Жанр: История
Россия и Европа
Н.Я. Данилевский
Летом 1866 года совершилось событие огромной исторической важности. Германия,
раздробленная в течение столетий, начала сплачиваться, под руководством
гениального
прусского министра [+1], в одно сильное целое. Европейское status quo, очевидно,
нарушено, и нарушение это, конечно, не остановится на том, чему мы бьши
недавними
свидетелями. Хитро устроенная политическая машина, ход которой был так тщательно
уравновешен, оказалась расстроившеюся. Всем известно, что события 1866 года были
только естественным последствием происшествий 1864 года. Тогда, собственно,
произошло расстройство политико-дипломатической машины, хотя оно и не обратило
на
себя в должной мере внимания приставленных для надзора за нею механиков. Как ни
важны, однако же, оказались последствия австро-прусско-датской войны 1864 года,
я
совсем не на эту сторону ее желаю обратить внимание читателей.
В оба года, которыми я озаглавил эту главу, на расстоянии десяти лет друг от
друга,
произошло два события, заключающие в себе чрезвычайно много поучительного для
каждого русского, хотящего и умеющего вглядываться в смысл и значение
совершающегося вокруг него. Представленные в самом сжатом виде, события эти
состояли в следующем. В 1864 году Пруссия и Австрия, два первоклассные
государства,
имевшие в совокупности около 60 000 000 жителей и могущие располагать чуть не
миллионною армиею, нападают на Данию, одно из самых маленьких государств Европы,
населенное двумя с половиною миллионами жителей, не более,- государство
невоинственное, просвещенное, либеральное и гуманное в высшей степени. Они
отнимают у этого государства две области с двумя пятыми общего числа его
подданных,-
две области, неразрывная связь которых с этим государством была утверждена не
далее
тринадцати лет тому назад Лондонским трактатом, подписанным в числе прочих
держав и
обеими нападающими державами [+2]. И это прямое нарушение договора, эта обида
слабого сильным не возбуждают ничьего противодействия. Ни оскорбление
нравственного чувства, ни нарушение так называемого политического равновесия не
возбуждают негодования Европы, ни ее общественного мнения, ни ее правительств,-
по
крайней мере, не возбуждают настолько, чтобы от слов заставить перейти к делу,-
и
раздел Дании спокойно совершается. Вот что было в 1864 году.
Одиннадцать лет перед этим Россия, государство, также причисляемое к
политической
системе европейских государств, правда, очень большое и могущественное,
оскорбляется
в самых священных своих интересах (в интересах религиозных) Турцией -
государством
варварским, завоевательным, которое хотя уже и расслаблено, но все еще одним
только
насилием поддерживает свое незаконное и несправедливое господство, государством,
тогда еще не включенным в политическую систему Европы, целость которого поэтому
не
была обеспечена никаким положительным трактатом. На эту целость никто, впрочем,
и не
посягает. От Турции требуется только, чтобы она ясно и положительно подтвердила
обязательство не нарушать религиозных интересов большинства своих же собственных
подданных,- обязательство не новое какое-либо, а уже восемьдесят лет тому назад
торжественно данное в Кучук-Кайнарджийском мирном договоре [+3]. И что же! Это
справедливое требование, каковым признало его дипломатическое собрание
первостепенных государств Европы, религиозные и другие интересы миллионов
христиан
ставятся ни во что; варварское же государство превращается в глазах Европы в
палладиум
цивилизации и свободы. В 1854 году, как раз за десять лет до раздела Дании, до
которого
никому не было дела, Англия и Франция объявляют войну России, в войну
вовлекается
Сардиния, Австрия принимает угрожающее положение, и наконец вся Европа грозит
войною, если Россия не примет предложенных ей невыгодных условий мира. Так
действуют правительства Европы; общественное же ее мнение еще более враждебно и
стремится увлечь за собою даже те правительства, которые, как прусское и
некоторые
другие германские, по разного рода побуждениям не желали бы разрыва с Россией.
Откуда же это равнодушие к гуманной, либеральной Дании и эта симпатия к
варварской,
деспотической Турции,- эта снисходительность даже к несправедливым притязаниям
Австрии с Пруссией и это совершенное неуважение к самым законным требованиям
России? Дело стоит того, чтобы в него вникнуть. Это не какая-нибудь случайность,
не
журнальная выходка, не задор какой-нибудь партии, а коллективное дипломатическое
действие всей Европы, то есть такое обнаружение общего настроения, которое менее
всякого другого подвержено влиянию страсти, необдуманного мгновенного увлечения.
Поэтому и выбрал я его за исходную точку предлагаемого исследования взаимных
отношений Европы и России.
Прежде всего посмотрим, нет ли в отношениях Дании к Пруссии и Австрии какогонибудь
дерзкого вызова, словом, чего-нибудь извиняющего в глазах Европы это угнетение
слабого сильным и, напротив того, в действиях России чего-либо оскорбившего
Европу,
вызвавшего ее справедливые гнев и негодование?
Мы не будем вникать в подробности шлезвнг-голштейнского спора между Германией и
Данией, тянувшегося, как известно, целые семнадцать лет и, я думаю, мало
интересного
для русских читателей. Сущность дела в том, что Дания установила общую
конституцию
для всех своих составных частей - одну из самых либеральных конституций в
Европе, при
которой, конечно, и речи не могло быть о каком-либо угнетении одной
национальности
другою. Но не того хотелось Германии: она требовала для Голштейна конституции
хотя
бы и гораздо худшей, но зато такой, которая совершенно разрознила бы эту страну
с
прочими частями монархии,- требовала даже не личного соединения наподобие Швеции
с
Норвегией (это бы еще ничего), а какого-то примененного к целой государственной
области права, вроде польского не позволим [+4], пользуясь которым чины
Голштейна
могли бы уничтожать действительность всякого постановления, принятого для целой
Дании. Но Голштейн принадлежал к Германскому союзу, следовательно, этим путем
достигалось бы косвенным образом господство союза над всею Датскою монархией.
Это
господство он считал для себя необходимым по тому соображению, что кроме
Голштейна,
в дела которого Германский союз имел право некоторого вмешательства [+5], в
состав
Датского государства входил еще и Шлезвиг, страна по трактатам совершенно чуждая
Германии, но населенная в значительной части немцами, которые ее мало-помалу
колонизировали и из скандинавской обратили в чисто немецкую. В глазах всех
немцев,
сколько-нибудь интересовавшихся политикой, Шлезвиг составлял нераздельное целое
с
Голштейном; но такой взгляд не имел ни малейшей поддержки в основанном на
положительных трактатах международном праве. Чтобы провести его на деле,
необходимо было употребить Голштейн как рычаг для непрерывного давления на всю
Данию. При этом средстве датское правительство могло бы провести в Шлезвиге те
лишь
только меры, которые были бы угодны Германии. Дания, очевидно, не могла на это
согласиться, и патриотическая партия (так называемых эйдерских датчан) готова
была
совершенно отказаться от Голштейна, лишь бы только единство, целость и
независимость
остальной части монархии не нарушались беспрерывно чужеземным вмешательством. О
тяжести такого вмешательства мы можем себе составить легкое понятие по
собственному
опыту. Вмешательство, основанное на придирчивых толкованиях некоторых статей
Венского трактата, привело в негодование всю Россию [+6]. Хорошо, что
негодование
России, будучи так полновесно, перетягивает на весах политики много
дипломатических и
иного рода соображений; но кто же обращает внимание на негодование Дании? К тому
же
у Дании руки были в самом деле связаны трактатом, не дававшим ей полной свободы
распоряжаться формой правления, которую ей хотелось бы дать Голштейну. Об
истинном
смысле этого трактата шли между Данией и Германским союзом бесконечные
словопрения. Каждая сторона толкует, конечно, дело в свою пользу; наконец и
Германский союз, не отличавшийся-таки быстротою действия, теряет терпение и
назначает экзекуцию в Голштейн. Голштейн принадлежит к Германскому союзу, и
против
такой меры нельзя еще пока ничего возразить. Но известное дело, что Германский
союз,
хотя узами его и было связано до пятидесяти миллионов народа, не внушал никому
слишком большого уважения и страха,- ни даже крохотной Дании, которая, несмотря
на
союзную экзекуцию, преспокойно продолжает свое дело. Пруссия (или, точнее, г.
Бисмарк), однако же, видит, что для нее, во всяком случае, это дело ничем
хорошим
кончиться не может. Возьмет верх Дания - пропали все планы на Кильскую бухту,
флот,
господство в Балтийском море, на гегемонию в Германии, одним словом, пропали все
немецкие интересы, которых Пруссия себя считала и считает, и притом совершенно
справедливо, главным, чуть ли не единственным представителем. Восторжествует
Германский союз - Голштейн один, или вместе с Шлезвигом, обратится в
самостоятельное
государство, которое усилит собою в союзе партию средних и мелких государств,
что, как
весьма справедливо думает г. Бисмарк, только повредит прусской гегемонии. Надо и
союзу не дать усилиться, надо и Голштейн с Шлезвигом прибрать к своим рукам,
чтобы
общегерманское, а с ним вместе и частнопрусское дело должным образом процвели.
Следуя этим совершенно верным (с прусской точки зрения) соображениям,
обеспечившись союзом с Австрией, которой во всем этом деле приходится своими
руками
для Пруссии жар загребать, г. Бисмарк вступается за недостаточно уваженный и
оскорбленный Данией Германский союз и требует уничтожения утвержденной палатами,
общей для всей монархии конституции,- хотя и в высшей степени либеральной, но
вовсе
не соответствующей ни общим видам Германии, ни частным видам Пруссии,- угрожая в
противном случае войною. Дания с формальной стороны не была совершенно права,
ибо,-
не будучи в состоянии исполнить невозможного для нее трактата, или, по крайней
мере,
исполнить его б том смысле, в каком понимала его Германия,- она решилась рассечь
гордиев узел этою общей для всей монархии конституцией, которая, удовлетворяя, в
сущности, всем законным требованиям как Голштейна, так и Шлезвига, устраняла,
однако, совершенно вмешательство союза в дела этого последнего и делала его
излишним
для первого. Не будучи, таким образом, правою с формальной стороны, Дания,
угрожаемая войной с двумя первоклассными государствами, легко могла уступить
столь
положительно выраженному требованию. Такую уступчивость необходимо было во что
бы то ни стало предупредить. Средство к тому было найдено очень легкое. Для
исполнения своего требования Пруссия и Австрия назначили столь короткий срок,
что в
течение его датское правительство не имело времени созвать палаты и предложить
на их
обсуждение требование этих держав. Таким образом, датское правительство было
поставлено в необходимость или отвергнуть требования иностранных держав и
навлечь на
себя неравную войну, или нарушить конституцию своего государства; нарушить же
конституцию при тогдашнем положении дел - при только что вступившем на престол и
не
успевшем еще на нем утвердиться государе, непопулярном по причине его немецкого
происхождения,- значило бы, по всей вероятности, вызвать революцию. Датскому
правительству ничего не оставалось, как избирать из двух зол меньшее. Оно и
выбрало
войну, имея, по-видимому, достаточные основания считать ее за зло меньшее. Вопервых,
Дания уже вела подобную войну и с Пруссией и с Германией, не далее как 15 лет
тому
назад, и вышла из нее скорее победительницей, чем побежденной; она могла,
следовательно, рассчитывать на подобный же исход и в этот раз. Соображение
весьма
хорошее,- только при нем не было принято в расчет, что в тогдашней Германии
существовал бестолковый франкфуртский парламент, а в тогдашней Пруссии не было
Бисмарка. Кроме того, датское правительство могло надеяться, что политическая
система
государств, основанная на положительных трактатах, не пустое только слово,- что
после
того, как Европа около ста лет не переставала кричать о великом преступлении
раздела
Польши [+7], она не допустит раздела Дании,- что примет же она во внимание
приставленный к ее горлу нож и, по крайней мере, потребует от нападающих на нее
государств, чтобы они дали ей время опомниться. Во всем этом она ошиблась. Война
началась. Не приготовленные к ней датчане, конечно, понесли поражение. Чтобы
положить конец этой невозможной борьбе, собралась в Лондоне конференция
европейских государств. Нейтральные державы предложили сделку, при которой
приняли
во внимание победы, одержанные Пруссией и Австрией, но эта сделка не
удовлетворила
союзников; они продолжали настаивать на своем, и Европа, ограничив этим свое
заступничество, предоставила им разделываться с Данией, как сами знают. Итак,
если и
можно считать Данию не совершенно правою с формальной стороны, то эта неправда
была с избытком заглажена поступком Пруссии и Австрии, не только не давших Дании
возможности отступиться от принятой ею слишком решительной меры, но
воспользовавшихся этим только как предлогом для исполнения задуманной цели:
отторжения от нее не только Голштейна, но и нераздельного с ним, по их понятиям,
Шлезвига. Дипломатические обычаи,- почитающиеся охраною международного права,
так
же как юридические формы почитаются охраною права гражданского и уголовного,-
были
нарушены, и нарушителем их была не Дания, а Пруссия с Австрией. Следовательно,
эти
два государства, а не Дания, оскорбили Европу.
Но иногда незаконность, то есть формальная, внешняя несправедливость, прикрывает
собою такую внутреннюю правду, что всякое беспристрастное чувство и мнение
принимают сторону мнимой несправедливости. Было ли, например, когда-либо
совершено
более дерзкое, более прямое нарушение формального народного права, чем при
образовании Кавуром и Гарибальди Итальянского королевства? Поступки
правительства
Виктора Эммануила с Папскою областью и Неаполитанским королевством никаким
образом не могут быть оправданы с легальной точки зрения [+8]; и, однако же,
всякий, не
потерявший живого человеческого чувства и смысла, согласится, что в этом случае
форма
должна была уступить сущности, внешняя легальность - внутренней правде. Не
таково ли
и шлезвиг-голштейнское дело, не подходило ли и оно под категорию дел формально
несправедливых, но оправдываемых скрытою под этой оболочкой внутреннею правдой и
не эта ли внутренняя правда обезоружила Европу? И на это придется отвечать
отрицательно. Во-первых, национальное дело, имеющее своим защитником Австрию,
может возбуждать только горький смех и негодование [+9]. Во-вторых, принцип
национальностей пока еще не признается, по крайней мере, официально, Европою и,
без
разного рода побочных соображений, сам по себе ничего не оправдывает в глазах
ее. Даже
справедливое дело Италии восторжествовало лишь в силу взаимных отношений между
главнейшими государствами, так расположившихся, что на этот раз дело легальности
не
нашло себе защитников. В самом общественном мнении начало национальностей
распространено лишь во Франции и в Италии, и то потому только, что эти страны
считают
его для себя выгодным. В-третьих, наконец, и это главное: принцип
национальностей не
применим вполне к шлезвиг-голштейнскому делу. Немецкий народ в 1864 году не
составлял одного целого; он не имел политической национальности, и, пока она не
образовалась, во имя чего он мог требовать отделения Голштейна и Шлезвига от
Дании,
не требуя в то же время уничтожения Баварии, Саксонии, Липпе-Детмольда, СаксенАльтенбурга
и т. п. как самостоятельных политических единиц? Правда, между
разными
немецкими государствами существовала слабая политическая связь, именовавшаяся
Германским союзом; но точно таким же членом союза, как Бавария и Пруссия, Липпе
и
Альтенбург, был и Голштейн. Шлезвиг, конечно, не принадлежал к союзу; но если и
не
обращать внимания на то, что эта датская область была только колонизирована
немцами,
и придерживаться исключительно принципа этнографического, совершенно отвергая
историческое право, то и с этой точки зрения крайним пределом немецких
требований
все-таки могло быть только присоединение Шлезвига к Германскому союзу, а не
совершенное отделение и Голштейна и Шлезвига от Дании. (...) Если,
следовательно,
немецкий народ не составлял политической национальности, если значительная доля
его
была соединена под одним управлением с другими национальностями, то он мог
справедливо требовать от Дании только того, чтобы немецкая национальность не
угнеталась в Голштейне и Шлезвиre, а пользовалась равноправностью с датской; но
этого
и требовать было нечего, это исполнялось и без всяких требовании.
Представим себе, что первоначальный план Наполеона III относительно Италии
осуществился бы [+10]. Она составляла бы,- наподобие германского,- итальянский
союз, в
состав которого входило бы и Венецианское королевство, оставаясь, однако же, в
соединении с Австрией. На каких основаниях мог бы тогда король сардинский в
союзе с
королем неаполитанским требовать от Австрии отделения Венеции, если бы
итальянская
национальность в ней ничем не угнеталась и вообще права венециянцев не
нарушались
бы? Такое положение дел итальянцы могли бы считать,- и совершенно основательно,-
весьма неудовлетворительным. Но главною причиною неудовлетворительности была бы
не принадлежность Венеции Австрии, а раздельность итальянских государств при
единой
итальянской народности; и только сплетясь сама в одно политическое целое, имела
бы эта
народность если не формальное, на трактатах основанное, то прирожденное
естественное
право требовать своего дополнения от Австрии. Подобного права нельзя отрицать и
у
Германии, но прежде надлежало бы ей соединиться в одно политическое немецкое
целое,
отделив от себя все не немецкое, требующее самостоятельной национальной жизни, а
тогда уже требовать своего и от других. Наконец, с национальной точки зрения
восстановления нарушенного германского национального права мог, во всяком
случае,
требовать только Германский союз, как это и было вначале, а он был, очевидно,
оттеснен
далее чем на задний план после того, как все здесь приняли в свои руки Пруссия и
Австрия.
Впрочем, так ли это или не так, дело, собственно, идет тут вовсе не о том, чтобы
неопровержимо доказать существенную несправедливость поступка Пруссии и Австрии
с
Данией; мы хотим лишь показать, что в глазах Европы внутренняя правда шлезвигголштейнского
дела не могла оправдать его нелегальности. Для нас важно не то,
каково
это дело само в себе, но то, каким оно представлялось глазам Европы; а едва ли
кто
решится утверждать, что оно пользовалось симпатией европейских правительств и
европейского (за исключением германского, конечно) общественного мнения. Во
мнении
Европы, к нарушениям формы международных отношений присоединялась здесь и
неосновательность самой сущности прусско-австрийско-немецких притязаний. Почему
же, спрашивается, не вооружили эти притязания против себя Европы? Очевидно, что
невиновность Дании и не внешняя или внутренняя правота Пруссии и Австрии были
тому
причиной. Надо поискать иного объяснения.
Но прежде обратимся за десять или одиннадцать лет назад к более для нас
интересному
восточному вопросу.
По требованию Наполеона [*1], выгоды которого заставляли льстить католическому
духовенству, турецкое, правительство нарушило давнишние исконные права
православной церкви в Святых Местах. Это нарушение выразилось главнейше в том,
что
ключ от главных дверей Вифлеемского храма [+11] должен был перейти к католикам.
Ключ сам по себе, конечно, вещь ничтожная, но большею частью вещи ценятся не по
их
действительному достоинству, а по той идее, которую с ними соединяют. Какую
действительную цену имеет кусок шелковой материи, навязанный на деревянный шест?
Но этот кусок шелковой материи на деревянном шесте называется знаменем, и
десятки,
сотни людей жертвуют жизнью, чтобы сохранить знамя или вырвать его из рук
неприятеля. Это потому, что знамя есть символ, с которым неразрывно соединена,
во
мнении солдат, военная честь полка.
Подобное же значение имел и Вифлеемский ключ. В глазах всех христиан Востока с
этим
ключом было соединено понятие о первенстве той церкви, которая им обладает.
Очевидно, что для магометанского правительства Турции, совершенно
беспристрастного
в вопросе о преимуществе того или другого христианского вероисповедания,
удовлетворение желаниям большинства его подданных, принадлежащих к православной
церкви, долженствовало быть единственною путеводною нитью в решении подобных
спорных вопросов. Невозможно представить себе, чтобы какое-либо правительство,
личные выгоды, мнения или предрассудки которого нисколько не затронуты в какомлибо
деле, решило его в интересах не большинства, а незначительного меньшинства своих
подданных, и притом вопреки исконному обычаю, и тем, без всякой нужды, возбудило
неудовольствие в миллионах людей. Для такого образа действий необходимо
предположить какую-либо особую побудительную причину. Страх перед
насильственными требованиями Франции тут ничего не объясняет, потому что Турции
не
могло не быть известно, что от нападения Франции она всегда нашла бы поддержку и
защиту в России, а, вероятно, также в Англии и в других государствах Европы, как
это
было в 1840 году [+12]. Очевидно, что эта уступка требованиям Франции была для
Турции желанным предлогом нанести оскорбление России. Религиозные интересы
миллионов ее подданных нарушались потому, что эти миллионы имели несчастье
принадлежать к той же церкви, к которой принадлежит и русский народ.
Могла ли Россия не вступиться за них, могло ли русское правительство,- не
нарушив всех
своих обязанностей, не оскорбив религиозного чувства своего народа, не
отказавшись
постыдным образом от покровительства, которое оно оказывало восточным христианам
в
течение столетий,- дозволить возникнуть и утвердиться мысли, что единство веры с
русским народом есть печать отвержения для христиан Востока, причина гонений и
притеснений, от которых Россия бессильна их избавить; что действительное
покровительство можно найти только у западных государств, и преимущественно у
Франции? Кроме этого, для всякого беспристрастного человека ясно, что самое
требование Франции было не что иное, как вызов, сделанный России, не принять
которого
не позволяли честь и достоинство. Этот спор о ключе, который многие даже у, нас
представляют себе чем-то ничтожным, недостойным людей, имеющих счастье жить в
просвещенный девятнадцатый век, имел для России, даже с исключительно
политической
точки зрения, гораздо более важности, чем какой-нибудь вопрос о границах, спор о
более
или менее обширной области; со стороны Франции был он, конечно, не более как
орудием
для возбуждения вражды и нарушения мира. Так понимало в то время это дело само
английское правительство.
На справедливое требование России турецкое правительство отвечало обещанием
издать
фирман, подтверждающий все права, коими искони пользовалась православная
церковь,-
фирман, который долженствовал быть публично прочитан в Иерусалиме. Это обещание
не
было исполнено; обещанный фирман не был прочитан, хотя этого чтения ожидало все
тамошнее православное население. Россия была недостойным образом обманута,
правительство ее выставлено в смешном и жалком виде бессилия, между тем как все
требования Франции были торжественно выполнены. Что оставалось делать после
этого?
Могла ли Россия довольствоваться обещаниями Турции, могла ли давать им малейшую
веру? Не говоря уже о нанесенном ей оскорблении, не должна ли была она думать,
что
Турция, после столь счастливого начала, так благополучно сошедшего ей с рук,
могла,
когда ей только вздумается, отнимать одно за другим права православной церкви,
чтобы
показать несчастным последователям ее тщету всякой надежды Россию? Могла ли
Россия
не видеть, какое поприще открывалось для интриг латинства, которое умело ценить
полученные им выгоды и, конечно, на них бы не остановилось. Чтобы предупредить
это,
оставалось одно средство: вытребовать у Турции положительное обязательство,
выраженное в форме какого-либо дипломатического договора, что все права,
которыми
пользовалась доселе православная церковь, будут навсегда сохранены за нею. Можно
ли
было требовать меньшего, когда эти права только что были нарушены, а обещание
восстановить их фирманом не исполнено? Не самая ли натуральная вещь требовать
формального обязательства или контракта от того, кто показал, что его слову, его
простому обещанию нельзя давать веры? Требование Россией этого формального
обязательства назвали требованием покровительства над православною церковью в
Турецкой империи и нарушением верховных прав этой последней. Конечно, это было
требование покровительства; но что же было в этом нового и странного, чтобы
возбудить
такое всеобщее против России негодование? Уже около 80 лет, именно с 1774 года,
Россия
имела формальное, выраженное в трактате право на такое покровительство [+13];
требовалось только более ясное и точное определение его. Фактическое же право
покровительства, проистекающее не из трактатов, а из сущности вещей, Россия
имела
всегда и всегда им пользовалась с тех пор, как сделалась достаточно для того
сильною.
Такое фактическое право имели спокон века все государства, когда чувствовали,
что
какое-либо дорогое для них дело терпело притеснение в иностранном государстве.
Так
протестантские государства нередко покровительствовали протестантскому
вероисповеданию в католических государствах. Так Россия и Пруссия оказывали
покровительство диссидентам, православным и протестантам, угнетаемым в бывшем
королевстве Польском [+14]. Так, уже после Восточной воины, Франция оказала даже
вооруженное покровительство сирийским христианам. И не в одном религиозном
отношении оказывалось такое покровительство. Не сочли ли себя Англия и Франция
вправе покровительствовать всем вообще неаполитанским подданным, по их мнению
(впрочем, совершенно справедливому), жестоко и деспотически управляемым, и
требовать от неаполитанского короля улучшения в способе и форме его управления?
Не
покровительствовала ли Франция бельгийцам, восставшим против Голландии? Если,
таким образом, покровительство дорогим Для одного государства интересам,
угнетаемым
в другом, всегда фактически существовало и, несмотря ни на какую теорию
невмешательства, всегда будет существовать (как основанное на самой сущности
вещей),
то что же ужасного и оскорбительного в том, ежели это естественное право
покровительства получает формальное выражение в трактате? Римский двор заключает
конкордаты с католическими и даже с некатолическими государствами, которыми
выговаривает, дипломатическим путем, известные права для католической церкви в
этих
державах, и такие конкордаты не считаются, однако же, нарушениями верховенства
этих
государств. Вестфальским миром заключившие его государства обязались друг перед
другом не стеснять прав своих подданных, не принадлежащих к господствующей в них
религии [+15]. Иногда это постановление не исполнялось католическими державами;
протестанты вмешивались в это дело и вынуждали исполнение трактата. Так,
ФридрихВильгельм,
отец Фридриха Великого, два раза оказал весьма действительное
покровительство угнетенным протестантам в Зальцбурге. Правда, что в Вестфальском
договоре обязательство было взаимное; но в отношениях России к Турции в этой
взаимности не было никакой надобности, ибо магометанские подданные России
никогда
никаких притеснений не терпели. Конечно, на трактатах основанное право
чужеземного
покровительства над частью подданных другого государства не может быть для него
приятно; но что же делать, если оно служит только выражением действительно
существующей потребности? Единственное средство избегнуть этой неприятности -
уничтожить самый факт, обусловливающий необходимость иностранного
покровительства; пока же самый факт будет существовать, то неосвящение
покровительства формальностью договора нисколько сущности дела не изменяет.
Можно
даже сказать, что через такое формальное признание права покровительства и
вмешательства, в ясно определенных случаях, уменьшаются шансы к фактическому
применению этого права. В самом деле, разве Россия в 1853 году и без
дипломатической
ноты и вообще без всякого определительного дипломатического договора, которого
она
стала себе требовать в этом году,- что будто бы так напугало Европу,- не
вмешалась в дела
Турции, не приняла на себя покровительства православной церкви? А наоборот, если
бы
такой положительный, ясный и определительный договор существовал до того
времени,
то не воспрепятствовал ли бы он Турции в ее враждебном к большинству ее же
подданных
поступке и тем не отклонил ли бы фактического вмешательства России? Но какие бы
кто
ни имел понятия о допускаемости или недопускаемости договоров, дающих одному
государству формальное право на покровительство части подданных другого
государства,- право, которое и без договора фактически всегда существует,- одно
останется несомненным, что договор, выраженный в точных и определенных
выражениях,
всегда предпочтительнее договора, дающего место неопределенным толкованиям,
договора, вводящего одну сторону в соблазн уменьшать принятые ею на себя
обязательства, а другую - преувеличивать свои права. В настоящем случае дело и
шло
именно только о такой замене одного договора другим, чтобы предупредить на
будущее
время подобные столкновения и необходимость фактического вмешательства. Если
подобные договоры нарушают верховенство государства, то нарушение это было уже
сделано 80 лет тому назад; теперь ему придавалась только безвредная форма. Все,
о чем
можно было толковать, состояло, следовательно, только в том, чтобы принятая
форма
была вместе с этим и самая безобидная, наиболее удовлетворяющая щепетильной
заботливости европейских государств о достоинстве Турции, а в этом отношении
уступчивости России не было пределов. Она не действовала нахрапом, как
германские
союзники против Дании, и, когда великие европейские державы предложили свое
посредничество, она приняла его, предоставив их благоусмотрению определение
выражений, в которых Турция должна была удовлетворить ее требованиям. Сама
зачинщица дела - Франция - составила проект ноты; дипломатические представители
великих европейских держав одобрили и приняли его. Так составилась знаменитая
Венская нота [+16]. Россия, признав посредничество держав, безусловно приняла
решение
посредников. Казалось бы, дело кончено. Если и могли прежде, основательно или
неосновательно, предполагать со стороны России честолюбивые намерения, она,
видимо,
отказывалась от них, принимая решение коллективной дипломатической мудрости
Европы. Ясное дело, что намерение ее ограничивалось получением, во-первых,
удовлетворения за нарушение прав ее единоверцев, естественной покровительницей
которых, по самой сущности вещей, она всегда была, есть и будет, по трактатам
или без
них; во-вторых, обязательства, выраженного, хотя бы в самой деликатной для
турецкого
самолюбия форме, в том, что впредь таких нарушений не будет. И что же, Турция
отвергает эту, составленную четырьмя великими державами и принятую Россией,
ноту,
делая в ней такие изменения, которые лишают ее всякого значения и обязательного
смысла. Самый факт изменения ноты был уже знаком неуважения, и - не к одной
России,
но и к прочим четырем державам, если только они сами серьезно смотрели на свое
дело, а
не видели в нем ловушки, в которую надеялись поймать Россию, думая, что она не
примет
предложенного ими текста и что тогда можно будет обвинять ее сколько угодно в
задних
мыслях и тайных честолюбивых замыслах и, умывая руки, взвалить на нее всю
ответственность за последствия. Турция, неизвестно откуда, набирается духу
объявить
России войну и находит себе между подписавшими Венскую ноту двух явных и одного
тайного союзника; только четвертый остается нейтральным зрителем.
Политические страсти удивительно как отуманивают ум: самое прямое и бесспорное
дело
становится сомнительным и извращается в глазах пристрастного судьи. Попытаемся
же
перевести этот неслыханный образ действий из сферы политической в сферу частных
отношений. Некто, считающий себя оскорбленным, требует удовлетворения от
оскорбителя; во внимание к общим друзьям делает он уступку за уступкой в форме
требуемой им сатисфакции, наконец соглашается предоставить все решению самих
этих
друзей - третейскому суду чести, как это, например, водится между военными и
студентами; соглашается, несмотря на уверенность в том, что друзья эти большею
частью
ложные друзья, что один из них был даже подстрекателем в нанесенном ему
оскорблении.
Так убежден он в правоте своего дела. Друзья постановляют решение,- заметьте:
решение,
предложенное самим подстрекателем,- и оскорбленный безусловно ему покоряется,
считает его вполне для себя достаточным. Прибавим к этому, что оскорбленный, как
не
раз доказал, отлично владеет оружием, оскорбитель же плоховат в этом деле; тем
не менее
этот последний воодушевляется неожиданною храбростью, отвергает решение принятых
им прежде посредников и вызывает своего противника на дуэль.
Друзья, конечно, приходят в негодование, объявляют себя сторонниками вызванного
и
настаивают на том, чтобы ему было сделано удовлетворение, признанное ими всеми
за
справедливое,- принуждают к этому так не к месту расхрабрившегося господина или,
по
крайней мере, оставляют поединщиков расправляться друг с другом, как сами знают?
Ничуть не бывало; оказывается, что у друзей какие-то странные понятия о чести и
справедливости. Расхрабрившийся, изволите ли видеть, куда какой плохой воитель,
не
справиться ему никак с вызванным им противником - это ясно, как дважды два -
четыре.
Ну - а долг рыцарской чести стоять за слабых и защищать от нападения сильных, да
и
неожиданный задор взялся ведь у него неоткуда, как от их же рыцарских
нашептывании;
честь, следовательно, велит стоять за него грудью. Так решают двое из друзей. Но
ведь
нужен же для этого какой-нибудь резон; а если не резон, то, по крайней мере,
хоть
предлог, и предлог по обыкновению находится, конечно, столь же странный, как и
вся эта
история. Оскорбленный и вызванный, из уважения ли к друзьям, по добродушию что
ли,
или уж так, Бог его знает почему, предлагает противнику такие условия боя: "Ты,
брат, я
знаю, плохо драться умеешь, так вот тебе что: если нападешь на меня, буду
защищаться;
повезет тебе - хорошо, твое счастье; а чуть неустойка, уходи за эту черту, и я
уже за ней
тронуть тебя не смею; беру в этом всех друзей в свидетели и поруки". Умно ли это
или
нет, уж не знаю; но зато великодушно в высшей степени, из рук вон как
великодушно.
Однако двум друзьям, подстрекателю и другому, и этого показалось мало:
"Черта чертой,- это хорошо,- только ты еще руку и ногу дай себе связать, и стой
.на одной
ноге, и одной только рукой дерись, а мы любоваться будем, как ты фокусы эти
будешь
выкидывать. Если же нет, то втроем на тебя нападем". Руки и ноги не дал себе
связать
великодушный воитель,- ну и предлог, слава тебе Господи, нашелся; а то куда в
каких
затруднениях были оба друга: драться - смерть как хочется, а драться не за что.
Уговаривали они и третьего заодно с ними драться, да этому напрямик в драку
лезть
чересчур уж непристойно было: не дальше как пять лет тому назад обижаемый его из
воды, что ли, или из огня вытащил,- когда тот уже совсем было захлебывался, или
дымом
задыхался,- одним словом, жизнь спас. Он и поднимается на хитрость. "Место,-
говорит,-
где вы драться думаете, у меня под боком; вашей дракой вы мешать мне будете; я
пока
займу его, а вы деритесь где знаете. Правда, место для тебя будет очень
неудобно: и ветер,
и солнце прямо в глаза тебе; из него нападать нельзя будет, только защищаться с
грехом
пополам; ну, да это уж твое дело; если ж не хочешь, то, пока те трое спереди
нападать на
тебя будут, я сзади за шиворот схвачу". Только четвертый отошел себе в сторону.
"Моя,-
говорит,- хата с краю, я ничего не знаю".
Как стали бы мы, спрашиваю, судить о подобных поступках? А в этой притче нет ни
малейшего преувеличения или карикатуры, только простая перефразировка: суд чести
-
Венская конференция; черта - Дунай; рука и нога, которым надлежало быть
связанными,-
флот, которым Россия не должна была препятствовать подвозу оружия черкесам, и т.
д.
Разве, в самом деле, не Синопское сражение послужило более нежели странным
предлогом к объявлению войны морскими державами? [+17]. Разве Австрия не
требовала
очищения и нейтралитета Дунайских княжеств, подвергая тем Россию ударам ее
врагов и
лишая ее возможности самой наносить их, заставляя вместо сухопутной вести
морскую
войну? Кто же тут, спрашивается, оскорбленный и обиженный? Не до очевидности ли
ясно, что войны с Россией искали во что бы то ни стало? Не Франция ли с самого
начала
нарушила своими неумеренными требованиями мир между соперничествующими
церквами и заставила Россию вступиться за своих единоверцев? Не Турция ли после
сего
обманула Россию, не сдержав данного обещания о фирмане? Не Франция ли опять,
придвинув свой флот к Дарданеллам, вынудила Россию к занятию Дунайских княжеств?
[+18] Затем, когда Россия согласилась предоставить решение спора посредничеству
четырех великих держав и безусловно приняла предложенный ими текст ноты, не
западные ли державы, а преимущественно не Англия ли через своего посланника,
постоянно враждебного России лорда Редклифа, подстрекнула Турцию не принимать ее
и,- чтобы разом покончить с дипломацией, посредством которой никак не удавалось
выставить Россию зачинщицей дела,- прямо объявить ей войну?
Есть ли, в самом деле, малейшая возможность думать, чтобы Турция решилась
пренебречь
мнением всей Европы и, отвергнув его, объявить войну России при убеждении, что
предложенная ей нота составляла не ловушку, а действительное, честно выраженное
мнение Европы, и без подстрекательства обещанием самой деятельной помощи?
Наконец,
не дики ли требования западных держав, чтобы Россия, будучи в войне с Турцией,
спокойно смотрела на то, как будут подвозить оружие и вообще помогать черкесам
[+19],
и употребляла для своей защиты одну лишь армию, но никак не флот? Не эти ли
нелепые
требования, по необходимости ею отвергнутые, послужили предлогом к войне? Что же
сказать еще о требованиях Австрии, которая, выгораживая Турцию, вносит войну в
пределы самой России? Что сказать, наконец, о Сардинии, так себе, здорово
живешь, ни с
того ни с сего объявляющей войну России не только уж без причины, но даже и без
малейшей тени предлога? Неужели все это не показывает какого-то озлобления,
какой-то
решимости пренебречь всем, лишь бы только удовлетворить своему желанию унизить
Россию, когда к тому представляется наконец благоприятный, по-видимому, случай?
Все
это становится особливо любопытным, если сравнить такое озлобление против России
с
той снисходительностью, которая была оказана к действиям Пруссии и Австрии
относительно Дании. И если б еще можно было отнести это к макиавеллизму дворов
или
только правительственных сфер европейских держав, увидавших благоприятный случай
поживиться на счет России,- совсем нет! В настоящее время интриги вроде замыслов
кардинала Альберони стали совершенно невозможны. Все европейские правительства
должны соображаться с настроением общественного мнения и весьма часто даже
вынуждаются им к действиям. Так было и в восточном вопросе. Правительство
Англии, т.
е. министерство Абердина, было не только миролюбиво, но даже дружественно
расположено к России; то же самое должно сказать и о большей части германских
правительств. Одна только сила общественного мнения принудила Англию к войне и
сменила министерство за то, что оно не вело войны с достаточной энергией. Столь
же
враждебно, если еще не более, было это мнение в Пруссии и в остальной Германии и
если
не увлекло их в войну, то потому, что не получило еще там такого могущества, как
в
Англии. Каждый успех, одержанный не только западными державами, но даже и
турками,
праздновался везде как успех общего дела всей Европы. Правда, что новое
правительство
Франции искало случая к войне; но почему же выбрало оно именно эту войну,
которая
сама по себе не представляла ему никаких положительных выгод, была даже противна
здраво понятым политическим интересам Франции? А Наполеон, конечно, понимал их
здраво. Но он знал, что это будет самая популярная в Европе война, единственная,
способная примирить ее с Наполеоновской династией, на которую она вообще
смотрела с
недоверием и недоброжелательством; и результат вполне оправдал такой расчет.
Следовательно, в этом деле общественное мнение Европы было гораздо враждебнее к
России, нежели ее правительственные дипломатические сферы. Совершенно наоборот,
в
шлезвиг-голштейнском вопросе общественное мнение вне Германии хотя вообще и не
одобряло действий Австрии и Пруссии и стояло почти повсеместно за Данию, но было
вообще холодно, вяло, не имело той стремительности, которая увлекает за собой
правительства, и потому оставляло им не только полную свободу действовать по
усмотрению их благоразумия, но даже высказывалось как в журналах, так и в
многочисленных митингах против войны. Откуда же, спрашивается опять, это меряние
разными мерами и это вешание разными весами, когда дело идет о России и о других
европейских государствах? Представленный разбор и тщательное сравнение шлезвигголштейнского
вопроса с восточным в их сущности и в их форме не дает, как мы
видели,
ключа к этой загадке, а, напротив, еще более затрудняет ее отгадку. Не возбудила
ли
Россия своими прежними делами, своими насилиями справедливых опасений и
негодования Европы, так что Европа воспользовалась первым представившимся
случаем,
чтобы рассчитаться за прошедшее и оградить себя в будущем? Посмотрим, может
быть,
оно и в самом деле так!
Примечания
[+1] "Гениальным прусским министром" Данилевский называет О. Бисмарка (18151898),
который, занимая пост министра-президента наиболее могущественного из германских
государств, проводил политику объединения Германии "железом и кровью". Австропрусская
война 1866 г. была первым крупным шагом на этом пути.
[+2] В начале 1852 г. представители пяти великих держав (Англии, Франции,
России,
Австрии и Пруссии) подписали в Лондоне договор, гарантирующий неприкосновенность
Датской монархии. В соответствии с ним герцогства Шлезвиг и Гольштейн
признавались
владениями датской короны и очищались от введенных туда ранее германских войск.
[+3] Договор, подписанный 10 июля 1774 г. в д. Кучук-Кайнарджи (на территории
совр.
Болгарии), подвел итог русско-турецкой войне 1768-1774 гг. Во владение России
переходили Керчь в Крыму, часть побережья Днестровского лимана и Кабарда. КучукКайнарджийский
мир превратил Россию в черноморскую державу и значительно укрепил
ее позиции в Закавказье и на Балканах.
[+4] Во времена Речи Посполитой в польском сейме действовал принцип "либерум
вето",
т. е. полного единогласия при решении дел. Выступая против принятия какого-либо
решения, участники сейма не были обязаны мотивировать свой протест; чтобы
добиться
отрицательного результата, было достаточно устного несогласия ("не позволям")
хотя бы
одного из присутствующих делегатов шляхты.
[+5] Образовавшийся в 1815 г. по решению Венского конгресса Германский союз
включал
Австрийскую империю и 38 германских государств, среди которых первенствующую
роль
играла Пруссия. Германский союз не обеспечивал единства Германии, являясь, по
сути,
формальным образованием.
[+6] Речь идет об "апрельских нотах" 1863 г., предъявленных представителями
Франции и
Англии царю Александру II по поводу восстания в Польше. Ноты содержали
требование,
чтобы польский вопрос был вынесен на рассмотрение европейских держав.
[+7] Раздел Польши (Речи Посполитой) происходил поэтапно в 1772, 1793 и 1795 гг.
Первоначально Россия противилась вынашиваемым Пруссией совместно с Австрией
планам раздела Польши, ограничиваясь дипломатическим давлением на правящие круги
Речи Посполитой по так называемому "диссидентскому вопросу", т. е. вопросу об
угнетенном положении в Польше украинского и белорусского населения,
исповедующего
православие. Мятеж польских конфедератов, выступивших против решения сейма об
уравнении православных и протестантов в правах с католиками, заставил Екатерину
II
пересмотреть свою позицию. В результате трех разделов Польши собственно польские
земли вошли в состав Австрии и Пруссии. К России отошли Белоруссия,
Правобережная
Украина, западноукраинские земли (без Львова), часть Литвы, Латгалия и
Курляндия.
[+8] Премьер-министр Пьемонта (Сардинского королевства) К. Кавур (1810-1861) в
своем
стремлении сплотить итальянский народ вокруг престола короля Виктора-Эммануила
прибегал к тактике тайной дипломатии и политических комбинаций. Действия Кавура
(тайные сделки с Наполеоном III, заигрывание с гарибальдийцами и т. п.),
зачастую
выходили за рамки легальности.
[+9] Австрийская империя и после своего превращения в 1867 г. в дуалистическое
(двуединое) Австро-Венгерское государство продолжало оставаться тюрьмой для
проживавших в нем славянских народов.
[+10] По плану Наполеона III Италия после изгнания из нее австрийцев должна была
превратиться в союзное государство под почетным председательством римского папы.
[*1] Имеется ввиду Наполеон III. - Примеч. ред.
[+11] Вифлеемский храм - храм Рождества Христова в г. Вифлееме (Палестина),
построенный в IV в. на месте, где, по преданию, родился Иисус Христос.
[+12] Поддержка со стороны России была гарантирована Турции союзнооборонительным
договором, заключенным между двумя странами в 1833 г. (Ункяр-Искелесийскяй
договор). В 1840 г. Россия, Англия, Австрия и Пруссия оказали коллективную
помощь
турецкому султану в его борьбе против ставленника Франции - египетского паши
Мухаммеда Али, стремившегося захватить власть в Османской империи.
[+13] Речь идет об одной из статей Кучук-Кайнарджийского мирного договора между
Россией и Турцией.
[+14] См. примеч. 7 к настоящей главе.
[+15] Вестфальский мир был заключен после изнурительной Тридцатилетней войны
(1618-1648), в ходе которой выявилась полная несостоятельность планов создания
мировой "христианской" (католической) империи под эгидой испано-австрийских
Габсбургов. Положение Вестфальского мира, о котором упоминает Н. Я. Данилевский,
касалось религиозных споров между протестантами и католиками.
[+16] Венская нота - документ, принятый конференцией в Вене по восточному
вопросу в
июле 1853 г. Посланники пяти европейских держав выработали текст примирительной
ноты, которая удовлетворила царя Николая I, но была отвергнута турецким
султаном.
[+17] 30 ноября 1853 г. эскадра черноморского флота под командованием вицеадмирала
П. С. Нахимова уничтожила у Синопа (Турция) стоявший там турецкий флот.
[+18] Т.е. Молдавии и Валахии.
[+19] В XIX в. этноним "черкесы" употреблялся в расширенном значении, обозначая
не
только северокавказские племена адыгов, но вообще всех кавказских горцев. В
борьбе с
царскими войсками они использовали оружие и боеприпасы, которые поступали из
Турции.
Мы слышим клеветы, мы знаем оскорбленья
Тысячеглавой лжи газет,
Измены, зависти и страха порожденья.
Друзей у нашей Руси нет!
"Взгляните на карту,- говорил мне один иностранец,- разве мы можем не
чувствовать, что
Россия давит на нас своею массой, как нависшая туча, как какой-то грозный
кошмар?" Да,
ландкартное давление действительно существует, но где же оно на деле, чем и
когда
выражалось? Франция при Людовике XIV и Наполеоне, Испания при Карле V и Филиппе
II, Австрия при Фердинанде II действительно тяготели над Европой, грозили
уничтожить
самостоятельное, свободное развитие различных ее национальностей, и большого
труда
стоило ей освободиться от такого давления. Но есть ли что-нибудь подобное в
прошедшей
истории России? Правда, не раз вмешивалась она в судьбы Европы, но каков был
повод к
этим вмешательствам? В 1799-м, в 1805-м, в 1807 гг. сражалась русская армия, с
разным
успехом, не за русские, а за европейские интересы [+1]. Из-за этих же интересов,
для нее,
собственно, чуждых, навлекла она на себя грозу двенадцатого года; когда же смела
с лица
земли полумиллионную армию и этим одним, казалось бы, уже довольно послужила
свободе Европы, она не остановилась на этом, а, вопреки своим выгодам,- таково
было в
1813 году мнение Кутузова и вообще всей так называемой русской партии,- два года
боролась за Германию и Европу и, окончив борьбу низвержением Наполеона, точно
так
же спасла Францию от мщения Европы, как спасла Европу от угнетения Франции.
Спустя
тридцать пять лет она опять, едва ли не вопреки своим интересам, спасла от
конечного
распадения Австрию, считаемую, справедливо или нет, краеугольным камнем
политической системы европейских государств [+2]. Какую благодарность за все это
получала она как у правительств, так и у народов Европы - всем хорошо известно,
но не в
этом дело. Вот, однако же, все, чем ознаменовалось до сих пор деятельное участие
России
в делах Европы, за единственным разве исключением бесцельного вмешательства в
Семилетнюю войну [+3]. Но эти уроки истории никого не вразумляют. Россия,- не
устают
кричать на все лады,- колоссальное завоевательное государство, беспрестанно
расширяющее свои пределы, и, следовательно, угрожает спокойствию и независимости
Европы. Это - одно обвинение. Другое состоит в том, что Россия будто бы
представляет
собой нечто вроде политического Аримана [+4], какую-то мрачную силу, враждебную
прогрессу и свободе. Много ли во всем этом справедливого? Посмотрим сначала на
завоевательность России. Конечно, Россия не мала [*1], но большую часть ее
пространства занял русский народ путем свободного расселения, а не
государственного
завоевания. Надел, доставшийся русскому народу, составляет вполне естественную
область,- столь же естественную, как, например, Франция, только в огромных
размерах,-
область, резко означенную со всех сторон (за некоторым исключением западной)
морями
и горами. Область эта перерезывается на два отдела Уральским хребтом, который,
как
известно, в своей средней части так полог, что не составляет естественной
этнографической перегородки. Западная половина этой области прорезывается
расходящимися во все стороны из центра реками: Северною Двиною, Невою - стоком
всей
озерной системы, Западною Двиною, Днепром, Доном и Волгою точно так же, как в
малом виде Франция: Маасом, Сеною, Луарою, Гаронною и Роною. Восточная половина
прорезывается параллельным течением Оби, Енисея и Лены, которые также не
разделены
между собою горными преградами. На всем этом пространстве не было никакого
сформированного политического тела, когда русский народ стал постепенно выходить
из
племенных форм быта и принимать государственный строй. Вся страна была или
пустыней, или заселена полудикими финскими племенами и кочевниками;
следовательно,
ничто не препятствовало свободному расселению русского народа, продолжавшемуся
почти во все первое тысячелетие его истории, при полном отсутствии исторических
наций, которые надлежало бы разрушать и попирать ногами, чтобы занять их место.
