Жанр: История
Переписка из двух углов
...екогда жжение и зуд в плечах у амфибии, когда впервые
зарождались крылья. Смутная греза того грека и того австралийца были
предвидениями и предвестниками свободы, осуществившейся спустя века. Может быть
человеку нужно было от изначальной свободы пройти через долгий период дисциплины,
догматов и законов, чтобы снова, уже иным, выйти в свободу: может быть так. Но горе
поколениям, на чью долю выпал этот средний стадий-путь культуры. Она разлагается
изнутри- это мы ясно видим, и она свисает лохмотьями с изможденного духа. Так ли
совершится освобождение, или оно разразится катастрофой, как двадцать веков назад, я не
знаю, и сам я, конечно, не войду в обетованную землю, но мое чувство - как гора Нево, с
которой Моисей се видел. И не я один провижу ее сквозь завесу тумана.
М. Г.
VII.
М. О. Гершензону.
"Движенья нет-сказал мудрец брадатый"... Его собеседник ответил ему символическим
советом испытать самому на опыте справедливость высказанного мнения-"и стал пред ним
ходить". Первый также, конечно, не был паралитиком; он одинаково мог передвигать ноги,
но движениям своего тела не придавал цены, потому что не верил собственному опыту.
Значительную часть ваших возражений я приписываю самовнушению,-засилию предвзятой
идеи умозрительного порядка; другую часть вашему неутоленному голоду жизни. В ваших
словах столько отчаяния, а между строк, во внутреннем тоносе и ритме слов, как и
свойственной вам жизненности действия, столько молодой бодрости, столько жажды
испытать еще неизведанное; побродить по неслеженным тропам, доверчиво приникнуть к
живой природе, столько тоски по игре и отваге и непочатым дарам щедрой земли,-tant de
desir, enfin, de faire un peu l'ecole buissonniere,-что кажется, мой милый доктор Фауст, в
новом перевоплощении, где не вовсе покинула вас и прежняя суетливая забота,-
Мефистофелю не нужно было бы, при взгляде на вас, сразу же терять всякую надежду на
успех, если бы ему вздумалось и про вас найти соответствующие соблазны, чтобы выманить
усталого под ношею четырех факультетов из его ревниво охраняемого "угла" на вольную
волю, в широкую жизнь. Разумеется, он должен был бы изобрести более тонкую тактику и
отнюдь не показывать нам в магической дали прельстительный женский образ,-
целесообразнее было бы, напомнив еще раз о том, что теория седа, а золотое древо жизни
вечно зеленеет, начать с цветочков на чистой поляне и девственных рощ. Разумеется, также,
что вольная воля лишний раз оказалась бы, в конце нового ряда похождений, безвыходною
тюрьмой. Может быть, последнее из Фаустовых обольщений должно было бы стать для вас
первым: каналы, и Новый свет, и иллюзия свободной земли для освобожденного народа.
Мало ли, сколько планиметрических чертежей и узоров, возможно начертать на
горизонтальной плоскости? Существенно то, что она горизонтальна. Я же вовсе не
Мефистофель и потому никуда вас не хочу зазывать и переманивать. Весь смысл моих к вам
речей есть утверждение вертикальной линии, могущей быть проведенною из любой точки, из
любого "угла", лежащего в поверхности какой бы то ни было, молодой или дряхлой
культуры. Но сама культура, в ее истинном смысле, для меня вовсе не плоскость, не равнина
развалин или поле, усеянное костьми. Есть в ней и нечто воистину священное: она есть
память не только о земном и внешнем лике отцов, но и о достигнутых ими посвящениях.
