Жанр: История
Переписка из двух углов
...ам, и потом еще стерилизуется в очистителях, и, наконец, эта
полумертвая влага подвергается городской обработке: мы пьем либо кипяченую воду, либо
сложные пития всевозможных вкусов, цветов и запахов. Среди этих пышных вместилищ
густой и теплой философии, горячей и ароматной поэзии можно умереть от жажды, не найдя
глотка холодной воды. Простите затянувшуюся метафору: такая жара эти дни,-нигде не
найти прохлады; пью, пью теплую кипяченую воду, выпил уже весь наш графин, а все не
утолил жажды. Верно оттого и написалось о жажде. Вспомнил, как в такой же жаркий день,
много лет назад, пил ковшиком из тенистого родника в лесу под Кунцевом. Там была
прохлада, и сладко было пить студеную чистую воду. Пусть я по воле судьбы, ведением
культуры, живу в городе и сижу в здравнице, в душной комнате с окнами в стену, пью
противную переваренную воду и отгоняю многочисленных мух,-могу ли я не помнить, что
есть леса и прохлада, могу ли не тосковать о них? И еще одно, не последнее:
Хоть детей бы рок наш трудный
Миновал, не повторясь!
Логика отвлеченной мысли не действует на мое чувство; но так же мало способна осилить
его и логика истории, в суеверном почтении к ней. Вы выдвигаете против меня не только
закономерность прошлого, но и его продолжение-события настоящего дня, как последний и
решающий довод. Вы призываете меня взглянуть открытыми глазами на совершающуюся
сейчас революцию; ее лозунг-не отмена ценностей прежней культуры: она хочет как раз
сделать их достоянием всех; это не бунт против культуры, а борьба за культуру, и
"пролетариат стоит всецело на почве культурной преемственности". Так, но что из этого?
Мы наблюдаем только, как пролетариат берет в свои руки из рук немногих накопленные
ценности. Но мы совсем не знаем, ни что он видит в этих ценностях, ни зачем он овладевает
ими. Быть может он видит в них только орудие своего векового порабощения, к ему нужно не
владеть ими, а только вырвать их из рук поработителя? Или, может быть, за долгие годы
просветительства он поверил самохвальству культуры и мнит обогатиться ее ценностями; но
кто знает? Взяв их в руки и разглядев, он может быть увидит, что кроме цепей да мусора в
них нет ничего, и с досадой разочарования бросит их прочь и начнет создавать другие, новые
ценности. А может быть и то: поднимет их с полной верой на рамена свои и понесет дальше,
добросовестно примет "преемство культуры", но в пользовании старыми ценностями
бессознательно будет пропитывать их новым духом, и на протяжении недолгого даже
времени они молекулярно так переродятся, что нельзя будет их узнать. Возможно, (и я
действительно так думаю), что сейчас, борясь за обладание ценностями культуры, он сам
искренно заблуждается: мыслит, что они нужны ему сами по себе, тогда как на самом деле
они нужны ему лишь как средства иных достижений. Таков обычный самообман нашей воли.
Человек создает аэроплан, думая только о технической его полезности: буду быстро
перелетать и посылать биржевые известия из Нью-Йорка в Чикаго; и не знает того, что дух
побуждает его строить крылья вовсе не для земных его целей, а как раз для того, чтобы ему
оторваться от земли и воспарить над нею; что уже тайно созрела в нем мечта и вера о
вознесении в иные миры и что аэроплан-только слабое начало осуществления этой мечты,
уже окрепшей в нем и уверенной: дай срок, некогда взлечу навеки и бесследно утону в эфире!
Так древне человек высек первую искру из кремня, сознав недолжность тьмы и власть свою
победить ее, а мы, повернув выключатель, преображаем ночь в день. Сознанный замысел не
обличает подлинной цели; дух ставит цель в себе и сообщает сознанию только направление
первого шага, потом второго и дальше. Направление всего пути ведомо только духу; оттого
сознание после каждого шага видит себя обманутым. Вундт называет это явление
гетерогонией целей: поставленная сознанием цель в пути осуществления перемещается или
заменяется другою, вовсе чужеродною первой; и так звено за звеном; намеченная короткая
линия оказывается на деле изогнутой: то дух властно и незаметно уклоняет шаги идущего-к
своей мечте, уму неведомой. Что мы сейчас видим в революции, ничего не говорит о далеком
рассчете и замысле, с каким дух вызвал ее в жизнь.
