Жанр: История
Наши предки
...зимо появлялся
каждое утро.
Утром мы увидели прилипших к стволу бедняг щеглов, отчаянно бивших крыльями,
маленьких, намертво схваченных клеем крапивников, ночных бабочек, принесенные
ветром листья, хвост белки и оторванную фалду фрака Козимо. Не знаю уж, сел ли
брат по неосторожности на ветку и потом сумел освободиться, или же эту фалду он
оторвал нарочно, чтобы подшутить над нами, что более вероятно, поскольку он
давно уже не носил фрак. Так или иначе, но густо намазанное клеем дерево вскоре
засохло.
Постепенно мы все, даже отец, уверились, что Козимо никогда больше не спустится
на землю. С того дня как мой брат стал путешествовать по деревьям всей Омброзы,
отец не решался высунуть нос за ворота, терзаясь мыслью, что его герцогское
достоинство окончательно подорвано. С каждым днем он все худел и бледнел - то ли
от тревоги за сына, то ли от страха за свои династические права. Впрочем, одно
было тесно связано с другим, ибо Козимо был старший сын и законный наследник, и
если трудно признать бароном мальчишку, который, словно рябчик, прыгает по
ветвям, то уж сыну претендента на титул герцога так вести себя и вовсе не
подобает. Эти тревоги отца были, понятно, излишни, потому что жители Омброзы и
так смеялись над притязаниями отца, а дворяне с соседних вилл считали его
безумным.
К этому времени у дворян вошло в обычай селиться в удобных живописных виллах, а
не в фамильных замках. Каждый стремился жить как простой горожанин, избегая
лишней докуки. Кому было дело до старинного герцогства Омброзского?! В том и
заключалась прелесть Омброзы, что она принадлежала всем и никому. Маркизы
д'Ондарива имели на нее известные права и владели почти всеми землями вокруг, но
с давних времен Омброза стала свободной общиной, платившей дань Генуэзской
республике. Мы могли бы спокойно жить в своих наследственных владениях, которые
удалось даже расширить, когда обремененной долгами общине пришлось продать нам
часть своих земель. Чего же еще желать?!
Вокруг до самого моря простирались виллы и парки богатых дворян. Все жили
весело, обменивались визитами и вместе ездили на охоту; все стоило недорого, и
дворянство наше пользовалось почти теми же благами, что и вельможи при дворе, не
зная при этом расходов, неизбежных в столице, на службе у королевской семьи или
при любом участии в государственных делах. Однако отцу нашему все это было не по
душе: он чувствовал себя государем, свергнутым с престола, и в конце концов
порвал всякие отношения с соседями-дворянами; матушка, будучи иностранкой, с
ними никогда не зналась, что имело свои преимущества. Не встречаясь ни с кем, мы
избегали многих трат и могли скрывать всю скудость наших финансов.
Нельзя сказать, чтобы наши отношения с крестьянами Омброзы были лучше:
простоватые и неотесанные, они интересовались лишь своими делами. В те времена у
богатых семей постепенно вошло в обычай пить подслащенный лимонад, что
способствовало расцвету торговли лимонами. Садоводы повсюду насадили лимонные
деревья и восстановили порт, давно разрушенный и разоренный пиратскими набегами.
Живя посредине, между Генуэзской республикой[15], владениями короля Сардинии,
Королевством Французским и епископскими землями, они торговали со всеми и ни о
чем бы не беспокоились, если бы не тяжкие налоги, которые взимала Генуэзская
республика. В день их взыскания у многих скудела мошна, и каждый год это служило
поводом к нападениям на сборщиков налогов. Наш отец, едва вспыхивали эти
волнения, неизменно решал, что ему вот-вот предложат титул герцога. Он выезжал
на площадь и предлагал жителям Омброзы свое покровительство, но каждый раз
должен был спасаться бегством под градом гнилых лимонов. И тогда он утверждал,
что это иезуиты, как обычно, устроили против него заговор. Дело в том, что барон
вбил себе в голову, будто между ним и иезуитами идет борьба не на жизнь, а на
смерть. И Общество Иисусово[16] думает лишь о том, как бы ему напакостить. В
свое время у него действительно были с ними нелады из-за сада, на который
претендовали одновременно наша семья и иезуиты. Возник спор, и барон, который
тогда был в дружбе с епископом, сумел выжить отца-провинциала из епархии. С тех
пор он был непоколебимо убежден, что орден подсылает агентов, готовящих
покушение на его права и даже на жизнь, и со своей стороны старался набрать
ополчение из верных людей, чтобы освободить епископа, попавшего, по его мнению,
в плен к иезуитам. Он давал убежище и оказывал покровительство всем
действительным и мнимым жертвам иезуитов и потому выбрал нам в наставники
старого янсениста, мысли которого обычно витали в облаках.
