Купить
 
 
Жанр: История

Богдан Хмельницкий

страница №30

сотни.
Вот они мы! Это Ярема Лелекало, в ременных штанах, а тот босой - это Яндр
Шаленко, а в кармазине Васько Ганебный, а в ермолке Лейба Иван, а на
скрипочках играют Гаврила Пыркало и Семен Гиркало, потому что Ивашко
Фалендыш женится, как и наш пан полковник Максим, и тоже берет пани
уродзонную, хотя и одета она недишкретно, а Илья из Мотовиловки и Роман
Кандир тянут вон бочонок с медом... Выпей с нами, батьку! И ты, святой отче,
причастись казацким причастием...
Я выпил ковш меда, ведь как же иначе. Сказал, правда: "Не напивайтесь,
детки, слишком, ибо грех". Отец Федор перекрестил казаков. Тогда я спросил
тех, что ближе:
- Как же вам живется, панове товариство?
- А как ведется, батьку гетмане? Замок взяли. Приступились и взяли.
Теперь наш. И полковник Максим женится на княгине. Как и наш Ивашко
Фалендыш. А вот и наш сотник идет...
Семко Забудский брел мокрый, как мышь. Среди казацких сермяг сверкал на
солнце адамашком и златоглавом, драгоценным оружием увешанный, будто на
продажу, толстым был еще тогда в Чигирине, теперь шею его так расперло, что
панские саеты аж трещали.
- Челом, гетмане! - еще издали промолвил он мне своим язвительно тихим
(будто у тебя по коже идет!) голосом, в котором легко уловил я властность и
даже надменность. Надменность перед гетманом? С чего бы это?
- Челом, сотник! - ответил ему. - Хорошо, что торопишься к гетману, но
мог бы и коня взять.
- А мой конь убит, когда брал я замок, - гордо промолвил Семко,
становясь уже рядом со мной. - Ведь это я овладел замком, гетман, Семен
Забусский к твоим услугам.
- Забудский? - напомнил я ему.
- Забусский, - поправил Семко. Потерял где-то одну букву, да пусть уж.
- Рассказывай же, как брал Тульчин, - указывая ему место возле себя,
сказал я.
- А так и брал. Прискочил со своими молодцами, поджег Нестервар,
наделал дыма и шума да и ударил на замок. А там князь Четвертинский со
шляхтой, да рендари, прихвостни панские, сбежались со всей округи. Ну и
обрадовался же я, так обрадовался! Выставил самых горластых своих казаков
Улаша Лунченко, да Яхна Чвовжа, да Яцка Обуйного и говорю им, кричите,
говорю, мол, вот теперь мы вам вместе за все и отблагодарим, и за то, как вы
Наливайко в медном воле сожгли, и как детей казацких в котлах варили, и как
казаков среди Варшавы колесовали, шкуру с живых сдирали, и как их женам
грудь обрезывали да этой грудью по морде нас били, и как пахали лед нашими
отцами, и как вы нашу благочестивую веру нехристям продавали. Вот и крикнули
мои хлопцы, а пушкари из трех пушек замок стали бурить. Так что же панство?
Они рендарям мушкеты раздали, а те как ударили по нас, так у меня и легло
десятка полтора хлопцев, а тогда те как вырвались из замка, да как налегли,
так и пришлось давать деру, черт возьми! Вот тут и конь мой был убит, а уж
как я уцелел, того и господь бог не ведает. Так я отступил. Да пустил
хлопцев вокруг, чтобы собирали люд, и принимали мы всех, кто хотел, да как
обложили замок тысяч на пять, а может, и на десять, так паны и запросили
решпекта. Выбросили белую хоруговку, а я говорю хлопцам: "Одолели мы
все-таки панов!" Ну, переговоры. То да се. Говорю панам: "Отдайте нам всех
вон тех своих убийц, которые меня пощипали, а сами сидите себе. А рендари
пусть платят нам откупное, вот и вся рада. Нам завет такой батько Богдан
дал: богатого дери, чтоб не обогащался, с убогим делись, чтобы не
бедствовал, так и не будет лучше и не будет славнее, краше, чем у нас на
Украине".
- Запомнил же ты мой завет, - прервал я его речь.
- Почему бы не должен был запомнить? Когда выкрикивал тебя гетманом,
знал, кого выкрикивать.
- Разве это ты выкрикивал? Видел тебя под тыном в Чигирине возли шинка,
а на Сечи не видел.
- Эге-гей, пане гетман! Забыл, как я кричал?
- Не расслышал твоего голоса. А теперь хочу услышать.
- А что говорить. Содрали мы луп с рендарей, а их самих велел загнать в
калиновую рощу. Есть тут неподалеку. Вербы вокруг, а посередине калина, рай,
да и только. Загнал их туда, может, тысячу, а может, и три, кто же там
считать будет. Потом послал я хлопцев, говорю, вбивайте нашу христианскую
хоругвь в землю и кричите: "Кто хочет принять нашу веру христианскую, тот
останется в живых. Пусть придет и сядет под эту хоругвь". И трижды кричали
мои хлопцы, а некрещеные и слушать не хотели. Уже мой казак, который сам из
евреев, Иван Лейба, сказал, что там целых три их гаона, то есть какие-то их
мудрецы, и все они уговаривали своих держаться своей веры. Тогда я велел
забрать этих ученых и заковать в железо, чтобы получить за них выкуп, а
молодцов своих послал покончить со всеми неверными. Пырни его ножом
освященным по шее - и дело с концом! Вдруг, смотрю, бегут мои хлопцы обратно
перепуганные и еще издали кричат: "Пане сотник! Пане сотник!" - "А что,
говорю, не найдете в калине кого резать? Может, который притаился мертвым,
так вы его ножом под бока, чтобы не лукавил! Вот так, дети мои!" А они:
"Пане сотник, поют же! Поют и плачут, мужчины и женщины, старые и маленькие
детки! Что бы это значило? Грех же, пане сотник! Люди же! Поют. Поют и
плачут". Ну, так уж моя душа, как говорится, выскочила из кунтуша. "Да
казаки ли вы? - крикнул я им. - Кончать! Кому велено?" Погнал я их назад, а
сам отвернулся, чтобы и не видеть, и не слышать. А уж потом с полковником
Максимом и шляхту в замке прикончили.