Живая, вечная память, не умирающая в тех, кто приобщаются этим посвящениям! Ибо
последние были даны через отцов для их отдаленнейших потомков, и ни одна нота новых
когда-то письмен, врезанных на скрижалях единого человеческого духа, не прейдет. В этом
смысле не только монументальна культура, но и инициативна в духе. Ибо память, ее
верховная владычица, приобщает истинных служителей своих "инициациям" отцов и,
возобновляя в них таковые, сообщает им силу новых зачатий, новых починов. Памятьначало
динамическое; забвение-усталость и перерыв движения, упадок и возврат, и
состояние относительной косности. Будем, подобно Ницше, настороженно следить за собой,
нет ли в нас ядов упадка, заразы "декадентства".
Что такое "decadence"? Чувство тончайшей органической связи с монументальным
преданием былой высокой культуры вместе с тягостно-горделивым сознанием, что мы
последние в ее ряду. Другими словами, омертвелая память, утратившая свою
инициативность, не приобщающая нас более к инициациям (посвящениям) отцов и не
дающая импульсов существенной инициативы, знание о том, что умолкли пророчествования,
как и озаглавил декадент Плутарх одно из своих сочинений ("О изнеможении оракулов").
Все дело нашего общего бедного друга Льва Шестова,- писание одного длинного и
сложного трактата на ту же тему. Дух не говорит больше с декадентом через своих прежних
возвестителей, говорит с ним только душа эпох; духовное оскудение обращает его
исключительно к душевному, он становится всецело психологом и психологистом. Поймет
ли он верование Гёте: "Истина давно обретена и соединила высокую общину духовных умов.
Ее ищи себе усвоить, эту старую истину". Для психолога она лишь старая психология. По
крайней мере, все духовное и объективное заподозревается им, как психологическое и
субъективное. И опять вспоминаю слова Гете-Фаустовы слова о Вагнере: "он роется в
земле, отыскивая золотой плод, и радуется, найдя дождевых червей". Не похоже ли это на то,
как наш тоскующий по живой воде друг производит свои психологические сыски и обнажает
тщету умозрений? Его надлежит предоставить его демону: пусть мертвые погребают
мертвецов. Поверить ему, значит допустить червоточину в собственном духе. Что не
уменьшает, конечно, нашей любви к нему, нежной жалости к нему и к подвигу его,
трагического и живучего могильщика. Будем верить в жизнь духа, в святость и посвящения, в
незримых святых окрест нас, в бесчисленном слитном сонме подвизающихся душ, и бодро
пойдем дальше, не озираясь и не оглядываясь, не меря пути, не прислушиваясь к голосам
духов усталости и косности о "яде в крови", об "изнеможении в кости". Можно быть
веселым странником на земле, не покидая родного города, и стать нищим в духе, не вовсе
забыв самое ученость. Рассудок давно признали мы подчиненным орудием и слугою воли,-
он целесообразен для жизни, как любой низший орган тела,-умозрения, насыщающие его,
по вашим словам, могут быть отданы нами в чужие руки, как мы отдаем ненужные книги,
если не оставляем их мирно покоиться на полках домашней библиотеки, но животворящий
сок этих умозрений, этих религий, их дух и логос, их посвятительную энергию глубоко
вдохнем в себя, по имя Гетевой "старинной истины",-и так, беспечные и любознательные,
как чужеземцы, будем проходить мимо бесчисленных алтарей и кумиров монументальной
культуры, частию лежащих в запустении, частию обновленных и заново украшенных,
своенравно останавливаясь и жертвуя на забытых местах, если увидим тут незримые людям
неувядающие цветы, выросшие из древней могилы.
В. И.
4 июля.
VIII.
В. И. Иванову.