Одному-единственному человеку отец доверял целиком и полностью: то был кавалерадвокат
Энеа-Сильвио Каррега. Барон питал слабость к своему единокровному брату
и любил его, как единственного и несчастного сына.
Трудно сказать, сознавали мы тогда это или нет, однако на нашем отношении к
дядюшке сказывалась ревность - ведь отцу пятидесятилетний брат был дороже, чем
мы, сыновья. Впрочем, не мы одни поглядывали на него косо. Мать и Баттиста
притворялись, будто почитают дядюшку, а сами терпеть его не могли; сам же он под
личиной покорности скрывал презрение ко всем и ко всему, а может быть, просто
ненавидел и нас, и даже отца, которому был стольким обязан. Кавалер-адвокат
говорил мало, иной раз его можно было принять за глухонемого или подумать, что
он не знает нашего языка. Одному Богу известно, каким образом ему прежде
удавалось вести дела в суде, если он и раньше, до турок, был таким же странным.
Вероятно, он был человек способный, если обучился у турок сложным расчетам
плотин и водохранилищ - единственное его достоинство, предмет неумеренных похвал
моего отца.
Я не знал толком о его прошлом: ни того, кем была его мать, ни каковы были в
молодости его отношения с нашим дедушкой (наверняка дедушка был к нему привязан,
иначе бы не послал Энеа-Сильвио учиться на адвоката и не исхлопотал бы ему титул
кавалера), ни как он попал в Турцию. Мы даже не знали, точно ли в Турции он
пробыл долгое время или же в какой-нибудь из берберийских стран - в Тунисе либо
в Алжире, словом, среди мусульман. Говорили, что он и сам принял мусульманскую
веру. Впрочем, чего только о нем не рассказывали: будто бы он занимал в Турции
важную должность не то советника султана, не то главного хранителя водоемов при
Диване, но потом, то ли после заговора придворных, то ли из-за подозрения
султана, что Энеа-Сильвио поглядывает на его жен, то ли из-за карточного долга,
он впал в немилость и был продан в рабство. Освободили его венецианцы,
захватившие турецкую галеру, где наш дядюшка, прикованный цепью вместе с
остальными рабами, был гребцом. В Венеции он жил словно нищий, пока не попал в
какую-то темную историю и не угодил снова в колодки. Утверждают, что он ввязался
в драку, но трудно себе представить, с кем мог подраться этот робкий человек. Из
тюрьмы его вызволил наш отец благодаря посредничеству чиновников Генуэзской
республики, и вот среди нас появился лысый, чернобородый человек, молчаливый,
вечно испуганный, закутанный в широкое платье с чужого плеча. Я был тогда совсем
маленьким, но тот вечер навсегда врезался мне в память. Отец велел всем
относиться к дядюшке с должным почтением, назначил его своим управляющим и
выделил ему кабинет, который кавалер-адвокат вскоре завалил всякими бумагами.
Энеа-Сильвио Каррега носил халат и похожую на феску ермолку, какие весьма часто
надевали дворяне и богатые горожане, сидя в своих кабинетах; впрочем, в отличие
от них наш дядюшка в кабинете почти не сидел и постепенно стал разгуливать в
таком одеянии по полям и по деревням. В конце концов он и к столу начал являться
в своих турецких одеждах, и, что самое странное, отец, столь неукоснительно
требовавший соблюдения этикета, примирился с этим.