М. Г.
XI.
М. О. Гершензону.
Не довольно ли, дорогой друг мой, компрометировали мы себя, каждый по-своему: ясвоим
мистицизмом, вы-анархическим утопизмом и культурным нигилизмом, как обоих
определило и осудило бы "компактное большинство" (словцо Ибсена) современных
собраний и митингов. Не разойтись ли нам по своим углам и не затихнуть ли каждому на
своей койке? "Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? Поймет ли он, чем ты
живешь? Мысль изреченная есть ложь". Я не люблю злоупотреблять этим грустным
признанием Тютчева; мне хочется думать, что в нем запечатлелась не вечная правда, а
основная ложь нашей расчлененной и разбросанной культурной эпохи бессильной родить
соборное сознание, эпохи, осуществляющей предпоследние выводы исконного греха
"индивидуации", которыми отравлена вся историческая жизнь человечества-вся культура.
Мы силимся преодолеть это смертное начало вседневно и всечасно непрерывным
творчеством больших и малых культов,-каждый культ уже соборен, пока жив, хотя бы
соединял троих только или двоих служителей,-и соборность вспыхивает на мгновенье и
гаснет опять, и не может многоголовая гидра раздираемой внутренним междоусобием
культуры обратиться в согласный культ. Но жажда единения не должна все-же соблазнять
нас к уступчивости и соглашательству, т. е. к внешнему установлению видимой и мнимой
связи там, где не сплелись в одну сеть самые корни сознания и как-бы кровеносные жилы
духовных существ. В глубине глубин, нам не досягаемой, все мы-одна система вселенского
кровообращения, питающая единое всечеловеческое сердце. Но не дoлжно упреждать
чувствования, данного нам только, как отдаленное и смутное предчувствие, и подменять
сокровенную святую реальность вымышленными ее подобиями. У нас двоих нет общего
культа. Вам кажется, что забвение освобождает и живит, культурная же память порабощает и
мертвит; я утверждаю, что освобождает память, порабощает и умерщвляет забвение. Я
говорю о пути вверх, а вы говорите мне, что крылья духа обременены и разучились летать.
"Уйдем",-приглашаете вы, а я отвечаю: "некуда: от перемещения в той же плоскости
ничего не изменится ни в природе плоскости, ни в природе движущегося тела"... Когда-то я
пел:
Вам-пращуров деревья
И кладбищ теснота;
Нам вольные кочевья
Судила Красота.
Вседневная измена,
Вседневний новый стан...
И тут же правдивая муза заставляла певца, мятежника против культурного предания,
присовокупить:
Безвыходного плена
Блуждающий обман.
О, для культа дoлжно покидать насиженные места и деревья пращуров:
Братья, уйдем в сумрак дубрав священных...
Чадам богов посох изгнанья легок,
Новой любви расцветший тирс
Широка цветоносная земля и много светлых полян по ней
- ждут наших уст приникших
И с дифирамбом дружных ног...
Так будет, дорогой друг мой, хотя и нет еще знамений такого обращения. Культура
обратится в культ Бога и Земли. Но это будет чудом Памяти,-Перво-Памяти человечества.
Внутренне культура не однородна, как не едина вечность, как множествен и состав
человеческой личности.
Движутся в море глубоком моря, те к зарям, те-к закатам;
Поверху волны стремятся на полдень, ниже на полночь;
Разно-текущих потоков не мало в темной пучине,
И в океане пурпурном подводные катятся реки.
Так и в культуре есть сокровенное движение, влекущее нас к первоистокам жизни. Будет
эпоха великого, радостного, все постигающего возврата. Тогда забьют промеж старых плит
студеные ключи, и кусты роз прозябнут из серых гробниц. Но чтобы скорее дожить до этого
дня, дальше и дальше надлежит идти, а не обращаться вспять: отступление только замедлило
бы замкнутие кольца вечности.