Никогда занятие народом предназначенного ему исторического поприща не стоило
меньше крови и слез. Он терпел много неправд и утеснении от татар и поляков,
шведов и
меченосцев, но сам никого не утеснял, если не назовем утеснением отражения
несправедливых нападений и притязаний. Воздвигнутое им государственное здание не
основано на костях попранных народностей. Он или занимал пустыри, или соединял с
собою путем исторической, нисколько не насильственной ассимиляции такие племена,
как
чудь, весь, меря или как нынешние зыряне, черемисы, мордва, не заключавшие в
себе ни
зачатков исторической жизни, ни стремлений к ней; или, наконец, принимал под
свой
кров и свою защиту такие племена и народы, которые, будучи окружены врагами, уже
потеряли свою национальную самостоятельность или не могли долее сохранять ее,
как
армяне и грузины. Завоевание играло во всем этом самую ничтожную роль, как легко
убедиться, проследив, каким образом достались России ее западные и южные
окраины,
слывущие в Европе под именем завоеваний ненасытимо алчной России. Но прежде надо
согласиться в значении слова "завоевание". Завоевание есть политическое убийство
или,
по крайней мере, политическое изувечение; так как, впрочем, первое из этих
выражений
употребляется совершенно в ином смысле, скажем лучше: национальное, народное
убийство или изувечение. Хотя определение это метафорическое, тем не менее оно
верно
и ясно. Впоследствии представится случай подробно изложить наши мысли о значении
национальностей, но пока удовольствуемся афористическим положением, которое,
впрочем, и не требует особенных доказательств в наше время, ибо составляет, в
теории по
крайней мере, убеждение большинства мыслящих людей: что всякая народность имеет
право на самостоятельное существование в той именно мере, в какой сама его
сознает и
имеет на него притязание. Это последнее условие очень важно и требует некоторого
разъяснения. Если бы, например, Пруссия покорила Данию или Франция Голландию,
они
причинили бы этим действительное страдание, нарушили бы действительное право,
которое не могло бы быть вознаграждено никакими гражданскими или даже
политическими правами и льготами, дарованными датчанам или голландцам; ибо,
кроме
личной и гражданской, кроме политической, или так называемой конституционной,
свободы, народы, жившие самостоятельною государственною и политическою жизнью,
чувствуют еще потребность, чтобы все результаты их деятельности - промышленной,
умственной и общественной - составляли их полную собственность, а не приносились
в
жертву чуждому им политическому телу, не терялись в нем, не составляли материала
и
средства для достижения посторонних для них целей. Они не хотят им служить,
потому
что каждая историческая национальность имеет свою собственную задачу, которую
должна решить, свою идею, свою отдельную сторону жизни, которые стремится
осуществить,- задачу, идею, сторону жизни, тем более отличные и оригинальные,
чем
отличнее сама национальность от прочих в этнографическом, общественном,
религиозном
и историческом отношениях. Но необходимое условие для достижения всего этого
составляет национально-политическая независимость. Следовательно, уничтожение
самостоятельности такой национальности может быть по всей справедливости названо
национальным убийством, которое возбуждает вполне законное негодование против
его
совершителя. К этому же разряду общественных явлений относится и то, что я
назвал
национальным изувечением. Италия, например, ощущала действительное страдание
оттого, что часть ее - Венеция - оставалась присоединенной к чуждому ей
политическому
телу - Австрии, хотя это и не составляло непреодолимого препятствия к развитию
ее
национальной жизни; точно так, как отсечение руки или ноги не прекращает жизни
отдельного человека, но тем не менее лишает ее той полноты и разносторонности
проявлений, к которым она была бы способна без этого увечья. Исторический народ,
пока
не соберет воедино всех своих частей, всех своих органов, должен считаться
политическим калекою. Таковы были в недавнее время итальянцы; таковы до сих пор
греки, сербы и даже русские, от которых отделены еще три или четыре миллиона их
галицких и угорских единоплеменников [+5]. А сколько еще пока под спудом
почивающих народностей, чающих своего воскресения! Сказанное здесь было бы,
однако
ж, несправедливо и неразумно относить и к таким племенам, которые не жили
самостоятельною историческою жизнью, потому ли, что вовсе не имели для сего
внутренних задатков, или потому, что обстоятельства для них сложились
неблагоприятно
и возможность их исторического развития была уничтожена в такой ранний период их
жизни, когда они составляли только этнографический материал, еще не успевший
принять
формы политической индивидуальности,- так сказать, прежде, чем в них был вдунут
дух
жив. Такие племена,- как, например, баски в Испании и Франции, кельты княжества
Валисского [+6] и наши многочисленные финские, татарские, самоедские, остяцкие и
другие племена,- предназначены к тому, чтобы сливаться постепенно и
нечувствительно с
той исторической народностью, среди которой они рассеяны, ассимилироваться ею и
служить к увеличению разнообразия ее исторических проявлений. Эти племена имеют,
без сомнения, право на ту же степень личной, гражданской и общественной свободы,
как
господствующая историческая народность, но не на политическую самостоятельность,
ибо, не имея ее в сознании, они и потребности в ней не чувствуют, и даже
чувствовать не
могут. Нельзя прекратить жизни того, что не жило; нельзя изувечить тела, не
имеющего
индивидуального объединения. Тут нет, следовательно, ни национального убийства,
ни
национального увечья, а потому нет и завоевания. Оно даже невозможно в отношении
к
таким племенам. Самый этимологический смысл слова "завоевание" не применим к
подчинению таких племен, ибо они и сопротивления не оказывают, если при этом не
нарушаются их личные, имущественные и другие гражданские права. Когда эти права
остаются неприкосновенными, им, собственно, и защищать более нечего.
После этого небольшого отступления, необходимого для уяснения понятия о
завоевании,
начнем наш обзор с северо-западного угла Русского государства, с Финляндии,-
прямо с
одного из политических преступлений, в которых нас укоряет Европа. Было ли тут
завоевание в том именно значении национального убийства, которое придает ему
ненавистный, преступный характер? Без сомнения нет, так как не было и
национальности,
которую лишили бы при этом своего самостоятельного существования или изувечили
отделением какой-либо составной ее части. Финское племя, населяющее Финляндию,
подобно всем прочим финским племенам, рассеянным по пространству России, никогда
не жило историческою жизнью. Коль скоро нет нарушения народной
самостоятельности,
то политические соображения относительно географической округленности,
стратегической безопасности границ и т. п., сами по себе еще не могущие
оправдать
присоединения какой-либо страны, получают свое законное применение. Россия вела
войну с Швецией, которая с самого Ништадтского мира не могла привыкнуть к мысли
об
уступке того, что по всем правам принадлежало России [+7], и искала всякого, по
ее
мнению, удобного случая возобновить эту войну и возвратить свои прежние
завоевания.
Россия победила и приобрела право на вознаграждение денежное, земельное или
другое,
лишь бы оно не простиралось на часть самой Швеции,- ибо национальная территория
не
отчуждаема и никакие договоры не могут освятить в сознании народа такого
отчуждения,
пока отчужденная часть не потеряет своего национального характера. Тогда,
конечно, но
только тогда, приходится покориться невозвратно. Но мало сказать, что
присоединением
Финляндии от Швеции к России ничьи существенные права не были нарушены,- выгоды
самой Финляндии, т. е. финского народа, ее населяющего, более, чем выгоды
России,
требовали перемены владычества. Государство, столь могучее, как Россия, могло в
значительной мере отказаться от извлечения выгод из приобретенной страны;
народность,
столь могучая, как русская, могла без вреда для себя предоставить финской
народности
полную этнографическую самостоятельность. Русское государство и русская
народность
могли довольствоваться малым; им было достаточно иметь в северо-западном углу
своей
территории нейтральную страну и доброжелательную народность вместо
неприятельского
передового поста и господства враждебных шведов. Государство и народность
русская
могли обойтись без полного слияния с собою страны и народности финской, к чему,
конечно, по необходимости, должна была стремиться слабая Швеция, в отношении к
которой Финляндия составляла три четверти ее собственного пространства и
половину ее
населения. И действительно, только со времени присоединения Финляндии к России
начала пробуждаться финская народность и достигла наконец того, что за языком ее
могла
быть признана равноправность со шведским в отношении университетского
образования,
администрации и даже прений на сейме. Сделанное Россией для финской
национальности
будет, без сомнения, оценено беспристрастными людьми; во враждебном лагере,
конечно,
возбуждает оно пока только негодование, доходящее иногда до смешного. В мою
бытность в Норвегии меня серьезно уверял один швед, что русское правительство,
из
вражды к Швеции, искусственно вызвало финскую национальность и сочинило, с этой
именно целью, эпическую поэму Калевалу. Удивительное правительство, которое, по
отзывам поляков, указами создает русский язык и научает ему своих монгольских
подданных, а по отзывам шведов, сочиняет народные эпосы!
За Финляндией, пропуская Ингерманландию [+8],- за обладание которой на нас,
кажется,
не сыплется укоров, хотя и она была отбита у шведов,- мы встречаем так
называемые
немецкие Остзейские провинции (die deutschen Ostsee - Provinzen), то есть
немецкие
владения по берегам Балтийского моря. По названию можно, пожалуй, подумать, что
дело
идет о завоеванных и отторгнутых русскими - от Священной Римской империи или от
заменившего ее Германского союза - провинциях Пруссии и Померании, составляющих
в
настоящее время единственные действительно немецкие провинции при Балтийском
море,
а не о населенном эстами и латышами пространстве от Чудского озера и реки Наровы
до
прусской границы - исконной принадлежности России, где еще Ярослав основал
Юрьев,
переименованный потом в Дорпат [+9],- о пространстве, на поселение в котором
первые
рижские епископы считали нужным испрашивать дозволение у полоцких князей. Кто
были завоевателями в этой стране: русские ли, то есть славяне, которые, в союзе
с
разными чудскими племенами, положили основание Русскому государству и мирными
путями вносили христианство с зачатками образованности в эту прибалтийскую
страну
точно так же, как и в прочие части своей, составляющей одно физическое целое
государственной области,- или незваные и непрошеные немецкие искатели
приключений,
явившиеся сюда огнем и мечом распространять духовное владычество пап, обращать
туземцев в рабство и присвоивать себе чужую собственность? Россия никогда не
признавала этого вторжения пришельцев! Псков и Новгород, стоявшие здесь на
страже
земли Русской в тяжелую татарскую годину, не переставали протестовать против
него с
оружием в руках. Когда же Москва соединила в себе Русь, она сочла своим первым
долгом уничтожить рыцарское гнездо и возвратить России ее достояние. Первое
удалось
на первых же порах, но сама страна перешла в руки Польши и Швеции, и борьба за
нее
соединилась с борьбою за прочие области, отторгнутые этими государствами от
России.
Но это только еще одна сторона дела; самое присоединение главной части
Прибалтийского края совершилось даже не вопреки желанию пришлого дворянства, а
по
его же просьбам и наущениям, при стараниях и помощи его представителя - героя
Паткуля
[+10]. Можно утверждать, что для самого народа, коренного обладателя страны,
эстов и
латышей, Россия хотя и сделала уже кое-что, однако ж, далеко не все, чего могли
они от
нее ожидать; но, конечно, не за это упрекает ее Европа, не в этом видит она ту
черту, по
которой в ее глазах присоединение Прибалтийского края имеет ненавистный
завоевательный характер. Совершенно напротив, в том немногом, что сделано - или,
лучше сказать, в том, чего она опасается со стороны России,- для истинного
освобождения
народа и страны, она и видит, собственно, русскую узурпацию, оскорбление
германской и
вообще европейской цивилизации.
За Прибалтийскими областями начинается страна, известная ныне под именами
СевероЗападного
и Юго-Западного края, а прежде именовавшаяся польскими провинциями.
Недалеко то время, когда было бы нелишним исписать не одну страницу всевозможных
доказательств для убеждения в том, что это русский край, что Россия никогда его
не
завоевывала: ибо нельзя завоевать того, что наше без всякого завоевания, всегда
таким
было, всегда даже таким считалось всем русским народом, пока в высших слоях его
не
начали иссякать живой народный смысл и живое народное чувство,- пока, вследствие
того, многие из этих слоев не допустили отуманить свой ум нелепыми гуманитарными
бреднями, не имеющими даже достоинства искренности и беспристрастия. Поляки и
Европа взяли на себя, к счастью, труд несколько протрезвить русских в этом
отношении
[+11], и хотя, к сожалению, несмотря на все свои старания, не столько еще успели
в этом,
как бы следовало желать,- так крепко забились гуманитарные бредни в русские
головы,-
достигли, однако же, того, чего не сделали бы самые основательные и длинные
диссертации,- избавили от труда доказывать, что Северо-Западный и Юго-Западный
край
- точно такая же Россия и на точно таких же основаниях, как и самая Москва.
Но в Северо-Западном крае есть небольшая землица, именно Белостоцкая область, на
которой нелишним будет несколько остановиться. Эта область, вместе с северною
частью
нынешнего Царства Польского, Познанским герцогством и Западной Пруссией,
досталась
при разделе Польши на долю Пруссии. В седьмом году, по Тильзитскому миру, она
отошла к России [+12]. Сколько возгласов по этому случаю в немецких сочинениях о
вероломстве России, постыдно согласившейся принять участие в разграблении бывшей
своей несчастной союзницы! Стоит только бросить взгляд на карту, чтоб убедиться
в
недобросовестности такого обвинения.
Белостоцкая область прилегает к восточной границе Царства Польского. Из северной
части теперешнего Царства, к которой через два года присоединена была и южная, и
из
Познанской провинции составил Наполеон герцогство Варшавское. Этим была
разорвана
связь между Белостоцкой областью и уцелевшими от разгрома прусскими владениями.
Для Пруссии, следовательно, Белостоцкая область была, во всяком случае,
потеряна;
Пруссии оставалось одно из двух: видеть ее или в руках враждебного ей
Варшавского
герцогства, соединенного с враждебной же Саксонией, или в руках дружественной
России. Могло ли тут быть сомнение в выборе самой Пруссии? Что касается до
России, то
очевидно, что она считала Белостоцкую область присоединяемою к ней не от
Пруссии,- от
которой эта область была уже отнята самим фактом образования Варшавского
герцогства,- а от этого последнего, обеим им неприязненного государства. Где же
тут
вероломство? Впоследствии же, когда Царство Польское в возмездие за услуги,
оказанные
Россией Европе, было присоединено к России [+13], Пруссия получила достаточное
вознаграждение за отошедшую от нее часть Польши, а Белостоцкая область не могла
быть
ей возвращена, потому что оставалась отделенной от нее Царством Польским, как
прежде
герцогством Варшавским, которое (если не считать выделенного из него Познанского
герцогства) переменило только название.
Не может ли, однако, самое Царство Польское назваться завоеванием России, так
как в
силу выше данного определения тут было, по-видимому, национальное убийство? Этот
вопрос заслуживает рассмотрения, потому что в суждениях и действиях Европы, по
отношению к нему, проявляется также - если еще не более, чем в восточном вопросе
сравнительно с шлезвиг-голштейнским,- та двойственность меры и та фальшивость
весов,
которыми она отмеривает и отвешивает России и другим государствам.
Раздел Польши считается во мнении Европы величайшим преступлением против
народного права, совершенным в новейшие времена, и вся тяжесть его взваливается
на
Россию. И это мнение не газетных крикунов, не толпы, а мнение большинства
передовых
людей Европы. В чем же, однако, вина России? Западная ее половина во время
татарского
господства была покорена Литвой, вскоре обрусевшей, затем через посредство Литвы
-
сначала случайно (по брачному союзу), а потом насильственно (Люблинской унией) -
присоединена к Польше [+14]. Восточная Русь никогда не мирилась с таким
положением
дел. Об этом свидетельствует непрерывный ряд войн, перевес в которых сначала
принадлежал большею частью Польше, а со времени Хмельницкого и воссоединения
Малороссии окончательно перешел к России. При Алексее Михайловиче Россия не
имела
еще счастья принадлежать к политической системе европейских государств, и потому
у
ней были развязаны руки, и она была единственным судьей в своих Делах. В то
время
произошел первый раздел Польши. Россия, никого не спрашиваясь, взяла из своего,
что
могла,- Малороссию по левую сторону Днепра, Киев и Смоленск,- взяла бы и больше,
если бы надежды на польскую корону не обманули царя и заставили упустить
благоприятное время [+15]. Раздел Польши, насколько в нем участвовала Россия,
мог бы
совершиться уже тогда,- с лишком за сто лет ранее, чем он действительно
совершился, и,
конечно, с огромною для России пользою, ибо тогда не бродили еще гуманитарные
идеи в
русских головах; и край был бы закреплен за православием и русской народностью
прежде, чем успели бы явиться на пагубу русскому делу Чарторыйские с их
многочисленными последователями и сторонниками, процветающими под разными
образами и видами даже до сего дня [+16]. Как бы то ни было, дело не было
окончено, а
едва только начато при Алексее, и раз упущенное благоприятное время возвратилось
не
ранее как через сто лет, при Екатерине II. Но почему же то, что было законно в
половине
XVII века, становится незаконным к концу XVIII? Самый повод к войне при Алексее
одинаков - все то же утеснение православного населения, взывавшего о помощи к
родной
России. И если справедливо было возвратить Смоленск и Киев, то почему же было
несправедливо возвратить не только Вильну, Подолию, Полоцк, Минск, но даже
Галич,
который, к несчастью, вовсе не был возвращен? А ведь в этом единственно и
состоял
раздел Польши, насколько в нем участвовала Россия [+17]! Форма была, правда,
иная. В
эти сто лет Россия имела счастье вступить в политическую систему европейских
государств, и руки ее были связаны. Свое ли, не свое родовое достояние ты
возвращаешь,
как бы говорили ей соседи, нам все равно; только ты усиливаешься, и нам надобно
усилиться на столько же. Положение было таково, что Россия не имела возможности
возвратить по праву ей принадлежащего, не допуская в то же время Австрию и
Пруссию
завладеть собственно Польшей и даже частью России - Галичем,- на что ни та, ни
другая,
конечно, не имели ни малейшего права. Первоначальная мысль о таком разделе
принадлежит, как известно, Фридриху [+18], и в уничтожении настоящей Польши, в
ее
законных пределах, Россия не имела никакой выгоды. Совершенно напротив, Россия,
несомненно, сохранила бы свое влияние на Польшу и по отделении от нее русских
областей, тем более что в ней одной могла бы Польша надеяться найти опору против
своих немецких соседей, которым (особенно Пруссии) было весьма желательно, даже
существенно необходимо получить некоторые части собственной Польши. Но не
рисковать же было России из-за этого войною с Пруссией и Австрией! Не очевидно
ли,
что все, что было несправедливо в разделе Польши,- так сказать, убийство
польской
национальности,- лежит на совести Пруссии и Австрии, а вовсе не России,
удовольствовавшейся своим достоянием, возвращение которого не только составляло
ее
право, но и священнейшую обязанность.- Или найдутся, быть может, гуманитарные
головы, которые скажут, что великодушие требовало от России скорее отказаться от
принадлежащего ей по праву, чем согласиться на уничтожение самой Польши? Ведь
это
все, чем можно упрекнуть Россию, став на самую донкихотскую точку зрения. Такой
образ действий был бы, пожалуй, возможен, если бы Польша иначе поступала со
своими
русскими и православными подданными; в данных же обстоятельствах это было бы
смешным и жалким великодушничаньем на чужой счет. Если бы частный человек,
лишенный части своего достояния, для возвращения его принужден был, не имея
возможности этого иначе достигнуть, войти в соглашение с соседями, заведомо
желающими воспользоваться сим благоприятным случаем, дабы без малейшего на то
права захватить и ту долю собственности неправого владельца, которая,
несомненно, ему
принадлежит,- мы, без сомнения, должны были бы сказать, что он поступил
несогласно с
правилами христианской нравственности. Но применение этих правил к
междугосударственным и даже международным отношениям было бы странным
смешением понятий, доказывающим лишь непонимание тех оснований, на которых
зиждятся эти высшие нравственные требования. Требование нравственного образа
действий есть не что иное, как требование самопожертвования. Самопожертвование
есть
высший нравственный закон. Собственно говоря, это тождественные понятия. Но
единственное основание для самопожертвования есть бессмертие, вечность
внутренней
сущности человека; ибо для того, чтобы строгий закон нравственности или
самопожертвования не был нелепостью, заключающей в себе внутреннее противоречие,
очевидно, необходимо, чтобы он вытекал из внутренней природы того, кто должен на
его
основании действовать, точно так же, как и во всех природных, или, что то же
самое,
божественных законах. (...) Но если для человека все оканчивается здешнею
жизнью, то,
без сомнения, и законы его деятельности не могут ниоткуда иначе почерпаться, как
из
требований этой же жизни,- из того, что составляет ее сущность, то есть из
требований
временного спокойствия, счастья, благоденствия, в которых каждое существо
находит
конечную и даже единственно вообразимую цель своего бытия. Только в том случае,
ежели не в этом, заключается внутренняя потребность нашей сущности, духа, как мы
его
называем,- если в нем содержится нечто иное, неисчерпываемое содержанием
временной
земной жизни,- может быть выставляемо и иное начало для его деятельности, начало
нравственности, любви и самопожертвования. Но государство и народ суть явления
преходящие, существующие только во времени, и, следовательно, только на
требовании
этого их временного существования могут основываться законы их деятельности, то
есть
политики. Этим не оправдывается макиавеллизм, а утверждается только, что всякому
свое, что для всякого разряда существ и явлений есть свой закон. Око за око, зуб
за зуб,
строгое право, бентамовский принцип утилитарности, то есть здраво понятой пользы
[+19],- вот закон внешней политики, закон отношений государства к государству.
Тут нет
места закону любви и самопожертвования. Не к месту примененный, этот высший
нравственный закон принимает вид мистицизма и сантиментальности, как мы видели
тому
пример в блаженной памяти Священном союзе [+20]. Заметим, кстати, что начало
здраво
понятой пользы, очевидно, недостаточное и негодное как основание нравственности,
должно дать гораздо лучшие результаты как принцип политический, по той весьма
простой причине, что он применяется здесь к своему настоящему месту. В самом
деле, в
течение долговечной жизни государства есть большое вероятие, что угроза,
служащая
основой утилитарного начала,- т. е. его санкция, заключающаяся в словах: "Ею же
мерою
мерите - возмерится и вам" [+21],- успеет возыметь свое действие; тогда как в
кратковременную жизнь человека каждый, имеющий достаточно средств, власти,
хитрости, может весьма основательно надеяться, что ему удастся избежать
последствий,
выраженных в приведенных словах.
Итак, раздел Польши, насколько в нем принимала участие Россия, был делом
совершенно
законным и справедливым, был исполнением священного долга перед ее собственными
сынами, в котором ее не должны были смущать порывы сантиментальности и ложного
великодушия, как после Екатерины они, к сожалению и к общему несчастью России и
Польши, смущали ее и смущают многих еще до сих пор. Если при разделе Польши была
несправедливость со стороны России, то она заключалась единственно в том, что
Галич не
был воссоединен с Россией. Несмотря на все это, негодование Европы обрушилось,
однако же, всею своей тяжестью не на действительно виновных - Пруссию и
Австрию,- а
на Россию. В глазах Европы все преступление раздела Польши заключается именно в
том,
что Россия усилилась, возвратив свое достояние. Если бы не это горестное
обстоятельство, то германизация славянской народности,- хотя для нее самой
любезной из
всех, но все же-таки славянской,- не возбудила бы столько слез и плача. Я думаю
даже,
что, совершенно напротив, -после должных лицемерных соболезнований она была бы
втайне принята с общею радостью как желательная победа цивилизации над
варварством.
Ведь знаем же мы, что она не пугает европейских и наших гуманитарных
прогрессистов,
даже когда является в форме австрийского жандарма (см. Атеней) [+22]. Разве одни
французы пожалели бы, что лишились удобного орудия мутить Германию. Такое
направление общественного мнения Европы очень хорошо поняла и польская
интеллигенция; она знает, чем задобрить Европу, и отказывается от кровного
достояния
Польши, доставшегося Австрии и Пруссии, лишь бы ей было возвращено то, что она
некогда отняла у России; чужое ей милее своего. Кому случалось видеть
отвратительное,
но любопытное зрелище драки между большими ядовитыми пауками, называемыми
фалангами, тот, конечно, замечал, как нередко это злобное животное, пожирая с
яростью
одного из своих противников, не ощущает, что другой отъел уже у него зад. Не
представляют ли эти фаланги истинную эмблему шляхетско-иезуитской Польши,- ее
символ, герб, выражающий ее государственный характер гораздо вернее, чем
одноглавый
орел?
Но как бы ни была права Россия при разделе Польши, теперь она владеет уже частью
настоящей Польши и, следовательно, должна нести на себе упрек в неправом
стяжании,
по крайней мере, наравне с Пруссией и Австрией. Да, к несчастью, владеет! Но
владеет
опять-таки не по завоеванию, а по тому сентиментальному великодушию, о котором
только что было говорено. Если бы Россия, освободив Европу, предоставила отчасти
восстановленную Наполеоном Польшу ее прежней участи, то есть разделу между
Австрией и Пруссией, а в вознаграждение своих неоценимых, хотя и плохо
оцененных,
заслуг потребовала для себя восточной Галиции, частью которой - Тарнопольским
округом - в то время уже владела, то осталась бы на той же почве, на которой
стояла при
Екатерине, и никто ни в чем не мог бы ее упрекнуть. Россия получила бы
значительно
меньше по пространству, не многим меньше по народонаселению, но зато скольким
больше по внутреннему достоинству приобретенного, так как она увеличила бы число
своих подданных не враждебным польским элементом, а настоящим русским народом
[+23].
Что же заставило императора Александра упустить из виду эту существенную выгоду?
Что ослепило его взор? Никак не завоевательные планы, а желание осуществить свою
юношескую мечту - восстановить польскую народность и тем загладить то, что ему
казалось проступком его великой бабки. Что это было действительно так,
доказывается
тем, что так смотрели на это сами поляки. Когда из враждебного лагеря, из
Австрии,
Франции и Англии, стали делать всевозможные препятствия этому плану
восстановления
Польши, угрожая даже войной, император Александр послал великого князя
Константина
в Варшаву призывать поляков к оружию для защиты их национальной независимости.
Европа, по обыкновению, видела в этом со стороны России хитрость,- желание, под
предлогом восстановления польской народности, мало-помалу прибрать к своим рукам
и
те части прежнего Польского королевства, которые не ей достались,- и потому
соглашалась на совершенную инкорпорацию [*2] Польши, но никак не на
самостоятельное существование Царства в личном династическом союзе с Россией,
чего
теперь так желают. Только когда Гарденберг, который, как пруссак, был ближе
знаком с
польскими и русскими делами, разъяснил, что Россия требует своего собственного
вреда,
согласились дипломаты на самостоятельность Царства [*3] [+24]. Последующие
события
доказали, что планы России были не честолюбивы, а только великодушны. Если бы
русское правительство поддерживало в поляках надежду на присоединение к царству
прусских и австрийских частей бывшей Польши, как этого, например, впоследствии
желал
маркиз Велепольский, или бы только сквозь пальцы смотрела на клонящиеся к тому
интриги, конечно, не случилось бы того, что восстание вспыхнуло в Царстве
Польском
[+25], а не в Познани или в Галиции, ибо внутренних причин, заключающихся в
неудовлетворительном состоянии края, для этого восстания не было. Как бы кто ни
судил
о дарованной Царству конституции,- свобода, которою оно пользовалось, была, во
всяком
случае, несравненно значительнее, чем в означенных провинциях Пруссии и Австрии,
чем
в самой Пруссии и Австрии, чем даже в большей части тогдашней Европы. Время с
Посмотри в окно!
Чтобы сохранить великий дар природы — зрение,
врачи рекомендуют читать непрерывно не более 45–50 минут,
а потом делать перерыв для ослабления мышц глаза.
В перерывах между чтением полезны
гимнастические упражнения: переключение зрения с ближней точки на более дальнюю.
по 1830 год, в которое Царство пользовалось независимым управлением, особой
армией,
собственными финансами и конституционными формами правления, было, без сомнения,
и в материальном и в нравственном отношениях счастливейшим временем польской
истории. Восстание не чем другим не объясняется, как досадою поляков на
неосуществление их планов к восстановлению древнего величия Польши, хотя бы то
было
под скипетром русских государей; конечно, только для начала [+26]. Но эти планы
были
направлены не на Галицию и Познань, а на западную Россию, потому что тут только
были
развязаны руки польской интеллигенции - сколько угодно полячить и латынить. И
только
когда, по мнению польской интеллигенции, стало оказываться недостаточно
потворства
или, лучше сказать, содействия русского правительства,- ибо потворства все еще
было
довольно,- к ополячению западной России, тогда негодование поляков вспыхнуло и
привело к восстанию 1830-го, а также и 1863 года. Вот как честолюбивы и
завоевательны
были планы России, побудившие ее домогаться на Венском конгрессе присоединения
Царства Польского!
В юго-западном углу России лежит Бессарабия, также недавнее приобретение. Здесь
христианское православное население было исторгнуто из рук угнетавших его диких
и
грубых завоевателей, турок,- население, которое торжествовало это событие как
избавление из плена. Если то было завоевание, то и Кир, освободив иудеев из
плена
вавилонского, был их завоевателем [+27]. Об этом и распространяться больше не
стоит.
Все южнорусские степи также были вырваны из рук турок. Степи эти принадлежат к
русской равнине. Спокон века, еще со времен Святослава, боролись за них с ордами
кочевников сначала русские князья, потом русские казацкие общины и русские цари.
Зачем же и с какого права занесло сюда турецкую власть, покровительствовавшую
хищническим набегам? То же должно сказать и о Крымском полуострове, хотя и не
принадлежавшем исстари к России, но послужившем убежищем не только ее
непримиримым врагам, но врагам всякой гражданственности, которые делали из него
набеги при всяком удобном случае, пожигали огнем и посекали мечом южные русские
области до самой Москвы. Можно, пожалуй, согласиться, что здесь было завоевано
государство, лишена своей самостоятельности народность; но какое государство и
какая
народность? Если я назвал всякое вообще завоевание национальным убийством, то в
этом
случае это было такое убийство, которое допускается и Божескими и человеческими
законами,- убийство, совершенное в состоянии необходимой обороны и вместе в виде
справедливой казни [+28].
Остается еще Кавказ. Под этим многообъемлющим именем надобно отличать, в
рассматриваемом здесь отношении, закавказские христианские области, закавказские
магометанские области и кавказских горцев.
Мелкие закавказские христианские царства еще со времен Грозного и Годунова
молили о
русской помощи и предлагали признать русское подданство. Но только император
Александр I, в начале своего царствования, после долгих колебаний, согласился
наконец
исполнить это желание, убедившись предварительно, что грузинские царства,
донельзя
истомленные вековой борьбой с турками, персиянами и кавказскими горцами, не
могли
вести долее самостоятельного существования и должны были или погибнуть, или
присоединиться к единоверной России. Делая этот шаг, Россия знала, что принимает
на
себя тяжелую обузу, хотя, может быть, не предугадывала, что она будет так
тяжела, что
она будет стоить ей непрерывной шестидесятилетней борьбы. Как бы то ни было, ни
по
сущности дела, ни по его форме тут не было завоевания, а было подание помощи
изнемогавшему и погибавшему. Прежде всего это вовлекло Россию в двукратную
борьбу
с Персией, причем не Россия была зачинщицей [+29]. В течение этой борьбы ей
удалось
освободить некоторые христианские населения от двойного ига мелких владетельных
ханов и персидского верховенства. С этим вместе были покорены магометанские
ханства:
Кубанское, Бакинское, Ширванское, Шекинское, Ганджинское и Талышенское,
составляющие теперь столько же уездов, и Эриванская область. Назовем, пожалуй,
это
завоеваниями, хотя завоеванные через это только выиграли. Не столь довольны,
правда,
русским завоеванием кавказские горцы.
Здесь точно много погибло, если не независимых государств, то независимых
племен.
После раздела Польши едва ли какое другое действие России возбуждало в Европе
такое
всеобщее негодование и сожаление, как война с кавказскими горцами и особливо
недавно
совершившееся покорение Кавказа [+30]. Сколько ни стараются наши публицисты
выставить это дело как великую победу, одержанную общечеловеческою
цивилизацией,-
ничто не помогает. Не любит Европа, чтобы Россия бралась за это дело.- Ну, на
Сырдарье,
в Коканде, в Самарканде, у дико-каменных киргизов еще, куда ни шло, можно с
грехом
пополам допустить такое цивилизаторство,- все же вроде шпанской мушки
оттягивает,
хотя, к сожалению, и в недостаточном количестве силы России; а то у нас под
боком, на
Кавказе; мы бы и сами тут поцивилизировали (...). И по этому кавказскому (как и
по
польскому, как и по восточному, как и по всякому) вопросу можно судить о
доброжелательстве Европы к России.
О Сибири и говорить нечего. Какое тут, в самом деле, завоевание? Где тут
завоеванные
народы и покоренные царства? Стоит лишь счесть, сколько в Сибири русских и
сколько
инородцев, чтобы убедиться, что большею частью это было занятие пустопорожнего
места, совершенное (как показывает история) казацкой удалью и расселением
русского
народа почти без содействия государства. Разве еще к числу русских завоеваний
причислим Амурский край, никем не заселенный, куда всякое переселение было даже
запрещено китайским правительством, неизвестно почему и для чего считавшим его
своею собственностью?
Итак, в завоеваниях России все, что можно при разных натяжках назвать этим
именем,
ограничивается Туркестанскою областью, Кавказским горным хребтом, пятью-шестью
уездами Закавказья и, если угодно, еще Крымским полуостровом. Если же разбирать
дело
по совести и чистой справедливости, то ни одно из владений России нельзя
называть
завоеванием - в дурном, антинациональном и потому ненавистном для человечества
смысле. Много ли государств, которые могут сказать про себя то же самое? Англия
у себя
под боком завоевала независимое Кельтское государство [+31],- и как завоевала! -
отняла
у народа право собственности на его родную землю, голодом заставила его
выселяться в
Америку, а на расстоянии чуть не полуокружности земли покорила царства и народы
Индии в числе почти двухсот миллионов душ; отняла Гибралтар у Испании, Канаду у
Франции, мыс Доброй Надежды у Голландии и т. д. Земель, пустопорожних или
заселенных дикими неисторическими племенами, в количестве без малого 300 000
квадратных миль я не считаю завоеваниями. Франция отняла у Германии Эльзас,
Лотарингию, Франш-Конте, у Италии - Корсику и Ниццу; за морем покорила Алжир. А
сколько было ею завоевано и опять от нее отнято! Пруссия округлила и соединила
свои
разбросанные члены на счет Польши, на которую не имела никакого права. Австрия
мало
или даже почти ничего не отняла мечом, но самое ее существование есть уже
преступление против права народностей. Испания в былые времена владела
Нидерландами, большей частью Италии, покорила и уничтожила целые цивилизации в
Америке.
Ежели нельзя упрекнуть Россию в действительно совершенных ею завоеваниях, то,
может
быть, к ним были направлены ее стремления: неудача покушения не оправдывает еще
преступника. Бросим взгляд на характер воин, которые она вела. Далеко заходить
незачем.
Все войны до Петра велись Россией за собственное существование,- за то, что в
несчастные времена ее истории было отторгнуто ее соседями. Первая война, которую
она
вела не с этой целью и которой, собственно, началось ее вмешательство в
европейские
дела, была ведена против Пруссии. Достаточного резона на участие в Семилетней
войне
со стороны России, конечно, не было. Злословие Фридриха оскорбило Елизавету; его
поступки, справедливо или нет, считались всей Европой наглыми нарушениями как
международного права вообще, так и законов Священной Германско-Римской империи в
частности [+32]. Если тут была вина, то ее разделяла Россия со всей Европой; так
или нет,
но это было явление случайное, не лежавшее в общем направлении русской политики.
Во
все царствование Екатерины Великой Россия деятельным образом не вмешивалась в
европейские дела, преследовала свои цели, и цели эти, как мы видели, были цели
правые.
С императора Павла, собственно, начинаются европейские войны России. Война 1799
года, в чисто военном отношении, едва ли не славнейшая из всех веденных Россией,
была
актом возвышеннейшего политического великодушия, бескорыстия, рыцарства в
истинно
мальтийском духе [+33]. Была ли она актом такого же политического благоразумия -
это
иной вопрос. Для России, впрочем, война эта имела значительный нравственный
результат: она показала, к чему способны русские в военном деле. Такой же
характер
имели войны 1805 и 1807 года. Россия принимала к сердцу интересы, ей совершенно
чуждые, и с достойным всякого удивления геройством приносила жертвы на алтарь
Европы. Тильзитский мир заставил ее на время отказаться от этой самоотверженной
политики и повернуть в прежнюю екатерининскую колею; но выгоды, которые она
могла,
очевидно, приобрести, продолжая идти по ней, не удовлетворяли ее, не имели в
глазах ее
ничего приманчивого. Интересы Европы, особливо интересы Германии, так близко
лежали к ее сердцу, что оно билось только для них. Что усилия, сделанные Россией
в 1813
и 1814 году, были сделаны в пользу Европы,- в этом согласны даже и теперь
беспристрастные люди, к какому бы политическому лагерю они ни принадлежали, а
тогда
все прославляли беспримерное бескорыстие России. Но что самый двенадцатый год
был
борьбою, предпринятой Россией из-за интересов Европы,- это едва ли многими
сознается.
Конечно, война двенадцатого года была войною по преимуществу народною,- народною
в
полном смысле этого слова, если принимать в расчет самый способ ее ведения и те
чувства, которые в то время одушевляли русский народ. Но такова ли была эта
славная
война в своих причинах, то есть желание ли нарушить русские интересы побудило
Наполеона предпринять ее? На это едва ли можно отвечать утвердительно. Причины
этой
колоссальной борьбы,- низвергнувшей Наполеона и приведшей к таким громадным
последствиям,- до того ничтожны, что невозможно понять, как могли они заставить
Наполеона ринуться в такое опасное, рискованное предприятие без всякой нужды,
имея на
руках у себя Испанию. Что приводится, в самом деле, поводом, побудившим
Наполеона
собрать 600 000 армию и вторгнуться с ней в отдаленную страну,- неизобильную
ресурсами, с дурными путями сообщения,- для борьбы с войском и народом, мужество
которых было ему хорошо известно?.. Неточное соблюдение Тильзитского договора
Россией, допускавшей под рукою некоторую торговлю с Англией, когда Наполеон сам
у
себя допускал подобные же уклонения от правил континентальной системы, и протест
России против захвата Ольденбурга - вот и все [+34]. Всю неудовлетворительность
этих
резонов думают достаточно дополнить, ссылаясь на ненасытимое честолюбие
Наполеона.
Конечно, Наполеон был честолюбив сверх меры, но был ведь также и расчетлив.
Истинную причину войны, как Наполеон ее понимал, выразил он в словах, сказанных
им
Балашову: государь окружен личными его врагами, низкими людьми, как он
выражался,-
в том числе Штейном, негодяем, изгнанным из своего отечества,- то есть людьми,
которым дороги были интересы Германии и которые старались образ мыслей
императора
Александра направить в эту сторону [+35]. Хорошо понятый и должным образом
развитый смысл этих намеков объясняет все. Наполеон не мог не чувствовать, что
сооруженное им здание очень шатко и кроме его высокого гения никаких других
подпор
не имеет. Жеромы, Иосифы, Мюраты не в состоянии были поддержать его [+36]. Что
же
будет после его смерти, что оставит он своему сыну? Всемирное владычество,
чувствовал
он, даже ему не под силу; надо было найти, с кем его разделить, и он думал после
Тильзитского мира, что нашел этого товарища и союзника в России; другого,
впрочем, и
отыскать негде было. Он думал, что Россия из прямого политического расчета, изза
собственных своих целей и выгод будет с ним заодно. И в самом деле, чего бы не
могла
достигнуть Россия в союзе с ним, если бы смотрела на дело исключительно со своей
точки
зрения? Ревностная помощь в войне 1809 года дала бы ей всю Галицию [+37];
усиленная
война против Турции доставила бы ей не только Молдавию и Валахию, но и
Булгарию,-
дала бы ей возможность образовать независимое Сербское государство с
присоединением
к нему Боснии и Герцеговины. Наполеон не хотел только, чтобы наши владения
переходили за Балканы, но Наполеон был не вечен. Самым герцогством Варшавским,
которое в его глазах было только угрозой против России, он, вероятно,
пожертвовал бы,
раз убедившись, что Россия действительно вошла во все его планы, что, идя к
выполнению своих целей, она столько же нуждается в нем, сколько он в ней,- что
она сама
заинтересована в сохранении его могущества. Но вскоре после Тильзитского мира
Наполеон увидел, что он не может полагаться на Россию, не может рассчитывать на
ее
искреннее содействие, основанное не на букве связывающего их договора, а на
политическом расчете, что она формально держится данного обещания, но сердце ее
не
лежит к союзу с ним. В войне 1809 года помогала она только для виду;
заступничество за
Ольденбургское герцогство и еще более наплыв немецких патриотов, которых
Наполеон,
со своей точки зрения, называл негодяями (конечно, вовсе несправедливо),
показывали
ему, что Россия горячо принимает к сердцу так называемые европейские или,
точнее,
немецкие интересы; горячее, чем свои собственные. Что оставалось ему делать? К
чему
влекла его неудержимо логика того положения, в которое его поставило как
собственное
его честолюбие, так и самый ход событий? Очевидно, к тому, чтобы обеспечить себя
иным способом, независимо от России,- к тому, чтобы отыскать для подпоры своему
зданию какой-нибудь другой столб, хотя бы и менее надежной крепости. Этот столб
думал он вытесать на счет самой России, восстановив Польское королевство в его
прежнем объеме. В нем надеялся он, по крайней мере, найти всегда готовое орудие
против
враждебной ему Германии. Иначе поступить Наполеону едва ли было возможно. И без
войны политическое здание, им воздвигнутое, должно было рухнуть, если Россия не
заинтересована в его поддержке,- рухнуть если не при нем, так после его смерти.
Война,
руководимая его гением, представляла, по крайней мере, шансы или вынудить Россию
к
этой поддержке, или заменить ее другим хотя и менее твердым, но зато более
зависимым
и податливым орудием. Одним словом, если бы Наполеон мог рассчитывать на Россию,
которая, как ему казалось, сама была заинтересована в его деле, он никогда бы не
подумал
о восстановлении Польши. От добра добра не ищут. В тринадцатом году, во главе
новой
собранной им армии, он высказал эту мысль самым положительным образом: "Всего
проще и рассудительнее было бы сойтись прямо с императором Александром. Я всегда
считал Польшу средством, а не главным делом. Удовлетворяя Россию на счет Польши,
мы
имеем средство унизить Австрию, обратить ее в ничто" [*4]. Может ли что-нибудь
быть
яснее, откровеннее и притом сообразнее с действительным характером Наполеона! Не
изза
Европы ли, следовательно, не из-за Германии ли в особенности, приняла Россия
на
свою грудь грозу двенадцатого года? Двенадцатый год был, собственно, великой
политической ошибкой, обращенной духом русского народа в великое народное
торжество.
Что не какие-либо свои собственные интересы имела Россия в виду, решаясь на
борьбу с
Наполеоном, видно уж из того, что, окончив с беспримерной славою первый акт этой
борьбы, она не остановилась, не воспользовалась представлявшимся ей случаем
достигнуть всего, чего только могла желать для себя, заключив с Наполеоном мир и
союз,
как он этого всеми мерами домогался и как желали того же Кутузов и многие другие
замечательные люди той эпохи. Что мешало Александру повторить Тильзит с той лишь
разницей, что в этот раз он играл бы первостепенную и почетнейшую роль? Даже для
Пруссии, которая уже скомпрометировала себя перед Наполеоном, император
Александр
мог выговорить все, чего требовала бы, по его мнению, честь.
Через четырнадцать лет после Парижского мира пришлось России вести войну с
Турцией.
Русские войска перешли Балканы и стояли у ворот Константинополя. С Францией
Россия
была в дружбе, у Австрии не было ни войск, ни денег; Англия, хотя бы и хотела,
ничего
не могла сделать,- тогда еще не было военных пароходов; прусское правительство
было
связано тесной дружбой с Россией. Европа могла только поручить Турцию
великодушию
России. Взяла ли тогда Россия что-нибудь для себя? А одного слова ее было
достаточно,
чтобы присоединить к себе Молдавию и Валахию. Даже и слова было не надо. Турция
сама предлагала России княжества вместо недоплаченного еще долга. Император
Николай
отказался от того и от другого [+38].
Настал 1848 год. Потрясения, бывшие в эту пору в целой Европе, развязывали руки
завоевателя и честолюбца. Как же воспользовалась Россия этим единственным
положением? Она спасла от гибели соседа,- того именно соседа, который всего
более
должен был противиться ее честолюбивым видам на Турцию, если бы у нее таковые
были
[+39]. Этого мало, тогда можно было соединить великодушие с честолюбием. После
венгерской кампании был достаточный предлог для войны с Турцией; русские войска
занимали Валахию и Молдавию, турецкие славяне поднялись бы по первому слову
России. Воспользовалась ли всем этим Россия? Наконец, в самом 1853 году если бы
Россия высказала свои требования с той резкостью и неуступчивостью, пример
которых в
том же году подавало ей посольство графа Лейнингена, и, в случае малейшей
задержки
удовлетворения, двинула войска и флот, когда ни Турция, ни западные державы
нисколько не были приготовлены, чего не могла бы она достигнуть?
Итак, состав Русского государства, войны, которое оно вело, цели, которые
преследовало,
а еще более - благоприятные обстоятельства, столько раз повторявшиеся, которыми
оно
не думало воспользоваться,- все показывает, что Россия не честолюбивая, не
завоевательная держава, что в новейший период своей истории она большею частью
жертвовала своими очевиднейшими выгодами, самыми справедливыми и законными,
европейским интересам,- часто даже считала своею обязанностью действовать не как
самобытный организм (имеющий свое самостоятельное назначение, находящий в себе
самом достаточное оправдание всем своим стремлениям и действиям), а как
служебная
сила. Откуда же и за что же, спрашиваю, недоверие, несправедливость, ненависть к
России со стороны правительств и общественного мнения Европы?
Обращаюсь к другому капитальному обвинению против России. Россия - гасительница
света и свободы, темная мрачная сила, политический Ариман, как выразился я выше.
У
знаменитого Роттека высказана мысль,- которую, не имея под рукой его "Истории",
не
могу, к сожалению, буквально цитировать,- что всякое преуспеяние России, всякое
развитие ее внутренних сил, увеличение ее благоденствия и могущества есть
общественное бедствие, несчастье для всего человечества. Это мнение Роттека есть
только выражение общественного мнения Европы. И это опять основано на таком же
песке, как и честолюбие и завоевательность России. Какова бы ни была форма
правления
в России, каковы бы ни были недостатки русской администрации, русского
судопроизводства, русской фискальной системы и т д., до всего этого, я полагаю,
никому
дела нет, пока она не стремится навязать всего этого другим. Если все это очень
дурно,
тем хуже для нее и тем лучше для ее врагов и недоброжелателей. Различие в
политических принципах еще не может служить препятствием к дружбе правительств и
народов. Не была ли Англия постоянным другом Австрии, несмотря на
конституционализм одной и абсолютизм другой? Не пользуется ли русское
правительство
и русский народ симпатиями Америки, и наоборот? Только вредное вмешательство
России во внутреннюю политику иностранных государств, давление, которым она
препятствовала бы развитию свободы в Европе, могут подлежать ее справедливой
критике
и возбуждать ее негодование. Посмотрим, чем же его заслужила Россия, чем так
провинилась перед Европой? До времен французской революции о таком
вмешательстве,
о таком давлении и речи быть не могло, потому что между континентом Европы и
Россией не существовало тогда никакой видимой разности в политических принципах.