Несмотря на свои обязанности управляющего, кавалер-адвокат почти никогда не
разговаривал ни с крестьянами, ни с арендаторами, ни с батраками, ибо по натуре
был человеком боязливым и отличался косноязычием. Поэтому хозяйствовать,
отдавать приказы, распоряжаться людьми на деле приходилось отцу. Энеа-Сильвио
Каррега лишь регулярно заполнял счетную книгу, и не знаю уж, потому ли наши дела
шли так плохо, что он прескверно вел счета, или же он прескверно вел счета,
потому что наши дела шли так плохо. Кроме того, кавалер-адвокат производил
расчеты и набрасывал чертежи водохранилищ, испещрял линиями и цифрами большую
черную доску, делая внизу надписи турецкой вязью. Время от времени отец на
несколько часов запирался с единокровным братом в его кабинете, и только в этих
случаях кавалер-адвокату приходилось так долго сидеть в своем кресле. Вскоре изза
двери до нас долетал сердитый голос отца, то приглушенный, то громкий, как
обычно бывает при ссоре, но голоса дядюшки почти никогда не было слышно. Затем
дверь распахивалась, появлялся кавалер с феской на макушке; семеня и путаясь в
полах халата, он подходил к стеклянной двери веранды и скрывался в парке или в
поле.
- Энеа-Сильвио! Энеа-Сильвио! - кричал отец, несясь за ним следом.
Но кавалер-адвокат уже был в винограднике либо в лимонной роще, и виднелась лишь
его красная феска, покачивавшаяся среди листвы и упрямо уходившая все дальше и
дальше. Отец гнался за ним, не переставая звать его на бегу. Немного спустя они
вместе возвращались домой, отец что-то доказывал, сокрушенно разводя руками, а
дадяюшка, маленький, сгорбленный, шел рядом, засунув руки в карманы своего
халата.
Все последние дни Козимо состязался с земными жителями, состязался в зоркости и
ловкости. Ему хотелось проверить, на что он способен, оставаясь здесь, на
деревьях. Он вызвал своих приятелей на состязание, кто дальше метнет камешки.
Происходило оно у Каперсовых ворот, возле хижин бедняков и бродяг.
Козимо метал камни с голого, полузасохшего дуба, когда увидел скачущего на коне
человека в черном широком плаще, высокого и слегка сутулого. Он узнал отца.
Мальчишки мгновенно разбежались; с порогов своих жалких лачуг женщины смотрели,
что будет дальше.
Барон Арминио подъехал к самому дереву. Солнце горело алым закатным пламенем.
Козимо сидел на голой, без листьев, ветке. Впервые после того памятного обеда
они вновь встретились лицом к лицу. С той поры прошло немало дней. Многое
изменилось: отец и Козимо знали, что дело теперь не в улитках и не в сыновнем
послушании или отцовской власти. Все разумные и логические доводы, которые они
могли привести друг другу, были уже неуместны, но им надо было хоть что-то
сказать.
- Вы стали посмешищем для всей округи! - с горечью проговорил отец. - Что и
говорить - это достойно дворянина!
Он обратился к сыну на "вы", как и обычно, когда читал ему суровую нотацию, но
сейчас в этом обращении сквозила пролегшая между ними глубокая отчужденность.
- Дворянин, батюшка, остается дворянином и на земле, и на верхушке дерева, -
ответил Козимо и тут же добавил: - Если только ведет себя подобающе.
- Весьма похвальное суждение, - мрачно согласился отец. - Между тем совсем
недавно вы украли сливы у одного арендатора.
Это была правда. Брат был застигнут врасплох. Что он мог возразить? Он
улыбнулся, но не нагло или цинично, а скорее робко, и густо покраснел.
Отец тоже улыбнулся печальной улыбкой и тоже почему-то покраснел.
- Вы водитесь с шайкой отвратительных нищих оборванцев, - сказал он.
- Нет, батюшка, я сам по себе, а они сами по себе, - твердо ответил Козимо.