Я смотрел на этого толстого, приземистого, облитого потом под чужими
кармазинами человека и горько думал: почему не издох он, пьяный, вот там под
тыном в Чигирине? Почему?
- Думал ли ты о справедливости, Семко? - спросил я его.
- Справедливость? Пане гетман, да ведь она приходит только на поминки!
- А о милосердии? - спрашивал я дальше.
- Гей, пане гетман, - захохотал Семко. - Милосердие пусть скапывает из
уст поповских, как сок с березы, а нам только и знать: месть да кара!
- А смерти невинные, пытки и кровь пусть падают на голову гетмана? -
тихо спросил я.
Не ждал ответа от Забудского. Ни милосердия, ни добросердечности. Сам
пустил вот таких по всей земле, теперь сам должен был нести и их
провинности. Махнул своим есаулам, чтобы взяли Семка, и велел: "Отпровадить
в мой табор и приковать за шею к пушке".
Крутоплечий Семко начал вырываться, но мои хлопцы умеют брать крепко,
тогда он шипящим своим, слишком уж тихо-угрожающим голосом прошелестел:
"Гей, пане гетман, держи свою булаву, а то потеряешь! Ой, держи!"
Я отвернулся от него, ведь не он мне вручал булаву, не ему и отбирать
ее. Семка потянули прочь, а казачество его хмуро двинулось на меня, грозно и
враждебно двинулось, и тут уже значение имела не неприязнь и любовь к
сотнику, а мысль о собственном сохранении, ибо если вот так на глазах у всех
берут самого сотника, отчаянного Забудского, то могут взять любого из них, -
и родная мать не найдет. Вперед всех выскочил кобзарь, звякая голой саблей о
струны, но я не дал ему раскрыть рот, шагнул тяжело навстречу, выхватил из
рук у него кобзу, сорвал саблю со струн, махнув через плечо, вогнал ее в
косяк - только брынькнула, крикнул осуждающе:
- Негоже, кобзарь, святую саблю к струнам чистым цеплять! Сабля - кровь
лить, а струны - оплакивать эту кровь!
Да и заиграл-запел казачеству:

Отсе же, пiшли нашi на чотири поля,
Що на чотири поля, а на п'ятеС подоллС.
Хто перший пiдiйде, того гармата уб'С.
Хто другий добiжить, того самопал цапне.
Хто третiй пiдлетить, той хреститися буде,
Хреститися буде й молитися стане,
Що хрест з осоки - то його надбаннС.