Напротив того, правление Екатерины по справедливости считалось одним из самых
передовых, прогрессивных, как теперь говорится. Под конец своего царствования
Екатерина имела, правда, намерение вооружиться против революции, что наследник
ее и
сделал. Но если французская революция должна считаться светильником свободы, то
гасить и заливать этот светильник спешила вся Европа, и впереди всех -
конституционная
и свободная Англия. Участие России в этом общем деле было кратковременно и
незначительно. Победам Суворова, впрочем, рукоплескала тогда вся Европа. Войны
против Наполеона не были, конечно, да и не считались войнами против свободы. Эти
войны окончились, и ежели побежденная Франция тогда же получила свободную форму
правления, то была обязана этим единственно императору Александру. Во время
войны за
независимость многие государства обещали своим подданным конституции, и никто не
сдержал своих обещаний, кроме опять-таки императора Александра относительно
Польши.
После Венского конгресса, по мысли русского императора, Россия, Австрия и
Пруссия
заключили так называемый Священный союз, приступить к которому приглашали всех
государей Европы [+40]. Этот Священный союз составляет главнейшее обвинение
против
России и выставляется заговором государей против своих народов. Но в этом союзе
надо
строго отличать идею, первоначальный замысел, которые одни только и принадлежали
Александру, от практического выполнения, которое составляет неотъемлемую
собственность Меттерниха. В первоначальной же идее, каковы бы ни были ее
практические достоинства, конечно, не было ничего утеснительного. Император
Александр стоял, бесспорно, за конституционный принцип везде, где, по его
мнению,
народное развитие допускало его применение. Он был противником и врагом Партий,
насильственно вынужденных бунтом и революцией, но зато был другом октроированных
[*5] конституций; и после недавних опытов, после стольких бедствий, претерпенных
Европой, можно ли было думать иначе? Да и без отношения к обстоятельствам, не
справедлив ли вообще такой взгляд? Разве добросовестное соглашение, сознательная
уступка могут быть хуже насилия и по принципу и по последствиям? Вынудивший
силою,
если сила остается на его стороне, редко остается доволен вынужденным; можно ли
ожидать умеренности от разгоряченных страстей, упоенных гордостью успеха? Если,
наоборот, после первой вспышки, первого удачного натиска сила переходит опять на
сторону уступившей этому натиску власти, можно ли ожидать от нее добросовестного
выполнения вынужденного? Напротив того, уступка, сделанная в полноте силы, по
сознанию ее пользы и справедливости, заключает в себе все залоги долговечности.
Что
прочнее и добросовестнее исполняется: октроированная ли конституция Сардинии и
заменившей ее Италии или вынужденная конституция Франции после 1830 и Пруссии
после 1848 года? Если скажут, что и октроированная конституция Франции 1814 и
годов не слишком-то добросовестно исполнялась, то всякому известно, что эта
конституция имела лишь форму добровольно данной Бурбонами хартии, в сущности же
была с их стороны вынужденной обстоятельствами уступкой; притом на всем их
правлении лежала печать чужеземного вмешательства, ненавистная для всякого
уважающего себя народа [+41].
На дипломатических конгрессах двадцатых годов наиболее умеренным и либеральным
был голос Александра. В этом я сошлюсь на Гервинуса, не слишком-то
доброжелательного к России и ко всему русскому. Корнем всех реакционных,
ретроградных мер того времени была Австрия и ее правитель Меттерних, который,
опутывая всех своими сетями, в том числе и Россию, заставил последнюю отказаться
от ее
естественной и национальной политики помогать грекам и вообще турецким
христианам
против их угнетателей,- отказаться вопреки всем ее преданиям, всем ее интересам,
всем
сочувствиям ее государя и ее народа. Россия была также жертвою Меттерниховой
политики; почему же на нее, а не на Австрию, которая всему была виновницей и в
пользу
которой все это делалось, взваливается вся тяжесть вины? Сама Англия не
подчинилась
ли тогда Меттерниховой политике? Разве русские войска усмиряли восстание в
Неаполе и
Испании [+42] и разве эти восстания и введенный ими на короткое время порядок
вещей
были такими светлыми явлениями, что стоит о них жалеть? Русские ли наущения были
причиной всех утеснении, которые терпела немецкая печать, немецкие университеты
и
вообще стремления немецкого юношества? Не сами ли германские правительства, и во
главе их Австрия, должны почитаться виновниками всех этих мер; не для них ли
исключительно были они полезны? Или, может быть, все эти немецкие либеральные
стремления имели такую силу, что, без надежды на поддержку России, германские
правительства не дерзнули бы им противустать? Но разве она помешала им
осуществиться
там, где они имели какое-нибудь действительное значение,- помешала Франции или
даже
маленькой Бельгии дать себе ту форму правления, которой они сами захотели?
Помешала
ли Россия чему-нибудь даже в самой Германии в 1848 году, да и в 1830 году? Не
собственное ли бессилие хотят оправдать, взваливая неудачу на давление,
оказываемое
будто бы мрачным абсолютизмом Севера?
Лучшим доказательством, впрочем, того, что не действительная какая-нибудь вина,
не
какое-нибудь деятельное вмешательство России,- ко вреду свободы человечества
вообще
и Германии в особенности,- были причиной общей к ней ненависти, служит убийство
Коцебу [+43]. Важен тут не самый поступок несчастного студента-фанатика, а то
общее
сочувствие, которое возбудило к себе это политическое преступление не только в
революционных кружках, но и в спокойной, здравомыслящей части общества, чему
едва
ли можно найти другой пример. В чем состояла, однако же, вина Коцебу? Он
доносил,
говорят, русскому правительству о состоянии общественного мнения Германии
(преимущественно же - ее университетской молодежи), то есть делал то, чем
занимается,
между прочим, всякий дипломатический агент или иностранный корреспондент любой
газеты. Вина его ни в каком случае не превышала вины многих петербургских
корреспондентов иностранных газет, с теми, однако же, circonstanus attenn antes
[*6] в
пользу Коцебу, что недоброжелательство к России и клеветы петербургских
корреспондентов для всех открыты и могут возбуждать совершенно основательное
негодование, а то, что писал Коцебу, никому не было известно, и вся виновность
его
основывалась на предположениях. И разве во время Коцебу не было множества лиц,
которые сообщали германским правительствам (особливо же австрийскому) о духе и
направлении мыслей, господствовавших между германской молодежью, что, конечно,
для
нее было гораздо опаснее? Отчего же такой взрыв негодования, откуда такое
оскорбление
народного чувства, что оно доходит даже до сочувствия убийству, если только
убийство
совершено во вред России? А ведь то было еще до знаменитых конгрессов; ничем еще
Россия не успела провиниться [+44], в свежей еще памяти было избавление от
французского ига. Общественное мнение Германии оказало тут, как и после, не
более
благодарности, чем 34 года спустя - австрийское правительство [+45].
Если уж гневаться за взаимные советы и за влияние, оказываемое правительством на
правительство, то, конечно, Россия имела бы столько же (если не более) права
негодовать
на Австрию, да и на другие немецкие дворы, как и Германия на Россию. Не влиянию
ли
Меттерниха приписывается перемена образа мыслей, происшедшая в императоре
Александре после 1822 года? [+46] Не это ли влияние было причиной немилости
Каподистрии, враждебного отношения, принятого относительно Греции и вообще
относительно национальной политики, наконец, не это ли влияние было причиной
самой
перемены в направлении общественного образования во времена Шишкова и
Магницкого? А после не в угоду ли Австрии считалась всякая нравственная помощь
славянам чуть не за русское государственное преступление? Пусть европейское
общественное мнение, если оно хочет быть справедливым, отнесет даже оказанное
Россией на германские дела вредное влияние к его настоящему источнику, то есть к
германским же правительствам, и в особенности к австрийскому. Нет, не действия
Коцебу
и все подобные (в сущности, весьма невинного свойства) вмешательства русского
правительства в европейские дела объясняют ненависть, которую питают в Европе к
России, а самое убийство Коцебу и, главное, то сочувствие, которое оно
возбудило, только
этой ненавистью и объясняются; причина же ее лежит глубже.
Впрочем, тому, что не в антилиберальном вмешательстве России в чужие дела лежит
начало и главная причина неприязненных чувств Европы, можно представить
доказательство самое строгое, неопровержимое. Когда думают видеть в чем-либо
причину
данного явления, то очень легко убедиться в справедливости предположения, если
только
возможно устранить действие предполагаемой причины. Ясно, что предположение
ложно,
когда явление продолжается и по устранении этой причины. Например, замедление в
качании маятника, замеченное в экваториальных странах, приписывали удлинению его
от
теплоты. Придумали снаряд, устраняющий влияние теплоты, но маятник продолжал
качаться медленнее, чем на севере. Это показало до очевидности, что дело тут не
в
теплоте. В вопросах общественных почти никогда нельзя прибегать к опытам, но
относительно занимающего нас предмета был сделан опыт в самых широких размерах,
и
что же оказалось? Вот уже с лишком тринадцать лет, как русское правительство
совершенно изменило свою систему, совершило акт такого высокого либерализма, что
даже совестно применять к нему это опошленное слово; русское дворянство выказало
бескорыстие и великодушие, а массы русского народа - умеренность и незлобие
беспримерные. С тех пор правительство продолжало действовать все в том же духе.
Одна
либеральная реформа следовала за другой [+47]. На заграничные дела оно не
оказывает
уже никакого давления. Этого мало, оно употребляет свое влияние в пользу всего
либерального. И правительство, и общественное мнение сочувствовали делу Северных
Штатов искреннее, чем большая часть Европы [+48]. Россия из первых признала
Итальянское королевство и даже, как говорят, своим влиянием помешала Германии
помогать неправому делу. И что же, переменилась ли хоть на волос Европа в
отношении к
России? Да, она очень сочувствовала крестьянскому делу, пока надеялась, что оно
ввергнет Россию в нескончаемые смуты; так же точно, как Англия сочувствовала
освобождению американских негров. Мы много видели с ее стороны любви и
доброжелательства по случаю польских дел [+49]. Вешатели, кинжальщики и
поджигатели становятся героями, коль скоро их гнусные поступки обращены против
России. Защитники национальностей умолкают, коль скоро дело идет о защите
русской
народности, донельзя угнетаемой в западных губерниях,- так же точно, впрочем,
как в
деле босняков, болгар, сербов или черногорцев. Великодушнейший и вместе
действительнейший способ умиротворения Польши наделением польских крестьян
землей
находит ли себе беспристрастных ценителей? Или, может быть, английский способ
умиротворения Ирландии выселением вследствие голода предпочтительнее с гуманной
точки зрения? Опыт сделан в широких размерах. Медицинская пословица говорит:
sublata
causa tollitur effectus [*7]. Но здесь и по устранении причины действие
продолжается:
значит, причина не та.
Еще в моде у нас относить все к незнанию Европы, к ее невежеству относительно
России.
Наша пресса молчит, или, по крайней мере, до недавнего времени молчала, а враги
на нас
клевещут. Где же бедной Европе узнать истину? Она отуманена, сбита с толку.
Risum
teneatis, amici [*8], или, по-русски,- курам на смех, друзья мои. Почему же
Европа, которая
все знает от санскритского языка до ирокезских наречий, от законов движения
сложных
систем звезд до строения микроскопических организмов, не знает одной только
России?
Разве это какой-нибудь Гейс-Грейц, Шлейц и Лобенштейн, не стоющий того, чтобы
она
обратила на него свое просвещенное внимание? Смешны эти оправдания мудрой, как
змий, Европы - ее незнанием, наивностью и легковерием, точно будто об институтке
дело
идет. Европа не знает, потому что не хочет знать, или, лучше сказать, знает так,
как знать
хочет, то есть как соответствует ее предвзятым мнениям, страстям, гордости,
ненависти и
презрению. Смешны эти ухаживания за иностранцами с целью показать им Русь лицом,
а
через их посредство просветить и заставить прозреть заблуждающееся и ослепленное
общественное мнение Европы. Почему и не удовлетворить любопытству доброго
человека; только напрасно соединять с этим разные окулистические мечтания.
Нечего
снимать бельмо тому, кто имеет очи и не видит; нечего лечить от глухоты того,
кто имеет
уши и не слышит. Просвещение общественного мнения книгами, журналами, брошюрами
и устным словом может быть очень полезно и в этом отношении, как и во всех
других,-
только не для Европы, а для самих нас, русских, которые даже на самих себя
привыкли
смотреть чужими глазами, для наших единоплеменников. Для Европы это будет
напрасный труд: она и сама без нашей помощи узнает, что захочет, и если захочет
узнать.
Дело в том, что Европа не признает нас своими. Она видит в России и в славянах
вообще
нечто ей чуждое, а вместе с тем такое, что не может служить для нее простым
материалом,
из которого она могла бы извлекать свои выгоды, как извлекает из Китая, Индии,
Африки,
большей части Америки и т. д.,- материалом, который можно бы формировать и
обделывать по образу и подобию своему, как прежде было надеялась, как особливо
надеялись немцы, которые, несмотря на препрославленный космополитизм, только от
единой спасительной германской цивилизации чают спасения мира. Европа видит
поэтому в Руси и в славянстве не чуждое только, но и враждебное начало. Как ни
рыхл и
ни мягок оказался верхний, наружный, выветрившийся и обратившийся в глину слой,
все
же Европа понимает, или, точнее сказать, инстинктивно чувствует, что под этой
поверхностью лежит крепкое, твердое ядро, которое не растолочь, не размолотить,
не
растворить,- которое, следовательно, нельзя будет себе ассимилировать,
претворить в
свою кровь и плоть,- которое имеет и силу и притязание жить своею независимою,
самобытною жизнью. Гордой, и справедливо гордой, своими заслугами Европе трудно
-
чтобы не сказать невозможно - перенести это. Итак, во что бы то ни стало, не
крестом, так
пестом, не мытьем, так катаньем, надо не дать этому ядру еще более окрепнуть и
разрастись, пустить корни и ветви вглубь и вширь. Уж и теперь не поздно ли, не
упущено
ли время? Тут ли еще думать о беспристрастии, о справедливости. Для священной
цели не
все ли средства хороши? Не это ли проповедуют и иезуиты, и мадзинисты [+50],- и
старая,
и новая Европа? Будет ли Шлезвиг и Голштейн датским или германским, он все-таки
останется европейским; произойдет маленькое наклонение в политических весах,
стоит ли
о том толковать много? Державность Европы от того не потерпит, общественному
мнению нечего слишком волноваться, надо быть снисходительну между своими.
Склоняются ли весы в пользу Афин или Спарты, не та же ли Греция будет царить? Но
как
дозволить распространиться влиянию чуждого, враждебного, варварского мира, хотя
бы
оно распространялось на то, что по всем Божеским и человеческим законам
принадлежит
этому миру? Не допускать до этого - общее дело всего, что только чувствует себя
Европой. Тут можно и турка взять в союзники и даже вручить ему знамя
цивилизации.
Вот единственное удовлетворительное объяснение той двойственности меры и весов,
которыми отмеривает и отвешивает Европа, когда дело идет о России (и не только о
России, но вообще о славянах) - и когда оно идет о других странах и народах. Для
этой
несправедливости для этой неприязненности Европы к России,- которым сравнение
1864го
1854 годом служит только одним из бесчисленных примеров,- сколько бы мы ни
искали, мы не найдем причины в тех или других поступках России; вообще не найдем
объяснения и ответа, основанного на фактах. Тут даже нет ничего сознательного, в
чем бы
Европа могла дать себе самой беспристрастный отчет. Причина явления лежит
глубже.
Она лежит в неизведанных глубинах тех племенных симпатий и антипатий, которые
составляют как бы исторический инстинкт народов, ведущий их (помимо, хотя и не
против их воли и сознания) к неведомой для них цели; ибо в общих, главных
очертаниях
история слагается не по произволу человеческому, хотя ему и предоставлено
разводить по
ним узоры. Что вело древних германцев к непрестанным нападениям на Рим? Говорят,
что
юг имеет непреодолимую прелесть для сынов севера. Не нужно обширных
этнографических сведений, чтобы видеть, что это совершенно несправедливо.
Ежедневный опыт удостоверяет, что каждый некочующий народ,- а германцы во время
войны с Римом были уже оседлы,- в первобытное время столько же, по крайней мере,
как
и впоследствии, имеет почти непреодолимую привязанность к своей родине, к своему
климату, как бы он ни был суров, к окружающей его природе, как бы она ни была
бедна.
Юг для народов севера имеет в себе что-то убийственное. Возьмите для примера
хоть
поселение русских на Кавказе. К благословенным ли странам Кавказа стремится
русский
народ, предоставленный своей собственной воле? Нет, для него Сибирь имеет
несравненно более привлекательности. Не приманка юга, а какая-то ненависть
влекла
народы на гибель Риму. Почему так хорошо уживаются вместе и потом мало-помалу
сливаются германские племена с романскими, а славянские с финскими? Германские
же
со славянскими, напротив того, друг друга отталкивают, антипатичны одно другому;
и
если где одно замещает другое, то предварительно истребляет своего
предшественника,
как сделали немцы с полабскими племенами и с прибалтийскими славянскими
поморянами. Это-то бессознательное чувство, этот-то исторический инстинкт и
заставляет
Европу не любить Россию. Куда девается тут беспристрастие взгляда,- которым не
обделена, однако же, и Европа, и особливо Германия,- когда дело идет о чуждых
народностях? Все самобытно русское и славянское кажется ей достойным презрения,
и
искоренение его составляет священнейшую обязанность и истинную задачу
цивилизации.
Gemeiner Russe, Bartrusse [*9] суть термины величайшего презрения на языке
европейца, и
в особенности немца. Русский в глазах их может претендовать на достоинство
человека
только тогда, когда потерял уже свой национальный облик. Прочтите отзывы
путешественников, пользующихся очень большой популярностью за границей,- вы
увидите в них симпатию к самоедам, корякам, якутам, татарам, к кому угодно,
только не к
русскому народу; посмотрите, как ведут себя иностранные управляющие с русскими
крестьянами; обратите внимание на отношение приезжающих в Россию матросов к
артельщикам и вообще биржевым работникам; прочтите статьи о России в европейских
газетах, в которых выражаются мнения и страсти просвещенной части публики;
наконец,
проследите отношение европейских правительств к России. Вы увидите, что во всех
этих
разнообразных сферах господствует один и тот же дух неприязни, принимающий,
смотря
по обстоятельствам, форму недоверчивости, злорадства, ненависти или презрения.
Явление, касающееся всех сфер жизни, от политических до обыкновенных житейских
отношений, распространенное во всех слоях общества, притом не имеющее никакого
фактического основания, может недриться только в общем инстинктивном сознании
той
коренной розни, которая лежит в исторических началах и в исторических задачах
племен.
Одним словом, удовлетворительное объяснение как этой политической
несправедливости,
так и этой общественной неприязненности можно найти только в том, что Европа
признает Россию и славянство чем-то для себя чуждым, и не только чуждым, но и
враждебным. Для беспристрастного наблюдателя это неотвержимый факт. Вопрос
только
в том, основательны ли, справедливы ли такой, отчасти сознательный, взгляд и
такое,
отчасти инстинктивно бессознательное, чувство, или же составляют они временный
предрассудок, недоразумение, которым суждено бесследно исчезнуть. Исследованию
этого вопроса намерен я посвятить следующую главу.
Примечания
[+1] Речь идет об Итальянском и Швейцарском походах А. В. Суворова и последующем
участии России в коалиционных войнах против наполеоновской Франции.
[+2] Во время революционных событий 1848-1849 гг. в Австрийской империи
венгерские
войска нанесли ряд тяжелых поражений австрийцам, Венгрия была объявлена
независимым государством. По просьбе австрийского императора Николай I направил
в
Венгрию армию под командованием князя И. Ф. Паскевича; венгры были разбиты,
остатки их войска капитулировали в августе 1849 г.
[+3] Семилетняя война 1756-1763 гг., в ходе которой Пруссии и союзной с ней
Англии
противостояла коалиция государств в составе Австрии, Франции, России, Швеции и
Саксонии, была начата по инициативе прусского короля Фридриха II, стремившегося
установить гегемонию Пруссии в Центральной Европе. В 1760 г. русские войска
после
ряда одержанных побед вступили в Берлин, поставив Фридриха II на грань
катастрофы, но
были отозваны в Россию после смерти императрицы Елизаветы Петровны ее преемником
Петром III.
[+4] Ариман (Ахриман) - в иранской мифологии верховное божество зла.
[+5] Данилевский придерживается распространенного в XIX в. взгляда об этническом
единстве великорусов, украинцев и белорусов, видя в них (включая и население
принадлежавших Австрии Галиции и Угорской Руси) представителей единого русского
народа.
[+6] Речь идет о жителях полуострова Уэльс (Великобритания), имеющих кельтское
происхождение.
[+7] Мирный договор, подписанный в г. Ништадте (Финляндия), подвел итог Северной
войне 1700-1721 гг. Россия, одержавшая в ней победу над Швецией, вернула себе
старинные русские земли по течению Невы. Кроме Ингрии, Ижорской Земли, она
приобрела в "вечное владение" Карелию, Эстляндию и Лифляндию с морским
побережьем
от Выборга до Риги.
[+8] Ингерманландия - другое название Ингрии.
[+9] Дорпат (Дерпт, эстонское название Тарту) - старинный русский город Юрьев,
основанный в XI в. киевским князем Ярославом Мудрым.
[+10] Лифляндский дворянин И.-Р. Паткуль служил сначала шведам, затем -
саксонцам.
Будучи послом саксонского курфюрста в Москве, способствовал заключению союза
между Россией, Польшей и Саксонией против Швеции; в 1702 г. перешел на службу к
Петру I. Ничего героического на русской службе Паткуль не совершил.
[+11] Различные слои русского общества по-разному встретили весть о начале
польского
восстания 1863 г. Русские революционные демократы выразили свое полное
сочувствие
повстанцам. "Когда в Польше началась революция,- писал П. А. Кропоткин,- все в
России
думали, что она примет демократический республиканский характер и что Народный
Жонд (созданное в ходе восстания тайное польское правительство.- С. В.)
освободит на
широких демократических началах крестьян, сражающихся за независимость родины".
Этого, однако, не произошло, и вскоре "радикальная часть русского общества с
сожалением убедилась, что в Польше берут верх чисто националистические
стремления"
(Кропоткин П. А. Записки революционера. М., 1988. С. 188).
[+12] 25 июня 1807 г. Наполеон и Александр I съехались в Тильзите для
переговоров о
мире. Заключенный мирный договор (Тильзитский мир) устанавливал разделение сфер:
в
Западной и Центральной Европе господствовал Наполеон, в Восточной Европе -
русский
император. Из отнятых у Пруссии польских земель было создано Великое герцогство
Варшавское, Россия получила небольшой Белостокский округ.
[+13] Заседавший в Вене после крушения наполеоновской Франции конгресс
представителей европейских держав принял решение о ликвидации созданного
Наполеоном Великого герцогства Варшавского и о разделе его территории между
Россией, Австрией и Пруссией. По желанию Александра I, мечтавшего о
восстановлении
Польши под царским скипетром, из отошедших к России земель в мае 1815 г. было
образовано королевство Польское (Царство Польское), получившее название
"конгрессового королевства".
[+14] Под "брачным союзом Литвы и Польши" Данилевский подразумевает Кревскую
унию 1385 г., заключенную в связи с браком великого князя литовского Ягайло и
польской королевы Ядвиги. Польские феодалы, организаторы унии, использовали ее
как
средство порабощения и эксплуатации Галицкой Руси и других русских земель,
захваченных ранее Литвой.В 1569 г. в Люблине между Польшей и Литвой был заключен
новый унитарный договор (Люблинская уния), провозгласивший создание единого
Польско-Литовского государства - Речи Посполитой.
[+15] По условиям Андрусовского перемирия 1667 г., заключенного между Россией и
Речью Посполитой, Россия удержала за собой Смоленск, Левобережную Украину и
Киев;
Белоруссия и Правобережная Украина остались под властью поляков. В 1686 г.
правительство царевны Софьи заключило "вечный мир" с Польшей, подтвердивший
условия перемирия.
[+16] Князь А. Чарторыйский был одним из близких к Александру I лиц в первые
годы его
царствования, занимал в 1804-1806 гг. пост министра иностранных дел; надеялся
добиться
восстановления Польши в династической унии с Россией. В нач. 60-х гг. XIX в. со
сходной программой выступил польский аристократ маркиз А. Велепольский. В России
за
"культурную автономию" Польши выступали в то время представители либеральной
бюрократии во главе с великим князем Константином Николаевичем.
[+17] Полоцк в составе Восточной Белоруссии отошел к России в результате первого
раздела Польши в 1772 г.; Минск и Вильно - соответственно в 1793 г. и в 1795 г.
[+18] Т. е. королю Пруссии Фридриху II.
[+19] Бентамовский принцип утилитарности - принцип полезности как основы и цели
человеческой деятельности, сформулированный английским философом и юристом
Иеремией Бентамом (1748-1832).
[+20] Трактат об образовании Священного союза был подписан в Париже в сентябре
г. царем Александром I, австрийским императором Францем I и прусским королем
Фридрихом-Вильгельмом III. "Перед лицом всего мира" монархи обязались принимать
за
основу своих действий "заповеди святой религии, правды, милосердия и мира". Акт
Священного союза во многом явился выражением мистического настроения, в котором
пребывал русский царь, находившийся под большим влиянием известной проповедницы,
баронессы Ю. Крюднер, предсказавшей ход ряда важных событий в Европе.
[+21] Слова из Нагорной проповеди Иисуса Христа (Ев. от Матфея, 7,2).
[+22] "Атеней" - литературный еженедельник, издававшийся в Москве в 1858-1859
гг. под
ред. Е. Ф. Корша.
[+23] См. примеч. 5 к настоящей главе.
[+24] На самом деле прусский министр Н. Гарденберг в течение всего хода работы
Венского конгресса (1814-1815) активно противился планам восстановления Польши
под
протекторатом России.
[+25] Речь идет о восстании в Царстве Польском в 1830 г.
[+26] При всем субъективизме утверждения Данилевского об отсутствии внутренних
причин польского восстания 1830 г.. оно содержит зерна истины. Польша имела
особый
статус, выгодно отличавший ее от других частей Российской Империи. В ноябре 1815
г.
Александр I подписал конституцию королевства Польского, которая провозглашала
равенство населения перед законом, неприкосновенность личности и имущества,
свободу
печати и вероисповеданий. Польша имела собственное правительство, двухпалатный
сейм, сохраняла свою армию. Французский историк конца XIX в. А. Рамбо, оценивая
состояние русской Польши в 1815-1830 гг., писал о том, что "впервые за несколько
веков
страна процветала". (Подробнее см.: История XIX века. Под ред. Э. Лависса и А.
Рамбо. В
8 т. М., 1938. Т. 3. С. 285-296.)
[+27] Царь Вавилонии Навуходоносор II после захвата Иерусалима и уничтожения
Иудейского царства переселил захваченных в плен иудеев в Вавилон. Вавилонское
пленение, длившееся полвека, окончилось в 538 г. до н. э., когда персидский царь
Кир II,
заняв Вавилон, разрешил иудеям вернуться на родину.
[+28] Крымские татары, находившиеся в вассальной зависимости от Османской
империи,
нападали на южные окраины России вплоть до второй половины XVIII в. В 1783 г.
последний крымский хан Шагин-Гирей сложил с себя власть и Крым был присоединен к
России.
[+29] Иранский шах Фахт-Али по наущению Англии дважды, в 1804 г. и в 1826 г.,
начинал военные действия против России, но оба раза терпел жестокое поражение.
[+30] В 1859 г. русские войска под командованием князя А. И. Барятинского взяли
штурмом укрепленный аул Гуниб, последний оплот имама Шамиля, вождя кавказских
горцев. Окончательно сопротивление кавказских племен было сломлено царскими
войсками в середине 60-х гг. XIX в.
[+31] "Кельтским государством" Данилевский называет Ирландию, завоеванную армией
Кромвеля в 1649-1652 гг. и превращенную затем в английскую колонию.
[+32] О Семилетней войне см. примеч. 3 к настоящей главе. Причиной участия
России в
войне было не "злоречие" прусского короля Фридриха II, а его стремление
превратить
Польшу в вассальное государство, посадить своего брата на престол герцогства
Курляндского и обосноваться в Прибалтике, что грозило русским интересам на
Балтийском море.
[+33] Участие России в 1799 г. во второй коалиционной войне против Франции было
ознаменовано рядом побед, прославивших русское оружие. А. В. Суворов разбил в
Северной Италии французские армии Макдональда и Моро, русский флот под
командованием ф. ф. Ушакова освободил от французов Ионические острова. Называя
войну 1799 г. "актом рыцарства в истинно мальтийском духе", Н. Я. Данилевский
намекает на то обстоятельство, что Павел I, помимо своего царского титула, имел
еще
титул гроссмейстера Мальтийского ордена, который он получил от владевших Мальтой
рыцарей ордена иоаннитов.
[+34] В 1810 г. Наполеон, изгнав герцога Ольденбургского, присоединил Ольденбург
к
своим владениям в Германии. Это было прямым нарушением Тильзитского мира, где
независимость Ольденбургского герцогства оговаривалась особым пунктом.
Формальным
поводом для подобных действий послужило несоблюдение условий "континентальной
блокады", т. е. системы мер, направленных на экономическое удушение Англии.
[+35] Речь идет о разговоре, который состоялся в Вильно 17 июня 1812 г. между
Наполеоном и генерал-адъютантом А. Д. Балашовым, посланным Александром I для
вручения Наполеону письменного протеста в связи с переходом французскими
войсками
Немана и началом военных действий.
Г.-Ф.-К. Штейн - прусский министр. За свои патриотические взгляды был изгнан по
приказу Наполеона; в 1812 г. жил в России.
[+36] Стремясь укрепить созданную им империю, Наполеон раздавал европейские
престолы своим родственникам и приближенным. Брата Жерома он сделал королем
Вестфалии, другого своего брата, Иосифа (Жозефа),- королем Испании; маршал Мюрат
был возведен Наполеоном на престол Неаполитанского королевства.
[+37] В 1809 г. Австрия начала новую войну против Франции. Россия, после
Тильзитского
мира формально состоявшая в союзе с Францией, уклонилась от активной помощи
Наполеону, ограничившись концентрацией войск у австрийской границы.
[+38] Русско-турецкая война 1828-1829 гг. едва не привела к занятию русскими
войсками
Константинополя и черноморских проливов, однако условия Адрианопольского мира
оказались неожиданно легкими для Турции, сохранившей свой протекторат над
Сербией,
Молдавией и Валахией.
Упоминаемый Данилевским Парижский мирный договор был подписан союзными
державами и Францией 30 мая 1814 г.
[+39] См. примеч. 2 к настоящей главе.
[+40] Священный союз вскоре после своего возникновения в 1815 г. превратился из
соглашения трех государей (см. примеч. 20 к настоящей главе) в форум большинства
европейских монархов. Ослабление Священного союза во второй половине 20-х гг.
XIX в.
произошло вследствие серьезных разногласий, возникших среди его участников в
связи с
обострением восточного вопроса.
[+41] После разгрома наполеоновской Франции Александр I, считая нежелательным
возвращение к власти династии Бурбонов, высказывался в пользу Ж.-Б. Бернадотта
(короля Швеции, в прошлом - одного из маршалов Наполеона) как наиболее
подходящего
кандидата на французский престол. Вынужденный согласиться с кандидатурой
Людовика
XVIII Бурбона, царь настоял на принятии им конституционной хартии.
[+42] В связи с революцией 1820 г. в Неаполе конгрессы Священного союза в
Троппау
(Опава) и Лайбахе (Любляна) по инициативе Меттерни-ха приняли решение о
вмешательстве в неаполитанские дела. Английский министр иностранных дел С.
Кэстлри
публично выступал против вмешательства, но тайно поддерживал Меттерниха.
[+43] Немецкий писатель, агент русского правительства А.-Ф. Коцебу был убит 23
марта
1819 г. в Мангейме студентом К. Зандом.
[+44] Имеются в виду конгрессы Священного союза в Троппау, Лайбахе и в Вероне
(18201822
гг.).
[+45] Во время Крымской войны 1853-1856 гг. Австрия сосредоточила на границе с
Россией большую армию и, угрожая вторжением, заставила Николая I вывести войска
из
Молдавии и Валахии, после чего оба княжества были оккупированы австрийцами.
[+46] Меттерниху действительно удалось в это время вырвать у царя заявление, что
с 1814
года он "наделал много зла и постарается его исправить". Но показной характер
либерализма Александра I раскрылся раньше, когда царь приблизил к себе А. А.
Аракчеева, известного крепостника.
[+47] Речь идет о крестьянской реформе 1861 г. и других преобразованиях эпохи
Александра II.
[+48] Во время Гражданской войны в США Англия и Франция оказывали поддержку
рабовладельческому Югу. Россия, напротив, выражала свое сочувствие борьбе
Севера. В
1863 г. две эскадры русского флота прибыли в Нью-Йорк и Сан-Франциско, где были
восторженно встречены населением.
[+49] Имеется в виду антирусская кампания в Западной Европе в связи с восстанием
г. в Польше.
[+50] Мадзинисты - сторонники Джузеппе Мадзини (1805-1872), вождя революционного
направления в итальянском национально-освободительном движении.
Комментарии
[*1] Здесь кстати будет заметить, что Россия вовсе не составляет огромнейшего
государства в мире, как привыкли думать и говорить. Эта честь бесспорно
принадлежит
Британскому государству. Чтобы убедиться в этом, стоит только хорошенько
посчитать,
хотя бы с календарем в руках. Пространство России, по новейшим сведениям,
составляет
около 375 000 кв. миль. Посмотрим лее, сколько наберется во всех английских
владениях.
В Европе 5 570; в Азии 63 706; в Африке 6 636; в Южной и Средней Америке 5 326;
в
Северной Америке: Канада с принадлежностями 64 000 и полярные страны, за
исключением Гренландии (20000) и бывших русских владений (24000), 130000;
наконец в
Австралии более 150000. Итого с лишком 425 000 кв. миль, т. е. около 50 000 кв.
миль
более, чем во всей России. (...) - Примеч. авт.
[*2] Включение в свой состав, присоединение.- Примеч. сост. Далее даны без
указания на
составителя.
[*3] Русский Вестн., февр. 1865 г. Ст. проф. Соловьева: "Венский конг ресс" стр.
433 и
434.- Примеч. авт.
[*4] Богданович. Ист. войны 1813 года. том I, стр. 2.-Примеч. авт
[*5] Дарованных монархом (от фр. octroi-пожалование).
[*6] Смягчающими обстоятельствами (фр.) Здесь и далее переводы с иностранных
языков
сделаны составителем.
[*7] Если устранена причина, устранена и болезнь (лат.)
[*8] Удержитесь ли вы от смеха, друзья? (лат.).
[*9] Подлый русский, бородатый русский (нем.).
Стократе сем млувил, тедь уж кричим
К вам розкидани Словове,
Будьме целек, а не дробмове,
Будьме анеб вщецко, анеб ничим.
Коллар. Дочь Славы (Slavy Dcera).
Права или не права Европа в том, что считает нас чем-то для себя чуждым? Чтобы
отвечать на этот вопрос, нужно дать себе ясный отчет в том, что такое Европа,
дабы
видеть, подходит ли под родовое понятие Европа - Россия как понятие видовое.
Вопрос,
по-видимому, странный. Кому же может быть неизвестен ответ? Европа есть одна из
пяти
частей света, скажет всякий ученик приходского училища. Что же такое часть
света,
спросим мы далее? На это мне как-то нигде не приходилось читать ответа, потому
(вероятно), что понятие это считается столь простым, что давать ему определение
может
показаться пустым, излишним педантизмом. Так ли это или нет, нам, во всяком
случае,
надо доискаться этого определения, иначе не получим ответа на заданный себе
вопрос.
Части света составляют самое общее географическое деление всей суши на нашей
планете
и противополагаются делению жидкого элемента на океаны. Искусственно или
естественно это деление? Под естественным делением, или естественной системою,
разумеется такая группировка предметов или явлений, при которой принимаются во
внимание все их признаки, взвешивается относительное достоинство этих признаков,
и
предметы располагаются, между прочим, так, чтобы входящие в состав какой-либо
естественной группы имели между собой более сродства, более сильную степень
сходства, чем с предметами других групп. Напротив того, искусственная система
довольствуется одним каким-либо или немногими признаками, почему-нибудь резко
заметны ми, хотя бы и вовсе несущественными. В этой системе может разделяться
самое
сходное в сущности и соединяться самое разнородное. Рассматривая с этой точки
зрения
части света, мы сейчас же придем к заключению, что это - группы искусственные. В
самом деле, южные полуострова Европы: Испания, Италия, Турция (к югу от
Балканов) -
имеют несравненно более сходства с Малою Азией, Закавказьем и северным
прибрежьем
Африки, нежели с остальною Европой. Так же точно Аравия имеет гораздо более
сходства
с Африкой, чем с Азией; мыс Доброй Надежды более сходен с материком Новой
Голландии, чем с Центральной или Северною Африкой; полярные страны Азии, Европы
и
Америки имеют между собой более сходства, чем каждая из них - с лежащим к югу от
нее
материком, и т. д. Иначе, впрочем, это и быть не могло, потому что при
разделении суши
на части света не принимались во внимание ни климат, ни естественные
произведения, ни
другие физические черты, обусловливающие характер страны. Правда, иногда с
границами так называемых частей света совпадают и эти характеристические
признаки, но
только отчасти и, так сказать, случайно. Можно даже сказать, что это сходство в
физическом характере никогда не распространяется на целые части света, за
единственным разве исключением Новой Голландии, сравнительно небольшой. Итак,
деление это - очевидно, искусственное, при установлении которого принимались в
расчет,
собственно, только граничные очертания воды и суши, и хотя различие между водой
и
сушей весьма существенно не только в применении к нуждам человека, но и само по
себе,
однако же, водным пространством разделяются весьма часто такие части суши,
которые
составляют по всем естественным признакам одно физическое целое, и наоборот,-
части
совершенно разнородные часто спаиваются материковой непрерывностью. Так,
например.
Крымский полуостров (окруженный со всех сторон водой, кроме узкого Перекопского
перешейка) не представляет, однако, однородного физического целого; спаенный с
крымской степью южный берег составляет нечто гораздо более от нее отличное, чем
крымская степь от прочих степей южной России (совершенно однородных с первой,
несмотря на то, что она почти совершенно отделена от них морем). Ежели бы с
начала
исторических времен у берегов Азовского и у северных берегов Черного моря
происходило медленное поднятие почвы, подобное замечаемому у берегов Швеции, то
Крым давно бы уже потерял характер полуострова и слился бы с прилегающей к нему
степью; различие же между южным берегом и остальной частью Крыма запечатлено
неизгладимыми чертами. То же самое можно во многих случаях сказать о частях
света,
которые, в сущности, не что иное, как огромные острова или полуострова (точнее
бы было
сказать - почти острова, переводя это слово не с немецкого, а с французского).
Это суть
понятия более или менее искусственные, и в этом качестве не могут иметь
притязании на
какой-либо им исключительно свойственный характер. Когда мы говорим "азиятский
тип", то разумеем собственно тип, свойственный среднеазиатской, пересеченной
горными
хребтами, плоской возвышенности, под который вовсе не подходят ни индийский, ни
малоазийский, ни сибирский, ни аравийский, ни китайский типы. Точно так же,
говоря о
типе африканском, мы имели в виду собственно характер, свойственный Сагарской
степи,
который никак не распространяется на мыс Доброй Надежды, остров Мадагаскар или
прибрежье Средиземного моря, но к которому, напротив того, весьма хорошо
подходит
тип Аравии. Собственно говоря, подобные выражения суть метафоры, которыми мы
присвоиваем целому характер отдельной его части.
Но может ли быть признано за Европой значение части света - даже в смысле
искусственного деления, основанного единственно на расчленении моря и суши,- на
взаимно ограничивающих друг друга очертаниях жидкого и твердого? Америка есть
остров; Австралия - остров; Африка - почти остров; Азия вместе с Европой также
будет
почти островом. С какой же стати это цельное тело, этот огромный кусок суши, как
и все
прочие куски, окруженный со всех или почти со всех сторон водой, разделять на
две части
на основании совершенно иного принципа? Положена ли тут природой какая-нибудь
граница? Уральский хребет занимает около половины этой границы. Но какие же
имеет он
особые качества для того, чтобы изо всех хребтов земного шара одному ему
присвоивать
честь служить границею между двумя частями света, честь, которая во всех прочих
случаях признается только за океанами и редко за морями? Хребет этот по вышине
своей -
один из ничтожнейших, по переходимости - один из удобнейших; в средней его
части,
около Екатеринбурга, переваливают через него, как через знаменитую Алаунскую
плоскую возвышенность и Валдайские горы, спрашивая у ямщика: да где же, братец,
горы? Если Урал отделяет две части света, то что же отделять после того Альпам,
Кавказу
или Гималаю? Ежели Урал обращает Европу в часть света, то почему же не считать
за
часть света Индию? Ведь и она с двух сторон окружена морем, а с третьей горами -
не
Уралу чета; да и всяких физических отличий (от сопредельной части Азии) в Индии
гораздо больше, чем в Европе. Но хребет Уральский, по крайней мере,- нечто;
далее же
честь служить границей двух миров падает на реку Урал, которая уже совершенное
ничто.
Узенькая речка, при устье в четверть Невы шириной, с совершенно одинаковыми по
ту и
по другую сторону берегами. Особенно известно за ней только то, что она очень
рыбна, но
трудно понять, что общего в рыбности с честью разграничивать две части света.
Где нет
действительной границы, там можно выбирать их тысячу. Так и тут, обязанность
служить
границею Азии с Европой возлагалась, вместо Урала, то на Волгу, то на Волгу,
Сарпу и
Маныч, то на Волгу с Доном; почему же не Западную Двину и Днепр, как бы желали
поляки, или на Вислу и Днестр, как поляки бы не желали? Можно ухитриться и на
Обь
перенести границу. На это можно сказать только то, что настоящей границы нет; а,
впрочем, как кому угодно: ни в том, ни в другом, ни в третьем, ни в четвертом,
ни в пятом
- нет никакого основания, но также нет никому никакой обиды. Говорят, что
природа
Европы имеет свой отдельный, даже противоположный азиатскому, тип. Да как же
части
разнородного целого и не иметь своих особенностей? Разве у Индии и у Сибири
одинаковый тип? Вот если б Азия имела общий однородный характер, а из всех ее
многочисленных членов только одна Европа - другой, от него отличный, тогда бы
другое
дело; возражение имело бы смысл.
Дело в том, что, когда разделение Старого Света на три части входило в
употребление,
оно имело резкое и определенное значение в том именно смысле больших,
разделенных
морями, материковых масс, которое составляет единственную характеристическую
черту,
определяющую понятие о части света. Что лежало к северу от известного древним
моря
[+1] - получило название Европы, что к югу - Африки, что к востоку - Азии. Само
слово
Азия первоначально относилось греками к их первобытной родине - к стране,
лежащей у
северной подошвы Кавказа, где, по преданиям, был прикован к скале мифический
Прометей, мать или жена которого называлась Азия; отсюда это название
перенеслось
переселенцами на полуостров, известный под именем Малой Азии, а потом
распространилось на целую часть света, лежащую к востоку от Средиземного моря
[*1].
Когда очертания материков стали хорошо известны, отделение Африки от Европы и
Азии
действительно подтвердилось; разделение же Азии от Европы оказалось
несостоятельным, но такова уже сила привычки, таково уважение к издавна
утвердившимся понятиям, что, дабы не нарушить их, стали отыскивать разные
граничные
черты, вместо того чтоб отбросить оказавшееся несостоятельным деление.
Итак, принадлежит ли Россия к Европе? Я уже ответил на этот вопрос. Как угодно,
пожалуй - принадлежит, пожалуй - не принадлежит, пожалуй - принадлежит отчасти и
притом, насколько кому желательно. В сущности же, в рассматриваемом теперь
смысле, и
Европы вовсе никакой нет, а есть западный полуостров Азии, вначале менее резко
от нее
отличающийся, чем другие азиатские полуострова, а к оконечности постепенно все
более
и более дробящийся и расчленяющийся.
Неужели же, однако, громкое слово "Европа" - слово без определенного значения,
пустой
звук без определенного смысла? О, конечно, нет! Смысл его очень полновесен -
только он
не географический, а культурно-исторический, и в вопросе о принадлежности или
непринадлежности к Европе география не имеет ни малейшего значения. Что же такое
Европа в этом культурно-историческом смысле? Ответ на это - самый определенный и
положительный. Европа есть поприще германо-романской цивилизации, ни более ни
менее; или, по употребительному метафорическому способу выражения, Европа есть
сама
германо-романская цивилизация. Оба эти слова - синонимы. Но германо-романская ли
только цивилизация совпадает с значением слова Европа? Не переводится ли оно
точнее
"общечеловеческой цивилизацией" или, по крайней мере, ее цветом?
Не на той же ли европейской почве возрастали цивилизации греческая и римская?
Нет,
поприще этих цивилизаций было иное. То был бассейн Средиземного моря, совершенно
независимо от того, где лежали страны этой древней цивилизации - к северу ли, к
югу или
к востоку: на европейском, африканском или азиатском берегу этого моря. Гомер, в
котором, как в зеркале, заключалась вся (имевшая впоследствии развиться)
цивилизация
Греции, родился, говорят, на малоазиатском берегу Эгейского моря. Этот
малоазиатский
берег с прилежащими островами был долго главным поприщем эллинской цивилизации.
Здесь зародилась не только эпическая поэзия греков, но и лирика, философия
(Фалес),
скульптура, история (Геродот), медицина (Гиппократ), и отсюда они перешли на
противоположный берег моря. Главным центром этой цивилизации сделались, правда,
потом Афины, но закончилась она и, так сказать, дала плод свой опять не в
европейской
стране, а в Александрии, в Египте. Значит, древнеэллинская культура, совершая
свое
развитие, обошла все три так называемые части света - Азию, Европу и Африку, а
не
составляла исключительной принадлежности Европы. Не в ней она началась, не в ней
и
закончилась.
Греки и римляне, противополагая свои образованные страны странам варварским,
включали в первое понятие одинаково и европейские, азиатские и африканские
прибрежья
Средиземного моря, а ко второму причисляли весь остальной мир - точно так же,
как
германо-романы противополагают Европу, т. е. место своей деятельности, прочим
странам. В культурно-историческом смысле то, что для германо-романской
цивилизации -
Европа, тем для цивилизации греческой и римской был весь бассейн Средиземного
моря;
и, хотя есть страны, которые общи им обеим, несправедливо было бы, однако же,
думать,
что Европа составляет поприще человеческой цивилизации вообще или, по крайней
мере,
всей лучшей части ее; она есть только поприще великой германо-романской
цивилизации,
ее синоним, и только со времени развития этой цивилизации слово "Европа"
получило тот
смысл и значение, в котором теперь употребляется.
Принадлежит ли в этом смысле Россия к Европе? К сожалению или к удовольствию, к
счастью или к несчастью - нет, не принадлежит. Она не питалась ни одним из тех
корней,
которыми всасывала Европа как благотворные, так и вредоносные соки
непосредственно
из почвы ею же разрушенного древнего мира, не питалась и теми корнями, которые
почерпали пищу из глубины германского духа. Не составляла она части
возобновленной
Римской империи Карла Великого, которая составляет как бы общий ствол, через
разделение которого образовалось все многоветвистое европейское дерево [+2], не
входила в состав той теократической федерации, которая заменила Карлову
монархию, не
связывалась в одно общее тело феодально-аристократической сетью, которая (как во
время Карла, так и во время своего рыцарского цвета) не имела в себе почти
ничего
национального, а представляла собой учреждение общеевропейское - в полном смысле
этого слова. Затем, когда настал новый век и зачался новый порядок вещей, Россия
также
не участвовала в борьбе с феодальным насилием, которое привело к обеспечениям
той
формы гражданской свободы, которую выработала эта борьба; не боролась и с гнетом
ложной формы христианства (продуктом лжи, гордости и невежества, величающим себя
католичеством) и не имеет нужды в той форме религиозной свободы, которая
называется
протестантством. Не знала Россия и гнета, а также и воспитательного действия
схоластики
и не вырабатывала той свободы мысли, которая создала новую науку, не жила теми
идеалами, которые воплотились в германо-романской форме искусства. Одним словом,
она не причастна ни европейскому добру, ни европейскому злу; как же может она
принадлежать к Европе? Ни истинная скромность, ни истинная гордость не позволяют
России считаться Европой. Она не заслужила этой чести и, если хочет заслужить
иную, не
должна изъявлять претензии на ту, которая ей не принадлежит. Только выскочки, не
знающие ни скромности, ни благородной гордости, втираются в круг, который
считается
ими за высший; понимающие же свое достоинство люди остаются в своем кругу, не
считая его (ни в каком случае) для себя унизительным, а стараются его
облагородить так,
чтобы некому и нечему было завидовать.