- Я предлагаю вам спуститься на землю, - спокойным и унылым голосом сказал
отец, - и вернуться к выполнению ваших обязанностей дворянина.
- Мне очень жаль, но я не намерен вам подчиниться, батюшка, - отозвался Козимо.
Оба испытывали неловкость и скуку. Каждый знал наперед, что скажет другой.
- А ваши занятия? Ваш долг христианина? - вопрошал отец. - Вы что же, намерены
расти, как дикарь в лесах Америки?
Козимо молчал. До сих пор он этими вопросами не задавался, да и не хотел их
решать. Наконец он сказал:
- Разве нельзя научиться добру, сидя на каких-нибудь два метра выше остальных?
Ответ был весьма дипломатичен, но в нем было неподдельное желание приуменьшить
значение своего поступка. А это уже говорило о слабости.
Отец сразу это заметил и перешел в наступление.
- Непокорность не поддается измерению, - отпарировал он. - Иной раз кажется, что
прошел два шага, а на самом деле это путь без возврата.
Брат мог ответить громко звучащей фразой, скажем каким-нибудь латинским
изречением; сейчас мне, как назло, ни одно не приходит в голову, но тогда мы
знали на память великое множество этих изречений. Но Козимо надоел торжественный
тон, он высунул язык и крикнул:
- Зато я с деревьев писаю куда дальше!
Фраза в общем-то довольно бессмысленная, но зато она решительным образом
пресекла разговор.
Оборвыши у Каперсовых ворот, как будто услышав ответ Козимо, зашумели,
захохотали. Конь барона да Рондо испуганно шарахнулся, отец натянул поводья и
наглухо запахнул плащ, готовясь умчаться прочь. Но потом обернулся, высвободил
правую руку из-под плаща и, показывая на внезапно затянувшееся черными тучами
небо, воскликнул:
- Не забывай, сын мой, что есть Бог всемогущий и он может написать на всех нас!
С этими словами он пришпорил коня и поскакал прочь. Дождь, такой долгожданный
для всей округи, начал падать крупными редкими каплями.
Из лачуг выскочили мальчишки с мешками на головах и запели:
- Дождик, дождик, лей сильней, станет людям веселей!
Козимо исчез в мгновенно намокшей листве, с которой, едва он хватался за ветку,
на голову ему обрушивались струйки воды.
Когда я заметил, что пошел дождь, мне стало жаль брата. Я представил себе, как
он, насквозь промокший, прижимается к шершавому стволу, не в силах укрыться от
косых струй. Но я знал, что даже буря не заставит его спуститься на землю. Я
побежал к матери.
- Дождь идет. Что теперь будет с Козимо, матушка?
Матушка отодвинула занавеску, выглянула о окно. Она была совершенно спокойна.
- В непогоду самая большая неприятность - это размокшая грязь, а наверху ее нет.
- А вдруг листва не защитит его от ливня?
- Тогда он спрячется в укрытие.
- В какое укрытие, матушка?
- Он наверняка его приглядел заранее.
- Может, мне все же поискать Козимо и дать ему зонтик?
Слово "зонтик" словно оторвало нашу матушку от наблюдений за местностью и
перенесло ее в привычную сферу материнских забот.
- Ja, ganz gewi?![17] И бутылку подогретого яблочного сиропа. Заверни ее в
шерстяной чулок. Захвати еще клеенку, чтобы расстелить на ветках. Тогда ему не
страшна будет сырость. Где он сейчас, бедняжка? Будем надеяться, ты его
разыщешь!
Нагруженный свертками, я шагнул под дождь, раскрыв огромный зеленый зонт. Другой
зонтик, для Козимо, я держал под мышкой.
Я пронзительно свистнул, но ответом мне был лишь неумолчный шум дождя в листве.