А с этими словами попросил своего духовника: "Отче Федоре, вразумите
заблудших сих".
Отцу Федору подвели его коня с переметными сумами, и священник начал
доставать из сум книги, старые, толстые, мудрые, и даже самые большие
крикуны затихли, ожидая, что же будет дальше. Отец Федор тем временем
доставал одну и другую книгу, раскрывал, закрывал, доставал еще и третью, на
него смотрели с уважением и испугом, ждали от него слов высоких и
загадочных, но он молчал, лишь бросал из-под густых бровей короткие взгляды,
и это молчание было страшнее слов.
Зато я не выдержал и дал волю своему гневу.
- Видите сии книги? В них слово божье! А слово это: не убий! Не убий
безоружного, не отними жизнь у горемыки, у старого и немощного, у вдовы, у
дитяти, не обидь бессильного, не надругайся над беззащитными. А вы? Кто вы -
воины или убийцы-вишневеччики? Льете кровь, как воду, убиваете несчастных,
еще и радуетесь!
Они молчали. Пятились от меня. Прятали глаза. Прятали руки. Кое-кто
даже за спину. Кто-то вздохнул, кто-то попытался оправдываться: "Да разве
мы? Пан сотник велел и гнал, а мы не очень! Там, может, половина еще и
живы... Кто прятался, так мы и не трогали..."
Я спохватился. На кого кричу? Тех, которые резали, никогда не увидишь.
Виновных нет. Прости их, грешных, сами не ведают, что творят. Это было
безумие, наваждение, помутнение душ. Теперь они сами жалеют, но ни
признаться, ни покаяться не могут. Если бы умели плакать, поплакали бы над
невинно убиенными, но слезы свои они уже давно вылили - имели достаточно
собственного горя.
Тогда я молвил спокойно, ибо отец Федор и дальше молчал:
- Пойдите в ту калиновую рощу, где было совершено преступление, найдите
всех уцелевших, перевяжите их раны, накормите и оденьте и проводите до края
земли нашей! И чтобы волос не упал с их голов! Гетманское повеление,
слышите?
- Чуем, батьку!
И двинулись толпой от меня, обрадованные, выкрикивая:
- Разве ж это мы?
- Говорил же я сотнику!
- Да уж теперь все будет ладно.
- Ну да. Остался ли кто-нибудь в живых?
- Кто хочет жить, тот будет жив.