Но если Россия, скажут нам, не принадлежит к Европе по праву рождения, она
принадлежит к ней по праву усыновления; она усвоила себе (или должна стараться
усвоить) то, что выработала Европа; она сделалась (или, по крайней мере, должна
сделаться) участницей в ее трудах, в ее триумфах. Кто же ее усыновил? Мы что-то
не
видим родительских чувств Европы в ее отношениях к России; но дело не в этом, а
в том -
возможно ли вообще такое усыновление? Возможно ли, чтобы организм, столько
времени
питавшийся своими соками, вытягиваемыми своими корнями из своей почвы,
присосался
сосальцами к другому организму, дал высохнуть своим корням и из самостоятельного
растения сделался чужеядным? Если почва тоща, то есть если недостает ей какихлибо
необходимых для полного роста составных частей, ее надо удобрить, доставить эти
недостающие части, разрыхлить глубокою пахотою те, которые уже в ней есть, чтобы
они
лучше и легче усвоялись, а не чужеядничать, оставляя высыхать свои корни. Но об
этом
после. Мы увидим, может быть, насколько и в какой форме возможно это усвоение
чужого, а пока пусть будет так; если не по рождению, то по усыновлению Россия
сделалась Европой; к дичку привит европейский черенок. Какую пользу приносит
прививка, тоже увидим после, но на время признаем превращение. В таком случае,
конечно, девизом нашим должно быть: Europaeus sum et nihil, europaei a me
alienum esse
puto [*2]. Все европейские интересы должны сделаться и русскими. Надо быть
последовательным, надо признать европейские желания, европейские стремления -
своими желаниями и стремлениями; надо жениться на них, il faut les epouser, как
весьма
выразительно говорят французы. Будучи Европой, можно, конечно, в том или другом
быть не согласну в отдельности с Германией, Францией, Англией, Италией; но с
Европой,
то есть с самим собой, надо непременно быть согласным, надо отказаться от всего,
что
Европа - вся Европа - единодушно считает несогласным со своими видами и
интересами,
надо быть добросовестным, последовательным принятому на себя званию.
Какую же роль предоставляет нам Европа на всемирно-историческом театре? Быть
носителем и распространителем европейской цивилизации на Востоке,- вот она та
возвышенная роль, которая досталась нам в удел, роль, в которой родная Европа
будет
нам сочувствовать, содействовать своими благословениями, всеми пожеланиями души
своей, будет рукоплескать нашим цивилизаторским деяниям, к великому услаждению и
умилению наших гуманитарных прогрессистов. С Богом - отправляйтесь на Восток!
Но,
позвольте, на какой же это Восток? Мы было и думали начать с Турции. Чего же
лучше?
Там живут наши братья по плоти и по духу, живут в муках и страданиях и ждут
избавления; мы подадим им руку помощи, как нам священный долг повелевает. Куда?
не в
свое дело не соваться! - кричит Европа. Это не ваш Восток, и так уже много
развелось
всякой славянщины, которая мне не по нутру. Сюда направляется благородный
немецкий
Drang nach dem Osten [*3], по немецкой реке Дунаю. Немцы кое-где умели
справиться со
славянами, они и здесь получше вашего их объевропеизируют. К тому же Европа,
которой
так дорог священный принцип национальностей, почла за благо отнять у немцев
Италию,
бывшую и без них вполне Европой, настоящей, природной, а не усыновленной или
привитой какой-нибудь,- почла за нужное дозволить вытеснить Австрию из Германии;
надо же чем-нибудь и бедных австрийских немцев, вкупе с мадьярами, потешить:
пусть
себе европеизируют этот Восток, а вы отправляйтесь дальше. Принялись мы также за
Кавказ - тоже ведь Восток. Очень маменька гневаться изволили: не трогайте,
кричала,
рыцарей, паладинов свободы; вам ли браться за такое благородное племя; ну да на
этот
раз, слава Богу, не послушали, забыли свое еропейское призвание. Ну так в Персии
нельзя
ли позаняться разбрасыванием семян цивилизации и европеизма? Немцы, пожалуй, и
позволили бы: они так далеко своего "дранга" не думают, кажется, простирать; но
ведь
дело известное,- рука руку моет,- из уважения к англичанам нельзя. Индию они уже
на
себя взяли; что и говорить, отлично дело сделают, первого сорта цивилизаторы, на
том
уже стоят. Нечего их тут по соседству тревожить, отправляйтесь дальше. В Китай,
что ли,
прикажете? Ни-ни, вовсе незачем туда забираться; чаю надо? - кантонского сколько
хотите привезем. Цивилизация, европеизация, как и всякое учительство, недаром
ведь
делается; и гонорарии кое-какие получаются. Китай - страна богатая, есть, чем
заплатить,-
сами поучим. И успехи, благодаря Бога, старинушка хорошие оказывает - индийский
опиум на славу покуривает [+3]; не надо вас здесь. Да где же. Господи, наш-то
Восток,
который нам на роду написано цивилизировать? Средняя Азия - вот ваше место; всяк
сверчок знай свой шесток. Нам ни с какого боку туда не пробраться, да и пожива
плохая.
Ну так там и есть ваша священная историческая миссия,- вот что говорит Европа, а
за нею
и наши европейцы. Вот та великая роль, которую, сообразно с интересами Европы,
нам
предоставит; и - никакой больше: все остальное разобрано теми, которые почище,
как
приказывает сказать Хлестакову повар в "Ревизоре".
Тысячу лет строиться, обливаясь потом и кровью, и составить государство в
восемьдесят
миллионов (из коих шестьдесят - одного роду и племени, чему, кроме Китая, мир не
представлял и не представляет другого примера) дли того, чтобы потчевать
европейской
цивилизацией пять или шесть миллионов кокандских, бухарских и хивинских
оборванцев,
да, пожалуй, еще два-три миллиона монгольских кочевников,- ибо таков настоящий
смысл
громкой фразы о распространении цивилизации в глубь Азиатского материка. Вот то
великое назначение, та всемирно-историческая роль, которая предстоит России как
носительнице европейского просвещения. Нечего сказать: завидная роль,- стоило
из-за
этого жить, царство строить, государственную тяготу нести, выносить крепостную
долю,
Петровскую реформу, бироновщину и прочие эксперименты. Уж лучше было бы в виде
древлян и полян, вятичей и радимичей, по степям и лесам скитаться, пользуясь
племенною волею, пока милостью Божьей ноги носят. ‡Parturiunt montes, nascitur
ridikulus
mus" [*4]. Поистине, горою, рождающей мышь,- каким-то громадным историческим
плеоназмом [*5], чем-то гигантски лишним является наша Россия в качестве
носительницы европейской цивилизации.
Зачем с такой узкой точки зрения смотреть на предмет, скажут мне? Под
распространением цивилизации и европеизма на Востоке надобно разуметь не только
внесение этих благ в среднеазиатские степи, но и усвоение их себе, разлитие их
по лицу
всей обширной русской земли. Пусть же так думающие понапрягут несколько свою
фантазию и представят себе, что на всем этом обширном пространстве нет могучего
русского народа и созданного им царства, а раздолье лесов, вод и степей, по
которым
бродят только финские звероловы: зыряне, вогуличи, черемисы, мордва, весь, меря
да
татарские кочевники, и пусть в таком виде открывают эту страну настоящие
европейские
цивилизаторы (ну, хоть Ченслер и Вилоуби, например). Сердце должно забиться
восторгом от такой картины у настоящего европейца. Вместо сынов противления,
которым обухом приходилось прививать европеизм (и все еще дело плохо на лад
идет),
сюда нахлынули бы поселенцы чисто германской крови, без сомнения, под
водительством
благороднейшей из самих германских - англосаксонской расы. Ведь тут бы на
просторе
завелись восточноевропейские, или западноазиатские,- называйте как хотите,-
соединенные штаты. Цивилизация полилась бы волною, и к нашему времени все
обстояло
бы давным-давно благополучно. Каналов было бы невесть сколько накопано, железных
дорог - десятки тысяч верст настроено, о телеграфах и говорить нечего; на Волге,
что на
Миссисипи, не сотни, а тысячи бы пароходов плавало; да на одной ли только Волге!
- и
Дон был бы сделан как надо судоходным, и Днепровские пороги - взорваны, что ли,
или
прорыты; и какой бы славный jar East [*6] открывался в дальней перспективе. А
спичейто,
спичей лилось бы, я думаю, в самом маленьком штате (в каком-нибудь на Неве
или
даже на Москве лежащем Мери или Бетсилэнде) более, чем на всех теперешних
земских и
дворянских собраниях, вместе взятых. Общины, ненавистной высокопросвещенному
уму,
и в помине не было бы и пр. и пр. Несомненно, что общечеловеческая цивилизация,
если
только европейская есть действительно единственно возможная цивилизация для
всего
человечества, неизмеримо бы выиграла, если бы,- вместо славянского царства и
славянского народа, занимающего теперь Россию,- было тут (четыре или три века
тому
назад) пустопорожнее пространство, по которому изредка бы бродили кое-какие
дикари,
как в Соединенных Штатах или в Канаде при открытии их европейцами.
Итак, при нашей уступке, что Россия если не прирожденная, то усыновленная
Европа, мы
приходим к тому заключению, что она - не только гигантски лишний, громадный
исторический плеоназм, но даже положительное, весьма трудно преодолимое
препятствие
к развитию и распространению настоящей общечеловеческой, т. е. европейской, или
германо-романской, цивилизации. Этого взгляда, собственно, и держится Европа
относительно России. Этот взгляд, выраженный здесь только в несколько резкой
форме, в
сущности, очень распространен и между корифеями нашего общественного мнения и их
просвещенными последователями. С такой точки зрения становится понятным (и не
только понятным, а в некотором смысле законным и, пожалуй, благородным)
сочувствие
и стремление ко всему, что клонится к ослаблению русского начала по окраинам
России,-
к обособлению (даже насильственному) разных краев, в которых, кроме русского,
существуют какие бы то ни было инородческие элементы, к покровительству, к
усилению
(даже искусственному) этих элементов и к доставлению им привилегированного
положения в ущерб русскому. Если Русь, в смысле самобытного славянского
государства,
есть препятствие делу европеизма и гуманитарности и если нельзя притом, к
сожалению,
обратить ее в tabula rasa [*7] для скорейшего развития на ее месте истинной
европейской
культуры, pur sang [*8], то что же остается делать, как не ослаблять то народное
начало,
которое дает силу и крепость этому общественному и политическому организму? Это
жертва на священный алтарь Европы и человечества. Не эта ли возвышенная и
благородная любовь к человечеству, чуждая всякого народного эгоизма и
национальной
узкости взгляда, возведена в идеал в маркизе Поза, этом идеальном создании
Шиллера
[+4], перед которым мы с детства привыкли благоговеть? Будучи природным
испанцем,
ведь странствовал же благородный маркиз по Европе, отыскивая врагов своему
отечеству,
которое считал препятствием для свободы и благоденствия человечества, и даже
Солимана уговаривал выслать турецкий флот против Испании. Такая аберрация, такое
искажение естественного человеческого чувства на основании логического вывода,
конечно, более извинительно в немецком поэте конца прошедшего столетия, чем в
комнибудь
другом. Ведь он, родившись в каком-нибудь Вюртемберге, собственно говоря,
не
имел отечества и не приобрел его до тех пор, пока в лице Валленштейна [+5] не
сознал,
что это отечество - целая Германия. Но и такое отечество только постигалось
мыслью, а
не непосредственным чувством. Русскому такое состояние духа должно бы быть менее
возможно, но и оно объясняется тем же, не находящим себе примирения,
противоречием
между народным чувством и идеей о возвышенности пожертвования низшим для
высшего и, хотя в искаженном виде, выказывает черту чисто славянского
бескорыстия, так
сказать, порок славянской добродетели. Этим объясняется и то, что русский
патриотизм
проявляется только в критические минуты. Победа односторонней идеи над чувством
бывает возможна только при спокойном состоянии духа, но, коль скоро что-либо
приводит народное чувство в возбужденное состояние, логический вывод теряет
перед
ним всякую силу и бывший гуманитарный прогрессист, поклонник Поза, становится на
время настоящим патриотом. Такие вспышки патриотизма не могут, конечно, заменить
сознательного, находящегося в мире с самим собою чувства народности, и понятным
становится, что страны, присоединенные к России после Петра, не русеют, несмотря
ни на
желания правительства достигнуть этого, ни на бесконечно усилившиеся средства
его
действовать на народ, между тем как в старину все приобретения, без всякого
насилия,
которое не было ни в духе правительства, ни вообще в духе русского народа,
быстро
обращались в чисто русские области.
Столь же непримиримым с самим собою (более сочувственным, но зато гораздо менее
логическим) представляется другой взгляд, получивший такое распространение в
последнее время. Он признает бесконечное во всем превосходство европейского
перед
русским и непоколебимо верует в единую спасительную европейскую цивилизацию;
всякую мысль о возможности иной цивилизации считает даже нелепым мечтанием, а
между тем, однако, отрекается от всех логических последствий такого взгляда;
желает
внешней силы и крепости без внутреннего содержания, которое ее оправдывало бы,-
желает свища с крепкою скорлупою. Здесь, очевидно, народное чувство пересилило
логический вывод, и потому-то этот взгляд более сочувствен. Народное чувство,
конечно,
не имеет нужды ни в каком логическом оправдании; оно, как всякое естественное
человеческое чувство, само себя оправдывает и потому всегда сочувственно; но тем
не
менее жалка доля того народа, который принужден только им довольствоваться,
который
как бы принужден, если не говорить, так думать: я люблю свое отечество, но
должен
сознаться, что проку в нем никакого нет. Под таким внешним политическим
патриотизмом кроется горькое сомнение в самом себе, кроется сознание жалкого
банкрутства. Он как бы говорит себе: я ничего не стою; в меня надобно вложить
силу и
вдунуть дух извне, с Запада; меня надобно притянуть к нему, насильно в него
втиснуть -
авось выйдет что-нибудь вылепленное по той форме, которая одна достойна
человечества,
которая исчерпывает все его содержание. В нашей литературе с лишком тридцать лет
тому назад появилась журнальная статья покойного Чаадаева, которая в свое время
наделала много шума [+6]. В ней выражалось горькое сожаление о том, что Россия,
вследствие особенностей своей истории, была лишена тех начал (как, например,
католицизма), из развития которых Европа сделалась тем, что она есть. Соболезнуя
об
этом, автор отчаивается в будущности своего отечества, не видя и не понимая
ничего вне
европеизма. Статья эта имела на своей стороне огромное преимущество внутренней
искренности. В сущности, то же горькое сознание лежит и в основе нашего
новейшего,
чисто внешнего политического патриотизма; он только менее искренен сам с собой,
менее
последователен, надеется собирать там, где не сеял. Если в самом деле европеизм
заключает в себе все живое, что только есть в человечестве, столь же
всесторонен, как и
оно, в сущности, тожествен с ним; если все, что не подходит под его формулу,-
ложь и
гниль, предназначенные на ничтожество и погибель, как все неразумное, то не
надобно ли
скорей покончить со всем, что держится на иной почве своими корнями? К чему
заботиться о скорлупе, не заключающей в себе здорового ядра,- особенно ж к чему
стараться о придании большей и большей твердости этой скорлупе? Крепкая
внешность
сохраняет внутреннее содержание; всякая твердая, плотная, компактная масса
труднее
подвергается внешнему влиянию, не пропускает животворных лучей света, теплоты и
оплодотворяющей влажности. Если внешнее влияние благотворно, то не лучше ли, не
сообразнее ли с целью широко открыть ему пути,- расшатать связь, сплачивающую
массу,
дать простор действовать чуждым, посторонним элементам высшего порядка,
вошедшим,
по счастью, кое-где в состав этой массы? Не скорее ли проникнется через это и
вся масса
влиянием этих благодетельных элементов? Не скорее ли, в самом деле, проникнется
европеизмом, очеловечится вся Русь, когда ее окраины примут европейский склад,
благо в
них есть уже европейские дрожжи, которые - только не мешайте им - скоро приведут
эти
окраины в благодетельное брожение. Это брожение не преминет передаться остальной
массе и разложить все, что в ней есть варварского, азиатского, восточного; одно
чисто
западное останется. Конечно, все это произойдет в том только случае, когда в
народных
организмах возможны такие химические замещения, но в такой возможности ведь не
сомневается просвещенный политический патриотизм. Зачем же мешать
благодетельному
химическому процессу? Corpora поп agunt nisi fluida [*9].
Если бы, например, политический организм Римской империи сохранил свою крепость,
то
разве могли бы вошедшие в состав его народы подвергнуться благодетельному
влиянию
германизма? Нет, как хотите: г. Шедо-Ферроти прав [+7]. Справедливо также и
название
ультрарусской партии, придаваемое такому чисто внешнему политическому
патриотизму.
Если Русь есть Русь, то, конечно, смешно говорить о русской партии в этой Руси.
Но если
Русь есть вместе с тем и Европа, то почему же не быть в ней русской, и
европейской, и
ультрарусской, и ультраевропейской партии? Отчего же, однако, нет чего-либо
подобного
в других государствах,- отчего не может быть, например, ультрафранцузской партии
во
Франции? Оттого, что Франция есть вместе с тем и настоящая Европа, что
существенного
противоречия между интересами Франции и интересами Европы быть не может, как и
не
может его быть (в нормальном положении вещей, по крайней мере) между Целым и его
частью. Но в некоторых исключительных обстоятельствах и это, однако же, может
случиться. Так, при Наполеоне I была партия, обнимавшая собою почти всех
французов,
которая желала поработить Европу так и теперь есть партия, которая желает
присоединить
Бельгию и вообще левый берег Реина. Такая партия может быть названа
ультрафранцузскою, в противоположность партии европейской, не желающей этих
захватов. Но Россия, по мнению Европы, не составляет плоти от плоти ее и кости
от
костей ее. По мнению самих русских европейцев, Россия только еще стремится
сделаться
Европой, заслужить ее усыновление. Не вправе ли Европа сказать им: "Если вы
истинно
хотите быть Европой, зачем же вам противодействовать германизации Балтийского
края,-
вы еще только хотите сделаться европейцами (и я не знаю, как это вам удастся), а
вот тут
уже есть настоящие природные европейские деятели, зачем же вы хотите остановить
их
действия во благо Европы, а следовательно,- и человечества? Значит, слова ваши
неискренни; вы свои частные русские интересы ставите выше европейских,- вы,
значит
ультрарусская партия". То же самое могут сказать и по отношению к западным
губерниям,
и по многим другим вопросам Противоположность интересов, которая временно
возникает между Европой и Францией,- между Россией и Европой постоянна, по
крайней
мере, во мнении самой Европы. Не вправе ли после этого Европа в стране, имеющей
претензию на принадлежность к Европе, называть ультрарусской ту партию, которая,
разделяя эту претензию, не хочет вместе с тем подчинять частных русских
интересов
интересам общеевропейским? Как примирить со всем этим естественное и святое
чувство
народности - не знаю; думаю, что на почве чисто политического патриотизма
примирение
это вовсе и не мыслимо.
Чисто политический патриотизм возможен для Франции, Англии, Италии, но
невозможен
для России, потому что Россия и эти страны - единицы неодинакового порядка. Они
суть
только политические единицы, составляющие части другой высшей культурноисторической
единицы - Европы, к которой Россия не принадлежит по многим и
многим
причинам, как постараюсь показать дальше. Если же - наперекор истории, наперекор
мнению и желанию самой Европы, наперекор внутреннему сознанию и стремлениям
своего народа - Россия все-таки захочет причислиться к Европе, то ей, чтобы быть
логической и последовательной, ничего другого не остается, как отказаться от
самого
политического патриотизма, от мысли о крепости, цельности и единстве своего
государственного организма, от обрусения своих окраин, ибо эта твердость
наружной
скорлупы составляет только препятствие к европеизации России. Европа, не
признающая
(как и естественно) другого культурного начала, кроме германо-романской
цивилизации,
так и смотрит на это дело. Наши шедо-ферротисты и вообще гуманитарные
прогрессисты,
великодушничая a la Поза, разделяют этот же взгляд, хотя (к извинению их, должно
полагать) и не совсем сознательно; только наши политические патриоты, желая
результатов, отвергают (к чести их народного чувства, но не их логики) пути,
ведущие к
ним самым скорым, легким и верным образом.
Где же искать примирения между русским народным чувством и признаваемыми разумом
требованиями человеческого преуспеяния или прогресса? Неужели в славянофильской
мечте, в так называемом учении об особой русской, или всеславянской,
цивилизации, над
которым все так долго глумились, над которым продолжают глумиться и теперь, хотя
уже
и не все? Разве Европой не выработано окончательной формы человеческой культуры,
которую остается только распространять по лицу земли, чтоб осчастливить все
племена и
народы? Разве не пройдены все переходные фазисы развития общечеловеческой жизни
и
поток всемирно-исторического прогресса, столько раз скрывавшийся в подземные
пропасти и низвергавшийся водопадами, не вступил, наконец, в правильное русло,
которым остается ему течь до скончания веков, напояя все народы и поколения,
увлажняя
и оплодотворяя все страны земли? Несмотря на всю странность такого взгляда,
который в
подтверждение свое не может найти решительно ничего аналогического в природе
(где
все имеющее начало имеет и конец, все исчерпывает, наконец, свое содержание),
таков,
однако же, исторический догмат, в который верует огромное большинство
современного
образованного человечества. Что в него верует Европа,- в этом нет ничего
удивительного,-
это совершенно сообразно с законами человеческого духа. Только та деятельность
плодотворна, то чувство искренне и сильно, которые не сомневаются в самих себе -
и
считают себя окончательными и вечными. Не считает ли всякий истинный художник
создаваемые им формы последним словом искусства, далее которого уже не пойдут;
не
считает ли ученый, выработывающий какую-нибудь теорию, что он сказывает
последнее
слово науки, объясняет всю истину,- что после него, конечно, будут пополняться
частности, но данное им направление останется навсегда неизменным? Не считает ли
государственный муж, что принятая им система должна навеки облагодетельствовать
его
страну? Не считает ли, наконец, влюбленный, несмотря на знаменитый стих "а вечно
любить невозможно" и на опыт огромного большинства людей, что его чувство
составляет
исключение и продлится в одинаковой силе столько же, сколько сама жизнь? Без
этой
иллюзии ни истинно великая деятельность, ни искреннее чувство невозможны. Рим
считался вечным, несмотря на то, что Мемфис, Вавилон, Тир, Карфаген, Афины уже
пали,
и потому только казался он римлянам стоющим тех жертв, которые для него
приносились.
Но и те, которые, собственно, не могут претендовать на честь принадлежать к
Европе, так
ослеплены блеском ее, что не понимают возможности прогресса вне проложенного ею
пути, хотя при сколько-нибудь пристальном взгляде нельзя не видеть, что
европейская
цивилизация так же одностороння, как и все на свете. Теперь поняли, что
политические
формы, выработанные одним народом, собственно только для одного этого народа и
годятся, но не соглашаются распространить эту мысль и на прочие отправления
общественного организма.
Кроме только что упомянутого мной личного чувства, требующего нескончаемости,
есть
еще причины, по которым мысль о возможности возникновения иной цивилизации,
кроме
европейской, или германо-романской, кажется более чем странной огромному
большинству образованных людей не только в самой Европе, но и между славянами.
Причины эти заключаются, по моему мнению, главнейше в неверном понимании самых
общих начал хода исторического процесса,- в неясном, так сказать, туманном
представлении исторического явления, известного под именем прогресса, в
неправильном
понятии, которое обыкновенно составляют себе об отношении национального к
общечеловеческому, и еще в одном предрассудочном понятии о характере того, что
называется Западом и Востоком,- понятии, принимаемом за аксиому и потому не
подвергаемом критике. Обращаюсь прежде к этому предрассудку, хотя он далеко не
имеет
того значения, которое я приписываю первым причинам. Это поможет нам несколько
расчистить почву под ногами, ибо весьма часто мы не принимаем какой-либо истины
не
потому, чтобы вывод ее казался сам по себе сомнительным, а потому, что он
противоречит другим нашим убеждениям, этому выводу, собственно, посторонним.
Примечания
[+1] Речь идет о Средиземном море.
[+2] Римская империя Карла Великого - созданное франкскими королями из рода
Каролингов государство в границах прежней Западной Римской империи. Достигло
своего
наивысшего могущества при Карле Великом (768-814), объявившем себя в 800 г.
императором. После его смерти империя Каролингов распалась на три части (в
будущем -
Франция, Германия и Италия).
[+3] Намек на "цивилизаторские" действия британской Ост-Индской компании,
наживавшейся на контрабандной торговле опиумом, который она ввозила в Китай из
Индии. Попытки китайцев пресечь торговлю наркотиком послужили предлогом для
первой (1840-1842) и второй (1856-1860) опиумных войн Англии против Китая.
[+4] "Гражданин вселенной" маркиз Поза - персонаж трагедии Ф. Шиллера "Дон
Карлос".
[+5] Валленштейн - герой одноименной трагедии Ф. Шиллера, написанной им в конце
90х
гг. XVIII в., когда немецкий поэт и драматург отходит от литературного течения
"Бури и
натиска", обращаясь в своем творчестве от темы бунтарства к проблеме
нравственного
долга.
[+6] Имеется в виду первое из 8-ми "Философических писем" П. Я. Чаадаева,
публикация
которого в 1836 г. повлекла за собой закрытие журнала "Телескоп".
[+7] Шедо-Ферроти - псевдоним публициста, уроженца России барона Ф. И. Фиркса. В
конце 50-х - начале 60-х гг. XIX в. опубликовал в Берлине на французском языке
ряд
"Этюдов о будущности России", в которых уделял значительное внимание
крестьянскому
вопросу (в частности, предлагал постепенное, рассчитанное на 20 лет, личное
освобождение крестьян без земли).
Во время польского восстания 1863 г. высказывался в поддержку поляков, клеймя
"ультрарусские идеи московской прессы".
Комментарии
[*1] Вот что говорит об этом предмете знаменитый путешественник Дюбуа де
Монпере:
"Все это доказывает, что была прикавказская страна, носившая название Азии. В
самом
деле, откуда это древнее и странное разграничение Европы от Азии, отделяемой
Танаисом
(странное, конечно, но все-таки менее странное, чем разграничение Уралом), если
бы не
было к северу от Кавказа страны, называемой Азией". "Доказано также, что Страбон
разумел под Азией особую страну около Синдики (части Таманского полуострова) -
Азию
в собственном смысле этого слова и что всегда в этом именно смысле принимает он
это
название, описывая берега Меотийского моря".
(...) - Примеч. авт.
[*2] Я европеец, и ничто европейское мне не чуждо (лат.)
[*3] Натиск на Восток (нем.)
[*4] Рожают горы, а родится смешная мышь (лат.).
[*5] Излишеством (от греч. pleonasmus-переизбыток).
[*6] Вид (англ.)
[*7] Чистую доску (лат )
[*8] Чистокровной (фр.)
[*9] Живут только мягкие тела (лат.).
общечеловеческою?
Запад и Восток, Европа и Азия представляются нашему уму какими-то
противоположностями, полярностями. Запад, Европа составляют полюс прогресса,
неустанного усовершенствования, непрерывного движения вперед; Восток, Азия-полюс
застоя и коснения, столь ненавистных современному человеку. Это историкогеографические
аксиомы, в которых никто не сомневается, и всякого русского
правоверного последователя современной науки дрожь пробирает при мысли о
возможности быть причисленну к сфере застоя и коснения. Ибо, если не Запад, так
Восток; не Европа, так Азия - средины тут нет; нет Европо-Азии, Западо-Востока,
и если б
они и были, то среднее междуумочное положение также невыносимо. Всякая примесь
застоя и коснения уже вред и гибель. Итак, как можно громче заявим, что наш край
европейский, европейский, европейский - что прогресс нам пуще жизни мил, застой
пуще
смерти противен, что нет спасения вне прогрессивной, европейской,
всечеловеческой
цивилизации, что вне ее даже никакой цивилизации быть не может, потому что вне
ее нет
прогресса. Утверждать противное - зловредная ересь, обрекающая еретика если не
на
сожжение, то, во всяком случае, на отлучение от общества мыслящих, на
высокомерное от
него презрение. И все это - совершеннейший вздор, до того поверхностный, что
даже
опровергать совестно. Я только что говорил о том, что деление на части света
есть
деление искусственное, что единственный критериум его составляет
противоположность
между сушей и морем, не объемлющая собою всех других различий, представляемых
физическою природой (различий топографических, климатических, ботанических,
зоологических, этнографических и пр.), критериум, не обращающий даже на них
внимания, что по одному этому уже, следовательно, части света не представляют и
не
могут представлять свойств, которые одну из них ставили бы в противоположность
другой, что выражения: европейский, азиятский, африканский тип суть только
метафоры,
которыми мы приписываем целому свойства его части. Приведем еще пример. В самой
Африке, представляющей на большей части своего пространства наименее удобств для
развития человеческих обществ,- Египет и вообще прибрежье Средиземного моря суть
страны, в высшей степени способные к культуре. Я говорил также, что Европе даже
вовсе
не может быть присвоиваемо значение части света, что она только часть Азии, не
более
отличная от других частей ее, чем эти части между собою, и что она поэтому не
может
противополагаться своему неоднородному целому без нарушения всех правил логики
(точно так же, как Васильевский остров, например, на том основании, что имеет
некоторые особенности, не может противополагаться всему Петербургу, а только -
Петербургской или Выборгской стороне, Адмиралтейской части, Коломне и так далее,
из
которых каждая имеет свои не менее существенные особенности, чем Васильевский
остров). Прибавим к этому, что той противоположности, которой не находится в
самих
странах, нельзя отыскать и в их населении; ибо, хотя почти вся Европа заселена
арийскими племенами, эти же племена, в немного меньшем числе, заселяют и
значительную часть Азии. Так же точно мнимая привилегия прогрессивности вовсе не
составляет какой-либо особенности Европы.
Дело в том, что во всех частях света есть страны очень способные, менее
способные и
вовсе не способные к гражданскому развитию человеческих обществ, что европейский
полуостров в этом отношении весьма хорошо наделен, хотя не обделена и остальная
Азия,
которая абсолютно имеет больше годных для культуры стран, чем ее западный
полуостров, и только в смысле относительном (ко всему пространству) должна ему
уступить. Везде же, где только гражданственность и культура могли развиться, они
имели
тот же прогрессивный характер, как и в Европе. Возьмем самый тип застоя и
коснения -
Китай, выставляемый как наисильнейший контраст прогрессивной Европе. В этой
стране
живет около 400 миллионов народа в гражданском благоустройстве. Если бы имелись
точные цифры о количестве производительности китайского труда, то перед ними,
может
быть, побледнели бы цифры английской и американской промышленности и торговли,
хотя китайская торговля почти вся внутренняя. Многие отрасли китайской
промышленности находятся до сих пор на недосягаемой для европейских мануфактур
степени совершенства, как, например, краски, окрашивание тканей, фарфор, многие
шелковые материи, лаковые изделия и т. д. Китайское земледелие занимает,
бесспорно,
первое место на земном шаре. По словам Либиха, это единственное рациональное
земледелие, ибо только оно одно возвращает почве все, что извлекается из нее
жатвами,
не прибегая притом ко ввозу удобрений из-за границы, что также должно, без
сомнения,
считаться земледельческим хищением. Китайское садоводство также едва ли не
первое в
свете. Китайские садовники делают с растением то, что английские фермеры с
породами
рогатого скота, то есть дают растению ту форму, которую считают наиболее
выгодной или
приятной для известной цели,- заставляют его приносить изобильные цветы и плоды,
не
давая увеличиваться его росту и т. д. В разведении садов китайцы достигли
замечательных результатов, даже в отношении изящества, к которому этот народ
вообще
оказывает мало склонности. Ландшафтные сады их составляют, по словам
путешественников, верх прелести и разнообразия. Китайская фармация обладает,
вероятно, драгоценными веществами, и только гордость или странная
невнимательность
европейской науки до сих пор еще не воспользовалась ими. Искусственное
рыбоводство
давно известно Китаю и производится в громадных размерах. Едва ли могут другие
страны представить, по громадности размеров, что-либо подобное китайским
каналам. Во
многих отношениях китайская жизнь удобствами не уступает европейской, особливо -
если сравнить ее не с настоящим временем, а хоть с первой четвертью нынешнего
столетия. Порох, книгопечатание, компас, писчая бумага давно уже известны
китайцам и,
вероятно, даже от них занесены в Европу. Китайцы имеют громадную литературу,
своеобразную философию, весьма, правда, несовершенную в космологическом
отношении, но представляющую здравую и возвышенную, для языческого народа,
систему этики. Когда на древних греков кометы наводили еще суеверный страх,
китайские
астрономы, говорит Гумбольдт, наблюдали уже научным образом эти небесные тела.
Науки и знания нигде в мире не пользуются таким высоким уважением и влиянием,
как в
Китае. Неужели же эта высокая степень гражданского, промышленного и в некотором
отношении даже научного развития, которое во многом оставляет далеко за собою
цивилизацию древних греков и римлян, в ином даже и теперь может служить образцом
для европейцев,- вышла во всеоружии из головы первого китайца, как Минерва из
головы
Юпитера, а все остальные четыре или пять тысяч лет своего существования этот
народ
пережевывал старое и не подвигался вперед? Не были ли эти успехи, добытые на
крайнем
востоке Азиатского материка, таким же результатом постепенно накоплявшегося
умственного и физического, самостоятельного и своеобразного труда поколений, как
и на
крайнем его западе - на европейском полуострове? И что же это такое, как не
прогресс?
Правда, что прогресс этот давно прекратился, что даже многие прекрасные черты
китайской гражданственности (как, например, влияние, предоставляемое науке и
знанию)
обратились в пустой формализм, что дух жизни отлетел от Китая, что он замирает
под
тяжестью прожитых им веков. Но разве это не общая судьба всего человечества и
разве
один только Восток представляет подобные явления? Не в числе ли прогрессивных
западных, как говорят, европейских, народов считаются древние греки и римляне;
и,
однако же, не совершенно ли то же явление, что и Китай, представляла греческая
Византийская империя? С лишком тысячу лет прожила она после отделения от своей
римской, западной сестры; каким же прогрессом ознаменовалась ее жизнь после
последнего великого дела эллинского народа - утверждения православной
христианской
догматики?
Народу, одряхлевшему, отжившему, свое дело сделавшему и которому пришла пора со
сцены долой, ничто не поможет, совершенно независимо от того, где он живет - на
Востоке или на Западе. Всему живущему, как отдельному неделимому, так и целым
видам, родам, отрядам животных или растений, дается известная только сумма
жизни, с
истощением которой они должны умереть. Геология и палеонтология показывают, как
для
разных видов, родов, отрядов живых существ было время зарождения, наивысшего
развития, постепенного уменьшения и, наконец, совершенного исчезновения. Как и
почему это так делается - никто не знает, хотя и стараются объяснять на разные
лады. В
сущности же это остарение, одряхление целых видов, родов и даже отрядов - не
более
удивительно, чем смерть отдельных индивидуумов, настоящей причины которой также
никто не знает и не понимает. История говорит то же самое о народах: и они
нарождаются, достигают различных степеней развития, стареют, дряхлеют, умирают -
и
умирают не от внешних только причин. Внешние причины, как и у отдельных лиц, по
большей части только ускоряют смерть больного и расслабленного тела, которое в
состоянии крепости сил, в пору юношества или мужества, очень хорошо перенесло бы
их
вредоносное влияние. Внешние причины помогают также разложению после смерти -
как
растительных и животных, так и политических организмов. Но иногда, хотя в редких
случаях, потому ли, что вредоносные внешние влияния действуют слабо, или
организм
успешно им противится, умирает он тем, что называется естественной смертью или
старческой немочью. Китай представляет именно такой редкий случай. Тело столь
однородно и плотно, так разрослось в тиши и уединении, что скопило огромную силу
противодействия, как те старики, про которых говорят, что они чужой век
заживают, что
смерть их забыла. Живая, свежая деятельность давно заснула в них, но животная
жизненность, или, скорее, растительная прозябаемость,- осталась. Что же
удивительного,
что в таких организмах остыл огонь юности, иссякла сила прогресса? И что дает
право
предполагать, что с ними всегда так было, вопреки очевидному свидетельству
результатов
трудов, некогда совершенных старцами? В таком же дряхлеющем состоянии находится
и
теперь Индия, находились долгое время Египет и Византия, прежде чем иноземные
вторжения и вообще внешние влияния их доконали и разложили самые составные части
их умершего тела. Эти страны находились более или менее на перепутье народов да
и не
составляли таких огромных, плотных, компактных масс, как Китай, и поэтому
процесс
совершался скорее, и место одряхлевшего занимал новый, свежий народ. Только эта
преемственность замещения одних племен другими придает истории более
прогрессивный вид на Западе, чем на Востоке, а не какое-либо особенное свойство
духа,
которое давало бы западным народам монополию исторического движения. Прогресс,
следовательно, не составляет исключительной привилегии Запада, или Европы, а
застой -
исключительного клейма Востока, или Азии; тот и другой суть только
характеристические
признаки того возраста, в котором находится народ, где бы он ни жил, где бы ни
развивалась его гражданственность, к какому бы племени он ни принадлежал.
Следовательно, если бы и в самом деле Азия и Европа, Восток и Запад составляли
самостоятельные, резко определенные целые, то и тогда принадлежность к Востоку и
Азии не могла бы считаться какой-то печатью отвержения.
Вторая и важнейшая причина, по которой отвергается мысль о какой-либо
самостоятельной цивилизации вне германо-романских, или европейских, форм
культуры,
принимаемых за общечеловеческие, выработанные всей предыдущей историей,
заключается, сказал я, в неправильном понимании самых общих начал исторического
процесса и в неясном, туманном представлении об историческом явлении, называемом
прогрессом.
Степень совершенства, достигнутого какой-либо наукой, степень понимания входящих
в
круг ее предметов или явлений в точности отражается в том, что называется
системой
науки. Под системой разумею я здесь вовсе не систему изложения, которая есть не
более
как мнемоническое средство, дабы лучше запечатлеть в памяти факты науки или
яснее
представить их уму. Систематика, принимаемая в этом смысле, весьма справедливо
не
пользуется большим уважением в настоящее время, потому что весьма часто
употреблялась во зло и своими бесконечными делениями и подразделениями часто
только
затрудняла дело, будучи большей частью остатком схоластического педантизма. Эта
система не более как леса научного здания, без которых хотя и нельзя обойтись,
но
которые должны бы ограничиваться действительно необходимым, дабы не заслонять
собою линий самого здания. Я говорю о внутренней системе наук, т. е. о
расположении,
группировке предметов или явлений, принадлежащих к кругу известной науки,
сообразно
их взаимному сродству и действительным отношениям друг к другу. Поясню это
примером. Астрономию, как и всякую науку, можно излагать весьма различно,
принимая
ту или другую методу, чтобы сделать истины ее легче постижимыми или
основательнее
усвояемыми уму; но не этот порядок изложения, составляющий внешнюю систему
астрономии, имею я в виду, а расположение самих объектов науки, то есть (в
настоящем
случае) небесных тел, которое, конечно, не может быть произвольно, а должно
вполне
соответствовать действительно существующим между ними отношениям. Степень
совершенства этой системы будет отражать в себе степень совершенства, на которой
находится сама наука. Сначала представляли себе, что Солнце, планеты и Луна
вертятся
около Земли; видоизменяли это представление так, что ближайшие к Солнцу планеты
вертятся около Солнца, а уже вслед за ним и около Земли или же что таким образом
вертятся не одни ближайшие, а все вообще планеты. Первое из этих представлений
усложняли еще системою эпициклов. Потом убедились, что и планеты, и Земля
вертятся
около Солнца, но описываемые ими пути представляли себе концентрическими
кругами.
Это представление опять изменили и стали представлять себе Солнце в фокусе
эллипсисов своеобразной формы для каждой из планет; этим эллипсисам придали,
наконец, не простое очертание, а как бы слегка волнообразно-извилистое. Всякое
усовершенствование в науке, в способах наблюдения, в физическом объяснении
явлений,
в методах вычисления, отражалось в астрономической системе. То же самое окажется
и во
всякой другой науке, так что когда какая-либо наука начнет уяснять себе истинно
". или,
как обыкновенно выражаются, естественную систему входящих в круг ее предметов
или
явлений, то лишь с этого момента и считают ее достойной названия науки, хотя,
собственно говоря, это неосновательно, потому что нельзя ставить определение
науки в
зависимость от возраста, от ступени развития, на которой она находится. Наука -
все
наука, как и человек - все человек, дитя ли он или взрослый; лишь бы только она
имела
предметом своим такой круг явлений или предметов, который имеет действительное,
реальное существование, а не есть более или менее произвольное отвлечение.
Развить понятие об естественной системе, показать все значение и всю важность ее
выпало на долю естественных наук в тесном смысле этого слова, т. е. на долю
ботаники и
зоологии. Подавляющая громадность массы предметов, подлежащих их рассмотрению,
поневоле привела к необходимости систематизировать их и, следовательно, к
тщательнейшему наблюдению их особенностей для отыскания признаков деления.
Наблюдения же эти привели мало-помалу к сознанию, что растения и животные
представляют собою не хаос разнообразных случайных форм, которые можно было бы
так
или иначе группировать, чтобы только как-нибудь выпутаться из их лабиринта, а
суть
выражение глубокого внутреннего плана, как бы воплощение творческой идеи во всем
разнообразии, какое только допускалось как внешними условиями, так и внутренней
сущностью самой идеи. Оказалось, что все эти формы располагаются по степеням их
сродства (т. е. по степеням отношения между их сходствами и различиями) на
группы
определенного порядка, названные родами, семействами, отрядами, классами и,
наконец,
типами растительного или животного царства. Оказалось также, что и внутреннее
устройство и физиологические отправления разнообразятся соответственно этим же
группам. (...) По утверждении основных начал естественной системы всякое
усовершенствование в анатомии, физиологии, эмбриологии необходимо отражалось и в
усовершенствовании системы, так что слова Линнея - тот будет великим Аполлоном
науки, кто введет в нее вполне естественную систему,- остаются и до сих пор
справедливыми, несмотря на увеличившиеся требования от естествознания. Но ежели
понятие о естественной системе и было выработано ботаникой и зоологией, оно, без
сомнения, не составляет какой-либо особенной их принадлежности, а есть общее
достояние всех наук, необходимое условие их совершенствования. Сравнительная
филология применила уже систему естественной классификации к выработанным ею
результатам; то же, без сомнения, предстоит и другим наукам, по мере их развития
и
усовершенствования. Как бы частности ни были хорошо исследованы, как бы хорошо
ни
были разъяснены отдельные вопросы науки, но, пока факты не сопоставлены
сообразно их
естественному сродству, не приведены в естественную систему, они не дадут
правильных
выводов, не выкажут своего настоящего полного смысла. Поясню и это примером.
Как только ложное понятие о центральности Земли было заменено естественною
системою Коперника, то есть каждое небесное тело поставлено и в умах астрономов
на
подобающее ему место, сейчас же открылась возможность определять относительное
расстояние этих тел от Солнца; сравнение же расстояния от Солнца той же планеты
в
различных точках ее орбиты, сравнение скорости ее движения при оказавшихся
различных расстояниях и сравнение времен обращения с расстояниями разных планет
-
имели своим результатом три мироправительных Кеплеровых закона, которых никакие
усилия ума не могли бы вылущить из массы фактов, хотя бы они имелись уже в
достаточном количестве и в достаточной для этой цели точности, если бы они не
были
поставлены каждый на истинное свое место при помощи Коперниковой системы.
Подобные же результаты имело применение естественной системы к изучению животных
и растительных организмов. Без нее не были бы возможны никакие обобщения ни в
анатомии, ни в физиологии. Каждый добытый в этих отраслях знания факт оставался
бы
уединенным, бесплодным и только увеличивал бы громадную массу собранного
материала; самые же науки сравнительной анатомии и физиологии были бы
невозможны.
Итак, если мы вправе считать систему науки за сокращение самой науки,-
сокращение, в
котором выражается существенное ее содержание и отражается степень ее
совершенства,-
если от этой системы зависит тот свет, который освещает все ее факты, то
посмотрим,
насколько удовлетворяет система истории основным требованиям естественной
системы.
Поименую сначала эти требования, которые, как само собой разумеется, должны быть
и
требованиями здравой логики.
1. Принцип деления должен обнимать собою всю сферу делимого, входя в нее как
наисущественнейший признак.
2. Все предметы или явления одной группы должны иметь между собою большую
степень
сходства или сродства, чем с явлениями или с предметами, отнесенными к другой
группе.
3. Группы должны быть однородны, то есть степень сродства, соединяющая их
членов,
должна быть одинакова в одноименных группах.
Два последних требования сами по себе ясны. но первое нуждается, может быть, в
некотором разъяснении. Если принять за принцип деления любой первый попавшийся
на
глаза признак и, охарактеризовав им одну группу, Характеризовать все остальные
отсутствием этого признака, то при такой методе каждый признак может быть,
конечно,
назван принципом, обнимающим всю сферу деления. Но такой отрицательной
характеристики ни естественная система, ни даже простой здравый смысл не
допускают.
Например, можно разделить животных на имеющих четыре ноги и не имеющих четырех
ног. Первая группа четвероногих еще годилась бы кое-как, но вторая включала бы
человека и петуха, у которых по две ноги, жука, у которого их шесть, рака, у
которого их
десять, и устрицу, у которой ни одной нет, в одну категорию существ. В таком
смехотворном делении были бы две ошибки: первая, что принципом деления принят
признак не довольно существенный, а вторая, что одна из групп не
охарактеризована
ничем положительным,- что у нее ничего нет общего, кроме известного недостатка.
Одной
этой второй ошибки достаточно, чтобы сделать систему негодной. Так, например,
имение
внутреннего скелета - признак весьма существенный и определяет собою весьма
естественную группу животного царства; но все животные, не имеющие скелета,
столь
разнородны, что отсутствие у них скелета не дает никакого права составлять из
них одну
самостоятельную группу в противоположность первой. Так же и в растительном
царстве
группа тайнобрачных, характеризуемая только отрицательным признаком неимения
настоящего цветка, соединяет в себе и мясистый гриб, и развесистый папоротник, и
нежный мох - растения совершенно разнородные и по наружному виду, и по
внутреннему
строению, и потому в здравой классификации эта группа не может быть допускаема.
Ни
скелет в животных, ни цветок в растениях, как они ни важны и ни существенны, не
могут,
однако же, считаться обнимающими собою всю сферу делимого - на основании их
присутствия или отсутствия - животного и растительного царства.
Перехожу теперь к оценке общепринятой системы в науке всемирной истории.
Самая общая группировка всех исторических явлений и фактов состоит в
распределении
их на периоды древней, средней и новой истории. Насколько же удовлетворяет это
деление вышеизложенным требованиям естественной системы? Основанием отделения
древней истории от средней и новой принято падение Западной Римской империи. В
новейших исторических сочинениях, конечно, дело не представляется уж так, чтобы
с 476
годом на исторической сиене упал занавес, вслед за чем имеет начаться новая
пьеса; но
самая сущность мало выигрывает от этого улучшения в изложении. Как бы медленно и
постепенно занавес ни спускался и как бы, по мере этого опускания, ни вплеталась
новая
пьеса своею интригою в старую, вопрос в том: достаточно ли велик занавес, чтобы
перегородить собою всю сцену, и можно ли найти какой-либо другой, который был бы
для
этого достаточно велик? Какое дело Китаю, какое дело Индии до падения Западной
Римской империи? Даже для соседних заевфратских стран - не гораздо ли важнее
было
падение Парфянского и возникновение Сасанидского царства [+1], чем падение
Западной
Римской империи? Пала ли бы или не пала эта империя, не одинаково ли бы
произошел
имевший такие огромные последствия религиозный переворот в Аравии [+2]? Главное
же
- почему падение этой империи соединило в одну группу явлений (противополагаемую
другой группе) судьбы Древнего Египта и Греции, уже и без того отживших, с
судьбами
Индии и Китая, продолжавших себе жить, как если бы Рима вовсе и на свете не
было?