Было темно, сад кончился, я не знал, куда дальше идти, и брел наугад по
скользким камням, по мокрой траве, по лужам, громко свистя, а чтобы мой свист
был слышен и наверху, я откидывал назад зонтик, и струи воды хлестали меня по
лицу, смывая звуки с губ. Я хотел пройти к общинным землям, где росли высокие
деревья, на них-то, думалось мне, брат и устроил себе укрытие, но в темноте я
сбился с пути и теперь стоял у какого-то дерева, крепко сжимая в руке зонтики и
свертки, и лишь бутылка сиропа в шерстяном чулке немного согревала меня.
Вдруг я разглядел сквозь тьму огонек наверху меж деревьев: то не мог быть ни
свет луны, ни мерцание звезд.
- Козимо-о-о!
- Бьяджо-о-о! - донесся сверху голос, заглушаемый шумом дождя.
- Где ты?
- Здесь!.. Я спущусь, но ты побыстрей, не то я весь вымокну.
Встреча состоялась на ветле. Закутанный в одеяло, Козимо спустился на самый
нижний сук и показал мне, как перебраться по густо переплетенным ветвям на бук с
длинным гладким стволом; оттуда и пробивался этот слабый свет. Я отдал брату
зонтик и часть свертков, и мы попробовали лезть с раскрытыми зонтиками, но это
оказалось невозможно: нас все равно поливал дождь. Наконец мы добрались до цели.
Я ничего не увидел, кроме слабого света, казалось проникавшего через ткань
палатки. Козимо поднял полог и пропустил меня вперед. При свете фонаря я увидел
нечто вроде маленькой комнатки, завешенной со всех сторон коврами и материей.
Подпорками служили деревянные рейки, и все это сооружение держалось на крепких
ветвях. Вначале укрытие брата показалось мне королевскими покоями, но вскоре я
на себе испытал, сколь оно непрочно; лишний человек уже угрожал его шаткому
равновесию, и Козимо пришлось срочно заделывать отверстия и укреплять подпорки.
Брат выставил наружу оба раскрытых зонтика и попытался закрыть ими две дыры на
потолке, однако вода просачивалась в других местах, и постепенно мы оба изрядно
вымокли, а уж холодно здесь было так же, как под открытым небом.
Впрочем, брат натаскал сюда столько одеял, что можно было зарыться в них,
высунув наружу только голову. От фонаря струился зыбкий, неровный свет, а ветки
и листья отбрасывали на потолок и стены этого странного сооружения причудливо
переплетенные тени.
Козимо большими глотками пил яблочный сироп, радостно причмокивая.
- Хороший у тебя дом, - сказал я.
- О, это только на первое время, - поспешно ответил брат. - Я что-нибудь получше
придумаю.
- Ты его сам построил?
- А кто же еще? Это мое тайное убежище.
- Но я-то смогу сюда приходить?
- Нет. Ты наведешь на след остальных.
- Отец сказал, что больше не станет тебя искать.
- Все равно это укрытие должно оставаться тайным.
- Из-за этих воришек? Но ведь они твои друзья?
- Когда как.
- А девочка на белом коне?
- Тебе-то что?
- Я просто подумал, если вы друзья, то, верно, играете вместе.
- Как когда.
- А почему не всегда?
- Иногда мне не хочется, иногда ей.
- А ее ты бы сюда позвал?
Козимо, помрачнев, пытался расправить смятую циновку.
- Если бы она пришла, я бы ей позволил подняться, - мрачно ответил он.
- Значит, она сама не хочет? Козимо растянулся на полу.
- Она уехала.
- Скажи, - вполголоса спросил я, - вы жених и невеста?
- Нет, - ответил брат и надолго замкнулся в молчании.
На следующий день погода прояснилась, и было решено, что аббат Фошлафлер начнет
давать Козимо уроки. Как и где, барон не объяснил. Грубоватым тоном он приказал
аббату, чтобы тот поискал Козимо ("Чем ворон считать, сходили бы вы, monsieur
l'abbй...") и задал ему перевести отрывок из Вергилия. Сообразив, что поставил
аббата в тупик, и желая облегчить ему задачу, отец позвал меня и сказал:
- Иди и скажи Козимо, чтобы он через полчаса был в саду на уроке латыни.