- А мы им крикнем: "Эй, люди! Которые живые, вставайте! Пан гетман
Хмель велел не бояться и воскресать. А мы вас отпровадим аж до панов
шляхты!"
- И отпровадим, пускай себе идут. За самую Вислу!
- Тоже живые души.
А я смотрел не на них и не вослед им, а на отца Федора, удивляясь,
почему же он молчал и ничего не сказал? Или он тоже, как и дух Самийла,
только и знал, что слова из древних книг: "Есть ветры, созданные для
отмщения, и в ярости своей посылают удары свои?"
- Коня! - велел я и погнал к замку.
Кривоносу, видно, уже сказали обо мне, ибо вышел встречать к воротам
замка, стоял среди развалин, среди неубранных трупов вражеских и
незахороненных своих, позади подпирали его казаки корсунские, сильные,
высокие, как дубы, молодые и гибкие, а сам был мосластый, грубый, с лицом,
посиневшим от бессонницы, светил на меня своим огненным усом, целился носом
своим кривым, поглядывал зелеными глазами. Впервые увидел я его таким, ведь
до сих пор знал то в рассудительной беседе, то в деле молодецком, где больше
брал умом, чем ловкостью. Из-под Корсуня кинулся на Переяслав, чтоб
преградить дорогу Вишневецкому, а когда тот ударился аж за Киев, чтобы
перескочить на Подолию защищать свои имения, Кривонос тоже переправился
через Днепр и пошел наперерез Яреме. Взял Нестеров, Ладыжин, Бершадь,
Верховну, Александровку, теперь отбил у князя Януша Четвертинского Тульчин и
вот пирует со своим казачеством, празднует викторию.
- Почтение, гетман! - издали крикнул Кривонос.
Мне помогли сойти с коня, Максим приблизился почтительно, словно бы
даже несмело. Я обнял его за плечи.
- Примешь в гости, Максим?
- Да кого же мне и принимать, батько ты наш? Уже и не в шалаше или в
корчме угощать тебя будем, а в княжеском дворце!
- Гей-гей! - засмеялся я. - Дорогие вина из ковшей цедим, на серебре,
на золоте казацкий кулеш едим, братья-молодцы!
- Да что! - показывая дорогу, промолвил Кривонос. - Еще наша казацкая
доля не пропадала. Рады приветствовать тебя, батьку. Где хочешь - в покоях
или в княжеской беседке?
- Где скажешь, полковник.
А уже сели в беседке и трубки закурили, полилась горилка, загудели
голоса, заклокотало, загорелось, и мне уже казалось, что я - весь огонь, и
все, что из огня, было милым моему сердцу: табак в трубке, горилка в чарке,
хлеб на столе, а более всего - эти люди в отблесках пожаров освободительных
и их полковник с огнистым усом, с душой еще более огнистой. Паны о нем со
злостью говорили, что он имеет дьявола в носу!
- Как же взял такой замок? - спросил я Максима.
- А как? Обложил так плотно, что и уж не выползет, а потом ударил из
гуляй-городин. Паны и попросили экскузы. Так мы с ними мирно. Пощипали
малость, а так - ничего. Да что панам? У них грехи отпускаются - и те, что
позади, и те, что впереди. Не так, как у нас, что чертяга каждое твое слово