Вы сирена, мой друг,-ваше вчерашнее письмо обольстительно. Мне казалось-сама
культура, олицетворившись, лукаво прельщает меня своим богатством и с любовью
остерегает от разрыва с нею. Да, ее голос неотразим для меня: разве я не сын ее? Не блудный
сын, как вы думаете, а, что тяжело, сын блудной матери. Ваш диагноз, мой милый врач,
решительно неверен; пора мне выразиться яснее. Я вовсе не хочу вернуть человечество к
мировоззрению и быту фиджийцев, отнюдь не хочу разучиться грамоте и изгнать муз,
мечтаю не о цветочках на чистой поляне. Мне кажется, и Руссо, взволновавший Европу своей
мечтою, мечтал не о tabula rasa; это была бы глупая, пустая мечта, которая никого не увлекла
бы. Вы на этот раз формулировали основной вопрос нашего спора. Вам казалось до сих пор,
что, наскучив внешними достижениями культуры, я в досаде собираюсь неосторожно вылить
из ванны с водою и ребенка. Нет, нет! я все время говорю о соблазнах в духе, о яде в крови,
которая есть сама жизнь; я говорю именно о самом ценном, что добыто в тысячелетнем
существенном опыте, о так называемых вами подлинных посвящениях отцов, об истине
объективной и непреложной, - я говорю, что именно этот живой родник духовного бытия
отравлен и уже не животворит души, а умерщвляет. Речь идет именно о динамичности
познанной истины, об ее инициативности в духе. Вы пишете: "Ибо память, ее верховная
владычица, приобщает истинных служителей своих к "инициациям" отцов и, возобновляя в
них таковые, сообщает им силу новых зачатий, новых починов". О, если бы так было! Но так
было некогда-и перестало быть. Сделалось так, что откровения истины, нисшедшие на
отцов, превратились в мумии, в фетишей, и уже не вонзаются в душу, как благостноразрушительный
и плодотворный заряд, а заваливают ее сверху глыбами гранита и щебнем
распавшихся идей. Объективная истина и есть, и нет; она реально существует только как
путь, как направление, но ее нет, как законченной данности, которую можно и должно
усвоить себе, по слову Гете, приведенному вами. Если бы верно было, что "истина давно
обретена", тогда, конечно, не стоило бы жить. В "посвящениях" отцов драгоценно неIX.
М. О. Гершензону.
Диалог между нами существенно затрудняется в смысле словопрения, каким, впрочем, он
вовсе и не должен был стать. Вы по природе своей, дорогой друг мой, монологист. На пути
диалектики вас не заманишь: логика для вас не закон. Что вам до словесных противоречий
себе самому, перечень коих я мог бы представить вам, как предъявляют векселя к оплате,
если бы мой вкус не советовал мне воздержаться от этого покушения на внутренний,
душевный смысл ваших признаний. Да мы же и условились, что истина не должна быть
принудительной. Что же мне остается? Петь и играть вам на своей свирели? "Мы играли вам
на свирели, и вы не плясали; мы пели вам плачевные песни, и вы не плакали",-так укоряют
друг друга дети евангельской притчи, мы же мним о себе, что уже не дети. "Хорошо
спето",- скажете вы с ласковою улыбкой певцу, мимо идя своей дорогой. "Добрый путь в
землю обетованную"-хочется крикнуть вам вслед, ибо вы сами об ней упоминаете, и
грезится вам, конечно, она, - ее гроздия и смоковницы ("каждый сядет под своей
смоковницей" как сказано в Библии), ее неистощенные пажити и холодные ключи, но где
она именно и какова в точности,-не запредельна ли даже этому миру явлений,- вам как
будто и знать не надобно: только бы до нее дойти (ведь до нее непременно дойдешь, на то
она и "обетованная" земля) или хотя бы с горы Нево ее завидеть, ибо в ней сияет
"тройственный образ совершенства". И не отдадите вы своей кочевой непоседливости и
палящей жажды своей по студеной воде - древней жажды сорокалетнего странствия в
пустыне - за мясные котлы Египта, и его храмы, пирамиды и мумии, и всю мудрость, и все
посвящения египетские. Вы вкусили от этой мудрости, от этих посвящений, как Моисей, и
хотели бы все забыть; ненавистен вам Египет, - опротивела мумийная "культура", с ее
неутоляющей Вашей жажды мудростью.