Одним словом, составляет ли падение Западной Римской империи, как оно ни
многозначительно само по себе, такой принцип деления, который обнимал бы собою
всю
сферу делимого? Ответ будет, по необходимости, отрицательный. Не менее очевидно,
что
это происходит не оттого, что принцип был дурно выбран (выбран был наивозможно
лучший), но оттого, что вообще нет такого события, которое могло бы разделить
судьбу
всего человечества на какие бы то ни было отделы; ибо до сих пор, собственно
говоря, не
было ни одного одновременного общечеловеческого события, да, вероятно, никогда и
не
будет. Даже само христианство - явление, имевшее до сих пор самое огромное
влияние на
судьбы человечества и которое должно со временем обнять его вполне,- становится
историческою гранью судеб каждого народа в различное время. Если принять
христианство за главную- историческую грань, то история Рима, имеющая своим
предметом жизнь одного и того же народа, была бы расколота на две части, между
тем как
вторая есть, очевидно, дальнейшее развитие первой,- ее результат, который не мог
даже
быть существенным образом изменен внесением в римскую жизнь христианской идеи,
уже не могшей возбудить изжившиеся начала ее. Итак, деление истории на древнюю
(с
одной стороны), и среднюю, и новую (с другой стороны) точно так же не
удовлетворяет
первому требованию естественной системы, как деление растений на явнобрачные и
тайнобрачные или животных на позвоночных и беспозвоночных, совершенно независимо
от того, какие бы события мы ни приняли за исторические грани. И действительно,
древняя история есть настоящее линнеевское тайнобрачие, куда (подобно тому, как
гриб
соединен с папоротником, потому что они цветов не имеют) вкомканы греки с
египтянами
и китайцами потому только, что жили до падения Западной Римской империи.
Не лучше выполнено и второе требование, чтоб явления одной группы имели между
собою более сродства, чем с явлениями, отнесенными к другой группе. Неужели, в
самом
деле, история Греции и Рима имеет более аналогии и связи с историей Египта и
даже с
историей Индии и Китая, чем с историей новейшей Европы? Весьма позволительно в
этом
усомниться. Но вся неверность, вся уродливость системы всемирной истории
открывается
самым разительным образом по отношению к третьему требованию: чтобы степень
сродства была одинакова в одноименных группах, т. е. в группах того же порядка.
Между
тем как в группе древней истории соединены Египет, Индия, Китай, Вавилон и
Ассирия,
Иран, Греция, Рим, которые все проходили через различные ступени развития, мы
видим,
что ступени развития одного и того же племени германо-романского отнесены в
различные группы - в так называемые среднюю и новую истории, которые очевидно
представляют одну и ту же группу явлений, ибо новая история есть только или
развитие
заложенного в средние века, или его отрицание и отвержение, совершаемое в той же
самой среде, так что много было исторических деятелей, которые, начав свою
деятельность в средней истории, заканчивали ее в новой. Между тем как не только
Катон
и император Константин, Перикл и Феодосии Великий, но даже император Фоги,
фараон
Рамзес и царь Соломон соединены в одну группу с Эпаминондом и Гракхами, мы
видим,
что какой-нибудь Рудольф Габсбургский - с императором Максимилианом, Филипп
Красивый - с Людовиком XI и Ришелье и даже султан Баязид - с султаном Солиманом,
которые делали одно и то же дело, тем же плугом ту же борозду проводили,
разнесены в
разные века истории, так сказать, в разные возрасты человечества. Не совершенно
ли это
то же самое, что соединять ворону с устрицей, потому что ни у той, ни у другой
четырех
ног нет?
Поводом, или ближайшею причиною, к такой ни с чем не сообразной группировке
явлений была, очевидно, ошибка перспективы. Различия, замечаемые в характере
событий
средних и новых веков, должны были показаться столь важными и существенными для
историков, к которым они были ближе (и по времени, и потому, что совершались в
среде
того же племени, к которому принадлежали эти историки), что все остальное
человечество
и все предшествовавшие века представлялись им как бы на заднем плане ландшафта,
где
все отдельные черты сглаживаются и он служит только фоном для первых планов
картины. Но не кажущееся и видимость, а сущность и действительность составляют
дело
науки. Этот перспективный взгляд на историю произвел ту ошибку, что вся
совокупность
фазисов совершенно своеобразного развития нескольких одновременно и даже
последовательно живших племен, названная древней историей, была поставлена
наряду,
на одну ступень с каждым из двух фазисов развития одного только племени, как бы
третий первоначальный фазис развития этого племени. Короче сказать, судьбы
Европы,
или германо-романского племени, были отождествлены с судьбами всего
человечества.
Немудрено, что из этого нарушения правил естественной системы вышло совершенное
искажение пропорций исторического здания, что линии его потеряли всякую
соразмерность и гармонию.
Собственно говоря, и Рим, и Греция, и Индия, и Египет, и все исторические
племена
имели свою древнюю, свою среднюю и свою новую историю, то есть как все
органическое
имели свои фазисы развития, хотя, конечно, нет никакой надобности, чтоб их
насчитывалось непременно три - ни более ни менее. Как в развитии человека можно
различать или три возраста (несовершеннолетие, совершеннолетие и старость -
деление,
принимаемое, например, для некоторых гражданских целей), или четыре (детство,
юность,
возмужалость, старость), или даже семь (младенчество, отрочество, юность,
молодость,
или первая пора зрелости, возмужалость, старость и дряхлость), так же точно
можно
отличать и различное число периодов развития в жизни исторических племен, что
будет
зависеть отчасти от взгляда историка, отчасти же от самого характера их
развития,
могущего подвергаться более или менее частным переменам. Так и история Европы
имеет
настоящую, свою собственную, не основанную на перспективном обмане, древнюю
историю - во временах, предшествовавших Карлу Великому, когда выделялись и
образовывались из нестройного хаоса, последовавшего за переселением народов
[+3],
новые народности и государства, представлявшие пока еще только зародыш тех
начал,
разработка и развитие которых составит главное содержание средних, отрицание же
и
отвержение - главное содержание новых веков.
Может показаться, что такая перспективная ошибка не имеет существенной важности
и
что для исправления ее стоит только несколько изменить границы между великими
группами исторических явлений,- соединить, например, историю древних народов
Востока в одну группу, под именем древней или древнейшей истории, отделить от
нее в
особую группу историю Греции и Рима, назвав ее средней историей, а судьбы Европы
соединить в одно целое, под именем новой истории. Конечно, такое деление было бы
значительно менее уродливо, но, не говоря уже о том, что древняя история все еще
представляла бы странное смешение, что за отсутствием настоящих общечеловеческих
событий (в полном смысле этого слова), первое требование естественной системы,
чтоб
принцип деления обнимал всю сферу делимого, все-таки оставалось бы
неудовлетворенным; главный, коренной, недостаток разбираемой здесь системы
истории
нисколько бы не устранился. Перспективный обман составляет только ближайшую
причину или только повод, заставивший прийти к неверной группировке, а
следовательно,
и к неверному пониманию исторических явлений. Самая же неверность этой
группировки,
этого неверного понимания, к которому перспективная ошибка только привела,
заключается в совершенно ином, несравненно более важном и существенном.
Обращаюсь за сравнением опять к наукам, в которых понятие естественной системы
получило самое широкое, самое полное развитие и применение, тем более что в
ботанике
и в зоологии также своего рода перспективный обман приводил к подобной же ошибке
и
долгое время препятствовал усовершенствованию системы. "..." Мы видели, что
сознательная естественная система началась собственно в ботанике. Группы
растений той
степени сродства, которую принято называть семействами, были уже довольно хорошо
и
верно очерчены младшим Жюсье; но расположение самих семейств оставалось, однако
же
(и затем), совершенно искусственным, главнейше от того, что тогда представляли
себе
формы растительного царства расположенными в виде лестницы постепенного развития
и
совершенствования, отыскивали какой-либо один или немногие признаки, которые
служили бы мерилом этого совершенства, и сообразно его изменениям располагали
семейства в линейном порядке, подрывая этим основное начало естественной
системы,
состоящее в возможно всесторонних изучении и оценке совокупности признаков.
Начатое
ботаникой довершила зоология, когда Кювье, основываясь на изучении низших
животных, гениальным взглядом отличил так названные им типы организации. Эти
типы
не суть ступени развития в лестнице постепенного совершенствования существ
(ступени,
так сказать, иерархически подчиненные одна другой), а совершенно различные
планы, в
которых своеобразными путями достигается доступное для этих существ разнообразие
и
совершенство форм,- планы, собственно говоря, не имеющие общего знаменателя,
через
подведение под который можно бы было проводить между существами (разных типов)
сравнения для определения степени их совершенства. Это, собственно говоря,
величины
несоизмеримые. Чтобы перейти к кругу предметов более общеизвестных и уяснить
значение этих типов организации сравнением, скажем, что они соответствуют не
частям
какого-либо здания, построенного в одном стиле (цоколю, колоннаде, архитраву,
круглой
башне, куполу, главе какого-нибудь храма), а совершенно разным архитектурным
стилям:
готическому, греческому, египетскому, византийскому и т. д. Хотя эти стили и не
все
способны к достижению одинаковой степени совершенства и хотя есть между ними
такие,
которые соответствуют младенческому состоянию искусства, нельзя, однако же, про
них
сказать, чтоб они служили ступенями в развитии архитектуры, и расположить их в
такой
ряд, в котором всякий последующий член был бы совершеннее предыдущего и
составлял
его развитие и усовершенствование. Между архитектурными стилями есть и такие,
про
которые можно только сказать, что каждый в своем роде прекрасен и все они
выражают
собою способность искусства - не только совершенствоваться последовательными
ступенями развития, но и разнообразиться, принимая различные типы прекрасного
[+4].
Так же точно, если между типами животных есть абсолютно низшие, каковы
первообразные (инфузории, губки) и лучистые (кораллы, медузы, морские звезды), и
есть
абсолютно высшие, каковы позвоночные (млекопитающие, птицы, рыбы), то есть и
такие,
как моллюски (раковины) и членистые (насекомые, раки, кольчатые черви), про
которых
трудно сказать, которые из них представляют высшую ступень организации. Одна
сторона
организма лучше развита в одних, а другая - в других. Это понятие о типах
организации
было потом распространено и на растения, и вообще - без различения групп,
определяемых степенью развития, усовершенствования организации, от групп,
определяемых особенностью плана, типом развития,- естественная система
невозможна
ни в зоологии, ни в ботанике.
Без подобного же различения - степеней развития от типов развития - невозможна и
естественная группировка исторических явлений. Отсутствие этого различения и
составляет тот коренной недостаток исторической системы, о котором только что
было
говорено. Деление истории на древнюю, среднюю и новую, хотя бы и с прибавлением
древнейшей и новейшей, или вообще деление по степеням развития - не исчерпывает
всего богатого содержания ее. Формы исторической жизни человечества, как формы
растительного и животного мира, как формы человеческого искусства (стили
архитектуры, школы живописи), как формы языков (односложные, приставочные,
сгибающиеся), как проявление самого духа, стремящегося осуществить типы добра,
истины и красоты (которые вполне самостоятельны и не могут же почитаться один
развитием другого), не только изменяются и совершенствуются повозрастно, но еще
и
разнообразятся по культурно-историческим типам. Поэтому, собственно говоря,
только
внутри одного и того же типа, или, как говорится, цивилизации,- и можно отличать
те
формы исторического движения, которые обозначаются словами: древняя, средняя и
новая история. Это деление есть только подчиненное, главное же должно состоять в
отличении культурно-исторических типов, так сказать, самостоятельных,
своеобразных
планов религиозного, социального, бытового, промышленного, политического,
научного,
художественного, одним словом, исторического развития. В самом деле, при всем
великом влиянии Рима на образовавшиеся на развалинах его романо-германские и
чисто
германские государства, разве история Европы есть дальнейшее развитие начал
исчезнувшего римского мира? К какой области только что перечисленных категорий
исторических явлений ни обратитесь, везде встретите другие начала. Христианская
религия принимает папистский характер, и хотя римский епископ и прежде носил
название папы, но папство, как мы теперь его понимаем, образовалось лишь в
романогерманское
время, и для этого должно было совершенно уклониться от своего
первоначального значения и смысла. Отношения между общественными классами
совершенно изменились, ибо общество построилось на началах феодализма, который
не
находит себе ничего соответственного в древнем мире. Нравы, обычаи, одежда,
образ
жизни, общественные и частные увеселения становятся совершенно иными, чем в
римское
время. Хотя через триста лет после падения Западной Римской империи она
восстанавливается в форме Карловой монархии, но новый римский император,
несмотря
на то что имелось в виду создать его по образу и подобию древнего, получает на
деле
совершенно иной характер - характер феодального сюзерена, которому, в светском
отношении, должны так же точно подчиняться все главы нового общества, как в
духовном
отношении - папе. Но и этот идеал (долженствовавший по католическому понятию
составлять на земле отражение царства небесного) никогда, впрочем, после Карла
не
осуществлялся, и германские императоры, несмотря на все свои притязания, были, в
сущности, такими же феодальными монархами, как и короли французские или
английские, и скоро стали даже уступать им в могуществе. Наука, в течение
нескольких
веков постепенно замиравшая, принимает форму схоластики, которую нельзя же
считать
продолжением ни древней философии, ни древнего богословского мышления,- как оно
проявлялось в великих отцах вселенской церкви [+5]. Потом европейская наука
переходит
в положительное исследование природы, которому древний мир почти не представляет
образцов. Большая часть искусств, именно - архитектура, музыка и поэзия,
принимает
совершенно отличный характер, нежели в древности; живопись в средние века
преследует
также совершенно самобытные цели, отличается идеальным характером и чересчур
даже
пренебрегает красотою формы,- ежели же потом и старается усвоить себе древнее
совершенство формы, то все же мы не можем даже судить, насколько она продолжает
или
не продолжает направление древней живописи, от которого до нас почти ничего не
дошло. Одна только скульптура имеет подражательный характер и тщится идти по
тому
же пути, по которому шли и древние, но зато именно это искусство не только не
подвинулось вперед, не создало ничего нового, но даже, несомненно, отстало от
своих
первообразов. Во всех отношениях основы римской жизни завершили круг своего
развития, дали все результаты, к которым были способны, и наконец изжились -
развиваться далее было нечему. Пришлось идти вовсе не оттуда, где остановился
Рим,- по
своему пути он дошел уже до предела, его же не прейдеши; и, чтобы было куда
идти, надо
было начать с новой точки отправления и идти в другую сторону, в которой, как
оказалось, открытое пространство было обширнее; но и оно, разумеется, не
бесконечно, и
этому шествию будет предел, его же не прейдеши. Так всегда было, так всегда и
будет.
Кому суждено будет вновь идти, тот также должен будет отправляться с иной точки
и
идти в другую сторону. Прогресс состоит не в том, чтобы все идти в одном
направлении, а
в том, чтобы все поле, составляющее поприще исторической деятельности
человечества,
исходить в разных направлениях, ибо доселе он таким именно образом проявлялся.
Но об
этом после.
Такое подчинение, в исторической системе, степеней развития - типам развития
имеет еще
то преимущество, что избавляет от необходимости прибегать к помощи ни на чем не
основанных гипотез о той точке пути, на которой в тот или в другой момент
находилось
человечество. Рассматривая историю отдельного культурного типа, если цикл его
развития вполне принадлежит прошедшему, мы точно и безошибочно можем определить
возможность этого развития, можем сказать: здесь оканчивается его детство, его
юность,
его зрелый возраст, здесь начинается его старость, здесь его дряхлость, или, что
то же
самое, разделить его историю на древнейшую, древнюю, среднюю, новую, новейшую и
т.
п. Мы можем сделать это с некоторым вероятием, при помощи аналогии, даже и для
таких
культурных типов, которые еще не окончили своего поприща. Но что можно сказать о
ходе развития человечества вообще и как определить возраст всемирной истории? На
каком основании отнести жизнь таких-то народов, такую-то группу исторических
явлений
к древней, средней или новой истории, то есть к детству, юношеству, возмужалости
или
старости человечества? Не обращаются ли термины: древняя, средняя и новая
история
(хотя бы и правильнее употребленные, чем это теперь делается) в слова без
значения и
смысла, если их применять не к истории отдельных цивилизаций, а к истории
всемирной?
В этом отношении историки находятся в том же положении, как и астрономы. Эти
последние могут определять, со всей желаемой точностью, орбиты планет, которые
во
всех точках подлежат их исследованиям, могут даже приблизительно определять пути
комет, которые подлежат их исследованиям только в некоторой их части; но что
могут
они сказать о движении всей Солнечной системы, кроме того разве, что и она
движется и
кроме некоторых догадок о направлении этого движения? Итак, естественная система
истории должна заключаться в различении культурно-исторических типов развития
как
главного основания ее делений от степеней развития, по которым только эти типы
(а не
совокупность исторических явлений) могут подразделяться.
Отыскание и перечисление этих типов не представляет никакого затруднения, так
как они
общеизвестны. За ними не признавалось только их первостепенного значения,
которое,
вопреки правилам естественной системы и даже просто здравого смысла, подчинялось
произвольному и, как мы видели, совершенно нерациональному делению по степеням
развития. Эти культурно-исторические типы, или самобытные цивилизации,
расположенные в хронологическом порядке, суть: 1) египетский, 2) китайский, 3)
ассирийско-вавилоно-финикийский, халдейский, или древнесемитический, 4)
индийский,
5) иранский, 6) еврейский, 7) греческий, 8) римский, 9) ново-семитический, или
аравийский, и 10) германо-романский, или европейский. К ним можно еще, пожалуй,
причислить два американские типа: мексиканский и перуанский, погибшие
насильственною смертью и не успевшие совершить своего развития. Только народы,
составлявшие эти культурно-исторические типы, были положительными деятелями в
истории человечества; каждый развивал самостоятельным путем начало,
заключавшееся
как в особенностях его духовной природы, так и в особенных внешних условиях
жизни, в
которые они были поставлены, и этим вносил свой вклад в общую сокровищницу.
Между
ними должно отличать типы уединенные - от типов или цивилизаций преемственных,
плоды деятельности которых передавались от одного другому, как материалы для
питания
или как удобрение (то есть обогащение разными усвояемыми, ассимилируемыми
веществами) той почвы, на которой должен был развиваться последующий тип.
Таковыми
преемственными типами были: египетский, ассирийско-вавилоно-финикийский,
греческий, римский, еврейский и германо-романский, или европейский. Так как ни
один
из культурно-исторических типов не одарен привилегией бесконечного прогресса и
так
как каждый народ изживается, то понятно, что результаты, достигнутые
последовательными трудами этих пяти или шести цивилизаций, своевременно
сменявших
одна другую и получивших к тому же сверхъестественный дар христианства, должны
были далеко превзойти совершенно уединенные цивилизации, каковы китайская и
индийская, хотя бы эти последние и одни равнялись всем им продолжительностью
жизни.
Вот, мне кажется, самое простое и естественное объяснение западного прогресса и
восточного застоя. Однако же и эти уединенные культурно-исторические типы
развивали
такие стороны жизни, которые не были в той же мере свойственны их более
счастливым
соперникам, и тем содействовали многосторонности проявлений человеческого духа;
в
чем, собственно, и заключается прогресс. Не говоря о тех открытиях и
изобретениях,
которые (как, например, десятичная система циферных знаков, компас,
шелководство, а
может быть, порох и гравюра) перенесены в Европу с Востока, через посредство
арабов,
разве индийская поэзия и архитектура не должны считаться обогащением
общечеловеческого искусства? Гумбольдт замечает во второй части "Космоса", что
открытия индийских ученых в алгебре могли бы составить обогащение европейской
науки, если бы сделались известны несколько ранее. Но в другой области знания
европейская наука действительно много обязана индийской, именно: понятие о
корнях,
играющее столь важную роль в лингвистике, было выработано индийскими
грамматиками. Китайское земледелие составляет до сих пор высочайшую степень, до
которой достигало это полезнейшее из искусств.
Но и эти культурно-исторические типы, которые мы назвали положительными
деятелями
в истории человечества, не исчерпывают еще всего круга ее явлений. Как в
Солнечной
системе наряду с планетами есть еще и кометы, появляющиеся время от времени и
потом
на многие века исчезающие в безднах пространства, и есть космическая материя,
обнаруживающаяся нам в виде падучих звезд, аэролитов и зодиакального света, так
и в
мире человечества, кроме положительно-деятельных культурных типов, или
самобытных
цивилизаций, есть еще временно появляющиеся феномены, смущающие современников,
как гунны, монголы, турки, которые, совершив свой разрушительный подвиг, помогши
испустить дух борющимся со смертью цивилизациям и разнеся их остатки, скрываются
в
прежнее ничтожество. Назовем их отрицательными деятелями человечества. Иногда,
впрочем, и зиждительная и разрушительная роль достается тому же племени, как это
было
с германцами и аравитянами. Наконец, есть племена, которым (потому ли что
самобытность их прекращается в чрезвычайно ранний период их развития или по
другим
причинам) не суждено ни зиждительного, ни разрушительного величия, ни
положительной, ни отрицательной исторической роли. Они составляют лишь
этнографический материал, то есть как бы неорганическое вещество, входящее в
состав
исторических организмов - культурно-исторических типов; они, без сомнения,
увеличивают собою разнообразие и богатство их, но сами не достигают до
исторической
индивидуальности. Таковы племена финские и многие другие, имеющие еще меньше
значения.
Иногда нисходят на эту ступень этнографического материала умершие и
разложившиеся
культурно-исторические типы, в ожидании пока новый формационный
(образовательный)
принцип опять не соединит их, в смеси с другими элементами, в новый исторический
организм, не воззовет к самостоятельной исторической жизни в форме нового
культурноисторического
типа. Так случилось, например, с народами, составлявшими Западную
Римскую империю, которые и в своей новой форме, подвергшись германскому
образовательному принципу, носят название романских народов.
Итак, или положительная деятельность самобытного культурно-исторического типа,
или
разрушительная деятельность так называемых бичей Божьих, предающих смерти
дряхлые
(томящиеся в агонии) цивилизации, или служение чужим целям в качестве
этнографического материала - вот три роли, которые могут выпасть на долю народа.
Вникнем теперь несколько ближе в свойство и характеры различных культурноисторических
типов; не окажется ли в них таких общих черт, таких обобщений,
которые
могли бы считаться законами культурно-исторического движения и которые, будучи
выводами из прошедшего, могли бы служить нормой для будущего? Если группировка
исторических явлений по культурно-историческим типам действительно соответствует
требованиям естественной системы в применении к истории, то такие общие выводы,
такие обобщения непременно должны, так сказать, сами собой оказаться. Они должны
проистечь из самого расположения фактов, как только исторические явления станут
на
подобающее им относительно друг к другу место, не будучи насильственно
натягиваемы в
угоду какой-либо предвзятой идее, из них самих не вытекающей; таковой мы считаем
идею расположения явлений всемирной истории по ступеням развития, приведшую к
нерациональному делению ее на древнюю, среднюю и новую - три отдела,
составляющие
будто бы эволюционные фазисы развития всего человечества, взятого в целом,
причем
качественное различие племен человеческого рода совершенно упускается из вида.
Примечания
[+1] Парфянское царство (III в. до н. э.- III в. н. э.) - переднеазиатская
держава, вела
длительные войны с Римом. На развалинах Парфии возникло государство Сасанидов,
просуществовавшее до VII века (пало под ударами арабов).
[+2] Речь идет о возникновении ислама в Аравии в начале VII в. н. э.
[+3] Данилевский имеет в виду так называемое "великое переселение народов" -
непрерывные вторжения и перемещения германских, сарматских и славянских племен
на
земли Римской империи в конце IV в. н. э. В V в. на территорию Западной Римской
империи вторглись полчища гуннов.
[+4] Об архитектурных взглядах Данилевского см. в монографии Е. И. Кириченко
"Архитектурные теории XIX века в России" (М., 1986).
[+5] Отцы вселенской церкви - христианские богословы, церковные деятели и
писатели II
- VIII вв., создавшие догматику и организацию христианской церкви. Главными
отцами
церкви в православии являются: Афанасий Александрийский, Василий Великий,
Григорий
Богослов, Иоанн Дамаскин, Иоанн Златоуст.
движения и развития
За волною
Ваших мысленных морей
Есть земля, над той землею
Блещет дивною красою
Новой мысли эмпирей.
Хомяков
Начну прямо с изложения некоторых общих выводов или законов исторического
развития, вытекающих из группировки его явлений по культурно-историческим типам.
Закон 1. Всякое племя или семейство народов, характеризуемое отдельным языком
или
группой языков, довольно близких между собою,- для того чтобы сродство их
ощущалось
непосредственно, без глубоких филологических изысканий,- составляет самобытный
культурно-исторический тип, если оно вообще по своим духовным задаткам способно
к
историческому развитию и вышло уже из младенчества.
Закон 2. Дабы цивилизация, свойственная самобытному культурно-историческому
типу,
могла зародиться и развиваться, необходимо, чтобы народы, к нему принадлежащие,
пользовались политической независимостью.
Закон 3. Начала цивилизации одного культурно-исторического типа не передаются
народам другого типа. Каждый тип вырабатывает ее для себя при большем или
меньшем
влиянии чуждых, ему предшествовавших или современных цивилизаций.
Закон 4. Цивилизация, свойственная каждому культурно-историческому типу, тогда
только достигает полноты, разнообразия и богатства, когда разнообразны
этнографические элементы, его составляющие,- когда они, не будучи поглощены
одним
политическим целым, пользуясь независимостью, составляют федерацию, или
политическую систему государств.
Закон 5. Ход развития культурно-исторических типов всего ближе уподобляется тем
многолетним одноплодным растениям, у которых период роста бывает неопределенно
продолжителен, но период цветения и плодоношения - относительно короток и
истощает
раз навсегда их жизненную силу.
Первые два вывода не требуют больших пояснений;сомневаться в них невозможно. В
самом деле, из десяти культурно-исторических типов, развитие которых составляетМилостивый Бог снабдил род наш такою
кротостью и добросердечием, яких у других
народов нет, к яким другие народы лишь
посредством долгого процесса цивилизации
с великим трудом приходят.
Галицкий сатирический журнал
"Страхопуд"
О, Русь моя! как муж разумный,
Сурово совесть допросив,
С душою светлой, многодумной
Идем на Божеский призыв.
Хомяков
Различия в характере народов, составляющих самобытные культурно-исторические
типы,
те различия, на которых должно основываться различие в самих цивилизациях,
составляющих существенное содержание и плод их жизненной деятельности, могут
быть
подведены под следующие три разряда: 1) под различия этнографические; это те
племенные качества, которые выражаются в особенностях психического строя
народов; 2)
под различия руководящего ими высшего нравственного начала, на котором только и
может основываться плодотворное развитие цивилизации как со стороны научной и
художественной, так и со стороны общественного и политического строя; 3) под
различия
хода и условий исторического воспитания народов. С этих трех точек зрения и
будем мы
рассматривать особенности славянского, и в особенности русского, характера, так
как
пока один русский народ достиг политической самостоятельности и сохранил ее -
условие, без которого, как свидетельствует история, цивилизация никогда не
начиналась и
не существовала, а поэтому, вероятно, и не может начаться и существовать. Цель,
с
которою мы займемся этим рассматриванием, будет заключаться в том, чтобы
оценить,
достаточно ли велики эти различия для того, чтобы славянские народы могли и
должны
были выработать свою самобытную культуру, под страхом утратить значение
исторического племени в высшем значении этого слова.
Приступая к определению некоторых существенных черт этнографического различия
народов славянских от германских, мы встречаем прежде всего на нашем пути
физиологическое различие, которое, по мнению некоторых антропологов, проводит
резкую, глубокую черту между племенем славянским и племенем германо-романским,
что, с нашей точки зрения, должно бы быть нам на руку. Но вместе с тем это
физиологическое различие относит нас к числу низших племен человеческого рода и
таким образом устраняет от притязаний на высшую степень культурного развития,
как бы
обрекает на роль служебного этнографического материала. Я разумею здесь
Ретциусово
деление человеческих племен на длинноголовых (dolichocephali) и короткоголовых
(brachycephali) [+1]. Нечего говорить, что наши многочисленные доброжелатели
сильно
напирают на это будто бы унизительное для славян различие. Как бы в параллель
ему
немецкий историк Вебер, соответственно рифмованному разделению сословий,
государств и вообще обществ на Lehr-, Wehr- и Nahrstand [+2], разделяет на те же
классы и
народы, населяющие Европу, в общепринятом смысле этого слова, и, конечно,
относит
славян к нэр-, а немцев к лэр-штанду, т. е. обрекает славянское племя на
материальный
труд в пользу высших племен. Рассмотрим же знаменитое Ретциусово деление: к
чему-то
оно нас приведет?
Кроме длинноголовости, при которой продольный диаметр головы, от лба к затылку,
превосходит поперечный, по крайней мере, в отношении 9 к 7, и короткоголовости,
при
которой это отношение превосходит 8 к 7, принимает Ретциус в основу своего
деления
еще другой признак, заключающийся в направлении передних частей челюстей (зубных
отростков) и передних зубов. Зубные отростки челюстей и зубы могут лежать в
вертикальной плоскости, что составляет прямочелюстность (orthognathismus), или
они
могут иметь косое, выдавшееся вперед направление - косочелюстность
(prognathismus).
Эти характеры направления челюстей и зубов, в соединении с длинноголовостью и
короткоголовостью, дают повод к установлению четырех отделов, по которым племена
человеческого рода размещаются следующим образом:
Длинноголовые прямочелюстные. Индийцы (арийского корня), иранцы, немцы, кельты,
греки, римляне, евреи, аравитяне, нубийцы, абиссинцы, берберы, финны, восточные
американские племена, населяющие равнины Северной и Южной Америки (называемые
Латамом американскими семитами).
Длинноголовые косочелюстные. Негры, кафры, готтентоты, копты, жители Новой
Зеландии, эскимосы и гренландцы.
Короткоголовые прямочелюстные. Славяне, литва, тюркские племена, лапландцы,
баски,
ретийцы, албанцы, древние этруски.
Короткоголовые косочелюстные. Китайцы, японцы, монголы, малайцы, полинезийцы,
папуасы и американские кордильерские народы, к которым относятся и древние
перуанцы
(по Латаму, американские монголы).
Прежде всего нельзя не заметить, что такое деление имеет совершенно характер
искусственности. Здесь выставляется одно насквозь проницающее начало, которое,
как
это обыкновенно бывает, соединяет разнородное и разделяет сродное в других
отношениях; так, например, строго придерживаясь этого деления, пришлось бы
разнести
южных и северных немцев в разные классы человечества, так как только последние
длинноголовы, первые же короткоголовы.
Как согласовать это деление с делением по цвету кожи, по свойствам волос, по
Камперову
личному углу и, наконец, с делением лингвистическим? Здесь все подчиняется
одному
признаку, которому придается преобладающее значение. Если славяне, невзирая на
то, что
говорят арийскими языками, имеют особую форму черепа, то необходимо принять, что
они заимствовали свой язык от какого-нибудь длинноголового арийского племени,
говорившего славянским языком, конечно, весьма многочисленного и
могущественного,
если оно могло передать свой язык такому крупному отделу человечества, имевшему,
в
сущности, тюркское происхождение, так как по соседству тех мест, где теперь
живут или
прежде жили славяне, только одни тюркские племена соединяют характер
короткоголовости с прямочелюстностью. Как же не осталось никаких следов от этого
коренного праславянского племени? Из этого, казалось бы, всего ближе заключить,
что
отношения между продольным и поперечным диаметром черепов хотя могут и должны
быть принимаемы в число антропологических признаков, характеризующих группы
человеческого рода, но не могут иметь того преобладающего значения, которое им
придается. Сохраним, однако же, за ним это преобладающее значение и посмотрим,
какие
делают из него выводы.
Народы, достигшие высшей культуры, как арийского, так и семитического племени, в
древние и новые времена, все принадлежат и принадлежали к числу длинноголовых;
следовательно, короткоголовые славяне не принадлежат к числу высших племен
человечества. Такое заключение было бы весьма приятно пану Духинскому, но, к
сожалению, если по этому взгляду русские - туранцы, то такие же туранцы и
поляки, так
что volens nolens [+3] и им приходится разделять эту судьбу наравне с русскими и
со
всеми славянами. Но если какое-либо явление может быть одинаково хорошо
истолковано
двумя различными способами, двумя различными предположениями, то, конечно,
каждый
имеет полное право принимать то истолкование, которое ему более нравится.
Из того, что до сих пор только длинноголовые племена достигали высшей степени
культуры, можно, конечно, заключить, что короткоголовость составляет некоторое к
тому
препятствие, указывает на меньшую способность к высшему развитию; но можно также
заключить, что это произошло лишь оттого, что короткоголовые славяне, позже
попав в
благоприятные для культуры обстоятельства, позже начав развиваться, еще не
успели
произвести той культуры, к которой они, по задаткам своей природы, способны;
можно
заключить, что так как ведь история еще не закончена, то, сообразно с общим
законом
природы, высшим формам принадлежит высшее же, но позднейшее развитие. Первое
толкование имело бы еще некоторое преимущество на своей стороне, если бы
славянское
племя, не достигши в целом высшей степени культуры, не представляло бы и
отдельных
примеров высшей даровитости. Но славяне произвели таких гениальных ученых, как
Коперник, таких религиозных реформаторов, как Гус, таких государственных мужей,
как
Иоанн III, Петр Великий, таких поэтов, как Пушкин, Гоголь, Мицкевич, таких
полководцев, как Суворов, таких деятелей просвещения, как Ломоносов.
Следовательно, в
задатках к высшему человеческому развитию нет недостатка в славянском племени.
Чтобы заставить нас принять первое толкование, надо бы доказать, что
короткоголовость
составляет уже сама по себе признак низшей организации и что вышеприведенные
примеры высокоодаренных короткоголовых личностей - суть только случайное
исключение, может быть, результат какой-нибудь племенной помеси. Но внутренней
причины, по которой бы преимущественное развитие черепа в продольном направлении
стояло выше, нежели более равномерное развитие обоих горизонтальных диаметров,
не
найдено. Остается, следовательно, обратиться к самому систематическому
расположению
классифицируемых племен. Оно показывает нам, что из двух признаков
рассматриваемого
нами деления один - направление челюстей и зубов - может служить к бесспорному
установлению степеней совершенства между племенами человеческого рода, именно:
племена прямочелюстные стоят бесспорно выше племен косочелюстных. Этот признак
установляет в человеческом роде деление горизонтальное. Вопрос о том, можно ли
приписать и другому принципу деления, основанному на отношении диаметров черепа,
такой же иерархический характер? Если допустим это предположение, то увидим, что
между низшими косочелюстными племенами человеческого рода превосходство,
очевидно, принадлежит короткоголовым, так как китайцы [+4], монголы, малайцы,
полинезийцы стоят гораздо выше негров, кафров, готтентотов и жителей Новой
Голландии, составляющих самые низшие людские расы; а если это так, то очевидная
аналогия заставляет признать, что короткоголовость должна сохранять то же
преимущество и между племенами прямочелюстными, так что восходящий порядок
племен человеческих представлялся бы нам в следующем виде:
Косочелюстные длинноголовые племена (негры и пр.). Косочелюстные короткоголовые
племена (монголы и пр.).
Прямочелюстные длинноголовые племена (европейцы и пр.).
Прямочелюстные короткоголовые племена (славяне и пр.).
Если кто не захочет принимать этого вывода, к которому нас приводит самое
простое и
естественное заключение, вывода неизбежного, если придавать длинноголовости и
короткоголовости иерархический характер, то остается признать, что отношение
между
различными поперечниками черепа вообще не может служить к горизонтальному, а
только к вертикальному делению человечества, то есть что оно не дает права
устанавливать верхнюю и нижнюю группу, а устанавливает только две боковые,
параллельные в своем развитии, группы, так сказать, правую и левую.
Таким образом, Ретциусово деление приводит логически к одному из трех следующих
заключений, которые с точки зрения национального самолюбия мы можем все
одинаково
принять: 1. Или это лишь искусственное деление, не имеющее того преобладающего
значения, которое ему приписывается некоторыми, и признаки, на которых оно
основано,
могут лишь служить вместе с другими для характеризации пород, рас или вообще
групп,
на которые разделяется род человеческий. Это заключение и кажется мне
единственно
основательным и разумным. 2. Или оба начала этого деления: направление передних
зубов
и отношение черепных диаметров суть начала иерархические, определяющие собою
степень совершенства рас; в таком случае это первенство принадлежит
короткоголовым
прямочелюстным племенам, т. е. славянам. 3. Или, наконец, только направление
зубов
устанавливает степень совершенства между племенами, отношение же между головными
диаметрами ведет лишь к вертикальному делению на племена различные, но не на
племена высшие и низшие. При этом последнем взгляде мы имели бы, точно так же,
как
при общезоологическом делении на типы и на классы, два разнохарактерные
систематизирующие начала: одно - устанавливающее этнографические типы, не
подчиняющиеся друг другу как низшее высшему, а только отличающиеся друг от друга
как различное; другое же - устанавливающее этнографические классы, обозначающие
степени совершенства организации. После этого небольшого отклонения перехожу к
настоящему предмету этой главы.
Верно, определительно схватить и ясно выразить различие в психическом строе
разных
народностей - весьма трудно. Различия этого рода как между отдельными лицами,
так и
между целыми народами имеют только количественный, а не качественный характер.
Едва ли возможно найти какую черту народного характера, которой бы совершенно
недоставало другому народу; разница только в том, что в одном народе она
встречается
чаще, в другом реже, в большинстве лиц одного племени она выражается резко, в
большинстве лиц другого племени слабо, но эти степени, эта частость или
редкость,
числами невыразимы. Такой статистики еще не существует. Потому всякое описание
народного характера будет походить на тот, ничего не говорящий, набор эпитетов,
которым в плохих учебниках истории характеризуют исторических деятелей; потому и
выходят эти описания народного характера иногда столь различными у разных
путешественников, нередко одинаково добросовестных и наблюдательных. Одному
случалось встретить одни свойства, другому другие, но в какой пропорции
встречаются
они вообще у целого народа, это по необходимости осталось для обоих неизвестным
и
неопределенным.
Для отыскания таких свойств, которые можно бы было считать поистине чертами
национального характера, и притом существенно важными, надо избрать иной путь,
нежели простая описательная передача частных наблюдений. Ежели бы нам удалось
найти такие черты национального характера, которые высказывались бы во всей
исторической деятельности, во всей исторической жизни сравниваемых народов, то
задача
была бы решена удовлетворительно, ибо если какая-либо черта народного характера
проявляется во всей истории народа, то необходимо заключить, во-первых, что она
есть
черта, общая всему народу, и только по исключению может не принадлежать тому или
другому лицу; во-вторых, что эта черта постоянная, не зависящая от случайных и
временных обстоятельств того или другого положения, в котором народ находится,
той
или другой степени развития, через которые он проходит; наконец, в-третьих, что
эта
черта существенно важная, если могла запечатлеть собою весь характер его
исторической
деятельности. Такую черту вправе мы, следовательно, принять за нравственный
этнографический признак народа, служащий выражением существенной особенности
всего его психического строя. Одна из таких черт, общих всем народам романогерманского
типа, есть насильственность (Gewalt-samkeit). Насильственность, в
свою
очередь, есть не что иное, как чрезмерно развитое чувство личности,
индивидуальности,
по которому человек, им обладающий, ставит свой образ мыслей, свой интерес так
высоко, что всякий иной образ мыслей, всякий иной интерес необходимо-должен ему
уступить, волею или неволею, как неравноправный ему. Такое навязывание своего
образа
мыслей другим, такое подчинение всего - своему интересу даже не кажется с точки
зрения
чрезмерно развитого индивидуализма. чрезмерного чувства собственного достоинства
чем-либо несправедливым. Оно представляется как естественное подчинение низшего
высшему, в некотором смысле даже как благодеяние этому низшему. Такой склад ума,
чувства и воли ведет в политике и общественной жизни, смотря по обстоятельствам,
к
аристократизму, к угнетению народностей или к безграничной, ничем не умеряемой
свободе, к крайнему политическому дроблению; в религии - к нетерпимости или к
отвержению всякого авторитета. Конечно, он имеет и хорошие стороны, составляет
основу настойчивого образа действия, крепкой защиты своих прав и т. д. Проследим
же
события европейской истории, дабы увидеть, действительно ли насильственность
составляет одно из коренных свойств германо-романских народов.
Ранее всего проявляется эта насильственность европейского характера в сфере
религиозной, так как эта сфера составляла долгое время преимущественный интерес,
который преобладал над всеми прочими. Насильственность в религии, т. е.
нетерпимость,
проявилась одинаково как в племенах романского, так и в племенах германского
корня.
Первая еретическая кровь пролилась, как известно, на Западе, хотя число ересей
было
гораздо многочисленнее на Востоке. В 385 году испанский еретик Прискиллиан с
шестью
сообщниками были пытаны и казнены в Бордо после осуждения их на соборах
Сарагосском, Бордосском и Трирском. Православная церковь, в лице Амвросия
Медиоланского и Мартина Турского, в ужасе отвратилась от этого преступления. Эта
казнь, эта религиозная насильственность, совершенные еще во время Римской
империи,
еще при общем господстве православия [+5], послужили как бы началом той
нетерпимости, которую выказал впоследствии католицизм. Но, может быть, признав
казнь
Прискиллиана за частный случай, припишут всю религиозную нетерпимость и
насильственность последующих веков именно влиянию католицизма, а не воздействию
национального характера германо-романских народов на религиозные убеждения и
деятельность, как они проявились в средних и в начале новых веков. Но что же
такое сам
католицизм, как не христианское учение, подвергнувшееся искажению именно под
влиянием романо-германского народного характера? Само христианское учение не
содержит никаких зародышей нетерпимости, следовательно, нельзя сказать, чтоб оно
придало насильственность характеру народов, его исповедующих, как, например, это
можно с полным правом утверждать относительно влияния исламизма. Если,
следовательно, католичество выказало свойства нетерпимости и насильственности,
то,
конечно, не могло ниоткуда заимствовать их, как из характера народов, его
исповедующих.
Христианство в чистой форме православия, прилаживаясь к свойствам романогерманского
народного характера, обратилось чрез это в католичество.
Католичество
зародилось, собственно, со времен Карла Великого, когда он своим
покровительством
утвердил власть римского епископа во всем своем государстве, границы которого
почти
совпадали с тем, что, собственно, должно называть Европою. До этого времени
римские
первосвященники пользовались только тем уважением, которое сопряжено было с
именем
Рима, а также тем, которое они утвердили за собою в глазах покоренных романских
народов Италии, Галлии и Испании своею верностью православию, исповедоваемому
этими народами до покорения их варварами, тогда как варвары-покорители приняли
по
большей части арианство [+6]. Это же уважение, по подобной же причине, начало
утверждаться и на Востоке во время гонений, воздвигнутых иконоборцами [+7].
Ежели бы
папы остались верными догматам православия, то весьма вероятно, что они получили
бы
не главенство, конечно, но преобладающее влияние и уважение на Востоке, точно
так же,
как и на Западе; ибо восточные христиане видели бы в них прибежище против
деспотизма, который нередко позволяли себе византийские императоры в церковных
делах. От посредничества, от звания верховного третейского судьи недалеко, как
известно, до преобладания. Папы не могли не видеть открывавшейся пред ними
перспективы, которая могла составлять достаточную цель для их честолюбия в то
время,
когда не были еще изобретены Лжеисидоровы декреталии [+8] и, угнетенные
ломбардами,
римские епископы не могли еще предвидеть ни своего светского владычества, ни
учреждения феодально-теократической монархии в Европе, наполовину еще
наполненной
язычниками, угрожаемой магометанами и представлявшей бессмысленную кровавую
неурядицу меровингской Франции [+9]. Очевидно, что догматическое различие с
Востоком не могло входить в их планы, да оно и не входило. Не папы произвели
догматический раскол в церкви, как это превосходно доказано в известной брошюре
Хомякова [+10], они только приняли его после долгого сопротивления, а приняв,
конечно,
и воспользовались им.
Причина догматической разницы между церквами западною и восточною не имеют иного
источника, кроме невежества, господствовавшего на Западе в первые века средней
истории, и той насильственности характера, которая составляет основу всякого
деспотизма, насильственности, считающей, что личное частное мнение достаточно
освящается и утверждается тем, что оно есть наше мнение. Совещание с Востоком
являлось как бы унижением в собственных глазах западного духовенства. Таким
образом
часть - Церковь западная - похитила, узурпировала актом насилия права целого -
Церкви
вселенской. В этом, собственно, папы были неповинны.
Второе насилие проявилось в том, каким образом это частное мнение приобрело
санкцию
общественного догмата на Западе. Это сделал, как известно, Ахенский собор 809
года,
который, по понятиям самих католиков, есть не более как собор поместный, решение
которого не имело даже на своей стороне санкции папского авторитета. Ходатаем за
доставление ему оной явился Карл Великий, действовавший в этом случае по примеру
многих восточных императоров с тою, однако же, существенною разницей, что те
нередко
употребляли свою власть и влияние для доставления перевеса тому или другому
православному или еретическому мнению вследствие внутреннего убеждения в его
истинности, которого Карл ни в каком случае иметь не мог. В самом деле, догмат
об
исхождении Святого Духа от Отца только или вместе от Отца и Сына принадлежит к
числу таких учений, которые сами по себе не представляют чего-либо ясного уму.
То и
другое одинаково непонятные, недоступные разуму таинственные учения. Учение Ария
[+11] могло казаться более понятным, более простым:
менее таинственно-возвышенным, чем православное учение о Троице, и потому могло
иметь внутреннюю привлекательную силу для умов, склонных к рационализму. То же
можно сказать о несторианстве, о монофизитизме и монофелитизме [+12]. Еще в
большей
степени применяется это к иконоборству. Другие учения, как, например, гностицизм
[+13], могли, напротив того, иметь мистическую привлекательность для людей, у
которых
преобладала фантазия. Учение же об исхождении Святого Духа могло составлять
убеждение схоластика с изощренным умом, дошедшего до него путем тонких
диалектических выводов и различении, или экзегета и эрудита, почерпнувшего его
из
одностороннего, неполного изучения текстов Писания и писаний отцов Церкви. Но
каким
образом могло оно составлять предмет внутреннего убеждения для ума столь
практического, как Карл Великий, когда притом высший ученый авторитет того
времени,
имевший это значение не только в глазах всех современников, но и в глазах самого
Карла
- Алкуин, держался противного, т. е. православного мнения? Очевидно, что у Карла
должна была быть иная, менее идеального свойства побудительная причина,
заставлявшая
его настаивать перед Львом III о согласии на изменение Никеоцареградского
символа
[+14]. Причину эту, кажется мне, нетрудно открыть. Вся деятельность Карла
заключалась
в осуществлении носившегося в душе его идеала - всемирного христианского
государства,
в котором вся высшая, как светская, так и духовная, власть сосредоточивалась бы
в лице
императора: идеал того цесаропапизма, которым иностранцы любят укорять Россию.
Возвышая значение во всем обязанного ему, им облагодетельствованного, им
держащегося против многочисленных врагов папства, он думал возвысить собственные
свои власть и значение. Для этой цели было необходимо, чтобы и церковь так же,
как
государство, была свободна от всякого внешнего влияния, или вмешательства. Но
могла
ли она таковою считаться, когда папа был только одним из пяти вселенских
патриархов,
когда для установления или изменения не только догматов веры, но и общих норм
богослужения и канонического церковного порядка нужен был авторитет вселенских
соборов [+15], которые до того времени всегда собирались на Востоке, или, по
крайней
мере, согласие высших иерархов Востока? Одним словом. Карлу нужно было то, что
мы
теперь называем государственною церковью, и для установления ее он
воспользовался
зародившеюся на Западе догматическою разницей совершенно в тех же видах, в
которых
впоследствии Генрих VIII отделил англиканскую церковь от римской [+16].
Католичество,
которое, как показывает самое имя его, присвоивает себе по преимуществу
вселенский
характер, получило, однако же, истинное свое начало именно из стремления Карла
создать
для своего государства самостоятельную государственную церковь, отделив ее от
вселенской.