Мы же, русские, всегда были, в значительной нашей части, бегунами. Нас подмывает
бежать, бежать без оглядки. Мне свойственно непреодолимое отвращение к решению, какого
бы то ни было затруднения-бегством. Я назвал выше культурный "Египет" вам
чужеродным, как и порыв Ницше. Почти всей нашей интеллигенции, взятой в собственном и
тесном смысле общественно-исторического термина, чужероден Египет, и культурарабство
египетское. Вы же, конечно, плоть от плоти и кость от кости интеллигенции нашей,
как бы ни бунтовали против нее. Я сам-едва ли; скорее, я на половину - сын земли
русской, с нее, однако согнанный, на половину-чужеземец, из учеников Саиса, где
забывают род и племя; "Опроститься"-вот магическое слово для интеллигенции нашей; в
этой жажде сказывается вся ее оторванность от корней. Ей мнится, что "опроститься"
Значит ощутить корень, пустить в землю корень. Таков был Лев Толстой, который должен
закономерно привлекать вас. Иноприроден ему был Достоевский, закономерно вас
отталкивающий. Этот "опрощения" не хотел; но то, что писал он о саде, как панацее
общежития, и о воспитании детей в великом саду грядущего, и о самом "заводе" в саду,-
есть духовно-правая и исторически правдивая не мечта, а программа общественного
действия. Опрощение-измена, забвение, бегство, реакция трусливая и усталая.
Несостоятельна мысль об опрощении в культурной жизни столь же, сколь и математике,
которая знает только "упрощение". Последнее есть приведение множественной сложности в
более совершенную форму простоты, как единства. Простота, как верховное и увенчательное
достижение, есть преодоление незавершенности окончательным свершением,
несовершенства-совершенством. К простоте вожделенной и достолюбезной путь идет через
сложность. Не выходом из данной среды или страны добывается она, но восхождением. На
каждом месте,-опять повторяю и свидетельствую,-Вефиль и лестница Иакова,-в каждом
центре любого горизонта. Это путь свободы истинной и творчески-действенной; но пуста
свобода, украденная забвением. И не помнящие родства - беглые рабы или
вольноотпущенники, а не свободно-рожденные. Культура - культ предков, и, конечно, -
она смутно сознает это даже теперь,-воскрешение отцов. Путь человечества-все более
ясное самосознание человека, как "забытого и себя забывшего бога". Трудно ему
припомнить о своем первородстве: ведь его забыл уже дикарь. Философия культуры в устах
моего Прометея-моя философия:
Измыслят торговать,
Художествовать, воинствовать, числить
И властвовать, и рабствовать-затем,
Чтоб в шуме дней, в заботах, в сладострастьи,
В мечтах забыть о воле бытия
Прямой и цельной. А дикарь в пустыне
Бродить, понурый, будет..
Не веселися своею пустой свободой дикарь или дикарю уподобившийся, "опростившийся"
под чарами забвения; он понур и уныл.
И чтобы не быть "унылым гостем на темной земле", путь один-огненная смерть в духе.
Dixi.
В. И.
15 июля 1920 г.
XII.
В. И. Иванову.
Вы сердитесь: дурной знак. В досаде на мою глухоту вы ставите меня в ряды
"опрощенцев", "непомнящих родства", трусливых бегунов и пр., даже браните меня
"интеллигентом" (а себя, хитрец, изукрасили: сын земли русской, да еще ученик из Саиса!)
Вас сердит больше всего, что я упрямо твержу свое " Sic volo", а рассуждать отказываюсь. Но
это неверно: я все время рассуждаю на перебой с вами. Так, например, в этом письме вы
утверждаете две вещи: во-первых, что культура сама в своем дальнейшем развитии приведет
к первоистокам жизни; надо только с усердием идти вперед-в конце пути, говорите вы,
воссияет желанный свет, "забьют промеж старых плит студеные ключи, и кусты роз
прозябнут из серых гробниц",-т. е. непотребная сейчас культура именно в дальнейшем
своем непотребстве снова обретет начальное целомудрие. На это я отвечаю: не верю, и не
вижу никакого основания так думать; только чудо превращает блудницу в святую Марию
Магдалину. Таков, по вашей мысли, один путь: стихийная эволюция культуры. С этим вашим
предсказанием плохо согласуется второй ваш тезис-что каждый человек должен огненной
смертью в духе преодолевать культуру. Ведь одно из двух: если культура сама в своем
развитии неуклонно ведет нас к Богу,-мне, отдельному, нечего суетиться; я могу спокойно
продолжать свои вчерашние дела, читать лекции об экономическом развитии Англии в
средние века, проводить железную дорогу из Ташкента в Крым, усовершенствовать
дальнобойное орудие и технику удушливых газов; я даже обязан делать это, чтобы культура
быстро шла вперед по проторенному ею пути,-чтобы ускорилось ее вожделенное
завершение. А в таком случае огненная смерть личности не только не нужна,-она вредна,
потому что личность, сгоревшая и воскресшая тем самым выходит из состава культурных
работников. Напомню вам ваши собственные строки:
Кто познал тоску земных явлений,
Тот познал явлений красоту...