на воловьей шкуре записывает. Вот и тебе, гетман, уже сорока на хвосте
что-то принесла, что ты прискакал из-под Белой Церкви расправу чинить. Кто
же это такой шустрый?
- Дух, Максим, мой дух неугомонный.
- Да и у меня дух вроде бы неугомонный, а так далеко не отлетает. Вот
как застрял здесь в замке, так и не шевелится.
- Есть возле чего застрять... - прищурил я на него глаз.
- А тебе уже и об этом ведомо? - вспыхнул он.
- Да и о княгине.
Максим ударил по столу рукой.
- А что тебе моя княгиня?
- Успокойся, Максим, разве я тебя упрекаю? Беспокоит меня, что князь
Четвертинский - православный же, не униат, не латинянин.
- Православный? А Ярема разве не был православным? Все они святые да
божьи, а с бедного человека шкуру дерут! Да я, сказать по правде, этого
князя Януша и не видел, княгини тоже. Сидели себе, беседовали с их слугами
да попивали медок, когда вдруг как ворвется ясновельможная, да как затопает
ногами, да как заверещит! Я к ней: "Здорова будь ясновельможная! - говорю. -
Чего срываешься? Слуги твои - наши приятели, не срывайся кричать. Да и лицом
какого беса побледнела? Если зарумянилась нашей кровью, так уж и будь с этим
пеклом на щеках!" А она: "Где князь? Где князь? Вы его убили, вы его убили!
Убийцы! Разбойники! Гультяйство!" Тогда я мигнул хлопцам, они быстренько
разыскали князя да и привели, а он старый, толстый, согнуться не может. За
стол посадить невозможно. Посмотрел я, а княгиня молоденькая да белая, как
ангел, да тоненькая, как былиночка. Ну и князище, вот такое божье созданье
поневолил! Придвинулся я к княгине, мигнул хлопцам, чтобы князя наливали
вином, как мех, князь сопит, стонет, отфыркивается, а я всматриваюсь в эту
красу неземную, что возле меня, а у пани играют все суставы, она так и
дрожит вся, как будто в ней черти скачут. Мне бы придвинуться поближе да
хотя бы пальцем прикоснуться к такому диву, так князь ведь смотрит, глаз не
спускает! Я и говорю казакам: "Мешает мне пан!" Сказал, чтобы убрали с глаз,
а они вывели его во двор и отрубили голову. Должны были бы просто придержать
на какое-нибудь там время, пока я на пани насмотрелся бы, а они его скорее к
пеньку, а там подбежал какой-то мельник, имевший зло на князя, и проткнул
его заостренным колом, ну, уже тогда делать было нечего, пришлось
злополучному князю отрубить голову, чтобы не мучился. Хлопцы у меня
справедливые, сразу и сказали мне. Что должен был делать? Обнажил саблю,
подал княгине, наклонил перед нею голову: "Руби!" Ведь так перед этим нас
бранила, сколько в ней злости. "Руби", - говорю. Ну и что? Княгиня в плач да
в рыданья, да падает на меня - не поймешь, живая или мертвая, а уж на кого
такая ноша упадет, так кто же не понесет? Позвал я нашего священника и
женился по христианскому обычаю на княгине, все равно ведь мою жену шляхтичи
замучили, а ее князя не воскресишь. Суди, гетман!