Он произнес это как можно естественнее; в том же тоне он намеревался говорить о
старшем сыне и впредь, ибо отныне, хотя Козимо оставался на деревьях, все должно
было идти, как прежде.
И урок состоялся. Брат, сидя на ветке вяза и свесив ноги, аббат - внизу, посреди
лужайки на скамеечке, в один голос повторяли гекзаметры. Я играл неподалеку и на
минуту потерял их из виду. Когда я вернулся, аббат тоже оказался на дереве.
Болтая длинными тонкими ногами в черных чулках, он пытался усесться на развилине
сука, а Козимо помогал ему, поддерживая за локоть. Наконец они нашли удобную для
старого аббата позицию и, склонившись над книгой, вдвоем стали разбирать трудное
место. Брат, видимо, занимался с великим усердием. Потом ученик исчез, я не
заметил как: быть может, аббат даже наверху отвлекся и по давней привычке
бессмысленно уставился в пустоту, но только теперь на суку, чуть сгорбившись,
сидел лишь священник в черной сутане, с раскрытой книгой на коленях и, разинув
рот, следил за полетом красивой белой бабочки. Когда бабочка улетела, аббат
заметил, что сидит на дереве, и перепугался. Он обхватил ствол руками и принялся
кричать: "Au secours! Au secours!"[18], пока не прибежали слуги с лестницей.
Мало-помалу он успокоился и осторожно слез вниз.
Словом, Козимо, хотя и убежал от нас, жил рядом, почти так же, как прежде. Он
был отшельником, который не избегает людей. Скорее можно было даже сказать, что
люди неудержимо влекут его к себе.
Он пробирался по деревьям туда, где крестьяне мотыжили землю, ворошили навоз,
косили траву на лугу, и вежливо их приветствовал.
Крестьяне удивленно задирали головы, и он сразу же показывался, ведь ему уже не
доставляло никакого удовольствия крикнуть "ку-ку" и спрятаться - прежде это было
нашей любимой забавой, когда мы вместе лазали по деревьям. Первое время
крестьяне, видя, как он прыгает по ветвям, не знали, что делать: то ли
поздороваться, почтительно сняв шляпу перед молодым бароном, то ли прикрикнуть
на него, как на обыкновенного сорванца.
Постепенно они привыкли к нему и перекидывались с ним несколькими фразами о
работе в поле, о погоде и даже признавали, что понимают его игру в жизнь на
деревьях, игру, которая была не хуже и не лучше других господских причуд.
Козимо целыми часами сидел на дереве, наблюдая за работой крестьян, спрашивал их
об удобрениях, о семенах, - раньше, когда он жил на земле, ему это и в голову не
приходило, потому что дворянская спесь не позволяла ему заговаривать с
работниками и крестьянами. Теперь же он иной раз подсказывал им, ровно ли они
ведут борозду, оповещал, созрели ли уже в соседском огороде помидоры; нередко он
вызывался исполнить их мелкие поручения - попросить у жены одного из жнецов
точильный брусок или передать, чтобы пустили в огород воду.
Если же, выполняя поручения, он замечал с дерева, как на поле пшеницы опустилась
стая воробьев, то немедля начинал кричать и размахивать шляпой, чтобы спугнуть
их.
В своих странствованиях по лесу ему реже случалось встречаться с людьми, зато
каждая встреча надолго оставалась в памяти, потому что мы с вами таких людей и в
глаза не видывали. В те времена бедный бродячий люд, случалось, надолго селился
в лесу: угольщики, лудильщики, стекольщики, которых голод целыми семьями выгонял
из деревень и заставлял добывать хлеб отхожим промыслом. Они располагались со
своим немудреным инструментом прямо под открытым небом, спали в шалашах из
веток. Вначале пробиравшийся по деревьям юноша в меховой шапке нагонял на них
страх, особенно на женщин, принимавших его за злого духа. Но постепенно брат
подружился с ними и целыми часами наблюдал за их работой, а вечером, когда они
усаживались у костра, спускался на нижнюю ветку и жадно слушал всякие любопытные
истории. На этих островках выжженной земли больше всего было угольщиков. Они
хрипло кричали на своем непонятном бергамском наречии: "Hura! Hota!" Эти
бергамасцы были сильными и молчаливыми людьми и крепко держались друг друга -
одна большущая семья, которая рассеялась по всем лесам и была неразрывно связана
родством, дружбой и даже старыми обидами.