и дальше:
Кто познал явлений красоту,
Тот познал мечту Гиперборея:
Тишину и полноту
В сердце сладостно лелея,
Он зовет лазурь и пустоту.
Вот это верно: "зовет лазурь и пустоту". Он тотчас прекратит чтение лекций и, наверное,
не сделает уже ни одного доклада в ученом обществе, где он был членом, даже ни разу
больше не заглянет в него. Не говорю уже о том, что "огненная смерть в духе"- такая же
редкость, как превращение блудниц в святых. Как же я не рассуждаю? Видите, рассуждаю и
спорю.
Но эти ваши стихи мне очень но душе. Видно, и вы когда-то знали мою тоску и жажду, а
после успокоились, заговорили свою тоску софизмами о конечном просветлении культуры и
о ежеминутной возможности личного спасения чрез огненную смерть. Каковы вы теперь,
благочестиво приемлющий всю историю,-у нас с вами действительно нет общего культа.
Или нет: есть общее, чему свидетельство- самая наша дружба на протяжении стольких лет.
Я живу странно, двойственной жизнью. С детства приобщенный к европейской культуре, я
глубоко впитал в себя ее дух и не только совершенно освоился с нею, но и люблю искренно
многое в ней,-люблю ее чистоплотность и удобство, люблю науку, искусства, поэзию,
Пушкина. Я как свой вращаюсь в культурной семье, оживленно беседую с друзьями и
встречными на культурные темы, и действительно интересуюсь этими темами и методами их
разработки. Тут я с вами; у нас общий культ духовного служения на культурном торжище,
общие навыки и общий язык. Такова моя дневная жизнь. Но в глубине сознания я живу иначе.
Уже много лет настойчиво и неумолчно звучит мне оттуда тайный голос: не то, не то! Какаято
другая воля во мне с тоскою отвращается от культуры, от всего, что делается и говорится
вокруг. Ей скучно и не нужно все это, как борьба призраков, мятущихся в пустоте; она знает
иной мир, предвидит иную жизнь, каких еще нет на земле, но которые станут и не могут не
стать, потому что только в них осуществится подлинная реальность; и этот голос я сознаю
голосом моего подлинного "я". Я живу, подобно чужеземцу, освоившемуся в чужой стране;
любим туземцами, и сам их люблю, ревностно тружусь для их блага, болею их болью и
радуюсь их радостью, но и знаю себя чужим, тайно грущу о полях моей родины, о ее иной
весне, о запахе ее цветов и говоре ее жен-щин. Где моя родина? Я не увижу ее, умру на
чужбине. Минутами я так страстно тоскую о ней! Тогда мне не надо железных дорог и
международной политики, пустыми кажутся мне распри систем и споры друзей о
трансцендентном и имманентном Боге, пустыми и мешающими видеть, как поднятая на
дороге пыль. Но как тот пришлец на чужбине подчас в окраске заката или в запахе цветка с
умилением узнает свою родину, так я уже здесь ощущаю красоту и прохладу обетованного
мира. Я ощущаю ее в полях и в лесу, в пении птиц и в крестьянине, идущем за плугом, в
глазах детей и порой в их словах в божественно-доброй улыбке, в ласке человека человеку, в
простоте искренней и непродажной, в ином огненном слове и неожиданном стихе, молнией
прорезающем мглу, и мало ли, мало ли еще в чем-особенно в страдании. Все это будет и
там, все это- цветы моей родины, заглушаемые здесь буйно растущей, жесткой, безуханной
растительностью.
Вы, мой друг,-в родном краю; ваше сердце здесь же, где ваш дом, ваше небо-над этой
землею. Ваш дух не раздвоен, и эта цельность чарует меня, потому что, каково бы ни было ее
происхождение, она сама- тоже цвет той страны, нашей общей будущей родины. И потому я
думаю, что в доме Отца нам с вами приуготовлена одна обитель, хотя здесь, на земле мы
сидим упрямо каждый в своем углу и спорим из-за культуры
М. Г.
19 июля.
Закладка в соц.сетях