- Бог тебе судья, Максим, - сказал я тихо.
Где тут преступление, где кара? Смерть, страх, озверенье, и среди этого
озверевшего мира очутился я, гетман, а может, это я и породил этот свет, был
его творцом, но не смог стать повелителем? Все ускользало из рук, куда-то
проваливалось, исчезало. Зыбкость, неприступность и недоступность. И дух
Самийла не появлялся, не подавал ни голоса, ни знака, все падало на мои
плечи, все ждало моих слов и поступков. А я ведь был слабый человек, да и
только.
Я закрыл рукой глаза, начал печальную:

Ой коню мiй, коню,
Заграй пiдо мною
Та розбий тугу мою,
Розбий, розбий тугу
По темному лугу
Козаковi молодому.

Кривонос обнял меня за плечи, гудел над ухом, подпевая. Все подпевали.
Я прощал им, они прощали мне.

27


События неисчислимы, как и люди. Прошлое вспоминают, заботясь о
будущем, а еще кое-кто - боясь этого будущего или остерегаясь его. У
человека зависимость на всю жизнь. От воспоминаний, от боли, от кручины, но
и от побед тоже. Битвы мои. Выигранные и проигранные. Поговорим о них. Я не
рождался полководцем, потому и казалось мне, что уже и двух великих
выигранных битв вполне достаточно для отмщения кривд моего народа и для
грядущего спокойствия в моей земле. Теперь думал не о новых битвах, а об
обеспечении будущего народу своему, я торопился, знал, что мне отведено мало
времени на этом свете, я должен был успеть, потому-то и рассылал письма ко
всем властелинам, декларируя о своих намерениях, провозглашая появление на
полях истории народа казако-русско-украинского, которому стремился утвердить
место среди других народов. Если не я, то и никто, и снова века неволи и
унижений, безымянности и бесприютности. Меня била лихорадка. Я стал
нетерпеливейшим человеком на земле. Осудят ли меня за это?
Семь недель стоял мой обоз под Белой Церковью. Казацкие послы не
возвращались из Варшавы, и уже тревожный гомон пошел в войсках, что их там
казнили и что панство собирает силы, чтобы двинуться на Украину и ударить
внезапно. На место взятых в неволю гетманов Потоцкого и Калиновского сейм
назначил региментарями воеводу сандомирского пузатого князя Доминика
Заславского, коронного подчашего Николая Остророга, похвалявшегося латинской
ученостью, и коронного хорунжего, моего заклятого врага, недорослого
Александра Конецпольского. Перина, Латина и Детина - так прозвал я этих
незадачливых региментарей, над которыми смеялось все казачество. Может, был
бы нам противником Вишневецкий, однако панство не хотело давать ему
региментарства, памятуя, что все крупнейшие казацкие восстания начинались в
землях Вишневецких: и Наливайко, и Павлюк, и Остряница. Получалось, что
наибольшие угнетатели народа украинского - украинские же магнаты
Вишневецкие, потому-то панство не хотело теперь лишний раз дразнить народ
наш Яремой, который знай твердил, что бунт нужно погашать только кровью.
Сейм в Варшаве заседал непрерывно. Имя Хмельницкого не сходило с уст.
Бискуп вроцлавский Николай Гневош приводил слова пророка: "Выведу из них
храброго вождя и воина, судью и пророка, и прозорливца, и старца,
пятидесятника, и вельможу, и советника, и мудрого художника, и искусного в
слове".
Когда-то древние, желая представить Речь Посполитую печальную и
неспособную к порядку, рисовали деревья, увешанные плодами, а над ними
горошину, которая обвивает все эти плоды безжалостно. И подпись:
"Свершилось". В горошине этой невероятное уплотнение материи, тяжесть всех
миров. Я должен был стать теперь такой угрожающей горошиной над пышным
деревом шляхетским. Меня называли нечестивым Тамерланом, предателем,
отступником, ненавидели меня, боялись, заламывали в отчаянии руки. Мол, их
отчизна, славившаяся непобедимостью даже перед могуществом султанов турецких
и многих других монархов, теперь побеждена простым казаком. Кисель составил
от сейма письмо к казакам, обходя меня, не называя ни моего имени, ни чина
гетманского, как будто я уже был мертв от одной лишь ненависти панской. В
этом письме говорилось, что казаки тяжко оскорбили Речь Посполитую, соединив
свое оружие с поганскими татарами, допустили столько мучений, истязаний,
столько земли уничтожили, такие огромные толпы христианских пленников
позволили угнать в неволю, нарушили узы присяги из-за того, что среди них
появились зачинщики, которые, возмутив к ребелии плебс, опустошили несколько
воеводств, осквернили в некоторых местностях святыни и евхаристию, а также -
перед чем содрогается разум - пили горилку из чаш для святого причастия! И
все же если проявят покорность, раскаются и возместят все потери Речи
Посполитой, если покорно попросят ласки, может, все это будет прощено им и
забыто. Поэтому пусть спокойно ожидают королевских комиссаров, подавят
бунты, выдадут зачинщиков в руки комиссаров, освободят пленников из
разбитого войска, а во всех остальных делах ждут решения комиссии.