Какая разница между вами и Ницше, бремени которого, вам так же чужеродного, как и
весь Египет, вы закономерно не пытались поднять на свои и без того чрезмерно отягощенные
ношею духовных ценностей и достопамятностей плечи. К чему вам было бы предпринимать
об руку с ним опасное паломничество в ущелье Сфинкса, чья певучая загадка ("кто ты и что
ты, пришлец"?-Эдип ответствовал: "человек"...) звучит для каждого предстоящего
особенною, своеобразною мелодией. Конечно, проблема Ницше- наша проблема: культура
и личность, ценность, упадок и здоровье, особенно здоровье. И едва ли какая-либо
инициация личности в современной культурной среде может свершиться без того, чтобы
"посвящаемый" (как говорят теософы) не встретился с ним, как со "стражем порога". Ницше
сказал: "человек есть нечто, что должно быть преодолено",-и этим лишний раз
засвидетельствовал, что путь освобождения личности есть путь ввысь и в глубь, движение по
вертикали. Опять обелиск, опять пирамида! "Может быть, вполне может быть",-торопливо
отмахиваетесь вы, ибо чресла ваши препоясаны, и горящий взор мерит горизонты пустыни:
"только, прежде всего, прочь отсюда, вон из Египта!" Если бы вы были некоторое время и в
некоторой мере "ницшеанцем", вы непосредственно почувствовали бы, как у человека,
вьючного животного культуры, являющего формы верблюда (уподобление найдено Ницше,
пафос его- ваш), прорезаются львиные когти; вы ощутили бы, как пробуждается в нем
стихийный пустынный голод хищника, нудящий его растерзать нечто живое, чего дотоле он
боялся, и отведать его крови. Это живое и кровеносное именуется на отвлеченном языке
нового Египта, в его жреческих книгах, "ценностями": ведь они дивно живучи и живы,
потому что живою своею кровью напитало их, как вы говорите, человечество, огненную душу
свою в них вдохнуло, хоть и воссели они, неподвижные, на своих тронах "кумирами и
всяческими подобиями того, что на небесах горе, и на земле внизу, и в водах под землею".
Но Ницше не только растерзатель, кровопийца и психофаг: он законодатель. Еще не став
"младенцем", каким должен, по его предуведомлению, обернуться лев, он разбивает
скрижали старых ценностей, чтобы на новых, ungue leonis, иные начертать письмена. Он
хочет дать новый завет все тому же ветхому Египту,-"переоценить" все то же языческое
наследье родовое. Он входит в сонм великих ваятелей идеала; иконописцем делается он из
иконоборца. Что до вас,-студеной воды жаждете вы, а не горячей крови; ведь Вы только
странник в пустыне, но отнюдь не хищник; и в самом Египте не разрушитель вовсе, а разве
лишь,-перед инквизиционным судом жрецов,- сеятель подозрения, сомнения, разложения;
и не по сердцу вам законодательствовать, да и переоценивать собственно нечего, ибо оценки
ваши, по существу и в самом ядре своем, пожалуй, и совпали бы именно с признанными
ценностями; но вам нужно почему-то начать с мнимого развенчания и демонстративной
отмены последних. Быть может, вам кажется, что они не оживут, если не умрут,-что не
бессмертные они божества, если не выдержат испытания смертью. Движет вас, думается
мне, глубокий и тайный импульс, полярно противоположный тем импульсам, коими было
обусловлено в веках все преемственное кумиротворчество мира, именуемого в Священном
Писании языческим. Гений язычества проецировал свое лучшее в трансцендентный образ
или незримую, но трансцендентную идею-образ сверхчувственный,-объективировал свое
высшее в символ, подобие, икону, кумир, и даже "на отмели времен", как вы любите
говорить, в век Канта и окончательного затвора и замурования духа рефлексией в одиночной
камере индивидуальной личности; искал спасти "идею", как "идею регулятивную" в
разумном сознании человека. Вы, сам, не отдавая себе в том отчета, являетесь типическим
представителем иного, одинаково древнего и искони иконоборческого тяготения к
поглощению идеи сумерками подсознательного. "Регулятивная идея",-все равно
трансцендентная ли, или имманентная, но все же идея,-как таковая, не нужна вам и
деспотически-стеснительна: вам нужен регулятивный инстинкт. Бога знаете и хотите вы не в
небе зримом и не в небесах незримых человека, но в огненной душе живущего, и дыхании его
жизни, в пульсации его жил. Из этой мысли глядит на нас, повторяю, седая старина, не менее
древняя, чем иероглифы Египта. Вспоминаются мне стихи мои о человеке первоначальных
времен, который не боялся смерти, как боимся ее мы:
Древний человек, ты нас могучей -
Тем, что пред судьбиной неминучей
Не склонял младенческих очей.