Козимо частенько служил у них гонцом: выполнял поручения, передавал важные
новости.
- Ваши родичи из-под Красного Дуба велели сказать, чтобы вы Hanfa la Hapa Hota
l'Hoc[19].
- Передай им: Hegn Hobet Ho de Hot[20].
Козимо запоминал эти таинственные гортанные звуки и старался их повторить, так
же как он подражал веселому щебетанию птиц, будивших его на рассвете.
Слух о том, что сын барона ди Рондо уже несколько месяцев не слезает с деревьев,
распространился очень скоро, но отец пытался держать это в тайне хотя бы от
людей, приезжавших из дальних мест.
Однажды у нас остановились графы д'Эстома, направлявшиеся во Францию, где у них
были владения близ Тулона. Не знаю, какие взаимные интересы скрывались за этим
визитом: кажется, чтобы закрепить выгодную епархию за своим сыном-епископом или
отсудить какие-то земли, они нуждались в поддержке моего отца, а тот, само собой
разумеется, уже строил воздушные замки, узрев в этом союзе надежную опору своим
династическим притязаниям на Омброзу. Был устроен званый обед, и я умирал со
скуки, слушая, как отец и граф д'Эстома рассыпаются в любезностях. Среди гостей
был сын графа, тщедушный щеголь в парике. Отец представил гостю детей, иными
словами - одного меня, и сказал:
- Моя дочь Баттиста, бедняжка, живет как затворница, она такая набожная, боюсь,
вам не удастся ее увидеть!
Не успел он договорить, как вдруг появилась эта дура в монашеском чепце, но
напудренная, разряженная, в лентах и митенках. Впрочем, ее тоже можно было
понять - ведь после той истории с маркизом делла Мела она не видела ни одного
юноши, кроме слуг да крестьян. Молодой граф д'Эстома крайне любезно поклонился
ей, а она истерически захихикала. В голове у отца, который давно поставил на
будущем дочери крест, мгновенно начали роиться всевозможные проекты, но граф
д'Эстома не проявил к ней никакого интереса.
- Мсье Арминио, у вас, кажется, есть еще один сын? - спросил он.
- Да, старший, - ответил отец. - Но надо же так случиться, он сейчас на охоте.
Он не солгал, потому что Козимо теперь целые дни проводил в лесу, охотясь на
зайцев и дроздов. Ружье ему достал я, то самое легкое ружье Баттисты, с которым
она прежде охотилась на мышей, но потом, забросив свои ночные вылазки, повесила
его на гвоздь и забыла о нем.
Граф стал расспрашивать о дичи, что водилась в окрестностях. Отец отвечал весьма
неопределенно: лишенный терпения, невнимательный к окружающему миру, он не умел
охотиться. Тогда я пришел отцу на помощь, хотя мне было строго-настрого
запрещено вступать в разговоры взрослых.
- Ты-то откуда это знаешь, малыш? - удивился граф.
- А я подбираю птиц и зверей, убитых братом, - начал было объяснять я, - и
приношу их на... Но тут отец перебил меня:
- Кто тебе позволил вмешиваться в разговор? Отправляйся играть!
Мы сидели в саду, и, хотя вечер уже наступил, было еще светло. И вдруг, шагая по
платанам и вязам, появился Козимо в меховой шапке, в гетрах, с ружьем через одно
плечо и с вертелом - через другое.
- О-о! - изумленно воскликнул граф, приподнимаясь и вертя головой, чтобы лучше
видеть. - Кто это? Кто это там на деревьях?
- Что, что? Право, не знаю. Вам, вероятно, показалось, - пробормотал отец, глядя
не на деревья, а графу в глаза, словно желая убедить
...Закладка в соц.сетях