По искреннему ли убеждению в непозволительности изменять вселенский символ или
по
желанию сохранить себе точку опоры против все подчинявшей себе императорской
власти. Лев III, как известно, не согласился на настойчивые требования Карповых
послов.
Несмотря на такое сопротивление папы, новый лжедогмат, однако же, утвердился,
чего,
конечно, не могло бы быть, если бы во всем западном духовенстве, то есть во всем
просвещенном слое тогдашнего общества, не господствовал тот дух
насильственности,
который ничего знать не хочет, кроме своего личного убеждения, хотя бы дело шло
о
таком предмете, в котором, по самой сущности дела, это убеждение должно быть
некомпетентным.
То же самое видим мы при проповеди христианства апостолами славян, св. Кириллом
и
Мефодием, в Моравском государстве [+17]. И здесь противодействие славянской
проповеди исходило не от пап, а от немецких епископов. Папы неоднократно
покровительствовали и даже уже после Николая I одобряли чтение символа без
filioque
[+18]. Наконец, сама фабрикация подложных Исидоровых декреталий, основание
будущего католического здания, произошла не от пап, даже не под их влиянием, а
совершенно от них независимо, с целью усиления епископской власти в ущерб
местных
областных митрополитов. Я привожу это в доказательство того, что католицизм
возник и
утвердился не столько вследствие папского честолюбия, сколько от насильственного
характера западного духовенства, видевшего в себе все, а вне себя ничего знать
не
хотевшего. Паны, конечно, воспользовались таким выгодным для себя направлением
и,
опираясь на него, стремились уже подчинить себе и Восток.
Дальнейшая религиозная история Европы подтверждает то же самое. Если бы не общий
дух насильственности германо-романских народов, откуда взялся бы несвойственный
христианству прозелитизм [+19], огнем и мечом принуждавший креститься племена
Восточной Германии еще при Карле Великом, а при последующих императорах и
северозападные
славянские племена? Откуда эти рыцарские ордена, Тевтонский и
Меченосцев,
внесшие насильственную проповедь к Литве, к латышам и к эстам и закрепостившие
себе
имущество и личность этих народов? Где бы взяли папы средства для кровавого
подавления альбигойцев и вальденцев? Откуда навербовала бы Екатерина Медичи
убийц
Варфоломеевской ночи? [+20] Могли ли бы, без насильственности в самом народном
характере, явиться ревнители папства, часто более ревностные, чем сами папы,
распространявшие и защищавшие его господство тонким насилием иезуитизма и грубым
насилием инквизиции? Но лучшим доказательством, что не католицизм как
христианское
учение, так сказать, извне навязал характер насильственности на всю религиозную
деятельность европейских народов, служит то, что и там, где протестантизм,
имеющий
притязание на учение свободное по преимуществу, заменил собою католичество, мы
не
видим в его последователях большей терпимости. Кальвин сжигает своего противника
Серве не хуже какого-нибудь Констанцского собора [+21]; англичане гонят
одинаково как
католиков, так и пресвитериан; пуритане представляют собою образец религиозной
нетерпимости. Но ведь это, скажут мне, все дела давно минувших дней, результат
грубости, варварства, и не подает ли теперь Европа, не только протестантская, но
и
католическая, пример религиозной терпимости - совершенного невмешательства в
дела
человеческой совести? Правда. Но когда же случился этот спасительный переворот?
Не
раньше, чем когда вообще религиозный интерес отступил на второй, третий,
четвертый,
одним словом, задний план и стушевался перед прочими интересами дня, волнующими
европейское общество. Когда религия потеряла большую часть своего значения, так
сказать, потеряла свой общественный характер, перестала быть res publika [+22],
удалившись в глубь внутренней семейной жизни, тогда немудрено было сделаться
наконец терпимым в отношении к ней, то есть, в сущности, равнодушным, по
пословице:
"На тебе Боже, что нам негоже".
Насильственность как коренная черта европейского характера через это не
уничтожилась.
Гони природу в дверь, она влетит в окно. Когда явился новый предмет,
сосредоточивший
на себе главный интерес общества, в нем должны были по преимуществу проявляться
и
все черты народного характера. Еще религия не потеряла своего первенствующего
значения для европейского общества, как внимание его было обращено на отдаленные
морские открытия, обещавшие обширное и выгодное поле действия всем
предприимчивым людям, которые к нему обратятся. Колониальные завоевания и
колониальная политика составляли главные интересы европейских народов
одновременно
с реформацией и долго после нее. Земной шар оказался тесным для честолюбия
Испании и
Португалии, понадобилось разделить его демаркационною линией [+23]. Подвиги
конквистадоров слишком известны, чтобы нужно было на них останавливаться; притом
же они могут быть истолкованы грубостью, алчностью искателей приключений,
принадлежавших нередко к отребьям человеческого общества. Да и не это желал бы я
выставить на вид; для своей цели я должен ограничиваться самыми общими крупными
чертами, в которых, так сказать, замешано все общество. И факт достаточной
крупноты
представляет нам торговля неграми: охота за людьми, упаковка их как товар,
выбрасывание десятками за борт, тяжелое рабство миллионов! Несмотря на
разведение
негров на людских заводах и на крепкую природу их, они не могли выдерживать
тяжести
неволи, безустанного труда, и потому должны были быть непрестанно пополняемы из
Африки, неоскудевающего их источника. Другого, столь же крупного, факта не
представляет всемирная история. Чтобы найти ему некоторое подобие, конечно, в
микроскопически малых размерах, надо обратиться к тем разбойничьим государствам,
которые существовали в некоторых городах Сицилии и южной Италии, во время борьбы
греков с Карфагеном и в начале Пунических войн.
Но если это и не дела давно минувших дней, то, во всяком случае, принадлежат
прошедшему; а главное, зло уничтожено, или, по крайней мере, значительно
ослаблено
самими же европейскими филантропами. Я и не думаю уменьшать ни заслуг
великодушных людей, которые, подобно Вильберфорсу и Букстону, употребили всю
жизнь свою на противодействие и борьбу с вкоренившимся злом, ни заслуг Англии
вообще в ее деятельности к прекращению постыдного торга. Согласен считать
неосновательными те объяснения, которыми старались набросить тень на бескорыстие
Англии в усилиях и пожертвованиях, ею деланных с этою целью, и охотно принимаю,
что
самая сила зла вызвала против него великодушную реакцию, но факт столетия
продолжавшегося беспримерного насилия все-таки остается и не чем другим не может
быть объяснен, как насильственностью в самом характере, так как эта торговля не
была
каким-либо правительственным политическим действием, насильно навязанным
народам,
а делом, в котором добровольно принимала участие значительная часть общества -
вся та
часть его, которая имела в нем какой-либо интерес. Однако же если торговля
неграми
прекращена, или почти прекращена, если даже негры в большой части колоний и
колониальных государств освобождены, то не проглядывает ли та же торговля
людским
товаром и в вольном найме "кулиев"?
Главный интерес европейских народов, после того как прошла колониальная горячка,
обратился на вопросы гражданской и политической свободы. И опять
насильственность
характера проявилась не в меньшей силе, чем в религии и в колониальной политике.
Неустающая действовать гильотина, лионские расстреливания картечью, нантские
потопления [+24], внешние войны, которыми проповедовались с мечом в руках
равенство,
братство и свобода, точно так, как некогда христианство Карлом Великим и
рыцарскими
орденами: что же это такое, как не нетерпимость, не насильственное навязывание
своих
идей и интересов во что бы то ни стало? И тут не так ли же, как у иезуитов,
господствовало правило, что цель оправдывает средства,- эта истинная формула
насильственности?
Но и революционный дух улегается, политический интерес отступает на второй план,
хотя
и не на столь далекий, как религия, и снова первую роль играют интересы
материального
свойства, интересы торговли и промышленности. Это интересы по самому существу
своему личные и не допускают, казалось бы, насильственности в своем применении.
И,
однако же, и европейская торговля, эта мирная проводница цивилизации,
представляет
уже в наш просвещенный и гуманный век пример насильственности, столь же
единственный в своем роде, как и торговля неграми. В начале сороковых годов
Англия
прокладывает пушками путь отраве в Китай [+25]. Неужели все конквистадоры,
лигисты,
инквизиторы или террористы на волос хуже, на волос более насильственны, чем
цивилизованные купцы, заставляющие целый мирный и почтенный уже одною своею
древностью народ стравливаться нравственно и физически в угоду своим
коммерческим
выгодам? Святость или величие интересов, во имя которых неистовствовали первые,
составляет скорее в их пользу извиняющее обстоятельство, если только подобные
насилия
могут иметь какое-нибудь извинение.
Не так же ли насильственно отношение западных государств к угнетаемым Турцией
славянским народам? Эгоистический интерес, даже ложно понимаемый, заставляет их
всеми мерами величайшей несправедливости противиться освобождению этих
несчастных
народов - противиться даже с оружием в руках. Интересы религии требовали некогда
Варфоломеевской ночи, интересы свободы - сентябрьской резни и неустанно
действующей гильотины; интересы политического равновесия и неизвестно кем
угрожаемой цивилизации требуют теперь сохранения турецкого варварства, и
свобода,
жизнь, честь славян и греков приносится в жертву этому новому Молоху.
Что же представляет нам в параллель этой насильственности европейской истории,
проявлявшейся во всяком интересе, получавшем преобладающее значение,- история
России? Религия составляла и для русского народа преобладающий интерес во все
времена его жизни. Но он не ожидал проповеди энциклопедистов, чтобы сделаться
терпимым. Терпимость составляла отличительный характер России в самые грубые
времена. Скажут, что таков характер исповедуемого ею православия. Конечно. Но
ведь то
же православие было первоначально и религией Запада, однако же, как мы видим,
оно
исказилось именно под влиянием насильственности романо-германского характера.
Если
оно не претерпело подобного же искажения у русского и вообще у славянских
народов,
значит, в самых их природных свойствах не было задатков для такого искажения,
или, по
крайней мере, они были так слабы, что не только не могли осилить того кроткого
духа,
который веет от христианства, но, напротив того, усвоив его себе, совершенно ему
подчинились. Мало того, и те славянские племена, как, например, чехи, у которых
вследствие германской насильственности православие уступило место католицизму,
никогда не проявляли религиозной нетерпимости. Они только терпели от нее, а не
сами
заставляли терпеть; в их крови были потушены те православные воспоминания,
которые с
такою силою пробивались наружу в славные времена Гуса и Жижки. Один из
славянских
народов - поляки - представляет действительное и грустное исключение.
Насильственность и нетерпимость отметили характер их истории. Но та,
сравнительно
небольшая, доля польского народа - шляхетство, к которой только и может по
справедливости относиться этот упрек, могла усвоить себе европейскую
насильственность
не иначе как исказив и весь свой славянский образ, совершенно отказавшись от
него,
сделавшись ренегатом славянства во всех отношениях до такой степени, что
обращается в
орудие Турции для угнетения славян. И в самой русской истории проглядывают
временами черты религиозной нетерпимости, именно относительно старообрядцев. Мы
не
оправдываем их, но должны, однако же, сказать, что, во-первых, эти гонения, в
сравнении
с европейскими религиозными гонениями, представляются лишь слабыми бледными
отпечатками; во-вторых, что для правильного понятия об этих гонениях надо
отличить в
них два различные характера. Именно они имеют совершенно различные свойства до и
после Петра. Только в первый непродолжительный период характер их был
действительно
религиозный, и таковой получили они, без сомнения, от начинавшего в то время
оказываться влияния западнорусского, киевского духовенства, которое, терпя само
непрестанное гонение от латинства, находясь в непрерывных с ним отношениях,
невольно
заразилось в некоторой степени духом католической нетерпимости, который и
передало
Московскому государству тем успешнее, что было образованнее духовенства
восточнорусского.
Во второй период гонение имело исключительно характер политический, и
старообрядство преследовалось как сильнейший протест русской жизни против
иноземщины, в самый сильный разгар которой - при Бироне, преследовалось даже и
само
православие. Кроме этого, надо помнить, что русский народ никогда не
сочувствовал
гонению на старообрядство и тем менее в нем участвовал: оно производилось одною
внешнею силою полиции. Надо также принять во внимание, что, взявшись за
несвойственное народному характеру дело, правительство выказало в нем полную
свою
неумелость. К русскому религиозному гонению можно бы применить слова
расходившегося взяточника: "А если уж на то пошло, так и взятки не так берут".
Русский народ имел также период обширных, отдаленных завоеваний, или, лучше
сказать,
расселении; эти завоевания производились, как и во времена испанских
конквистадоров,
почти без участия правительства, искателями приключений и даже разбойничьими
атаманами; -и, однако же, какая разница! Слабые, полудикие и совершенно дикие
инородцы не только не были уничтожены, стерты с лица земли, но даже не были
лишены
своей свободы и собственности, не были обращены победителями в крепостное
состояние.
Итак, вот одно существенное различие. Славянские народы самою природою избавлены
от той насильственности характера, которую народам романо-германским, при
вековой
работе цивилизации, удается только перемещать из одной формы деятельности в
другую.
Неужели же такая прирожденная гуманность не отразится, как совершенно особая,
своеобразная черта, в характере той цивилизации, которую им удастся создать? Она
и
отражается во многом и многом, например в русском законодательстве относительно
смертной казни. При самом принятии христианства Владимиром, он почувствовал всю
несообразность ее с высоким учением, которым просветился, и тем доказал, что
более
проникся духом его, чем его учителя и наставники, которые софистическими
доказательствами умели устранить великодушные сомнения равноапостольного князя.
Так же думал о смертной казни и Мономах - и все это в разгар средневекового
варварства
в Европе. Когда, после реформы Петра, русская жизнь начала опять понемногу
поворачивать в русскую колею, императрица Елизавета, женщина с истинно русским
сердцем, опять отменила смертную казнь, гораздо ранее, чем в Европе даже в
теории
против нее восстали. Ее русскому сердцу не надо было для этого никаких
Беккариев. Если
этот великодушный закон не всегда осуществлялся на практике, то опять, как в
религиозных гонениях, не от чего другого, как от европейских влияний, на которые
мы, к
сожалению, так податливы. В принципе, по крайней мере, смертная казнь и до сих
пор
имеет в нашем законодательстве только характер необходимой обороны, а не
правомерной кары, как это, например, видно из того, что она налагается за
нарушение
карантинных правил, а в других случаях налагается не иначе как судом по Полевому
уложению. Так же точно и отношение всего народа к преступникам запечатлено
совершенно особенным, человечным и истинно христианским характером. Можно еще
указать на чуждые всякой насильственности отношения как русского народа, так и
самого
правительства к подвластным России народам, чуждые до такой степени, что нередко
обращаются в несправедливость к самому коренному русскому народу. Тот же
характер
имеет и вся внешняя политика России, также нередко к ущербу России. Эта чересчур
бескорыстная политика часто имела весьма невыгодные результаты для тех, которые
имели всего более прав на нашу помощь и на наше сочувствие, но самая
несправедливость, самые ошибки эти имели тем не менее своим источником
отсутствие
насильственности в характере, побуждавшее жертвовать своими интересами - чужим.
Другую общую черту русского характера можно, кажется мне, извлечь из изучения
того
способа, которым совершались все великие перевороты в жизни русского народа,
сравнительно с таковыми же в жизни других народов. Я не намерен рассматривать
этих
главных моментов русской истории, я хочу только извлечь из них некоторые черты
русской народной психологии. Покойный К. С. Аксаков сказал, что историю русского
народа можно назвать его житием, и это глубокая истина. Как совершаются
обыкновенно
великие события в жизни народов не только европейских, но и других? Какой-либо
интерес зарождается вследствие ли исторических обстоятельств или как плод мысли
одного из великих двигателей истории. Интерес этот постепенно возрастает,
борется с
существующим порядком вещей, который он в большей или меньшей степени отрицает,
побеждается, восстает вновь, сначала обороняется, потом наступает, становится
наконец
победителем и начинает, в свою очередь, преследовать те интересы, которые были
некогда господствующими, а теперь, постепенно уступая своему противнику,
несколько
раз восстают из своего падения, пока наконец не сойдут совершенно обессиленные с
исторической сцены. Не таков ли был ход Реформации, революции и, в меньших
размерах, не так ли прошла парламентская реформа или отмена хлебных законов в
Англии, не так ли происходила там же новая парламентская реформа или в Америке
уничтожение невольничества? Каждый интерес представляется партией, и борьба этих
партий составляет историческую жизнь как новой Европы, так, кажется мне, и
Древних
Рима и Греции.
Совершенно иначе происходит процесс исторического развития в России. Все великие
моменты в жизни русского народа как бы не имеют предвестников, или, по крайней
мере,
значение и важность этих предвестников далеко не соответствуют значению и
важности
ими предвозвещаемого. Сам переворот, однако же, не происходит, конечно, как Deus
ex
machina [+26]. Только предшествующий ему процесс есть процесс чисто внутренний,
происходящий в глубине народного духа, незримо и неслышимо. Старый порядок
вещей,
или одна из сторон его, не удовлетворяет более народного духа, ее недостатки
уясняются
внутреннему сознанию и постепенно становятся для него омерзительными. Народ
отрешается внутренне от того, что подлежит отмене или изменению, борьба
происходит
внутри народного сознания, и, когда приходит время заменить старое новым на
деле, эта
замена совершается с изумительною быстротою, без видимой борьбы, к совершенному
ошеломлению тех, которые думают, что все должно совершаться по одной мерке,
считаемой ими за нормальную. В народном сознании происходит тот же процесс
внутреннего перерождения, который совершается в душе отдельного человека,
переходящего из одного нравственного состояния в другое, высшее, получив к
прежнему
полное отвращение; тот психологический процесс, о котором нам повествуют многие
сказания о жизни христианских подвижников и который обращает египетскую блудницу
Марию в идеал святости и целомудрия, процесс, которому каждому из нас случалось
слышать или видеть примеры, очень нередко встречающиеся в жизни русских людей.
Самое первое историческое деяние русского народа, положившее основание Русскому
государству, представляет нам этот характер. Новгородские славяне свергают с
себя иго
иноплеменников, но внутренние смуты внушают им отвращение к окружающему их
порядку вещей. Представителем народного сознания является некто Гостомысл,
историческое лицо, или олицетворение народной идеи - это все равно; без борьбы
партий,
как бы единогласным мирским решением, шлют послов за море просить себе князя
[+27];
и раз избранной власти остается народ верным в течение всей своей исторической
жизни.
Это происшествие казалось таким из ряду вон выходящим, что ему одно время не
хотели
даже верить и думали видеть в правдивом сказании летописца приноровленный к
народному самолюбию рассказ о норманнском завоевании - точно как будто бы дело
шло
о повествовании французского историка новейших времен, желающего замаскировать
неудачу великой армии, сваливая ее на мороз, и т. п.
Гораздо яснее, потому что само событие гораздо известнее, проявляется та же
черта в
принятии русским народом христианской веры. Обращение народов в новую веру,
сколько мы тому знаем примеров, совершалось одним из следующих способов.
Апостолы
или миссионеры долговременной проповедью, постоянными усилиями, мученичеством
прокладывали путь новому учению, которое, постепенно увеличивая число своих
последователей, при более или менее долговременной борьбе партий, одерживало
наконец
победу. Так восторжествовало христианство в Римской империи. Или победители
навязывают свое исповедание побежденным, как аравитяне покоренным ими народам
Азии и Африки, как Карл Великий - саксонцам, как меченосцы - эстам и латышам;
или,
наконец, победители принимают веру побежденных, как франки от романизированных
галлов. Ни первого, ни второго, ни третьего не было в России; по крайней мере,
то, что
можно считать в некотором смысле миссионерством, далеко по своей силе не
соответствовало быстроте и беспрепятственности распространения христианства.
Один
человек, который по всему своему характеру представляет самое живое
олицетворение
славянской природы, является как бы представителем своего народа. Гостеприимный,
общительный, веселый, несмотря на свои увлечения, насквозь проникнутый
славянским
благодушием, вел. кн. Владимир начинает чувствовать пустоту исповедуемого им
язычества и стремление к чему-то новому, лучшему, способному удовлетворить
душевную жажду, хотя для него и неясную. На его зов стекаются миссионеры от
разных
религий; он свободно обсуживает, совещаясь со своими приближенными, излагаемые
перед ним учения, посылает доверенных лиц исследовать характер этих религий на
месте
и, убедившись этим путем свободного исследования в превосходстве православия,
принимает его. За ним, почти без сопротивления, принимает его и весь русский
народ.
Процесс, который происходил в душе князя, был только повторением более
определенным и сознательным того, что смутно передумала и прочувствовала вся
тогдашняя Русь. Ибо этим только и можно объяснить отсутствие сопротивления столь
коренному нововведению. Все совершилось без наружной борьбы, потому что видимому
действию предшествовала уже борьба внутренняя, отрешение от старого, отжитого и
внутренняя жажда лучшего, нового. Рассказ о принятии христианства Владимиром
считается легендою. Ежели это легенда, то она говорит еще гораздо более, нежели
историческое событие, которое могло бы быть не более как случайностью, тогда как
легенда служит выражением того, как, по понятиям русского народа, должен был
произойти переход от язычества к христианству. Заподозривают также
справедливость
или, по крайней мере, полноту летописного рассказа о ходе распространения
христианства
и в некоторых летописных сказаниях, как, например, о волхве в Ростове, хотят
видеть
указание на продолжительную борьбу новой религии со старою. Но ежели бы новой
религии пришлось выносить сильную борьбу с язычеством, то каким образом при
тогдашней слабости государственной власти, при бездорожии, при бесконечных
лесах,
разделявших область от области, волость от волости, могла бы власть
способствовать
водворению христианства против воли народа? А главное, каким бы образом монахилетописцы,
в глазах которых все прочие события, все прочие подвиги были ничто в
сравнении с подвигами апостольства и мученичества (которые должны бы были
сопровождать распространение христианства, если бы народ серьезно противился его
введению), именно об этих-то подвигах и умолчали? Не может служить опровержением
мирному и беспрепятственному распространению христианства в России и то, часто
выставляемое на вид, обстоятельство, что языческие понятия и обряды долгое время
продолжали господствовать в народе, да и теперь еще далеко не вполне устранены.ГЛАВА IX. Различие вероисповедное
Le romanisme, en remplacant l'unite de la foi universelle, par
l'independance de l'opinion individuelle ou diocesaine a ete la
premiere heresie contre le dogme de la nature de l'Eglise ou de
sa foi en elle meme. La Reforme n'a ete qu'une continuation de
cette meme heresie sous une apparence differente.
Quelques mots par un chretien orthodoxe sur les communions
occidentales [+1]
Различие в просветительных началах русского и большинства других славянских
народов
от народов германо-романских состоит в том, что первые исповедуют православие, а
вторые - римский католицизм или протестантство. Достаточно ли велико различие
между
этими исповеданиями, чтобы основывать, между прочим, и на нем культурноисторическое
различие славянского от германо-романского типа? Не составляет ли
оно
малосущественную особенность, так сказать, исчезающую в общем понятии
христианской
цивилизации? И, с другой стороны, не существеннее ли даже различие между
католичеством и протестантством, чем между первым и православием, догматическая
разность между которыми для многих представляется не очень большой, так как они
оба
основываются на авторитете, в противоположность протестантству, основывающемуся
на
свободном исследовании? На это можно бы ответить очень коротко, именно: что
отличие
истины от лжи бесконечно и что две лжи всегда менее между собою отличаются, чем
каждая из них от истины; но такой ответ был бы удовлетворителен только для тех,
которые и в нем далее не нуждаются; для тех же, которые в трех названных формах
христианства видят не более как формальное различие, соответствующее различным
ступеням развития религиозного сознания, такой ответ не сказал бы ровно ничего,
и
посему-то я позволю себе несколько остановиться на этом существенно важном
предмете.
Сущность христианской догматики излагается в символе веры, и действительно все
мы:
православные, католики, протестанты читаем этот символ почти одинаково,
соединяя,
однако же, совершенно различный смысл со словами: "верую во единую, святую,
соборную и апостольскую церковь",- смысл столь различный, что Хомяков в
известных
своих брошюрах мог сказать, что все западные христианские общества суть ереси
против
церкви, в противоположность неправославным обществам восточным, которые,
неправильно толкуя и понимая разные другие догматы, выраженные в символе, и тем,
конечно, удаляясь от истинной церкви, о сущности самой церкви сохраняют, однако
же,
понятие правильное. Но важность правильного понятия о церкви такова, что между
тем
как ложный догмат, касающийся даже самых основных влияний истин христианства,
может ограничивать свое вредоносное влияние одним кругом понятий, к нему
относящихся, оставляя все прочее неповрежденно-истинным,- ложное понятие о
церкви
неминуемо ведет хотя иногда и медленным, но неизбежным логическим процессом к
ниспровержению всего христианского учения, лишая его всякого основания и всякой
опоры.
Как христианская церковь, так и все называющие себя церквами христианские
общества
одинаково признают своим основанием Божественное Откровение и всякое учение,
отвергающее Откровение, не признают уже христианским. Следовательно,
необходимость
Откровения может служить точкою исхода для обсуждения разных проявлений
христианства; далее заходить незачем. Необходимость же Откровения признается
потому,
что только оно одно может дать вполне достоверное, незыблемое основание для веры
и
для нравственности... Отношение церкви к Откровению совершенно то же, как
отношение
суда к гражданскому закону, с тою, конечно, разницею, что внутренняя
достоверность
заменяется в последнем случае внешнею обязательностью. Представим себе идеально
совершенный гражданский кодекс. Без судебной власти для его истолкования и
применения, при всем своем совершенстве, он был бы бесполезнейшею из книг. Двое
тяжущихся, конечно, никогда не решили бы своей тяжбы, если б им обоим было
предоставлено справляться в законе о том, кто из них прав. А если бы все
тяжущиеся
были достаточно проницательны, достаточно свободны от личного эгоистического
взгляда, заволакивающего для них правое, чтобы решать таким образом свои тяжбы,
то
опять-таки закон был бы для них совершенно излишним; ибо это значило бы, что они
носят его в своем уме и сердце во всей полноте и совершенстве. Итак, в конце
концов,
самое значение Откровения будет зависеть от того, какое значение придается
понятию о
церкви и нераздельному с нею понятию о ее непогрешимости.
Таких понятий существует, как известно, в христианском мире четыре. Понятие
православное, утверждающее, что церковь есть собрание всех верующих всех времен
и
всех народов под главенством Иисуса Христа и под водительством Святого Духа, и
приписывающее церкви, таким образом понимаемой, непогрешимость. Понятие
католическое, сосредоточивающее понятие о церкви в лице папы и потому
приписывающее ему непогрешимость. Понятие протестантское, переносящее право
толкования Откровения на каждого члена церкви и потому переносящее на каждого
эту
непогрешимость, конечно, только относительно его же самого, или, что то же
самое,
совершенно отрицающее непогрешимость где бы то ни было. Наконец, понятие
некоторых сект, как, например, квакеров, методистов и так далее, которое можно
назвать
мистическим, так как оно поставляет непогрешимость в зависимость от
непосредственного просветления каждого Духом Святым, и признаком такого
просветления выставляет собственное сознание каждого, считающего себя
вдохновенным
или просветленным. Из этих четырех понятий все, кроме третьего -
протестантского,
представляются теоретически возможными, не представляют внутреннего
противоречия,
если только могут доказать справедливость своего воззрения. Напротив того,
понятие
протестантское, отвергая всякую непогрешимость и представляя все произволу
личного
толкования, тем самым отнимает всякое определенное значение у самого Откровения,
ставит его в одну категорию со всяким философским учением, с тою, однако же,
невыгодою для Откровения, что так как это последнее выставляет свои истины как
определенные положения, которых вовсе не доказывает, а не как выводы из общего
начала, добытого посредством логического построения, то лишается и той
доказательной
силы, которая свойственна систематизированной науке. Поэтому вся сущность
религии,
по протестантскому воззрению, необходимо сводится на одно лишь личное
субъективное
чувство. Но субъективная религия, то есть верование тому, чему хочется, или,
пожалуй,
чему верится, есть отрицание всякого положительного Откровения или отнятие у
него не
только всякой внешней, но и всякой внутренней обязательности, то есть всякой
достоверности, а следовательно, отрицание религии вообще, которая не мыслима без
полной достоверности, подчиняющей себе весь дух человека, подобно тому как
достоверность логическая подчиняет себе один его ум. Очень верною эмблемою, или
символом, протестантского взгляда может, кажется мне, служить следующая черта из
жизни президента Соединенных Штатов Джеферсона [+2]. Джеферсон был, что
называется, вольнодумцем или esprit fort [+3] и, следовательно, не признавал
божественности христианства, но, однако же, уважал многие из его истин. Желая
отделить
справедливое от того, что, по его мнению, ложно, он взял два экземпляра
Евангелия и
вырезывал из них, что казалось ему сообразным с здравым понятием о
нравственности,
или, проще сказать, то, что ему нравилось. Свои вырезки наклеивал он в особую
тетрадку
и таким образом составил себе свод нравственных учений, или, ежели угодно,
систему
религии для своего обихода. Каждый приверженец протестантского учения поступает,
в
сущности, совершенно таким же образом, или даже, собственно говоря, иначе и
поступать
не может. При этом, конечно, у каждого соберется тетрадка с особым содержанием,
и
мудрено себе представить, чтобы оно не носило на себе печати своего хозяина.
Мистик не
удостоит вырезки всего, что покажется ему слишком простым или естественным,
рационалист того, что покажется слишком таинственным и сверхъестественным.
Мудрено, чтобы ножницы не получили иного направления у склонного к
мстительности, к
честолюбию, к тщеславию, к корыстолюбию, к сладострастию и т. д.
Неизбежные последствия такого взгляда устраняются, насколько возможно,
протестантами установлением условных, произвольных, искусственных ортодоксий,
которые и известны под именем вероисповеданий англиканского, лютеранского,
реформатского, пресвитерианского и т. д., которые, очевидно, никакого авторитета
у
своих мыслящих последователей иметь не могут, потому что ни за Генрихом VIII, ни
за
Лютером, ни за Кальвином, ни за Цвинглием не признают они никакого вдохновенного
авторитета, а так же точно и за своими церковными собраниями, как, например, за
Аугсбургским не признают значения соборного. Все эти ортодоксии суть,
следовательно,
только различные системы вырезок. Отвергнув церковное предание, Лютер с тем
вместе
вырезал и текст апостола Павла, в котором повелевается держаться преданий;
отвергнув
некоторые таинства - вырезал и тексты, которыми апостол Иаков установляет
елеосвящение [+4] или которыми апостол Павел утверждает, что брак есть великая
тайна,
и т. д. Кальвин пошел дальше в своих вырезках, вырезав, например, из Ев. Иоанна
всю
беседу Иисуса Христа с учениками о значении причащения. Переходя от вырезки к
вырезке, мне кажется, трудно усмотреть границу между этими вырезками,
устанавливающими произвольные ортодоксии, и вырезками Ренана, который счел
нужным вырезать все, что имеет сколько-нибудь характер сверхъестественного, и
даже
само воскресение [+5]. На какой же ступени этой лестницы остановиться, на каком
основании останавливаться и есть ли даже какая-нибудь возможность остановиться,
пока
не спустишься до самого низу, откуда уже больше спускаться некуда?
Мистическое воззрение на церковь квакеров, методистов и других сектантов может
быть
оставлено в стороне, так как учения этих сект не могут считаться просветительным
началом народов Европы, будучи лишь незначительным исключением среди
господствующих между ними религиозных воззрений.
Про католическое понятие о церкви нельзя сказать, чтобы оно заключало в себе
какоелибо
внутреннее противоречие, как протестантское. Оно мыслимо, если бы возможно
было его доказать. Но в том-то и дело, что доказать можно только его
невозможность. Для
этого не нужно углубляться в факты церковной истории, тем более что этот способ
доказательства вполне убедителен только для того, кто сам до него доискался по
источникам. Для прочих же, которые должны принимать слова исследователей на
веру,
трудно, при господствующем разноречии исследователей, принадлежащих к разным
учениям, с совершенным беспристрастием принять ту или другую сторону. Но этого
вовсе
и не нужно. Невозможность непогрешимости и главенства пап, кажется, очень легко
может быть доказана из небольшого числа самых известных фактов и оснований,
признаваемых самими католиками. Но защитники католицизма, будучи весьма часто
сознательно недобросовестны, похожи на скользких ужей, выскользающих из рук,
когда
думаешь их схватить. Поэтому у них о каждом из их отличительных догматов есть по
нескольку мнений, которые вынимаются из их полемического арсенала, смотря по
удобствам. Так и о главенстве и непогрешимости пап и об отношении их власти к
власти
вселенских соборов встречаются разные мнения у самих католиков. Одни считают пап
выше всякого собора, другие же подчиняют пап соборам. Очевидно, что только
ультрамонтанское воззрение [+6], считающее авторитет папский выше соборного или,
по
крайней мере, равным ему, может быть защищаемо с католической точки зрения,
признающей в папе наместника Иисуса Христа. Если папа не заключает в себе всей
полноты церковного авторитета, то, спрашивается, каким же образом может он
устанавливать новые догматы без созвания Вселенского собора? Если не признавать
всей
полноты этого авторитета, то на чем основывается все католическое учение? Кто
установил все разности, замечаемые между нынешним католичеством и прежним
вселенским православием? Вселенского собора для этого никогда не собиралось
[+7]. Кто
добавил вселенский символ веры? [+8] Ведь сделать это мог лишь равный собору
авторитет. Но Вселенского собора по этому поводу не было; даже один собор, и в
числе
его членов послы Иоанна осудили это нововведение,- осуждение, которого папа
впоследствии только не ратификовал, так как надежды, с которыми он делал все эти
уступки, не исполнились [+9]. Следовательно, это изменение символа может лишь в
том
случае иметь значение, с самой точки зрения католиков, если они признают за
папою
авторитет, по крайней мере, равный авторитету Вселенского собора. Но ежели папы
имеют такой авторитет и соединенную с ним непогрешимость, то этот авторитет, эта
высшая степень церковной благодати должна кем-нибудь им быть передаваема.
Католики
утверждают, что она передана им апостолом Петром. Принимая значение верховенства
апостола Петра над прочими апостолами именно в этом католическом его смысле,
соглашаясь и с тем, что Петр был римским епископом, оставляя без внимания, что
первые
два римские епископа, Лин и Анаклет, были рукоположены Павлом, а не Петром, всетаки
остается еще узнать, когда и посредством какого акта передал апостол Петр свое
верховенство над церковью своему якобы преемнику? Сколько известно, апостол Петр
никого после себя папою не назначал. Он поставил нескольких лиц епископами, но
ни
одному епископу, по понятиям самих католиков, не присвоивается непогрешимости.
Для
этого, очевидно, нужно получить степень благодати гораздо выше епископской,
нужно,
чтобы вся благодать, заключающаяся вообще в церкви, сосредоточилась на одном
лице,
которое и было бы ее видимым источником. Точно так, как ни из чего не следует,
что
лицо, посвященное епископом в священники, могло бы занять без особого посвящения
кафедру посвятившего его епископа, так же точно не следует, чтоб из числа
нескольких
епископов, посвященных апостолом Петром, один из них мог, без нового, особого
сообщения даров благодати тем же апостолом, вступить в обладание всею полнотою
церковного авторитета. В противном случае необходимо принять, что и всем
епископам,
посвященным апостолом Петром, прилична вся та полнота авторитета, которая
соединялась в лице апостола, а следовательно, и всем тем епископам, которых они
посвятили, так что или верховенство апостола Петра никому не было передано, ибо
собственно в папы он никого не посвящал, или оно было передано весьма многим, и
число
этих лиц все возрастало с течением веков. [...]
Неосновательность папских притязаний, а следовательно, и всего католического
понятия о
церкви можно доказать еще и другим, столь же простым и очевидным способом.
Становясь опять на католическую точку зрения и признавая верховенство ап. Петра
над
прочими апостолами в том именно смысле, в каком понимают его католики,
спрашивается: кому принадлежит высший в церкви авторитет после ап. Петра?
Очевидно,
что он принадлежит другим апостолам. Но по кончине ап. Петра, ап. Иоанн жил еще
более
30 лет и, однако же, не занимал римской кафедры, и даже призываем на нее не был.
Следовательно, если утверждают, что папам принадлежит главенство над церковью
потому, что они суть наследники ап. Петра на римской кафедре, то против этого
можно
возразить с такою же точно силою, что так как высший церковный авторитет после
кончины Петра на эту кафедру призван не был, то из этого необходимо следует,
что, по
понятиям первых христиан, верховный авторитет в церкви вовсе не соединялся
необходимым образом с римским епископством, ибо иначе надо признать, что папы
Лин,
Анаклет и св. Климент имели преимущество власти и авторитета над самим ап.
Иоанном
или что в то время было в церкви два равносильные авторитета, из которых каждый
соединял в себе всю полноту церковной власти. Для уяснения представим себе, что
предстоит решить следующий исторический вопрос. В столице какого-нибудь
государства
существовала некоторая важная и значительная должность, точного значения которой
мы,
однако же, не знаем,- не знаем, соединялась ли с нею вся полнота самодержавной
царской
власти, или же это была только должность, весьма уважаемая и высокая, но, однако
же,
без преимуществ верховенства. Данные для решения этого вопроса имеются
следующие:
1) известно, что первый, занимавший эту должность, имел царскую власть; 2)
известен
закон перехода этой власти; например, известно, что она передавалась от отца к
сыну по
первородству, так что сын этот имел в глазах народа высший авторитет после
своего отца.
При этих несомненных данных события имели следующий ход. Отец умер. На
должность,
которую он занимал, поступает не сын, а кто-либо другой, даже не по назначению
отца, а
по избранию; и затем, по понятиям всего народа, вновь вступивший на должность
(объем
власти которой составляет искомое задачи) занимает ее законным образом; сам ее
занимающий считает себя также законным образом ее занимающим; наконец, тот,
который по первородству должен был бы ее занимать, если бы она была царская,
также
считает выбранного помимо его законным образом ее занимающим; и нераздельно и
одновременно с этим, однако же, весь народ, сам поставленный на должность и
наследник
царской власти одинаково признают, что царская власть (т. е. в нашем случае
высший
церковный авторитет), несомненно, принадлежит не кому другому, как этому
наследнику.
Если при всем этом мы признаем, что должность, точное значение которой нам
неизвестно и которое мы отыскиваем, тем не менее была должностью царскою, то
придем
к следующему неразрешимому противоречию: что весь народ (т. е. все первые
христиане),
сами лица, занимавшие означенную должность (Лин, Анаклет, св. Климент), и даже
сам
законный наследник царства (апост. Иоанн) признавали этих лиц, занимавших более
чем в
течение 30 лет эту мнимо-царскую должность, одновременно и нераздельно и
законными
государями и похитителями престола. Чтобы выйти из этого противоречия,
необходимо
признать, что должность сама по себе не имела царского значения и что если
первый ее
занимавший и был вместе с тем царем, то это было лишь случайное совпадение,
вроде
того как, например, римские императоры принимали на себя часто и должность
консулов.
Нельзя против этого сделать и того возражения, что обстоятельства или
собственное
нежелание ап. Иоанна воспрепятствовали ему занять римскую кафедру, ибо все-таки
ее
должны бы были ему предложить, даже он сам должен бы был потребовать ее для
себя,
дабы выяснить ее значение для предбудущих веков, а затем уже по каким-либо
причинам
от нее отказаться. Не подумали об этом заблаговременно отцы-иезуиты, а то
непременно
отыскали бы какое-нибудь свидетельство о таковом событии, за несуществованием
которого необходимо признать, что ни первые христиане, ни первые папы, ни сам
ап.
Иоанн не соединяли с римским епископством никакого понятия о церковном
главенстве,
а, следовательно, такового единоличного главенства не имел в виду и сам Иисус
Христос.
Независимо от того, доходит ли до сознания самих католиков вся несостоятельность
папских притязаний, самые практические последствия власти и значения,
приписываемого
папам, таковы, что католические народы не могут сносить их бремени и стараются
высвободиться от них разного рода непоследовательностями. Например,
непогрешимость
папы ограничивают одною духовною областью, на основании слов: "царство мое не от
мира сего" и "воздадите Божие Богови и кесарево кесареви". Такое разграничение,
без
сомнения, справедливо, но как же решить, где границы мира сего, где кончается
кесарево
и где начинается Божие? Очевидно, что ни мир, ни кесарь этого решить не могут,
ибо они
погрешительны и могут положить неправильную границу - могут выйти из своих
пределов, как вышел из них Пилат, которому сказаны были первые из этих слов; как
выходили Римские кесари, которые, как известно, вообще не были склонны к
нетерпимости и гонениям за веру, а думали, что требовали именно кесарева,
заставляя
христиан приносить жертву богам, нераздельным с римским государством,
воскуривать
фимиам на алтаре статуй, воздвигнутых кесарю, представителю обожествленного
государства. Если папа - наместник Христов, то очевидно, что никому, кроме его,
не
может принадлежать и разграничение Божьего от кесарева. Пий IX обнародовал свою
знаменитую энциклику [+10]. Нельзя даже и с посторонней беспристрастной точки
зрения
сказать, чтобы многие параграфы ее не относились действительно к области Божией,
как,
например, вопрос о религиозной терпимости. Что же против нее возражают? Что она
противоречит духу времени, и приглашают папу согласоваться с ним, если он хочет
сохранить свою власть и значение. Как смешны и ничтожны должны казаться такие
возражения истинному католику! Велика важность в самом деле - дух времени,
сопоставленный с тем, кто по католическому понятию есть уполномоченный Духа
вечности! Если дух времени в противоречии с ним, то это уже не в первый раз;
этот дух
времени есть дух того, кого называют царем века сего. Приглашение папе
поклониться
ему, чтобы сохранить свою власть, не было ли делано в тех же почти выражениях на
горе
в пустыне Тому, чьим наместником католики считают папу [+11]? Таковы
практические
затруднения, которые уже давно существуют для государств и народов, называющих
себя
католическими, а теперь возведены на степень непримиримых противоречий Пиевыми
"non possumus", перед которыми, впрочем, нельзя не благоговеть, как перед
выражением
бесстрашной последовательности мысли и внутреннего убеждения. Противоречия эти
на
наших глазах если не усилились, то, по крайней мере, получили печать
неизгладимости
окончательным словом римского лжевселенского собора. Вообще роль Пия IX
заключается в том, чтобы формулировать со всею резкостью, выставить на вид со
всею
яркостью притязания и требования католичества так, чтобы они били в глаза своим
противоречием со всеми наизаконнейшими требованиями других областей жизни и
мысли, чтобы разрыв между теми и другими дошел до сознания самых близоруких,
самых
тупоумных людей, чтобы уничтожить всякую возможность неопределенного,
междоумочного положения между католицизмом и европейскою цивилизацией.
Католические народы поставляются в необходимость выбирать одно из трех: или
отказаться от всех плодов, выработанных кровью и потом многовековой борьбы и
многовекового труда, и возвратиться к временам Григория VII и Урбана II [+12];
или
отказаться от католического понимания церкви и, следовательно, либо перейти на
скользкий путь протестантства, либо возвратиться в лоно православия; или же,
наконец,
отречься вместе с католичеством и от самого христианства. Как ни покажется
странным,
однако же под невыносимым бременем, налагаемым католичеством, народы и
государства
католической Европы склоняются, по-видимому, к этой последней альтернативе. Это
выражается в знаменитом, пользующимся таким всеобщим фавором афоризме Кавура:
"свободная церковь в свободном государстве", т. е., выражаясь полнее и точнее,
свободная
от государства церковь в государстве, свободном от церкви. Что же это такое
значит?
Церковь, по нашему православному понятию, есть собрание верующих всех времен и
народов под главенством Иисуса Христа и под водительством Св. Духа. Каким же
образом может государство быть от нее свободным, свободным от Христа? Конечно,
не
иначе как перестав быть христианским. Про Турцию мы можем, например, без всякого
сомнения утверждать, что это есть государство, свободное от церкви (т. е. от
церкви
христианской). Этого ли хотят поборники знаменитой Кавуровой формулы? Конечно,
нет,
по крайней мере, не все они этого хотят. И действительно, с католической точки
зрения
вопрос и не представляется столь радикальным. Церковь, по католическим понятиям,
сосредоточивается в иерархии, а иерархия в папе, так что, собственно,
государство,
свободное от церкви, означает не более как государство, свободное от папы, что
далеко не
так страшно. Но хотя, однако, церковь, по католическому понятию, и
сосредоточивается в
папе, однако же внутреннее содержание ее не заключается вполне в папской власти.
Католическое вероисповедание, будучи католическим, вместе с тем, однако же, и
христианское. Поэтому не все в католичестве ложь, многое истинное, действительно
церковное в нем сохранилось, и государство, объявляя себя свободным от церкви,
следовательно, объявляя себя вне церкви существующим, по необходимости выделяет
себя и от того, что неразлучно с христианством.
Во многое существенно христианское государство, по ограниченности сферы своих
действий, не может и не должно вмешиваться; но во многом также обе эти сферы,
церковная и государственная, столь же тесно связаны, столько же проникают друг
друга,
как дух и тело. Таков, например, супружеский союз, который есть существенно
церковный, христианский, а вместе с тем и существенно гражданский. Объявляя себя
свободным от церкви, государство необходимо должно нарушить и эту неразрывную
связь, должно видеть в браке учреждение исключительно гражданское и тем лишить
его
всякой нравственной основы. Не говоря о всей оскорбительности для нравственного
чувства подчинять любовь, самое свободное, самое стыдливое, наиболее чуждающееся
всякого грубого внешнего соприкосновения человеческое отношение, соизволению
мэров,
становых или квартальных надзирателей,- оскорбительности, которая заставляет
предпочитать отношения между полами, основанные на одном природном влечении,
такому неуместному административному вмешательству; обратим лишь внимание на те
необходимые логические последствия, к которым ведет так называемый гражданский
брак. Последствия эти противухристианские, противунравственные и вместе с тем
нелепые, и, утверждая это, я имею в виду именно тот гражданский брак, который
введен
или вводится в разных европейских государствах, предъявляющих более или менее
претензии на свободу от церкви, а не гражданский брак, как его понимают
некоторые
наши умствователи, ибо хотя в этом последнем смысле он также противен
христианству,
но не нелеп с их точки зрения, т. е. не ведет к последствиям, которые привели бы
самих
защитников его к противоречию с самими собою.
Ежели брак есть учреждение гражданское только, то он не может быть чем-либо
иным,
как обыкновенным контрактом между двумя лицами, утверждаемым правительственною
властью, которая принимает на себя ручательство за его соблюдение каждою из
заключающих сторон, поскольку другая сторона этого будет требовать, но никак не
более.
Ежели, следовательно, обе стороны пожелают расторгнуть этот договор или какнибудь
изменить его с обоюдного согласия, то гражданская власть, под страхом
непоследовательности и превышения своей власти, никоим образом этому
воспротивиться
не может, не имеет на это ни малейшего права, ни основания. Следовательно,
гражданский брак расторжим ad libitum [+13]. От такого расторжения могут,
правда,
пострадать третьи лица - дети, но подобные же последствия нередко сопровождают и
расторжение контрактов другого рода, что, однако же, не дает государству права
объявлять их нерасторжимыми. Например, два лица заключают контракт, которым
обязуются на общий счет устроить фабрику. Но через несколько времени они, с
обоюдного согласия, решаются закрыть свою фабрику и расторгнуть связывающий их
договор. Через это работники, работавшие на фабрике, могут лишиться средств к
жизни и
прийти в самое бедственное положение, которое принудит даже. государство
позаботиться об их судьбе; но это не резон отказывать в просьбе расторгнуть, по
обоюдному согласию, свободно заключенный договор. Так же точно и относительно
брачного договора государство может принять меры к обеспечению детей, наложив
известные обязательства на их родителей, учредив над детьми опеку и т. д. Ведь
прибегает
же оно к этим средствам обеспечения детей в случае расторжения брака смертью или
по
другим причинам, считаемым законными при браке церковном. Итак, гражданский брак
может быть расторгаем и вновь заключаем хотя бы каждый месяц и каждую неделю.
Единственное ограничение, представляющееся возможным с этой точки зрения, есть
излишнее обременение брачных чиновников делами при слишком часто возобновляемых
расторжениях и заключениях браков.