Верил ли он в бессмертие души? Если верил, вера эта, во всяком случае, не была для него
утешением и надеждой; напротив; должна была порождать в нем безутешное уныние.
Но меж тем как втайне дух крушила
Безнадежность, и мечту страшила
Храмины Гостеприимной тьма, -
В мышцах зрели солнечные силы,
И, поя беспечной жизнью жилы,
"Я бессмертна!"-пела кровь сама.
Неправда ли, это есть истинная вера в бессмертие? Из всех ваших основоположений
вытекает, что идеал впервые совершенный и истинный (ибо согласный с природой) есть
инстинкт с его имманентною телеологией. Вот почему и нет в вас охоты воспользоваться
самому "свободою умозрения", которой вы, однако требуете,-и, верный себе, начинаете вы
эту нашу переписку с заявления, что "о таких вещах, как Бог и бессмертие, не надо ни
говорить, ни думать".
Простите это типологическое исследование вашего душевного и умственного склада.
Amico licet. Но возможно ли иначе отвечать тому, кто, отклоняя приемы убеждения (кроме
одного и, быть, может, сильнейшего: красоты слов), возглашает: "hoc volo",-такова моя
воля, такова моя жажда; и "ut sentio sitioque, ita sapio". Остается исследовать источники воли
и природу жажды. Но такое рассмотрение было бы недостаточно, если бы не было намечено
место исследуемой воли, как явления существенного, в связи пережинаемого нами всеобщего
сдвига. Что же происходит в наши дни? Отмена ли культурных ценностей вообще? Или их
разложение, свидетельствующее об их полном или частичном омертвении? Или, наконец,
переоценка прежних ценностей? Как бы то ни было, ценности вчерашнего дня глубоко
поколеблены, и вы едва ли не один из тех, которые радуются землетрясению, ибо по вашему,
если не разрушится ветхий Египет, то и образ совершенства, озарявший некогда колыбель
каждого из его порождений, останется на веки погребенным во внутренних склепах, под
обветренными глыбами пирамид. История творится, однако, по-видимому, не под вашим
знаком, и упрямо хочет оставаться историею, новою страницей в летописях культурного
Египта. Не будем учитывать случайного, непредвидимого, иррационального в ходе событий;
взглянем на состояние умов. Анархические течения не являются господствующими; они по
существу кажутся коррелятом и тенью буржуазного строя. То, что именуется сознательным
пролетариатом, стоит всецело на почве культурной преемственности. Борьба ведется не за
отмену ценностей прежней культуры, но за предносящееся умам, как некая верховная задача,
оживление в них всего, что имеет значение объективное и вневременное,- в ближайшие же
дни за их переоценку. Лев, не из верблюда возникший, а вышедший из недр, и прянувший на
утвержденные ценности, не просто хищный зверь, как и видел его в духе Ницше, но левчеловек,
коему "ничто человеческое не чуждо". И вот, согласно данному Ницше прообразу,
разбивая старые скрижали, он пытается на новых, ungue leonis, нацарапать новый устав. Я
думаю, что при этом испортит он понапрасну немало мраморных плит и вечной бронзы; но
думаю также, что некий единственный и глубокий след львиного когтя не изгладится во век
на памятниках нашего древнего Египта. Впрочем, речь идет не о содержании новых
"двенадцати таблиц", а о методе отношения к ценностям. Метод революции, загнавшей нас с
вами, усталых и истощенных телом, и общественную здравницу, где мы беседуем о
здоровьи,-метод исторический по преимуществу и социальный, даже государственный, а не
утопический и анархический, т. е. индивидуальный, метод остающихся и оседлых, а не
бегунов и номадов,- поскольку, прибавлю, мы не касаемся в эту минуту вопросов духовного
восхождения, роста по вертикали, где во все свои права и обязанности вступает личное
начало, единственная и неповторимая человеческая личность.