Вслед за региментарями уже были назначены и комиссары, которые, по
обыкновению, всегда шли следом за войском, чтобы затянуть на казацкой шее
петлю ординаций, договоров и субмиссий. Комиссарами были: наш родич
единокровный Адам Кисель, подкоморий пшемысский Францишек Дубравский,
подкоморий мозерский Теодор Михал Обухович и подстолий познанский Александр
Сельский. Начало комиссии было определено на 23 августа в Киеве, а три
региментаря тем временем должны были сосредоточивать всю военную силу под
Староконстантиновом, дескать, "для впечатления". Для впечатления или для
мести? Переговоров хотели для вида, а тем временем каждый толкал Речь
Посполитую на Марсову дорогу. Панство считало чудом, что я не шел в их землю
после уничтожения шляхетского войска, пленения гетманов и смерти короля.
Мол, остановился, сдержанный рукою всевышнего. Впоследствии найдутся еще и
такие летописцы, которые будут упрекать меня в том, что войны вел только на
своей земле, вызвав в ней страшную руину. Как же можно освобождаться, ведя
войны в земле чужой?
В самом деле, мог бы я из-под Корсуня идти хотя бы и до самой Варшавы,
но не хотел быть вульгарным захватчиком, стоял под Белой Церковью и ждал,
что же теперь будет делать панство? Какую песню оно теперь запоет? Когда
докатились слухи с сеймовских заседаний, когда, кроме уверток, плутовства
Киселева, ничего мы не услышали, я, имея такую разросшуюся войсковую силу
под рукою, медленно двинулся к Паволочи, взмеряя на поле, именуемое
Гончариха, и стал там обозом седьмого июля. Позвал к себе своих полковников,
советовался с ними, допытывался: как, где, когда? Был я окружен
блистательным товариществом, а Самийло упрекал меня, что окружил себя не
способными, а только послушными. А где же эти послушные? Может, Кривонос?
Или Нечай с его негнущейся шеей? Или хитромудрый Богун, или неутомимый
самоборец Ганжа? И в каждом же разум так и горит, и это их непослушание,
хотя и сердило меня на первых порах, в дальнейшем заставляло идти за ними,
они были искрой, от которой вспыхивал чистый высокий пожар, а без горения не
был бы ни гетманом, ни Богданом!
И все же я снова стал обозом и стоял целых шесть недель неподвижно,
присматриваясь своим неусыпным сердцем к ляшскому поведению и их
перемещениям да и ко всему, что происходило на свете. Хотя и с некоторым
опозданием (а может, именно своевременно!), открыл я, что обладаю даром
видеть людей и события такими, какими они есть на самом деле. Дар не вельми
приятный, когда ты живешь в стране рабства, где нет ни свободы, ни
справедливости, где людьми торгуют, как скотом, где права человеческие
потоптаны, а земля осквернена и разграблена чужеземцами.
Но этот дар оказывал теперь мне неоценимую услугу, ибо я мог проникать
во все тайны мира, оставаясь сам для мира таинственным и загадочным, будто
целиком отданный на волю случая, А сказано уже, что случаи служат тем, кто
готов к ним и умеет ими воспользоваться!
Все великие полководцы смеялись бы над тем способом войны, который я
избрал. Разбить вражеское войско и стоять на месте? Иметь под рукою многие
тысячи и распустить их во все концы страны летучими отрядами? Брать города и
крепости, чтобы на следующий день отдавать их врагу? Наблюдать, как
постепенно собирается вражеское войско, и не пойти против него, не ударить,
пока оно еще не готово? Колебаться и выжидать еще чего-то тогда, когда
вокруг все до конца оказачилось и ты с этим народом мог бы выступать даже
против всего мира? Топтаться на месте без намерений, без мыслей, без
потребности, тогда как враг уже заносит руку для тяжелого удара?
Неприязненный автор напишет потом обо мне: "Для чего на свете жил и
чего хотел, куда направлялся, чему служил - сам не ведал. Служил степям,
бурям, войне, любви и собственной фантазии".
Что ж, панове, когда настало время степей, можно послужить и степям!
О всех же крикунах можно было бы сказать: "Гортань их - гроб отверст".
Покричат и перестанут. Ибо только я знаю то, чего они не знают. Как
освободиться от всех пут. Какой дорогой вознестись к свободе, ничем не
ограниченной, к вольности, ничем не испорченной.
Я рассылал своих полковников разбивать врагов более легких, сам стоял,
ожидая для себя врага самого трудного. Страшен враг не тогда, когда есть, а
когда его нет, когда не знаешь, откуда он появится, как ударит, кто он и что
он. Когда Сципиону после завоевания Карфагена в сенате молвили: "Теперь
римская республика в безопасности", он воскликнул: "Наоборот, мы ныне в
большей опасности, потому что не имеем врага! Sine adversario marcet virtus
- без врага вянет и гнуснеет мужество".
Как тогда рисовали войны? Города суровые, грозные, богатые (а у нас -
сельские, ординарные, настоящие хлопские дыры, где босые хлопцы пасут коз
под валами, которые давно уже сровнялись с землею), окружены высокими
стенами - и вот осада. Бомбарды рыгают мощными снопами пламени, по серым
осенним полям тянутся бесконечные вереницы войска, мушкеты выплевывают клубы
дыма, вдали табор вражеский, роятся пышные шатры, возы, старинные пушки с
львиными пастями, конные гонцы мчатся туда и обратно. Ржание коней,
отрубленные головы, раненые, которые, агонизируя в грязи, кричат: "Добей!
Добей!" Хвала и слава дуют в трубы...

Жаль говорить! От меня напрасно было бы ожидать такой живописной войны.
Никто не мог понять, что я избрал свой собственный способ ведения
войны. Я избрал тактику выжидания. Стоял как твердая скала, о которую
ударяются водяные валы. Катятся на скалу страшные своей огромностью, полные
чванства и веры в свое могущество, и разбиваются, разлетаются водяной пылью,
и это еще счастье, когда их погибель озаряет радуга от этих брызг.
Я стоял и выжидал еще под Желтыми Водами, потом под Корсунем, тепе

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.