Но свободный договор не только может быть, по обоюдному согласию, расторгаем, он
точно так же может быть и изменяем на том же основании. Ежели, например, жена
вовсе
не причастна чувству ревности, то почему бы ей не согласиться на принятие в
супружеское общество третьего лица - еще другой жены, на равных с нею правах? Не
представляется никаких резонов, почему бы брачный чиновник мог отказать в своем
утверждении такому дополнению к брачному договору. Обопрется ли он на
нравственность,- но на какую,- на христианскую? От нее государство, свободное от
церкви, должно быть свободно, как и от всего церковного. На общечеловеческую?
Если и
признать такое неуловимое, никаким определениям не подчиняющееся начало, то
многоженство никак не может считаться ему противным, потому что существует и
признается нравственность и в Турции, и в Персии, и в Китае, и в Индии, жители
которых
имеют самые основательные претензии на право называться людьми и, следовательно,
требовать, чтобы считаемое ими за нравственное не исключалось из понятия
общечеловечески нравственного. Многоженство существовало у царей и даже у
первосвященников иудейских, которые признаются весьма нравственными людьми.
Может также, конечно, случиться и обратный казус, может найтись неревнивый муж,
который согласится на изменение брачного контракта в смысле многомужия, и ежели
бы
брачный чиновник опять восстал против этого во имя общечеловеческой
нравственности,
то муж мог бы указать на пример тибетцев или, еще лучше, на пример благородных и
рыцарских гуанхов, древних обитателей Канарских островов, уничтоженных
испанцами.
Основываясь на этих неопровержимых с точки зрения общечеловеческой
нравственности
фактах, целая компания неревнивых жен и столь же мало ревнивых мужей могли бы
пойти далее по пути прогресса и неопровержимой логической последовательности и
возжелать осуществить на практике соединение общечеловеческой нравственности по
понятиям турок, персиан, китайцев, индийцев с таковою же по понятиям тибетцев и
гуанхов, т. е. заключить контракт на началах общности жен и мужей. Далее: нельзя
не
предвидеть затруднения брачного чиновника, к которому явились бы для заключения
брачного контракта брат с сестрою, и на его разглагольствования о
противуестественности и безнравственности такого союза победоносно бы возражали
на
первое, что они сами судьи естественности или противуестественности союза, в
который
желают вступить, и что хотя считается противуестественным питаться гнилым мясом
или
тухлыми яйцами, однако же никакая административная власть не сочтет себя вправе
изменять menu обеда лиц с такими противуестественными вкусами; а на второе
представили бы столь же победоносный пример, что поклонники религии Зороастра не
считали противным общечеловеческой нравственности супружества между братьями и
сестрами и что в глазах чиновников, служащих свободному от церкви государству,
огнепоклонничество и христианство должны иметь одинаковую цену. Несчастному,
приставленному к брачным делам, административному лицу ничего бы не оставалось,
как
опереться на правила нравственности, выработанные коннозаводскою практикою, если
таковые могут почитаться достаточными для регуляции междучеловеческих отношений.
Можно, конечно, возразить, что никакому административному лицу нет надобности
справляться с началами общечеловеческой нравственности и т. п. отвлеченностями,
что
для него достаточно положительного закона. Не позволяется, и баста. Это,
конечно, так,
но позволительно, однако же, думать, что сам закон не может же служить
выражением
того, что кому-нибудь во сне пригрезилось, а что сам закон должен на чем-нибудь
да
основываться.
С освобождением государства от церкви и признанием формулы, также некогда
произнесенной знаменитым государственным мужем, что закон атеистичен (la loi est
athee), всякое христианское основание у закона отнимается если и не сейчас,
после
принятия означенных формул, то со временем, потому что и в мире общественном
существует своего рода инерция или косность, по которой он движется в известном
направлении еще долго после того, как сила, его толкавшая, перестала уже
действовать.
Но непобедимая логика наконец всегда-таки берет свое. Может быть, приведут в
пример
Римское государство, в котором гражданский брак подлежал существенно тем же
условиям, как христианский церковный. Пример справедлив только отчасти, потому
что
римский брак нельзя назвать браком гражданским. Римское государство не только не
было свободно от своей языческой церкви, но, напротив того, представляло
теснейшее с
нею соединение, так что Римское государство было вместе и церковью. Римский
император был вместе с тем и pontifex maximus [+14]. Известно, что император
Грациан
был даже за то убит языческою партией, что, будучи христианином, не хотел
облечься в
одежду языческого первосвященника. Или укажут на Соединенные Штаты, в которых
государство свободно от церкви, и наоборот, без всяких вредных от того
последствий.
Пример Соединенных Штатов указывает только на то фальшивое положение, в которое
неминуемо поставляется государство, принявшее ложное начало, положение, из
которого
только один выход - крайняя непоследовательность. На берегах Соленого озера, в
территории Ута существует общество мормонов, принимающее, как известно,
многоженство; и Соединенные Штаты, объявляющие свое государство свободным от
церкви и церковь свободною от государства, отказываются признать за мормонами
право
образовать самостоятельный штат. На каком же это, спрашивается, основании? И
спрашивается еще, если бы собралось более 40 000 китайцев, которых и теперь уже
в
Калифорнии очень много, и поселившись на пустопорожнем месте, каковых в
Соединенных Штатах еще так много, потребовали бы признать их область штатом,
что,
любопытно бы знать, ответило бы на это федеральное правительство? Если бы оно
допустило китайский штат, то официально допустило бы и освятило своим
авторитетом
многоженство и не имело бы ни малейшего основания не допустить и не освятить
того же
и у мормонов, а затем и у всех, кто пожелал бы жить в этой форме полового союза;
если
бы же все-таки продолжало не признавать его у мормонов и у прочих граждан Союза,
то
показало бы, что оно вовсе не свободно от церкви, а имеет свою господствующую
церковь, условно установленную государственную религию и основанную на ней
государственную мораль, как это и теперь, несомненно, делают Соединенные Штаты.
И
эта, impliciter [+15], принимаемая Соединенными Штатами государственная религия
отличается лишь тем от других протестантских государственный религий, что
тетрадка, в
которую они, по примеру Джеферсона, наклеивают свои вырезки, очень мало
объемиста.
Из этого выходит, что христианство как в протестантском, так и в католическом
сознании
подпилено под самый корень, что оно с их точки зрения не выдерживает самой
простой
критики и держится лишь до поры до времени только по инерции или косности,
присущей
и нравственному миру. Если эта шаткость основы не столь ясно дошла до сознания
католического мира, как до сознания мира протестантского, то зато необходимые
практические следствия католического воззрения легли уже всею своею тяжестью на
народы этого исповедования, и тяжесть эта стала для них невыносимою. Это
внутреннее
противоречие касается уже не одного только догматического содержания
христианского
учения, что, по утилитарному взгляду на религию, не составляло бы еще большой
беды,
но проникло уже до самых плодов его, то есть до этической, нравственной стороны
христианства, как это, впрочем, иначе и быть не может, ибо одно от другого
отделяется
лишь большим или меньшим промежутком времени, смотря по большей или меньшей
быстроте вывода практических последствий из данного основания,- быстроте,
которою
разные народы одарены в различной степени.
Ни теоретических противоречий, ни практической невыносимой тяжести не
сопрягается с
православным понятием о церкви и о ее непогрешимости. Понятие это не отнимает у
религии твердой незыблемой почвы Откровения, как протестантство, и не выходит из
пределов, обозначенных в самом Писании: "Аз созижду церковь мою, и врата адовы
не
одолеют ю", произвольными к нему дополнениями, не основанными ни на Писании, ни
на
предании, как католичество, которое сосредоточивает эту неодолимость церкви в
лице
папы, приписывая ему непогрешимость вопреки истории. Православное понятие о
непогрешимости церкви не налагает на ум неудобоносимого бремени, ибо хотя она по
справедливости считается чудесною, однако принадлежит к тому разряду чудесного,
которое необходимо проявляется во всем, в чем ощущается непосредственное
действие
божественного Промысла. И стройный порядок природы непогрешим, и история
непогрешима; в непогрешимости церкви этот божественный Промысл проявляется
только
более прямым и непосредственным образом. Непогрешимость эта выражается во всем
том, что составляет голос всей церкви, и, следовательно, самым явным и
определенным
образом во вселенских соборах. Но собрать Вселенский собор не во власти никакого
царя,
никакого патриарха, одним словом, не в чьей власти в отдельности; ибо Вселенским
становится только тот собор, который в этом качестве утверждается самим
божественным
Промыслом, так как внешних признаков для придания собору характера вселенского
не
существует; и тем только соборам присвоивается это качество, которые были
признаны за
таковые сознанием всей церкви, т. е., если позволено будет так выразиться,
которые были
ратификованы самим Главою церкви и Духом Святым.
Между тем как против непогрешимости пап не раз свидетельствует история,
непогрешимость соборов запечатлена в истории чудодейственною силою. Все
христианские историки видят в распространении христианства явление чудесное и
выставляют его как одно из доказательств божественности христианского учения. Но
совершенно таким же характером чудесности запечатлены и действия вселенских
соборов. Анафема собора прогремела - и пораженное ею учение теряет жизненную
силу,
иссыхает, как пораженная проклятием смоковница, хотя нередко все внешние
обстоятельства, вся сила мирской власти были на стороне отверженного,
признанного
ересью учения. После смерти Константина арианство господствует на Востоке и на
Западе
[+16], целый ряд императоров употребляет все усилия для доставления ему
торжества,
точно так же, как ряд языческих императоров до Константина и Юлиан Отступник
напрягали все усилия язычества. Кроме империи, могущественнейшие народы того
времени - готфы, занимавшие страны прибалканские и придунайские, Иллирию,
Италию,
Южную Францию и Испанию, а также бургунды, занимавшие юго-запад Германии, и
вандалы, основавшиеся в Африке,- ревностные последователи Ария. Сравнительно с
этим
могуществом, какое жалкое место занимает гонимое православие! Но анафема собора
произнесена - и все это могущество осуждено на ничтожество; не проходит и трех
веков,
как исчезают уже и последние следы арианства. То же явление повторяется с
иконоборством. Ежели несторианство, монофизитство и монофелитство [+17], которым
также нередко покровительствуют императоры, и не совершенно исчезли, то слабые
следы их сохранились только в трущобах и захолустьях Азии и Африки, вне всякого
исторического и религиозного движения, как медленно умирающие остатки племен,
составляющих этнографические курьезы, в непроходимых горных котловинах Кавказа
или Пиренеи. Слово соборов - было словом власть имеющих. Таковы ли были действия
папской анафемы, подкрепляемой светским мечом и всею мощью императоров и
королей?
[+18]
Что касается до практического влияния церкви на гражданское положение общества,
то
вопроса об отношении церкви к государству, имеющего столь преобладающее значение
для народов Европы, на почве православия в принципе, в идее вовсе и возникнуть
не
могло. Грань между божьим и кесаревым, предел между царствами обоих миров не
может
быть нарушен, потому что сама церковь во всем, что до нее касается,
непогрешимая,
никогда не может его переступить; если же его когда переступает государство, то
это не
более как частное и временное насилие, могущее, правда, причинить бедствие или
страдание отдельным христианам, иерархам, даже целым народам, но совершенно
бессильное по отношению к церкви вообще. Свобода ее ненарушима по той простой
причине, что ни для какой земной власти недосягаема. Церковь остается свободною
и под
гонениями Неронов и Диоклетианов, и под еретическими императорами Византии, и
под
гнетом турецким. Император Констанций, принудивший папу Либерия признать
полуарианский символ и отречься от св. Афанасия, не только бы нарушил, но
уничтожил
бы свободу церкви, ежели бы в то время христианская церковь имела действительно
то
значение, которое ей приписывают католики. По случаю придания титула вселенского
константинопольскому патриарху папа Григорий Великий пишет патриарху
антиохийскому: "Вы не можете не согласиться, что если один епископ назовется
вселенским, то вся церковь рушится, если падет этот вселенский". Но что могли
сделать
все гонения Льва Исаврянина или Константина Копронима, что значили все
отступничества того или другого патриарха при православном понятии о церкви?
[+19]
Они увеличили только число ее мучеников или дали случай выказаться новым
примерам
человеческой слабости.
Нельзя не упомянуть при этом о том непонимании или о той недобросовестности,
которые
выказывают западные писатели во всем, как только дело коснется славянства или
православия: как будто бы и просвещенным умам, принадлежащим к одному культурноисторическому
типу, не дано понимать явлений другого типа, к которому они по
своему
положению должны относиться враждебно. Историки, писавшие о Византийской
империи, непременно говорят о так называемом ими придворном православии
(Hoforthodoxie), которое будто бы установлялось императорским произволом. Они
забывают при этом одно, что, каковы бы ни были религиозные верования
императоров,
которые они старались навязать своим подданным, православие оставалось всегда
одно и
то же и было в Византийской империи то же самое, которое существовало тогда и на
Западе, на который власть императоров или вовсе не распространялась, или
распространялась на небольшие местности, и то на короткое время. Ежели
православие
сообразовалось с тем, что исповедовали Феодосии, Юстиниан, Феодора или Ирина, те
почему же не сообразовалось оно с тем, что исповедовали Констанций, Валентиниан,
Ираклий, Лев Исаврянин или Константин Копроним? Не значит ли это, что только
когда
императоры признавали то, что церковь признавала православным, их религиозная
ревность оставляла после себя постоянные результаты; когда же они следовали
своим
личным внушениям, их старания и домогательства исчезали бесследно? Церковное ли
православие или придворное господствовало после этого в Византии? Православие ли
придавало силу и значение императорам, его державшимся, или оно заимствовало
свою
силу от их личных воззрений и взглядов?
Из этого краткого взгляда на православное, католическое и протестантское
понимание
значения церкви уже достаточно выказывается существенность различия между
просветительными началами, исповедуемыми русским и большинством славянских
народов, и теми, на которых основывается европейская цивилизация. Различие это
не
поглощается родовым понятием христианской цивилизации, потому что, вследствие
вольного и невольного искажения правильного понятия о церкви, европейская
цивилизация, произрастив немало действительно христианских плодов,- на основании
неудержимого хода развития того зерна западной лжи, которое примешалось к
вселенской
истине,- дошла до непримиримого противоречия, теоретического и практического, с
обеими западными формами христианства, которые, однако же, как протестантская,
так и
католическая Европа отожествляет с самим христианством и потому тщится заменить
его
рационализмом, более или менее радикальным, в области убеждения, а в области
практической старается устранить противоречие разрывом между государством и
церковью, т. е. между телом и духом; другими словами, хочет излечить болезнь
смертью.
Этот замен и этот разрыв еще не вполне совершились, но последний обхватывает все
большее и большее число государств и приближается к своему кризису. Первый же
проникает все глубже в такие слои общества, в которых этот рационализм,
проходящий
всевозможные градации между деизмом [+20] и нигилизмом с огромным преобладанием
последнего, по степени их развития и образованности не может уже составлять
философского убеждения, а принимает характер веры - и веры по преимуществу
атеистической, а следовательно, и с утилитарной точки зрения лишенной всякого
этического значения. Это противоречие выказалось ранее в странах католических,
потому
что практическое противоречие между католическим воззрением и новою
гражданственностью ранее ощутилось под католическим гнетом. Но после первой
вспышки последовало условное, наружное примирение, потому что противоречие было
почувствовано только высшими сословиями, и открывавшаяся бездна казалась слишком
ужасною. Так как католический принцип не носит на себе печати необходимого
внутреннего противоречия, то стоило только отвратить взор и не вглядываться
слишком
пристально в его гнилые корни и расшатавшиеся подставки, чтобы временное и
наружное
примирение сделалось возможным. Напротив того, противоречие с протестантской
точки
зрения оказалось позднее, когда исчезла надежда на возможность отыскания
положительной религиозной истины посредством критики, основанной на
рационализме,
критики, уже приступающей к своей работе с предвзятою, хотя и бессознательно,
может
быть, идеей отвергнуть все, по ее понятиям выходящее из порядка вещей самого
тесного
круга реальности. Начавшись позднее, оно проникло глубже, потому что по самому
основному началу протестантизма он ни на чем остановиться не может. Тут не
поможет
никакое отвращение взора в сторону; противоречие видимо для внутреннего глаза,
который и закрыть нельзя. Надо или возвести Лютера, Кальвина, Цвинглия, Генриха
VIII,
Шлейермахера или кого угодно в сан пророка, пришедшего объяснить закон, или если
не
прямо перейти к Бюхнеру [+21], то остановиться на узенькой и скользкой ступеньке
к
нему ведущей лестницы. С другой стороны, оказывается, что продолжительное
примирение, даже наружное, с Римом невозможно, что чуть задумаешь отдохнуть, как
папская милиция уже начинает свое наступление, свое неустанное, достойное лучшей
цели упорство, постепенное нечувствительное заворачивание назад к порядкам
Григориев,
Урбанов и Бонифациев. Что же тут делать? Есть ли исход? Для отдельных лиц,
алчущих
правды,- да; двери православия отверсты. Для целых народов, вероятно, нет исхода
прямого, непосредственного; надо сначала перейти все ступени дряхлости, болезни,
смерти и разложения, чтобы из разложившихся элементов составилось новое
этнографическое целое, новый культурно-исторический тип. Для народов, как и для
отдельного человека, нет ни живой воды, ни источника юности. "Не оживешь, аще не
умрешь",- относится также и к народам.
Православное учение считает православную церковь единою спасительною. Здесь не
место касаться того, как понимать это по отношению к отдельным лицам. Но смысл
этого
учения кажется мне таков по отношению к целым народам: неправославный взгляд на
церковь лишает само Откровение его достоверности и незыблемости в глазах
придерживающихся его и тем разрушает в умах медленным, но неизбежным ходом
логического развития самую сущность христианства, а без христианства нет и
истинной
цивилизации, т.е. нет спасения и в мирском смысле этого слова.
Примечания
[+1] Романизм, заменяя единство универсальной веры независимостью
индивидуального
или епархиального мнения, явился первой ересью, направленной против догмы
природы
церкви или ее веры в самое себя. Реформа стала только продолжением этой же самой
ереси под другой личиной. А. С. Хомяков. Несколько слов православного
христианина о
западных вероисповеданиях (фр.).
[+2] Джефферсон (современное написание).
[+3] Сильный духом (фр.).
[+4] Елеосвящение (соборование) - одно из семи таинств православной церкви,
которое
совершается над больными.
[+5] В книге французского писателя Ж. Ренана (1823-1892) "Жизнь Иисуса" Христос
рассматривается не как мессия, а как реально живший идеальный человек.
[+6] Ультрамонтанское направление возникло в католицизме в XV в. Стремясь
укрепить
престиж папского престола, ультрамонтаны поддерживали претензии папы на
вмешательство в светские дела; на Ватиканском соборе 1870 г. они добились
провозглашения догмата о непогрешимости папы.
[+7] После разделения церквей в XI в. общехристианские соборы не проводились,
хотя
католическая церковь называет вселенскими созываемые ею соборы.
[+8] О вселенском "Символе веры" см. примеч. 11 к главе восьмой. Добавлением к
христианскому "Символу веры" является принятый католической церковью догмат о
филиокве (лат.- и от Сына), который гласит, что Св. Дух может исходить как от
БогаОтца,
так и от Бога-Сына. Папство стремилось распространить догмы католического
вероучения о филиокве, чистилище, о главенстве папы при помощи Флорентийской
унии
1439 г.- соглашения об объединении католической и православной церквей; однако
уния
была отвергнута Русью, а через некоторое время и Византией.
[+9] Столкнувшись с военными неудачами, Иван IV в 1578 г. направил в Рим гонца
Истому Шевригина, надеясь обрести в конфликте с польским королем Баторием
посредничество папы Григория XIII. С прибытием московского посольства в Ватикане
ожили планы о соединении церквей под верховенством католического Рима.
[+10] Римский папа Пий IX обнародовал в декабре 1864 г. энциклику "Quanta cura",
осуждавшую "превратные учения" XIX в., в числе которых названы социализм и
коммунизм.
[+11] По евангельской легенде, дьявол, искушая Христа, поднял его на высокую
гору, где
обещал власть над всем миром (Ев. от Матфея, 4, 8-10).
[+12] Т. е. возвращение к временам средневекового религиозного фанатизма. Папа
Григорий VII (1073-1085) известен как автор теократической программы, которая
требовала верховенства церковной власти над светской; Урбан II был организатором
первого крестового похода 1096-1099 гг.
[+13] По желанию (лат.).
[+14] Верховный понтифик (лат.).
[+15] Неявно, в скрытом виде (лат.).
[+16] Арианство (см. примеч. 3 к главе восьмой), осужденное Вселенским собором
325 г.,
временно восторжествовало при императоре Константине I, а в V - VI вв.
распространилось в "варварских" королевствах Италии, Франции, Испании и Северной
Африки.
[+17] См. примеч. 9 к главе восьмой.
[+18] В одной из немногих заметок, которыми был удостоен наш труд, такой взгляд
на
действия соборных приговоров был поставлен нам в вину как признак грубого,
внешнего
понимания исторических явлении. Автор заметки, очевидно, представлял себе мысль
нашу в таком виде: Анафема собора прогремела и магическим действием ее, как от
какойто
заклинательной формулы или абракадабры, пораженное учение теряет свою силу,
свое
влияние, свою жизненность.- А выше ведь упомянуто, к какому разряду чудесного
принадлежит, по нашему мнению, церковная непогрешимость. Почему бы не понять
наших слов таким образом: Анафема - значит отлучение, следовательно, пораженное
анафемой учение - значит учение, признанное ложным, несообразным с
исповедываемою
истиною и, как ложное, обреченное на смерть и гибель, каким бы внешним
покровительством эта ложь ни пользовалась. Итак, если церковь и высшее выражение
ее -
Вселенский собор заключают в себе свойство непреложного отличения религиозной
истины от лжи, то тем самым, как говорится, ipso facto, и решения соборов будут
облечены даром произносить смертные приговоры над осужденными ими Учениями,
приговоры такой силы и власти, что они непременно, во что бы то ни стало, так
или иначе
исполняются.- Примеч. авт.
[+19] Византийские императоры Лев III и Константин V (VIII в.) вызвали своей
борьбой
против почитания икон открытое столкновение церкви и государства.
[+20] Деизм - философско-религиозное учение, по которому бог есть безличная
первопричина мира, находящаяся вне его и не вмешивающаяся в развитие природы и
общества.
[+21] Т. е. стать сторонником вульгарного материализма в духе воззрений
немецкого
естествоиспытателя XIX в. Ф. Бюхнера.
И обуяв в чаду гордыни,
Хмельные мудростью земной,
Вы отреклись от всей святыни,
От сердца стороны родной.
Хомяков
Итак, духовное и политическое здоровье характеризуют русский народ и русское
государство, между тем как Европа - в духовном отношении - изжила уже то узкое
религиозное понятие, которым она заменила вселенскую истину и достигла
геркулесовых
столбов, откуда надо пуститься или в безбрежный океан отрицания и сомнения, или
возвратиться к светоносному Востоку; в политическом же отношении - дошла до
непримиримого противоречия между требованиями выработанной всею ее жизнью
личной свободы и сохраняющим на себе печать завоевания распределением
собственности. Если, однако, мы вглядимся в русскую жизнь, то скоро увидим, что
и ее
здоровье - неполное. Она не страдает, правда, неизлечимыми органическими
недугами, из
которых нет другого исхода,- как этнографическое разложение; но одержима, однако
же,
весьма серьезною болезнью, которая также может сделаться гибельною, постоянно
истощая организм, лишая его производительных сил. Болезнь эта тем более ужасна,
что
(подобно собачьей старости) придает вид дряхлости молодому облику полного жизни
русского общественного тела и угрожает ему если не смертью, то худшим смерти -
бесплодным и бессильным существованием.
Кроме трех фазисов развития государственности, которые перенес русский народ и
которые, будучи, в сущности, легкими, вели к устройству и упрочению Русского
государства, не лишив народа ни одного из условий, необходимых для пользования
гражданскою свободою, как полной заменой племенной воли,- Россия должна была
вынести еще тяжелую операцию, известную под именем Петровской реформы. В то
время
цивилизация Европы начала уже в значительной степени получать практический
характер,
вследствие которого различные открытия и изобретения, сделанные ею в области
наук и
промышленности, получили применение к ее государственному и гражданскому строю.
Невежественный, чисто земледельческий Рим, вступив в борьбу с торговым,
промышленным и несравненно его просвещеннейшим Карфагеном, мог, с единственной
помощью патриотизма и преданности общему благу, с самого начала победоносно
сразиться с ним даже на море, составлявшем до того времени совершенно чуждый
Риму
элемент. Так просты были в то время те средства, которые употребляли государства
в
борьбе не только на сухом пути, но даже и на море. Но уже в начале XVII века и
даже
ранее никакая преданность отечеству, никакой патриотизм не могли уже заменить
собою
тех технических усовершенствований, которые сделали из кораблестроения,
мореплавания, артиллерии, фортификации и т. д. настоящие науки, и притом -
весьма
сложные. С другой стороны, потребности государственной обороны, сделавшись столь
сложными, по необходимости требовали для своей успешности особого класса людей,
всецело преданных военным целям; содержание же этого многочисленного класса
требовало стольких издержек, что, без усиленного развития промышленности, у
государства не хватило бы средств для его содержания. Следовательно, самая
существенная цель государства (охрана народности от внешних врагов) требовала
уже в
известной степени технического образования,- степени, которая с тех пор,
особливо со
второй четверти XIX века, не переставала возрастать в сильной пропорции.
К началу XVIII века Россия почти окончила уже победоносную борьбу со своими
восточными соседями. Дух русского народа, пробужденный событиями, под
водительством двух приснопамятных людей: Минина и Хмельницкого, одержал также
победу над изменившей народным славянским началам польской шляхтою, хотевшей
принудить и русский народ к той же измене. Не в далеком будущем предстояла, без
сомнения, борьба с теми или другими народами Европы, которые, с свойственными
всем
сильным историческим деятелям предприимчивостью и честолюбием, всегда стремились
расширить свою власть и влияние во все стороны - как через моря на Запад, так и
на
Восток. Der Drang nach Osten [+1] выдуман не со вчерашнего дня. Для этой
несомненно
предстоящей борьбы необходимо было укрепить русскую государственность
заимствованиями из культурных сокровищ, добытых западной наукой и
промышленностью,- заимствованиями быстрыми, не терпящими отлагательства до того
времени, когда Россия, следуя медленному естественному процессу просвещения,
основанному на самородных началах, успела бы сама доработаться до необходимых
государству практических результатов просвещения. Петр сознал ясно эту
необходимость,
но (как большая часть великих исторических деятелей) он действовал не по
спокойно
обдуманному плану, а со страстностью и увлечением. Познакомившись с Европою, он,
так
сказать, влюбился в нее и захотел во что бы то ни стало сделать Россию Европой.
Видя
плоды, которые приносило европейское дерево, он заключил о превосходстве самого
растения, их приносившего, над русским еще бесплодным дичком (не приняв во
внимание
разности в возрасте, не подумав, что для дичка может быть еще не пришло время
плодоношения) и потому захотел срубить его под самый корень и заменить другим.
Такой
замен возможен в предметах мертвых, образовавшихся под влиянием внешней, чуждой
им
идеи. Можно, не переставая жить в доме, изменить фасад его, заменить каждый
камень,
каждый кирпич, из которых он построен, другими кирпичами или камнями; но по
отношению к живому, образовавшемуся под влиянием внутреннего самобытного
образовательного начала, такие замещения невозможны: они могут только его
искалечить.
Если Европа внушала Петру страстную любовь, страстное увлечение, то к России
относился он двояко. Он вместе и любил, и ненавидел ее. Любил он в ней
собственно ее
силу и мощь, которую не только предчувствовал, но уже сознавал,- любил в ней
орудие
своей воли и своих планов, любил материал для здания, которое намеревался
возвести по
образу и подобию зародившейся в нем идеи, под влиянием европейского образца;
ненавидел же самые начала русской жизни - самую жизнь эту, как с ее
недостатками, так и
с ее достоинствами. Если бы он не ненавидел ее со всей страстностью своей души,
то
обходился бы с нею осторожнее, бережнее, любовнее. Потому в деятельности Петра
необходимо строго отличать две стороны: его деятельность государственную, все
его
военные, флотские, административные, промышленные насаждения, и его деятельность
реформативную в тесном смысле этого слова, т. е. изменения в быте, нравах,
обычаях и
понятиях, которые он старался произвесть в русском народе. Первая деятельность
заслуживает вечной признательной, благоговейной памяти и благословения
потомства.
Как ни тяжелы были для современников его рекрутские наборы (которыми он не
только
пополнял свои войска, но строил города и заселял страны), введенная им
безжалостная
финансовая система, монополии, усиление крепостного права, одним словом,
запряжение
всего народа в государственное тягло,- всем этим заслужил он себе имя Великого -
имя
основателя русского государственного величия. Но деятельностью второго рода он
не
только принес величайший вред будущности России (вред, который так глубоко
пустил
свои корни, что досель еще разъедает русское народное тело), он даже совершенно
бесполезно затруднил свое собственное дело; возбудил негодование своих
подданных,
смутил их совесть, усложнил свою задачу, сам устроил себе препятствия, на
поборение
которых должен был употреблять огромную долю той необыкновенной энергии, которою
был одарен и которая, конечно, могла бы быть употреблена с большею пользою. К
чему
было брить бороды, надевать немецкие кафтаны, загонять в ассамблеи, заставлять
курить
табак, учреждать попойки (в которых даже пороки и распутство должны были
принимать
немецкую форму), искажать язык, вводить в жизнь придворную и высшего общества
иностранный этикет, менять летосчисление, стеснять свободу духовенства? К чему
ставить иностранные формы жизни на первое, почетное, место и тем накладывать на
все
русское печать низкого и подлого, как говорилось в то время? Неужели это могло
укрепить народное сознание? Конечно, одних государственных нововведений (в
тесном
смысле этого слова) было недостаточно: надо было развить то, что всему дает
крепость и
силу, т. е. просвещение; но что же имели общего с истинным просвещением все эти
искажения народного облика и характера? Просвещение к тому же не насаждается по
произволу, как меняется форма одежды или вводится то или другое административное
устройство. Его следовало не насаждать извне, а развивать изнутри. Ход его был
бы
медленнее, но зато вернее и плодотворнее.
Как бы то ни было, русская жизнь была насильственно перевернута на иностранный
лад.
Сначала это удалось только относительно верхних слоев общества, на которые
действие
правительства сильнее и прямее и которые вообще везде и всегда податливее на
разные
соблазны. На мало-помалу это искажение русской жизни стало распространяться и
вширь
и вглубь, т. е. расходиться от высших классов на занимающие более скромное место
в
общественной иерархии, и с наружности - проникать в самый строй чувств и мыслей,
подвергшихся обезнародовающей реформе. После Петра наступили царствования, в
которых правящие государством лица относились к России уже не с двойственным
характером ненависти и любви, а с одною лишь ненавистью, с одним презрением,
которым так богато одарены немцы ко всему славянскому, в особенности ковсему
русскому. После этого тяжелого периода долго еще продолжались, да и до сих пор
продолжаются еще, колебания между предпочтением то русскому, как при Екатерине
Великой, то иностранному, как при Петре III или Павле. Но под влиянием толчка,
сообщенного Петром, самое понятие об истинно русском до того исказилось, что
даже в
счастливые периоды национальной политики (как внешней, так и внутренней) русским
считалось нередко такое, что вовсе этого имени не заслуживало. Говоря это, я
разумею
вовсе не одно правительство, а все общественное настроение, которое,
электризуясь от
времени до времени русскими патриотическими чувствами, все более и более, однако
же,
обезнародовалось под влиянием европейских соблазнов и принимало какой-то
общеевропейский колорит то с преобладанием французских, то немецких, то
английских
колеров, смотря по обстоятельствам времени и по слоям и кружкам, на которые
разбивается общество.
Болезнь эту, вот уже полтора столетия заразившую Россию, все расширяющуюся и
укореняющуюся и только в последнее время показавшую некоторые признаки
облегчения,
приличнее всего, кажется мне, назвать европейничаньем; и коренной вопрос, от
решения
которого зависит вся будущность, вся судьба не только России, но и всего
славянства,
заключается в том, будет ли эта болезнь иметь такой доброкачественный характер,
которым отличались и внесение государственности иноплеменниками русским славянам
[+2], и татарское данничество, и русская форма феодализма; окажется ли эта
болезнь
прививною, которая, подвергнув организм благодетельному перевороту, излечится,
не
оставив за собою вредных неизгладимых следов, подтачивающих самую основу
народной
жизненности. Сначала рассмотрим симптомы этой болезни, по крайней мере,
главнейшие
из них, а потом уже оглянемся кругом, чтобы посмотреть - не приготовлено ли и
для нее
лекарства, не положена ли уже секира у корня ее.
Все формы европейничанья, которыми так богата русская жизнь, могут быть
подведены
под следующие три разряда:
1. Искажение народного быта и замен форм его формами чуждыми, иностранными;
искажение и замен, которые, начавшись с внешности, не могли не проникнуть в
самый
внутренний строй понятий и жизни высших слоев общества - и не проникать все
глубже и
глубже.
2. Заимствование разных иностранных учреждений и пересадка их на русскую почву -
с
мыслью, что хорошее в одном месте должно быть и везде хорошо.
3. Взгляд как на внутренние, так и на внешние отношения и вопросы русской жизни
с
иностранной, европейской точки зрения, рассматривание их в европейские очки, так
сказать в стекла, поляризованные под европейским углом наклонения, причем
нередко то,
что должно бы нам казаться окруженным лучами самого блистательного света,
является
совершенным мраком и темнотою, и наоборот:
1. Искажения на иностранный лад всех внешних форм быта: одежды, устройства
домов,
домашней утвари, образа жизни, кажутся для многих совершенно несущественными и
безразличными. Но, при тесной связи внутреннего с внешним, едва ли это может
быть так.
Славянофилы, принявшие в первую пору энтузиазма русскую народную одежду,
поступили (кажется мне) совершенно разумно,- неосновательна была лишь, к
несчастью,
та мысль, что поданный ими пример заслужит скоро всеобщее подражание. Какое
могло
тут быть подражание, когда искажение русского образа имело на своей стороне даже
полицейскую поддержку. Посмотрим, однако же, чего мы лишились, лишившись
народной обстановки нашей жизни.
Мы лишились, во-первых, возможности или, по крайней мере, чрезвычайно затруднили
возможность зарождения и развития народного искусства, в особенности искусства
пластического. История развития греческого, да и вообще всякого народного
искусства,
показывает нам, что она имеет два корня: формы богослужения и народную одежду,
народную архитектуру жилищ, вообще народные формы быта. Если бы не простые и
благородные формы греческой туники (так величественно драпировавшей формы тела,
прикрывая, но не скрывая, а тем более не уродуя их), могла ли бы скульптура
достигнуть
того совершенства, в котором мы находим ее в Афинах, в век Перикла, и долго еще
после
него? Многозначительные и величественные формы нашего богослужения (равно
удаленные от протестантской сухости и от католической вычурности и
театральности),
кроме своего религиозного достоинства, могли бы быть и превосходной эстетической
школою, если бы, по приобретении усовершенствованных технических приемов, мы
сохранили бы другой корень искусства - самостоятельность форм быта.
У всех новейших народов скульптура не составляет самостоятельного искусства, а
только
влачится в подражательной колее,- или работая над чуждыми им мифологическими
предметами, допускающими наготу тела, или одевая своих монументальных героев в
греческие и римские одежды. Оно иначе и быть не могло, потому что все
европейские
костюмы или совершенно уродливы, как наши сюртуки, фраки, пальто, кафтаны времен
Людовика XIV и т. д., или хотя и красивы, но вычурны - и потому только
живописны, а не
изящны: как костюм испанский с буфами на руках и ногах, тирольский с
остроконечными
шапками и разными шнурочками. Только русское народное одеяние достаточно просто
и
величественно, чтобы заслужить название изящного. Чтобы убедиться в этом,
достаточно
подвергнуть разные костюмы монументальной критике. Минин стоит в русской одежде
на
Красной площади в Москве; Сусанин - в Костроме, перед бюстом спасенного им
Михаила
Федоровича; есть много статуй, изображающих русских мальчиков и юношей, играющих
в бабки или свайку. Не входя в разбор внутренних достоинств этих скульптурных
произведений, можно, однако же, смело утверждать, что одеяние этих фигур
удовлетворяет всем требованиям искусства. В новейшее время и у нас и в Европе
стали,
правда, faisant bonne mine a mauvais jeu [+3], пренебрегать требованиями
изящности
костюма для статуй, жертвуя художественностью исторической правде, и некоторые
из
этих опытов как будто бы удались,- но какие? Фигура Наполеона и в сереньком
сюртучке
(или, скорее, пальто), и в уродливой треугольной шляпе кажется величественною.
Но это
только величие символическое. Сюртучок и шляпа сделались в наших глазах
символами
двадцати побед - эмблемою несокрушимой воли и воинского гения; человеку же хотя
бы и
одаренному вкусом и эстетическими чувствами, но вовсе не знакомому с новейшей
историей, маленький человечек в сюртучке и шляпе показался бы просто уродством;
тогда
как, для того чтобы восхищаться дошедшими до нас статуями римских императоров,
нет
надобности, чтобы они изображали Цесаря или Траяна и чтобы нам была известна
эпопея
их жизни: какой-нибудь Дидий Юлиан или даже Калигула произведут то же
впечатление.
Мне случилось видеть колоссальную статую, недавно воздвигнутую в Севастополе в
честь
адмирала Лазарева. Колоссальная фигура, сажени в три вышиною, на огромном
пьедестале, стоящая среди развалин, на высоком и крутом берегу залива,
производит
издали поразительный эффект. Но как только становится возможным рассмотреть
подробности фигуры,- ее мундирный фрак с фалдочками, панталоны в обтяжку,
коротенькие ножны морского кортика,- надо привести себе на память все труды,
понесенные знаменитым адмиралом при устройстве Черноморского флота, и
сопоставить
их с печальною участью, постигшею его создание всего 4 года после его смерти
[+4],
чтобы подавить более серьезными и грустными мыслями невольно прорывающуюся
улыбку. В колоссальных размерах современный европейский костюм, которым судьба и
нас наградила,- колоссально смешон. А между тем художник сделал все, что от него
зависело: поза, отливка, отделка до самых мелочей, до складок мундира - все
мастерское.
Эта уродливость европейской одежды не составляет какой-либо особенности морского
костюма: военный мундир, а еще более - штатский фрак или пальто, без сомнения,
не
менее смешны и уродливы. Великий муж, высеченный из мрамора или отлитый из
бронзы, в три сажени ростом, во фраке новейшего фасона, в манишке со стоячими
воротничками,- это такая смехотворная фигура, на которую едва ли хватит смелости
у
самого смелого скульптора. Что же, однако ж, делать бедному искусству? Рядить
монументальных героев XIX века в тоги и туники - не значило ли бы это, избегая
уродливого, впадать в нелепое?.. И между этою Сциллою и Харибдою, между этими
двумя пропастями - смешного и бессмысленного - есть только одна узенькая
тропинка,
состоящая в том, чтобы прикрывать
Какой-то чудный выем Наперекор уму, наперекор стихиям, шинелью или плащом,
наброшенными в виде тоги. Как не замереть искусству, поставленному в такое
узкое,
стесненное положение!
Влияние принятой чужеземной одежды, чуждой формы домашнего устройства и быта не
ограничивается мертвящим влиянием на одно ваяние. Все отрасли самобытного
искусства
от этого страдают. Идеал живописи, сказал Хомяков в статье о картине Иванова,
единственном отзыве, достойном великого художественного произведения, есть
иконопись [+5]. Иконопись в области живописи есть то же, что эпос - в области
поэзии, т.
е. представление не личных, а целым народом выработанных идеальных
представлений,
только обделываемых и разнообразимых (в границах эпического типа) личным
художественным творчеством. Таким образом, как лица греческой трагедии, так и
образы
греческого ваяния были всеэллинскими народными эпическими и типическими
представлениями, которые только представлялись художнической фантазии Софокла
или
Фидия с большею живостью и полнотою, чем прочим грекам, и выполнялись ими с
недоступным для других совершенством. Греческое ваяние было иконоваянием,
греческая
драма - иконодрамою. Первоначально и эти бессмертные образы жили, без сомнения,
в
представлении народа в виде грубых зачатков. Чтобы достигнуть того изящества, в
которое они воплотились великими художниками в век Перикла, необходимо было
грекам
выработать или заимствовать у более развитых народов различные
усовершенствованные
технические приемы. Это техническое заимствование и было сделано у финикиян, у
которых греки научились материальной части лепного, литейного и скульптурного
искусств. Но, заимствовав технику, они не заимствовали ни чуждых идеалов, ни
способов
облекать их в видимые формы. Идеалы остались народными; наружные формы, которыми
облекали их, были заимствованы из народного же быта, доставившего все
аксессуары,
которыми греки одевали и окружали свои художественные произведения.
И у нас существовали, да и теперь существуют, те типы икон, которыми русский
народ
облекает свои религиозные представления. Чтобы придать им художественное
совершенство, так же точно надо было выработать усовершенствованные технические
приемы или заимствовать их - но только их - от более зрелых народов. Для первого
нужно
слишком много времени, да и такое повторение труда народами разных культурноисторических
типов было бы совершенно напрасно. Остается затруднение - каким
образом
ученикам, обыкновенно благоговеющим перед своими учителями (особенно такими
учителями, каковы великие итальянские художники), ограничиться одним усвоением
себе
тех технических приемов, тех материальных средств искусства, посредством которых
учителя эти выполняли свои идеалы, не увлекаясь самими этими идеалами, не
спускаясь
до подражательности, не принося им в жертву тех грубых зачатков художественнорелигиозных
типов, которые выработало или уже усвоило себе народное творчество.
Для
художников, предоставленных своим силам, задача эта неразрешима; они должны быть
принуждаемы к ее разрешению неумолимыми общественными требованиями. Если бы
древнерусский быт сохранился у нас (со всею своею обстановкой, с которой сжился
народ) не только в низших, но и в высших классах, то каким бы образом мог
художник,
как бы он ни был лично увлечен образцами итальянской живописи, написать образ
или
картину религиозного содержания (предназначенную для украшения храма)
несообразно
со строго православными требованиями,- как бы мог он обнажить женское тело,
придать
кокетливый вид и кокетливый наряд святым девам, придать модный, элегантный и
несколько фанфаронский характер, с которыми рисуют теперь святых воинов,
представляемых в молодости, как, например, Георгия Победоносца, Александра
Невского,
Михаила Архангела и т. д.? Все эти свойства, чуждые народному представлению
означенных типов, были с тем вместе чужды и формам народного быта,- и потому,
проявляясь в картине или образе художника, зараженного чужеземными понятиями,
били
бы по глазам, не приученным к этим явлениям в обыденной жизни. Если бы художник
хотел, чтобы его образа или картины имели сбыт, то он был бы принужден искать
примирения между приобретенными познаниями в анатомия, рисунке, перспективе,
колорите, в расположении теней и света и т. д. с требованиями своей публики, с
привычными ей формами быта, которые необходимо накладывают свою печать даже и на
те народные представления, первообразы которых, собственно, жили под другими
условиями.
То же самое относится к архитектуре, к музыке. У нас начал уже образовываться
естественный и притом весьма разнообразный стиль в постройке церквей, и, хотя бы
их
строили иностранцы, они непременно должны были сообразоваться с народными
требованиями; их не допустили бы иначе до постройки. Если наши церкви по своим
размерам и архитектурному великолепию не могут соперничать с готическими
соборами
СевернойЕвропы или с храмами Италии, то опять-таки по недостатку технической
опытности и даже по недостатку материальных средств для возведения столь
громадных
зданий. Но если бы, по приобретении тех и других, сохранились в высших классах
русского народа древние формы быта, а следовательно, вкуса и потребностей, то,
конечно,
наши города и села не были бы усеяны миниатюрными карикатурами собора Св. Петра
в
Риме, а воздвигались бы храмы в самобытном русском стиле - тех размеров и того
богатства подробностей, которые, допускались бы усилением денежных и
приобретением
технических средств. Если бы продолжали существовать старинные формы быта, мы
точно так же не допускали бы бравурных арий и концертов, похожих на отрывки из
опер,
во время богослужения, как (благодаряположительным церковным постановлениям) не
допускаем органов в церквах. Во всех этих отношениях мы были бы старообрядцами,
только старообрядцами, вооруженными всеми техническими средствами, которыми
владеет западное искусство,и потому из этого старого произошло бы что-нибудь
действительно новое.
Светская архитектура, а также орнаментация домов и домашней утвари не
предоставляли
в Древней Руси большого развития по простоте тогдашних потребностей, а также и
потому, что почти все наши постройки были деревянные. Но с усложнением
отношений, с
развитием вкуса и потребностей (что не составляет же привилегии европейских
народов),
с увеличением материальных средств для удовлетворения их, необходимо выросли бы
и
изукрасились дворцы наших царей и хоромы богачей,- но выросли бы и изукрасились
сообразно особенностям наших потребностей, нашего понятия о комфорте, нашего
вкуса.
Теперь стараются иногда достигнуть этого искусственным путем; но, если это
удается еще
в церковной архитектуре и орнаментации, потому что предание здесь еще не
иссякло, все
старания в области архитектуры и орнаментации житейской остаются на степени
безуспешных попыток, потому что искусство основывается на жизни, а никак не на
археологии, которая может быть для него лишь подспорьем.
Это же относится и к народной одежде. Часто случается слышать, что красивая,
всем
нравящаяся русская женская одежда не более как театральный костюм, нисколько не
похожий на тот далеко не столь изящный, который в действительности носит народ.
Как
будто народная одежда - мундир, форма которого определена с педантическою
точностью.
Она есть -тип, который изменяется, разнообразится, украшается, смотря по
общественному положению, состоянию, вкусу, щегольству носящих, сохраняя только
свои существенные характеристические черты. Народное одеяние не предполагает
непременно однообразия и постоянства; оно изменяется по модам даже тогда, когда
составляет принадлежность одного простонародия, и изменялось бы, конечно, в
большей
степени и чаще, если бы составляло принадлежность всех классов. Если народные
моды
изменяются не столь часто, как моды светского общества, то вовсе не по какимлибо
особым свойствам народности костюма, в противоположность общеевропейскому, а
потому, что праздность, пустота светского общества, и особенно женской его
половины,
находит в этой непрестанной перемене главнейшее содержание, наполняющее эту
пустоту
его жизни. Переменчивость эта зависит много и от того, что управление модами
попало в
руки французов, народа легкомысленного и переменчивого по преимуществу.
Изменив народным формам быта, мы лишились, далее, самобытности в промышленности.
У нас идут жаркие споры о свободе торговли и о покровительстве промышленности.
Всеми своими убеждениями я придерживаюсь этого последнего учения, потому что
самобытность политическая, культурная, промышленная составляет тот идеал, к
которому
должен стремиться каждый исторический народ, а где недостижима самобытность,
там,
по крайней мере, должно охранять независимость. Со всем тем нельзя не
согласиться, что
поддержание этой независимости в чем бы то ни было искусственными средствами -
есть
уже явление печальное; и к этим искусственным средствам не было бы надобности
прибегать, если бы формы нашего быта, потребностям которого должна
удовлетворять,
между прочим, и промышленность, сохранили свою самостоятельность. Образ жизни
восточных народов требует большого количества ковров. В Персии ковер не
составляет
роскоши, а есть предмет необходимой потребности для самого бедного класса,- и
сообразно этому производство ковров достигло там такого совершенства, что,
конечно,
для покровительства ковровой промышленности персияне не нуждаются ни в каких
тарифах. То же самое относится к индийским шалям, китайским шелковым материям,
фарфору, лакам, краскам. Так и у нас особые формы и потребности нашего
богослужения
и священнического одеяния требовали усовершенствования чеканки металлов,
приготовления глазетов и парчей, отливки колоколов, и во всех этих отношениях мы
совершенно независимы от иностранцев. До какой степени совершенствуется отрасль
промышленности, соответствующая бытовым особенностям, можно видеть на маленьком
примере наших самоваров, от которых французское правительство сочло нужным
оградить себя тарифом и разными стеснениями ввоза. Одним словом, так как
оригинал
всегда выше подражания, то своеобразность быта имеет своим последствием
самобытность промышленности и ведет к более смелой промышленной и торговой
политике. Но когда промышленность лишается этого характера вследствие искажения
быта по чужеземным образцам, то ничего не остается, как ограждать, по крайней
мере, ее
независимость - посредством покровительства. Теперешние моды, например, суть
применения французского вкуса и понятий об изящном к жизненным потребностям;
поэтому в так называемых articles de Paris [+6] и вообще в модных товарах
Франция будет
иметь перевес над прочими странами - даже не потому, чтобы эти изделия
французской
промышленности были в самом деле наилучшими в своем роде (это может быть, но
может
и не быть), а по одному тому уже считаются они везде лучшими, что они
французские.