Но, вот, мы приблизились опять к ее священному кругу. Я утверждаю, что в личности,-в
духе, ее оживляющем,-и гора Нево, и сама обетованная земля. Вы противопоставляете
личность и ценность, говоря о матери Наполеона, его пеленавшей, и о той же матери,
отчужденно наблюдающей сына на престоле мертвящей славы, который должен был
представляться ей пышным и холодным саркофагом былой жизни, былой любви. Друг мой,
хорошо ознаменовали глубочайшее стремление человеческой воли те фараоны, которые
видели свою главную задачу в сооружении себе достойной гробницы. Все живое хочет не
только самосохранения, но и самораскрытия, всем существом зная, что последнее есть
самоистощение, саморазрушение, смерть,-и, быть может, вечная память. Желание оставить
по себе следы, обратить жизнь в памятник ценности, исчезнуть и сохраниться в живом
культе одушевляющего нас принципа,-вот источник исконного человеческого "аретаизма",
как означали эллины, дорийцы, свой категорический императив действенной доблести.
Посвящение человечества и высшие тайны открыло перед ним и иной, богочеловеческий лик
того же стремления к смерти во имя жизни: истина, любовь, красота хотят быть
евхаристическими: "ешьте Мою плоть и пейте Мою кровь; плоть Моя истинно есть пища, и
кровь Моя истинно есть питие". Не мать Бонапарта перед троном сына, Мария перед
крестом- вот символ сердца перед великою правдой вселенской ценности. Должно
ценности быть распятой, и положенной во гроб, и запаленной камнем, и запечатанной
печатями: сердце увидит ее воскресшей в третий день.
Но тут неожиданно ваш голос присоединяется к моему, и мы оба, в любви и общей
надежде, согласно пророчим уже не моими, а вашими словами о том, что будет исполнение
алчбе сердца и воле духа, "чтобы личное стало опять совершенно личным и, однако
переживалось бы как всеобщее, чтобы человек знал во всяком своем проявлении, как Мария,
заодно и свое дитя, и Бога".
В. И.
12 июля 1920 г.
X.
В. И. Иванову.
Мне забавно видеть: вы трактуете меня, как врач- больного; моя болезнь вас огорчает
дружески, пугает социально, и даже раздражает, вы с первого взгляда поставили неверный
диагноз, и удивляетесь, что ваши средства не действуют. Именно, вы силитесь доводами
исторического разума рассеять мое чувство и, терпя неудачу, вините в ней мое упрямство. Но
столько же пользы отцу увещевать сына, что девушка, которую он любит, не составит его
счастья; столько же пользы твердить жаждущему: "не пейте воды, лучше потерпите; это у вас
ложная жажда, она скоро пройдет". Да я и не совсем отказываюсь от рассуждений: вашим
многочисленным доводам я противопоставляю, по крайней мере, один, методологически их
все объемлющий. Гераклит сказал: Сalepon thumo machestai, psyches gar oneitai; по его
примеру я говорю: исторический разум в своих рассуждениях о культуре естественно
предрасположен славословить ее. Если вы считаете нужным исследовать природу моей
жажды, то я не менее вправе определять причину вашей сытости.
И тут я прихожу к вашим замечаниям о Ницше. Вы опять ошиблись, мой добрый врач. Я
мало читал Ницше,-он был мне не по душе; а теперь я сознаю свой "пафос", как вы
выражаетесь, не тождественным, а противоположным его пафосу. Он, сам больной, нашел
возможным поставить прогноз болезни культуры, и на основании этого прогноза -
законодательствовать грядущему. Из человека культуры должен родиться лев, из льва потом
родится ребенок; делайтесь же скорее львами, дерзайте, рвите в клочья. Но, кажется, после
страшной войны 1914- 1918 годов уже трудно говорить о рождении львов. Она показала,
что в культурном, в образованном человеке нашего времени созрел хищный и кровожадный
зверь,-это правда, но отнюдь не лев, и потому у меня весьма мало надежды, что из него
когда-нибудь родится ребенок. Нет, нам не пристало писать законы для будущего. Довольно,
если мы сумеем сознать свой недуг и взалкать исцеления: это уже начало возможного
выздоровления. И Ницше силен только в криках боли, да в описаниях культурной болезни,
изнуряющей человечество.
Мне кажется,-чрез все ваши рассуждения проходит одна основная нота: сыновнее
почтение к истории. Вам претит осуждать ее; вы благоговейно приемлете все, что создано
ею, и вас ужасает мой дерзкий бунт против нее. Но вот, в одном из предшествовавших писем
вы с убеждением говорили о довременном грехопадении человека, разумея, очевидно, грех
отщепенства и распадения на замкнутые, самоутверждающиеся индивидуальности. Значит,
вы признаете волю человека в известной мере свободной так или иначе, определять его
бытие. Почему же вас оскорбляет мое утверждение, что современная культура есть результат
ошибки, что человек нашего мира пошел ложным путем и забрел в безвыходную дебрь?
Конечно, история на всем своем протяжении разумна, т. е. все, что совершилось в ней,
совершилось на достаточном основании; но объяснение - ведь не оценка. Рога развились у
оленя закономерно, как средство запугивания и обороны; но у иных видов они закономерно
же достигли такой величины, что мешают бегу в лесах, и вид вымирает. Не то же ли и с
культурой? Наши "ценности"-не те же ли рога,-сначала личное приспособление, потом
всеобщее достояние рода, и, наконец, безмерно разросшаяся в роде, мучительная, гибельная
для личности тяжесть и помеха?
Да, вы правы: ваша логика для меня не закон.
Правда, истории ни в одной своей точке не освящена; она-правда творящаяся, испытуемая и
поверяемая всякой отдельной личностью. Моя личность, проверив ее целостным чувством,
говорит ей: ты-ложь, не могу поклоняться тебе. Я говорю Перуну: ты деревянный идол, не
Бог; Бога я ощущаю незримым и вездесущим; вы же стараетесь уверить меня, что этот
истукан-символ моего же Божества, и что стоит мне только постигнуть его знаменование,
он вполне заменит мне Бога. И хотя вы очень интересно, очень глубокомысленно
разоблачаете мне его символическую природу,-я готов слушать вас без конца, я почти
убежден вами,-но его вид так страшен и противен моему чувству, что я не могу совладать с
собою. Я помню все жертвы, которые мы ему приносили, и думаю о тех, которые мне изо дня
в день придется еще приносить ему по указанию его жрецов,-тяжелые, кровавые жертвы!
Нет, нет! Это не Бог! Мой Бог, невидимый,-не требует, не пугает, не распинает. Он-моя
жизнь, мое движение, моя свобода, мое подлинное хотение. Вот что я разумел, говоря вам,
что жажда моя отвращается от теплых и пряных напитков современной философии,
искусства, поэзии, что утолить ее может только холодная ключевая вода. А в нашем быту
больше нет живой воды; все родники заключены в резервуары, их вода проведена по
многоверстным труб
...Закладка в соц.сетях