Вследствие изменения форм быта русский народ раскололся на два слоя, которые
отличаются между собою с первого взгляда по самой своей наружности. Низший слой
остался русским, высший сделался европейским - европейским до неотличимости. Но
высшее, более богатое и образованное, сословие всегда имеет притягательное
влияние на
низшие, которые невольно стремятся с ним сообразоваться, уподобиться ему,
сколько
возможно. Поэтому в понятии народа невольно слагается представление, что свое
русское
есть (по самому существу своему) нечто худшее, низшее. Всякому случалось, я
думаю,
слышать выражения, в которых с эпитетом русский соединялось понятие низшего,
худшего: русская лошаденка, русская овца, русская курица, русское кушанье,
русская
песня, русская сказка, русская одежда и т. д. Все, чему придается это название
русского,
считается как бы годным лишь для простого народа, не стоящим внимания людей
более
богатых или образованных. Неужели такое понятие не должно вести к унижению
народного духа, к подавлению чувства народного достоинства?.. А между тем это
самоунижение очевидно коренится в том обстоятельстве, что все, выходящее (по
образованию, богатству, общественному положению) из рядов массы, сейчас же
рядится в
чужеземную обстановку.
Но унижение народного духа, проистекающее из такого раздвоения народа в самой
наружной его обстановке, составляет, может быть, еще меньшее зло, чем
недоверчивость,
порождаемая в народе, сохранившем самобытные формы жизни, к той части его,
которая
им изменила. В мою бытность в Архангельской губернии, где, как известно, никогда
не
было крепостного права и где, следовательно, нельзя объяснять им недоверчивость
и
подозрительность к обнемеченным по наружности классам общества, мне случилось
иметь следующий разговор с одним из поморских промышленников. Мне любопытно
было узнать, как судили о холере поморы, которые по своей развитости далеко
превосходят массу нашего крестьянства. Мой собеседник не скрыл от меня, что и у
них
большинство приписывало эту болезнь отравлению. Да кто же, спросил я, занимался,
по
их мнению, этим отравлением? - Господа.- Да ведь у вас и господ никаких нет,
кроме
чиновников; может ли статься, чтобы служащие государю чиновники стали отравлять
народ? - Конечно, отвечал он, но, по мнению наших дураков, государь об этом не
знал, а
господ подкупили немцы (под немцами понимались, как само собою разумеется,
иностранцы или европейцы вообще).- Да немцам зачем же вас отравлять? - Как
зачем?
Известно, что немцы русского народа не любят.- Народ понимает инстинктивно ту
ненависть, которую питает Европа к России, и потому всякое из ряду обыкновенного
выходящее бедствие, постигающее его, склонен приписывать этой враждебности,
хотя,
конечно, и преувеличивает ее проявление. Но где же ему с юридической точностью
отличать, к чему способна и к чему не способна эта враждебность? Ведь защищает
же
значительная часть европейского общественного мнения подделку фальшивой монеты,
если она имеет целью вредить русским народным и государственным интересам; ведь
защищало же оно жандармов-вешателей и кинжальщиков; ведь затыкает же оно уши и
закрывает глаза перед ясными уликами злонамеренных политических поджогов [+7];
ведь
терпит же Европа, и даже не только терпит, но и поддерживает своим нравственным
авторитетом, а при нужде и материальною силою, турецкие насилия (грабежи,
изнасилования и убийства) над греками и славянами единственно из вражды к России
и к
славянству. Можно ли после этого слишком строго судить и русский народ, если он
не
совсем точно проводит черту, до которой может простираться эта враждебность? Но
дело
не в этом, а в том, что чужеземная наружность наших объевропеившихся классов
вводит
народ в соблазн, побуждая его считать их способными к переходу во враждебный
России
лагерь. "По платью встречают, по уму провожают" - говорит пословица; что же
мудреного, что народ по платью нередко судит и о чувствах. До истинных чувств
надо
еще докопаться, надо, чтобы они в чем-нибудь проявились, а платье видимо с
первого
взгляда,- и не натурально ли принять подчас за врага того, кто носит вражескую
ливрею.
Если бы сходство в образе жизни более соединяло якобы аристократическую партию
"Вести" [+8] с остальною массою русского народа, могла ли бы эта партия считать
польских магнатов ближе к своему сердцу, нежели совершенно по всему чуждых ей
русских крестьян западных губерний?
Известно также, что одежду войска - отличную от народной - многие считали, между
прочим, необходимой потому, что она разъединяет солдат от народа и, в случае
возмущения, мешает обоюдному их соединению. В глазах этих политиков одежда и
наружность не так, следовательно, ничтожна, как иные утверждают, хотя
приписываемое
ей, в этом мнении, значение совершенно превратно. Говорят, что народная одежда
везде
отличается от костюма высших классов; отличается, конечно, но сохраняет, однако
же,
тот же самый тип. В сущности, европейские фраки, сюртуки, пальто - те же
камзолы,
вамсы, которые носят и крестьяне в европейских государствах, только более
тщательно
сшитые, из лучших тканей, несколько измененного и улучшенного фасона,- и эти
различия идут совершенно постепенно, по мере изменения степеней благосостояния
различных классов. То ли у нас, где различие типическое, родовое, а не различие
вариаций
на ту же тему?
Наконец, характер одежды и всей бытовой обстановки имеет важное влияние на
слияние
подчиненных народностей с народностью господствующей. В состав Русского
государства входит много небольших народностей, которых оно не завоевало, не
подчинило себе насильственно, а приняло под свое покровительство. Эти народности
(как,
например, грузины, армяне) не имеют причины быть враждебными России, и
действительно ей и не враждебны. Они, в массе, невозбранно сохраняют свои
национальные формы быта. Но отдельные личности, выходя на простор общей
государственной жизни, будут всегда стараться перенять жизненную обстановку
высших
классов господствующего народа. Однако в то же время именно у этих передовых
личностей зарождается сожаление о прежней политической самобытности их нации,
невозвратно погибшей в историческом круговороте, или мечта о будущем ее
возрождении. Оба эти стремления противуположны друг другу, и так как последнее
не
имеет внутренней основы, то при некоторой силе первого, более реального
стремления,
оно и исчезает как неосуществимая мечта. Но ежели оно не находит себе
противодействия
в этом первом стремлении или даже находит себе в нем поддержку, то народное
образование этих (по необходимости лишенных политической самобытности)
народностей ведет не к слиянию их с господствующей в государстве народностью, а
к
разъединению с нею, служащему к обоюдному вреду. В старину без всякого насилия
разные татарские мурзы, черкесские князья, немецкие выходцы обращались в русских
дворян, ибо им не было другого исхода, как или оставаться в своей племенной
отчужденности, или сливаться с русским народом. Но теперь, после того как
жизненная
обстановка высших классов русского общества лишилась своего народного характера,
сделалась общеевропейскою, такой исход открылся.Чтобы выступить на арену общей
государственной жизни России, нет надобности делаться русским по правам и
обычаям,
даже нет возможности делаться русским в этом смысле, а надо принять на себя
общеевропейский облик. Но этот общеевропейский характер, который по существу
своему враждебен характеру русско-славянскому, не ослабляет, а усиливает ту долю
отчужденности, которая более или менее свойственна всякому инородцу,- и из
этого-то
слияния и порождаются те молодая Армения [+9], молодая Грузия, о которых мы
недавно
услыхали, а, может быть, народятся и молодая Мордва, молодая Чувашия, молодая
Якутия, молодая Юкагирия, о которых не отчаиваемся еще услышать.
2. Вторая форма европейничанья, сказал я, заключается в стремлении переносить
чужеземные учреждения на русскую почву - с мыслью, что все хорошее на Западе
непременно так же будет хорошо и у нас. Таким образом были пересажены к нам
разные
немецкие бюрократические порядки, городовое устройство и т. д. Чтобы разобрать
все эти
пересадки и все вредное влияние их на русскую жизнь, надо бы исписать целый том,
к
чему я не чувствую ни малейшего в себе призвания - да нет и большой надобности в
подобном труде, так как опыт достаточно показал, что они у нас не принимаются,
засыхают на корню и беспрестанно требуют нового подвоза; и, напротив того, тот
же
опыт достаточно красноречиво говорит, что те изменения в нашей общественной и
государственной жизни, которые вытекают из внутренних потребностей народных,
принимаются необыкновенно успешно и скоро так разрастаются, что заглушают чахлые
пересадки. Так, величайшая историческая реформа нынешнего царствования,
возвратившая русскому народу его исконную свободу (в новизне которой повиделась
нашим старообрядцам знакомая им старина), не была произведена по западному или
остзейскому образцу, а по самобытному плану, упрочившему народное благо на
многие и
многие веки [+10].
Но может показаться, что другая, соперничествующая с нею по своему
благодетельному
влиянию реформа - судебная - есть не что иное, как пересадка западного судебного
устройства. Но, во-первых, она заменила или заменяет собою с Запада же
заимствованную
форму суда, а если заимствовать, то, конечно, лучше заимствовать хорошее, чем
дурное.
Во-вторых, если рассмотреть элементы, из которых состоит новое судебное
устройство, то
не трудно убедиться, что специально западное играет в нем весьма второстепенную
роль.
Именно, элементы эти суть: гласность и изустность суда, независимость его от
администрации, отсутствие в суде сословности и, наконец, адвокатура. Гласность и
изустность были и у нас исконными формами суда. Независимость от администрации
есть
необходимое следствие усложнения гражданской жизни. Следы ее видны в старом
русском суде губными старостами [+11]- следы, которые не могли развиться именно
потому, что в то самое время, когда осложнение гражданской жизни начало у нас
водворяться, нить судебного предания была порвана. Суд присяжных по совести есть
начало по преимуществу славянское, сродное со славянским духом и характером, так
что
на основании его Хомяков выражал мысль о славянском происхождении англосаксов,
которые если и германцы по происхождению, то по самому месту своего жительства
необходимо должны были находиться под продолжительным славянским влиянием [+12].
Следовательно, мы только воротили свое. Сословность суда, суд пэров, равно как и
суд
патримониальный, а также подчинение низших сословий суду высших суть чисто
западные начала; некоторые из них были занесены к нам, и от них мы только что
начинаем освобождаться. Что касается до адвокатуры, то, с одной стороны, она
является
требованием неспособности человеческой природы к полному беспристрастию.
Собственно говоря, вместо состязательного прения между обвинителем и защитником
гораздо лучше было бы ввести беспристрастный доклад присяжным, в котором была бы
выставлена, без преувеличения и без преуменьшения, вся сила доказательств за и
против
обвиняемого. Но такое беспристрастие едва ли достижимо. Попробуйте играть сами с
собою в шахматы. Тут, кажется, нет резона пристращаться к черным или к белым; и,
однако, наблюдая за собою, непременно заметите, что если не постоянно, то, по
крайней
мере, по временам берете сторону или правой, или левой руки и играете хуже
одною, чем
другой. Поэтому и необходимо разделить защиту от обвинения.
Правда, что, с другой стороны, адвокатское обвинение и адвокатская защита носят
на себе
и чисто западный характер,- характер борьбы, которой проникнута вся европейская
жизнь.
Там, где все было разделено на враждебные партии, общественные слои и
корпорации,
необходимо должен был принять и суд характер поединка - обвинения и оправдания
во
что бы то ни стало; и потому-то этот характер судебного словесного поединка есть
та
скала, которой должны всеми мерами избегать наши присяжные поверенные, чтобы наш
новый суд не претерпел крушения. Наши адвокаты находятся точно в таком же
положении, как наши художники, пошедшие в школу к западным учителям. Чтобы наш
суд получил самобытный русский характер, нашим адвокатам так же точно нужно
уметь
заимствовать от своих учителей только технику, а не дух европейской адвокатуры.
Для
них это точно такая же трудная задача, как и для художников, и точно так же
трудно им
решить ее без содействия со стороны общества. Может быть, в этом отношении
общество
сохранило больше самобытности в своих требованиях, чем относительно бытовой
обстановки жизни,- уже потому, что правда судебная составляет более насущную
потребность для всех слоев общества (в том числе и для необъевропеившихся еще),
чем
требования эстетические. Притом же по отношению к суду никому нельзя будет
удалиться в старообрядство, как по отношению к церковному благолепию и
обрядности.
Поэтому можно надеяться, что дружный напор всего общественного, или (в этом
случае
правильнее) всего народного, мнения заставит адвокатуру держаться народной
колеи; а
может быть, и нет,- кто знает?
Посмотрим еще на третью великую освободительную реформу нынешнего царствования -
на освобождение печатного слова от уз цензурных. Свобода слова не есть право или
привилегия политическая, а право естественное. Следовательно, в освобождении от
цензуры по самой сущности дела не может уже быть никакого заимствования с
Запада,
никакого подражания; ибо иначе и хождение на двух ногах, а не на четвереньках,
могло
бы считаться подражанием кому-нибудь. Сама цензура была результатом нашей
подражательной жизни,- результатом, ничем не вызванным; прекращение же ее было
восстановлением естественного порядка отправлений общественной жизни. Но цензура
была не просто уничтожена: она была заменена (для периодических изданий, по
крайней
мере) новою системою предостережений. Эта система есть ли явление самобытное (т.
е.
явление, вызванное внутренними потребностями народной и государственной жизни
России) или только пересадка, подобная гильдейскому и цеховому устройству
городов, и
т. д.,- пересадка, основанная на том начале, что существующее где-либо в странах
просвещенного Запада ipso facto [+13] уже полезно, благодетельно, просветительно
и
необходимо для России? Чтобы решить этот вопрос, надо обратиться к анализу
свойств
той силы, которою одарена периодическая печать, и тех качеств, которыми система
предостережений отличается от судебного преследования за преступления,
положительно
формулированные законами о печати. Не подлежит сомнению, что система
предостережений не основана на принципе юридической справедливости, по которому
наказание должно всегда соответствовать преступлению; ибо если даже предположить
полнейшее беспристрастие в административном месте или лице, заведующем делами
печати, то все-таки три предостережения почти всегда гораздо чувствительнее для
издателя, которого могут лишить всего состояния, чем самое строгое из судебных
взысканий, коим он может подвергнуться. Между тем самая необходимость прибегать
к
предостережениям - вместо того чтобы подвергать провинившийся журнал суду -
показывает уже, что проступок издателя так сомнителен, так неопределителен, что,
по
всем вероятиям, суд не нашел бы возможности его обвинить. Следовательно, система
предостережений должна основываться на началах самозащищения, в котором, без
сомнения, нельзя отказать ни обществу, ни правительству и в силу которого
последнее
прибегает иногда к самым строгим, даже жестоким мерам - для предупреждения
действий
и не весьма преступных (если смотреть на них с чисто юридической точки зрения),
но
угрожающих большой бедой обществу. Так, например, простое легкомыслие может
заставить человека нарушить карантинные правила; однако за это полагается
смертная
казнь, ввиду тех страшных последствий, которые может иметь этот необдуманный и
легкомысленный поступок. Следовательно, и система предостережений вполне
оправдывается, если то зло, которое она должна предупреждать, может иметь
последствия, в своем роде подобные нарушению карантинных правил.
Обыкновенно думают, что как полезное, так и вредное действие печати заключается
или в
сообщении читателям известных убеждений, которых они вовсе не имели, или в
изменении тех убеждений, которые они имели. Но убеждение есть стройная система
логически связанных между собою мыслей и, следовательно, необходимо предполагает
значительную степень умственной развитости и значительный умственный труд.
Поэтому
масса публики (даже в странах самых образованных), собственно говоря,
самостоятельных убеждений не имеет и едва ли может иметь; то, что называется
убеждением масс, есть результат привычки, сообщаемой и приобретаемой воспитанием
или действием окружающей среды. Поэтому эти убеждения всегда отличаются
необыкновенной устойчивостью, образуются и изменяются не иначе как веками
невидимых трудов, целых рядов поколений. Сообщить массе даже нерядовых сословий
новые убеждения или изменить старые ее убеждения отдельному писателю или журналу
почти невозможно. Это труднее, чем пробуравить скалу. Масса люди, не имея ни
времени,
ни склонности, ни способности к продолжительному упорному мышлению, одарена, так
сказать, отражательной силою по отношению к действию самых логических, самых
красноречивых убеждений. Хоть кол на голове теши, она все-таки будет держаться
своего,
извека ей переданного, привычного и действием общественной среды ей усвоенного.
Чтобы увериться в справедливости сказанного, стоит только всякому мыслящему и
имеющему претензию на убеждение человеку припомнить, многих ли случалось ему в
жизни в чем-либо убедить или переубедить и часто ли ему самому случалось бывать
в
чем-либо убежденным или переубежденным другими. Но если масса (большинство) так
мало податлива убеждениям вообще, то такие убеждения, которые составляли бы
нравственный принцип деятельности, перевешивающий внушения интереса, апатии,
рутины, встречаются еще несравненно реже. А ведь только такое убеждение и имеет
практическое значение: только такие убеждения и можно ценить, если они полезны и
благотворны; таких только и следует бояться, таким только и стоит
противодействовать,
если они вредны и пагубны.
Но редки ли, часты ли убеждения вообще, а живые убеждения в особенности,- самым
худшим проводником убеждений должно признать периодическую печать, особенно же
ежедневные газеты. Разнообразие трактуемых ими предметов препятствует
сосредоточению внимания, этому первому условию приобретения какого бы то ни было
убеждения. Нынче говорится о восточном вопросе, завтра о люксембургском,
послезавтра
об улучшении быта духовенства, потом о системе общественного воспитания, об
обрусении Западного края, о судебной реформе, затем снова возвращаются к
восточному
вопросу и т. д., и т. д. И все это читается слегка, между прочим, среди тысячи
сообщаемых
текущих новостей, отвлекающих внимание. Каким образом может образоваться, а тем
более измениться убеждение чтением такого рода? По отношению к убеждениям
большие
серьезные сочинения имеют несравненно большее влияние, хотя также не прямое и не
непосредственное. Только немногие люди имеют время, склонность и способность их
обдумывать и этим путем почерпать новые или изменять старые убеждения. Эти-то
немногие люди медленно сообщают их далее, преимущественно посредством школы (в
которой молодой ум, еще не развлеченный житейскими заботами, еще гибкий по
природе
своей, питается ими и усвоивает их себе) или посредством небольших кружков людей
мысли (сообща вырабатывающих новые убеждения, из коих кое-что мало-помалу входит
и в общее сознание).
Это бессилие периодической, и особенно ежедневной, печати распространять и
изменять
убеждения вполне подтверждается опытом. Например, в двадцатых годах нынешнего
столетия явилось во Франции учение сен-симонистов. Сочинения Сен-Симона были
усвоены немногими учениками. Они отыскивали с величайшими стараниями новых
адептов и составили, наконец, небольшой кружок поклонников новой школы. Для ее
распространения стали они издавать журнал "Le globe" [+14]. Много ли приобрел он
им
сторонников? Почти никого. Такой же ничтожный результат имел и орган фурьеристов
"Democratie pacifigue" [+15], Скажут, что учения эти не распространились потому,
что
здравый смысл публики отвергал эти эксцентрические теории; однако же путем
отдельных трактатов и личной изустной пропагандою нашли же они себе
последователей
- и весьма талантливых. Возьмем пример учения, получившего большое
распространение
и вошедшего в жизнь многих государств,- учения о свободной торговле. Оно
проложило
себе путь в убеждения публики кафедрами и курсами политической экономии,
прениями в
палатах, личной изустной пропагандой; но где тот ежедневный журнал, которому оно
было бы обязано своим успехом?
Неужели, однако, периодическая печать, почитаемая одной из главных общественных
сил
нашего времени, в сущности, ничтожна по своему влиянию? Неужели один
предрассудок
возлагает на нее такие упования и возбуждает против нее такие опасения? Нет,
периодическая, и особенно ежедневная, печать составляет действительно огромную
силу;
но сила эта основана не на распространении убеждений, а на пробуждении и
уяснении
интересов, на возбуждении в этих интересах сознания своей силы. Газета, умевшая
подметить какой-нибудь интерес, существующий в публике, и оценить его важность,
пишет ряд передовых статей, которые его уясняют. Читая статью, читатель видит в
ней
изложение того, что он думал. Да ведь это мои мысли, восклицает он не без
внутреннего
удовольствия, чувствуя себя польщенным тем, что высокий газетный авторитет
вторит его
мыслям. Однако же по большей части читатель несколько ошибается; то, что он
считает
своими мыслями, были только более или менее неясные, неотчетливые, урывочные
ощущения,- и только после прочтения их изложения в газете уясняются они для него
самого. Что случилось с одним, то случается и с сотнями, с тысячами читателей.
Каждый
желает поделиться уясненными ему его интересами с другими и узнает, что они не
исключительно ему свойственны, а составляют мнение большинства его знакомых.
Таким
образом интересы публики не только уясняются, но получают сознание своей силы,
возвышаются на степень общественного мнения. Газеты, следовательно, имеющие
действительно общественное значение, суть как бы акушеры общественного мнения,
помогающие ему явиться на свет Божий. Справедливость этого также не трудно
доказать
самыми убедительными примерами. Газета, имеющая наибольшее общественное влияние,
есть, без сомнения, английский "Times". Но именно она и не проповедует никаких
своих
мнений, а старается только искусно изложить те, которые господствуют в
английском
обществе о том или другом вопросе, подметить английские общественные интересы,
уяснить их и, таким образом, возвести на степень общественной силы. Я позволю
себе
привести небольшую выписку из сочинения Кинглека оКрымской войне, в котором, по
случаю влияния этой газеты на характер восточной войны, рассказывается история
происхождения знаменитой газеты и той методы, руководствуясь которой она
достигла
своего влияния. В Англии существовала издавна компания, собиравшая всевозможные
новости, рекламы, объявления и печатавшая их в издаваемом ею листке. "Несколько
лет
тому назад,- говорит Кинглек,- руководители компании заметили, что один важный
разряд
новостей был неполон и недостаточен. Казалось, что каждому англичанину было бы
приятно знать, не отходя от своего камина, что думает масса его
соотечественников о
главных вопросах дня. Письма, получаемые от корреспондентов, доставляли уже
некоторые средства добывать этого рода сведения, и руководителям компании
казалось,
что с некоторым трудом и за умеренные издержки можно удостовериться в том, какие
мнения начинают входить в силу, и предвидеть направление, которое примет их
поток.
Говорят, что с этим намерением стали они употреблять несколько лет тому назад
одно не
имевшее занятий духовное лицо, одаренное тонкостью и проницательностью. На него
была возложена обязанность слоняться по публичным местам и выслушивать, что
думают
люди о главных современных вопросах. Ему незачем было прислушиваться к крайним
глупостям и еще менее - к мнениям самых умных людей. Его обязанность состояла в
том,
чтобы выжидать, пока он не заметит, что какая-либо общая обиходная мысль начала
повторяться во многих местах и многими людьми, по всем вероятностям, никогда не
видавшими друг друга. Эта общая мысль и составляла ту добычу, которую он искал и
которую приносил домой к своим хозяевам. Он так искусился в этом упражнении,
что,
пока он служил компании, она редко бывала вводима в заблуждение, и хотя
впоследствии
часто бывала надуваема на охоте за сведениями этого рода, но никогда не упускала
делать
все от нее зависевшее в поисках за сердцем нации".
"Вооружившись данными, таким образом собранными, руководители делали нужные
приготовления для их распространения; но они не утверждали смело, что добытое
ими
мнение именно составляет общественное мнение страны. Метода их заключалась в
следующем: они заставляли рассуждать ловких публицистов в пользу мнения,
которое,
как они думали, нация уже и без того готовилась принять; и если предположить,
что
полученные ими сведения были верны, то доказательства их, конечно, должны были
выслушиваться весьма охотно. Те, которые уже составили себе мнение, видели его
установленным и доказанным с гораздо большим искусством, нежели они сами могли
бы
это сделать; те же, которые еще не успели себе составить этого мнения, весьма
сильно к
тому побуждались, видя путь, избранный компанией, которая (как всем было
известно)
употребляла все старания, дабы следить за изменениями духа общества".
"Отчет, который газета давала в мнении, составляемом себе публикою, был столь
тесно
смешан с доказательствами в пользу этого самого мнения, что тот, кто заглядывал
в газету
собственно для того, чтобы узнать, как думают другие, поражался при чтении силой
доказательств; с другой же стороны, тот, кто воображал, что руководствуется
силою
логических доказательств, в сущности, только повиновался путеводителю, который
сообщил ему, что общество уже пришло к соглашению, заставляя и его идти вместе с
толпою. Подобно тому, как произнесение пророчества иногда составляет главный шаг
к
его выполнению, так и молва, утверждающая, что масса приняла известное мнение,
часто
производит то совпадение мыслей, которое было преждевременно объявлено уже
существующим. Из действия этого двоякого процесса проистекало, конечно, что
мнение
английской публики было вообще в согласии с тем, что писала компания; и чем
более
смотрели на газету как на истинное выражение народного духа, тем обширнейшую
публичность получала она..."
"Но, хотя компания имела в руках всю эту власть, характер ее был такого рода,
что она не
могла употреблять ее произвольным, капризным, пагубным образом без того, чтобы
не
нанести большого вреда своей странной торговле; ибо по самой своей сущности
характер
ее был не самовластный, а представительный: она была принуждена самим законом
своего существования быть в сколь возможно теснейшем согласии со всею нацией".
И у нас есть подобный пример. Газета с наибольшим числом подписчиков, с
наибольшим
влиянием - без сомнения "Московские Ведомости". Проповедует ли она какое-либо
новое
учение, навязывает ли свои убеждения публике? В большинстве случаев - нет. Она
только
с верным тактом схватывает тот интерес, который уже существует в обществе, хотя,
по
всем вероятиям, и не имеет к своим услугам проницательного духовного лица,
которое
уведомляло бы ее о состоянии общественного мнения. Такое лицо даже мало бы
помогло
ей, потому что у нас нельзя еще подслушать общественное мнение: его надо прежде
пробудить. Такому умению подметить общественные интересы обязаны "Московские
Ведомости" своим успехом в польском вопросе, в вопросе о классическом методе
образования в средних учебных заведениях. Но те же "Московские Ведомости"
показывают, что там, где они удаляются от той методы, которая составляет их силу
и
значение, они лишаются своего влияния. "Московские Ведомости" в торговой
политике
защищают систему свободной торговли, теорию излишества денежных знаков и т. д.,
и,
несмотря на обширный круг читателей газеты, эти проповедуемые ими теории не
прививаются; напротив того, все показывает, что фритредерство со своими
суккурсалиями
все более и более теряет у нас почву под ногами, что общественное мнение, весьма
фритредерски настроенное лет семь тому назад, постепенно приходит к более
здравому
взгляду на экономические интересы России.
Где, следовательно, наш "Times" уклоняется от своего первообраза, там и действие
его
ничтожно. Новых убеждений или изменений старых не проведешь посредством
ежедневной газеты. Итак, сила периодической прессы не самостоятельная и
самобытная, а
только условная, находящаяся в теснейшей зависимости от интересов, существующих
в
публике помимо ее. Если эти интересы не подмечены прессой, если личные убеждения
редакции заслоняют от нее интересы большинства,- действие газеты будет ничтожно;
если
она вздумает проводить идеи, противоречащие интересам публики,- оно будет еще
ничтожнее. Вся сила периодической печати заключается в согласовании с ними.
Ежели поэтому интересы, существующие в обществе, находятся в противоречии с
интересами и целями правительства, то не может быть никакого сомнения, что
правительство по необходимости должно прибегать к средствам обуздания прессы,
дабы
воспрепятствовать ей возбуждать эти противуобщественные или
противуправительственные интересы, уяснять их публике и показывать ей их силу.
Тут
совершенно уместен такой же образ действия, который с крайнею строгостью
наказывает
простое легкомыслие, если оно может причинить неисчислимые бедствия стране. Но
представим себе, что страна, ограждаемая карантином от заразы, населена
племенем, не
имеющим предрасположения к той эпидемической болезни, которая господствует в
данное время. Уместно ли будет, единственно ради сохранения общепринятого
правила,
для однообразия и симметрии, из подражательности иностранным карантинным
постановлениям, расстреливать провинившихся в нарушении карантинных правил? Не
достаточно ли будет в этом случае подвергать нарушителей взысканиям на общем
юридическом основании - соответствия наказания с виновностью преступника? Не
очевидно ли, далее, для всякого добросовестного человека, что в русском обществе
противуобщественных, противугосударственных, противуправительственных интересов
вовсе не существует, а следовательно, и русская периодическая печать (по самому
положению своему, независимо от ее доброй воли), будучи могущественна для добра,
совершенно бессильна для зла. По отношению к ней, следовательно, случая
самозащищения - необходимой обороны - не существует; и ежели какой-либо журнал
провинится против постановлений о печати, то эта вина никак не может угрожать
какимилибо
общественными бедствиями, даже в самых малых размерах, ни теперь, ни в
ближайшем будущем, настолько, насколько человеческая проницательность, а
следовательно, и человеческая заботливость хватать может. Следовательно, по
состоянию
общественного духа в России, обыкновенное судебное преследование, воздавая
должное
юридическое возмездие провинившемуся против постановлений о печати, вполне
достаточно для своей цели,- и, следовательно, система административных
предостережений не коренится в нуждах и потребностях народных, а есть продукт,
родившийся при другой обстановке, при других жизненных условиях, к нам из чужи
занесенный.
Примеров этих достаточно, чтобы выяснить, что надо понимать под европейничаньем
в
учреждениях, в правительственных мероприятиях.
3. Третья форма европейничанья (и притом самая пагубная и вредная) состоит в
смотрении на явления внутренней и внешней жизни России с европейской точки
зрения и
сквозь европейские очки. Этот взгляд, во что бы то ни стало старающийся
подводить
явления русской жизни под нормы жизни европейской, делая это или бессознательно
(вследствие иссякновения самобытного родника русской мысли), или даже
сознательно (с
тем, чтобы придать этим явлениям почет и достоинство, которого они были бы будто
лишены, если бы не имели европейского характера), произвел много недоумении и
всяческой путаницы в области науки и неисчислимый вред на практике. Мы не будем
рассматривать следствий первого рода, а обратим внимание на некоторые только
примеры, в которых выказалось (или необходимо должно выказаться) вредоносное
влияние этого вида европейничанья на внутренней и внешней жизни России.
В Соединенных Штатах две главные партии, на которые разделяются тамошние
политики,
носят названия республиканцев и демократов. Названия эти заимствованы из чуждого
Америке европейского порядка вещей и поэтому вовсе не выражают сущности
стремлений означенных партий. Что значит республиканская партия в стране, где
нет
монархии и где никто к ней даже не стремится? Что значит демократическая партия
там,
где все общество устроено на демократических основаниях? Собственно говоря,
американские республиканцы суть защитники политической централизации, а
демократы
- защитники политического обособления штатов. Здесь заимствование из чуждого
европейского мира не пошло, однако же, дальше названия и потому представляет
лишь
номенклатурную путаницу, доходящую до того, что американские демократы суть
именно
представители аристократических тенденций тамошнего общества. Но эта
номенклатурная путаница не имела практического влияния, потому что американцы
привыкли жить собственною жизнью. У нас, к -несчастью, заимствование
номенклатурное
производит путаницу гораздо более существенную, потому что наши высшие
общественные классы, привыкшие жить умственно чуждою жизнью, невольно переносят
вычитанные и высмотренные ими европейские идеалы на действительную жизнь,
приурочивая их к нашим общественным явлениям, тожественным по названию с
европейскими,- названию, данному на основании самой поверхностной аналогии.
Таким
образом появились на Руси аристократия и демократия.
Самое слово "аристократ, аристократка" произошло у нас недавно, вместе с
великосветскими повестями, наводнявшими одно время нашу литературу и
заставлявшими биться сердца провинциальных барынь желанием заслужить это лестное
название, уподобив себя, свой образ жизни и господствующий в их домах тон тому
представлению, которое они соединяли со словом "аристократия". Аристократия,
аристократизм в применении и к России и к русскому обществу не означали и не
означают
ничего другого, как светский лоск и тон, господствующий в богатых столичных
домах,
ничего другого, как людей, в течение нескольких поколений успевших, с
значительною
степенью совершенства, перенять манеры прежних французских маркизов или нынешних
английских лордов. Другого смысла русский аристократизм, русская аристократия не
имеют. Но там, где нет внутреннего содержания, там внешность, имя, название -
все. И
вот появились у нас и органы мнимого общественного мнения с аристократическими
тенденциями.
Как нелепы и вместе вредны такие из чужого заимствованные взгляды - можно видеть
из
тех выводов, к которым они приводят. Западная аристократия не есть явление
специально
свойственное какому-либо из европейских государств, а институт по происхождению
своему общеевропейский в полном смысле этого слова, получивший некоторую
национальную окраску лишь впоследствии, когда народы, входившие в состав единой
Франкской монархии, в значительной степени обособились, как об этом было
говорено
выше. Естественно, что такая общность происхождения вела к солидарности всех
европейских аристократических интересов. Поэтому, когда французская революция
объявила у себя дома войну насмерть аристократически-феодальным учреждениям, все
аристократии почувствовали себя уязвленными. Даже Англия, пользовавшаяся у себя
дома свободными учреждениями, сочла необходимым собрать все свои силы для защиты
аристократического принципа. Зная дух, которым во все времена руководствовалась
английская политика, нельзя предполагать, чтобы одно бескорыстное негодование
(возбужденное безумствами, неистовствами и преступлениями, которыми
ознаменовалась
французская революция) составляло побудительную причину, заставившую Англию
броситься в достопамятную двадцатилетнюю борьбу с Францией,- борьбу, которая
окончилась видимым поражением Франции, в сущности же низвергла аристократический
принцип не только на материке, но и в самой Англии. Солидарность всех
европейских
аристократий была истинною побудительною причиною той борьбы, которая составила
историческое содержание конца XVIII и начала XIX века, что и подало повод
французским демократам толковать о союзе аристократий и монархий против свободы
и
блага народов.
В соответствии этому и наш подражательный аристократизм "Вести" и ее партии не
мог
не прильнуть к этой всеобщей аристократической солидарности и стал требовать
союза
между мнимой русской аристократией с весьма не мнимым польским шляхетством и
остзейским баронством. Какого бы кто ни был мнения об этом последнем -
несомненно,
что польское шляхетство есть исконный, коренной и злейший враг русского народа.
Итак,
обвинения французских демократов против союза европейских аристократий на гибель
свободы и благосостояния народов не применяются ли в полной мере к той партии,
которая является защитницей и покровительницей польского шляхетства,- которая
говорит, что польский пан ближе к ее сердцу, чем западно-русский мужик? Не
проповедует ли она действительно пагубы русского народа, являясь ходатаем и
защитником злейшего его врага? Вот к чему приводит подражательство; вот
результаты
перенесения европейских взглядов и тенденций на русскую почву.
Но если у нас есть европействующие аристократы, у нас так же точно есть и
европействующие демократы. Припомним статьи, писанные из нашего демократического
лагеря (вроде "Национальной бестактности" [+16]), припомним союз наших
демократов с
польскою справою [+17] - и мы увидим, что и демократическое европейничанье так
же
точно готово было предать русский народ в жертву его злейшим врагам,
принимающим,
чтобы вернее вредить ему, и аристократическую и демократическую личину.
Так как и аристократия и демократия составляют действительные элементы,
действительные силы европейского общества, то, наряду с исключительными узкими
проявлениями их (в виде юнкерства и в виде демагогии, прозванной красною), с той
и
другой стороны не только можно указать на действительно здоровые проявления этих
элементов европейской жизни (на явления, подобные аристократизму графа Бисмарка
и
демократизму графа Кавура или Гарибальди); но эти здоровые стороны составляют
даже
главнейшую силу обеих партий. Напротив того, наше аристократическое и
демократическое европейничанье, за неимением внутреннего содержания, должно по
необходимости представлять явление, принадлежащее к разряду карикатурных. Что
наше
юнкерство есть явление заносное, гибридное, ублюдочное, в том, кроме газеты
"Весть",
едва ли кто сомневается. Чтобы заразиться им, надобно было долгое время вдыхать
шляхетские или рыцарские миазмы, так сказать, наполнить ими свою душевную и
умственную пустоту, чтобы произвести на свет Божий уродство, подобное теории
слияния
живучих аристократий наших окраин под господством мертворожденной аристократии
нашего государственного ядра,- дабы сообща руководить народом и этим окольным,
невозможным путем произвести государственное объединение, когда народ
государственных окраин или уже составляет одно этнографическое и органическое
целое
с народом государственного ядра, или ничего иного не желает, как слиться с ним в
такое
единство, а аристократии этих окраин составляют единственное к тому препятствие.
При
таком невозможном союзе аристократии государственного ядра (если бы она даже
существовала) ничего не оставалось бы делать, как содействовать разъединяющим
целям
своих союзниц.
Но если не русское происхождение этого лжеаристократизма очевидно и никем не
оспаривается, то зато нашему лжедемократизму или полнейшему проявлению его,
известному под именем нигилизма, хотят во что бы то ни стало приписать русское
доморощенное происхождение. Когда наши европейские друзья твердят на все лады,
что
русское общество и русский народ разъедены самого пагубного свойства
социалистическими, материалистическими, демократическими учениями, когда, по их
словам, русский демократизм угрожает благосостоянию Европы, так как прежде
угрожал
ей русский абсолютизм, то этому удивляться нечего, это в порядке вещей - a la
guerre
comme a la guerre [+18]. Но вот что удивительно: каким образом газета, подобная
"Московским Ведомостям" (обыкновенно столь здраво смотрящая на вещи), под
влиянием
справедливого, впрочем, недовольства нашею системою общественного образования -
обращает нигилизм в произведение русской почвы? Это решительно непонятно.
Нигилизм
- не более не менее как одна из форм нашего европейничанья, и как ни плохи наши
гимназии и наши университеты - не они, однако же, произвели эту язву, и как ни
полезна,
может быть, классическая система учения - не она излечит нас от этой язвы.
Что такое нигилизм? Нигилизм есть последовательный материализм, и больше ничего.
Материализм несколько раз уже получал большое распространение в европейском
обществе: в XVII веке господствовал он в Англии, в XVIII - во Франции, откуда
распространился между высшими классами прочих государств и даже России. Реакцией
против этого материализма был германский идеализм, который теперь, в свою
очередь,
под совокупным влиянием протестантизма (отвергающего всякое положительное
религиозное содержание христианства), гегелизма (доведенного до своего крайнего
последовательного развития) и, наконец, успехов положительных наук дошел до
полнейшего материализма и атеизма. Между тем для жившей задним умом официальной
России все еще Франция, по старой памяти, казалась олицетворением всех
антисоциальных, антирелигиозных, противонравственных учений; а скромная,
глубокомысленная Германия олицетворяла собою противодействующий этим зловредным
направлениям спасительный идеализм. И вот нашей системе общественного воспитания
был придан исключительно немецкий характер. Не так еще давно молодым людям,
отправлявшимся за границу, строго возбранялся въезд во Францию как в страну
нравственно-зачумленную, тогда как зараза давно уже оставила французскую почву и
перешла в Германию.
Без самобытного развития, привыкши верить на слово нашим иностранным учителям и
в
последнее время будучи обучаемы исключительно немецкою наукою, мы заразились
самоновейшим и самомоднейшим ее направлением, которое не встречало ни
внутреннего,
ни внешнего противодействия. К какой нации принадлежит Фохт, Молешотт, Фейербах,
Бруно Бауер, Бюхнер, Макс Штирнер - эти корифеи новейшего материализма? Разве
они
русские или воспитанники русских гимназий, сделавшиеся нигилистами от
недостаточно
глубокого изучения латинских и греческих классиков? Разве русского происхождения
и те
учения, которые хотя и не могут быть названы чисто материалистическими, но
которые,
однако же, служат необходимыми подпорами материализма, как то: Дарвиново учение
о
происхождении видов, Гукслеевы выводы о близости человека к обезьянам, Боклево
отвержение человеческой свободы на основании добытых статистикою результатов?
[+19]
Что привнесли русские в эту сокровищницу материалистических учений? Ничего.
Самое
имя нигилизма, хотя получило, по-видимому, на Руси свое происхождение, очевидно,
основано на книге Макса Штирнера "Jch stelle mein Sach auf nichts" [+20], с
филистерским
цинизмом посвященной "meinem lieben Julchen [+21].
Мы и тут повторяли, как попугаи, чужие слова и мысли, как наши деды повторяли
учения
энциклопедистов, а отчасти учения мистиков, как наши отцы - учения германского
трансцендентального идеализма. Если эти учения, получавшие некоторое
распространение в русском обществе в былые времена, не могут считаться явлениями
русской жизни, то почему же приписывается это нигилизму, имеющему столь же
очевидное иноземное происхождение? Или, может быть, со свойственной подражателям
склонностью преувеличения, мы утрировали заимствованное нами учение? К счастью
или
к несчастью, наши учителя не оставили нам даже и этой возможности отличиться.
Когда
утверждают, что человек есть прямой потомок гориллы или орангутанга, что мысль
есть
такое же отделение мозга, как урина - отделение почек, что считать что-либо
священным -
столь же нелепый обычай, как табу островитян Полинезии, то остается ли еще
какаянибудь
возможность к утрировке?
Со всем тем, однако, если в нигилизме есть что-нибудь русское, то это его
карикатурность. Но это свойство разделяет он и с русским аристократизмом, и с
русским
демократизмом, и с русским конституционализмом, одним словом - со всяким русским
европейничаньем. Как бы ни были грубы, как бы ни были дики учения, но ежели они
(как
новейшие материализм, коммунизм, или цезаризм) представляются результатом
долговременного развития, попавшего на ложную дорогу, или следствием
непримиримых
противоречий, дошедших до взаимного отрицания различных сторон жизни, то эти
учения
и эти общественные явления - плод отчаяния целых поколений - имеют величавый
трагический характер. Когда же эти самые учения не вызваны внутреннею жизнью
общества и не более как сбоку припека, то эта трагическая величавость заменяется
карикатурностью и уродливостью. Каким же образом понять после этого странные
оправдания проживательства за границею для образования детей в иностранных
школах,
во избежание язвы нигилизма, когда из этих-то именно школ и произошел
чистокровный
нигилизм, по отношению к которому наш нигилизм составляет лишь слабый сколок и
бледный отпечаток?
Но и нигилизм, и аристократизм, и демократизм, и конституционализм составляют
только
весьма частные проявления нашего европейничанья; самый общий вид его, повидимому
менее зловредный, в сущности же гораздо опаснейший их всех, есть наше
балансирование
перед общественным мнением Европы, которую мы признали своим судьею, перед
решением которого трепещем, милость которого заискиваем. Такое отношение к
иностранному общественному мнению, даже если бы оно не было радикально-враждебно
всему русскому, не может не лишить нас всякой свободы мысли, всякой
самодеятельности. Мы уподобляемся тем франтам, которые, любя посещать общество,
не
имеют уверенности в светскости своих манер. Постоянно находясь под гнетом
заботы,
чтобы их позы, жесты, движения, походка, костюм, взгляды, разговоры отличались
бонтонностью и коммильфотностью,- они, даже будучи ловки и неглупы от природы,
ничего не могут сделать кроме неловкостей, ничего сказать - кроме глупостей. Не
то же ли
самое и с нашими общественными деятелями, беспрестанно оглядывающимися и
прислушивающимися к тому, что скажет Европа; признает ли действия их достойными
просвещенного европеизма? Фамусов, ввиду бесчестия своей дочери, восклицает: что
скажет княгиня Марья Алексеевна! - и этим обнаруживает всю глубину своего
нравственного ничтожества. Мы возвели Европу в сан нашей общей Марьи Алексеевны,
верховной решительницы достоинства наших поступков. Вместо одобрения народной
совести, признали мы нравственным двигателем наших действий трусливый страх
перед
приговорами Европы, унизительно-тщеславное удовольствие от ее похвал.
Возьмем определенный, всем известный пример. Европа обвиняет нас в честолюбивых
видах на Константинополь, и мы стыдимся этого обвинения, как будто и в самом
деле
какого-нибудь дурного поступка. Англия завладела чуть не всеми проливами на
земном
шаре; неизвестно с какой стати захватила скалу на испанской территории,
господствующую над входом в Средиземное море; а по отношению к нам считается
непозволительным хищничеством добиваться свободного входа в наш собственный дом,
обладание которым притом сопряжено с лежащей на нас нравственной обязанностью -
выгнать турок из Славянской и Греческой земли. Мы, конечно, можем утверждать
факт,
что в данное время не имеем этого намерения, как действительно не имели перед
восточной войной, как, к сожалению, не имеем (без сомнения) и теперь; но
становиться на
европейскую точку зрения и видеть в самом желании овладеть Цареградом, выгнать
турок, освободить славян какое-то посягательство на права Европы - это
непростительное
нравственное унижение. Я не говорю здесь о языке дипломации (у нее свой условный
язык, своя условная политическая нравственность: ей приходится с волками жить -
поволчьи
выть), а имею в виду только выражение русского общественного мнения. И
француская дипломация не говорит о рейнской границе, но это не мешает
французскому
общественному мнению свободно выражать свои мысли и желания об этом предмете,
хотя
законность их подлежит гораздо большему сомнению, чем законность желаний России.
Точно так же чураемся мы обвинения в панславизме, как будто честный русский
человек,
понимающий смысл и значение слов, им произносимых, может не быть панславистом,
т.
е. может не стремиться всеми силами души своей к свержению всякого ига с его
славянских братии, к соединению их в одно целое, руководимое одними славянскими
интересами, хотя бы они были сто раз противуположны интересам Европы и всего
остального света, до которых нам нет и не должно быть никакого дела.
Америка считает между своими великими людьми одного человека, который не
освободил
ее от чужеземного ига (как Вашингтон), не содействовал к утверждению ее
гражданской и
политической свободы (как Франклин, Адаме, Джеферсон), не освободил негров (как
Линкольн), а произнес только с высоты президентского кресла, что Америка
принадлежит
американцам,- что всякое вмешательство иностранцев в американские дела сочтут
Соединенные Штаты за оскорбление. Это простое и незамысловатое учение носит
славное
имя учения Монроэ и составляет верховный принцип внешней политики Соединенных
Штатов [+22]. Подобное учение должно бы быть и славянским лозунгом; и никакой
страх
ни перед какой Марьей Алексеевной не должен удерживать нас от громкого его
произнесения во услышание всем, кто пожелает слышать.
Но в одних ли внешних делах имеет влияние голос всегда во всем и постоянно
враждебной Европы на наш образ мыслей, на наши поступки? Поверив на слово
Европе,
что Екатерина совершила великое политическое преступление, присоединив к России
искони русские земли и тем исполнив вековое томительное желание миллионов
русского
народа, чуть-чуть не было совершено действительное преступление против русского
народа, с самыми гуманными целями и намерениями. Страх перед укором в
религиозной
нетерпимости со стороны Европы заставил принять сторону столь толерантных
пасторов
и баронов против обращавшихся в православие латышей и эстов, доказывавших тем их
глубокое стремление слиться с русским народом, с которым их предки или родичи
заодно
клали основание Русскому государству. Но лучше остановиться на первых же
примерах
влияния страха перед Европой на нашу внутреннюю политику и обратиться к внешней
истории, где скрывать нечего, где счеты яснее и лучше видно, что мы выиграли и
что
проиграли, становясь на европейскую точку зрения и надевая европейские очки,
чтобы
смотреть на наши дела и интересы.
После великой национальной политики императрицы Екатерины, воссоединившей запад
России с востоком, придвинувшей Россию к Черному и Азовскому морям, на
пространстве от Днепра до Кубани,- мы пришли в бескорыстный ужас от неистовств
французской революции, когда она уже сама собою приходила к концу, и в не менее
бескорыстное соболезнование к неудачам бескорыстной Австрии. И вот великий
Суворов
украсился титулом князя Италийского, а русское оружие озарилось неувядаемой
славой.
Нравственный результат войны 1799 года был велик, показав, к чему способно
русское
войско под предводительством русского военного гения; но практически полезных
результатов она не только не имела, но и не могла иметь, каков бы ни был ее
исход.
Наполеон без нас смирил революцию и явился охранителем и восстановителем
порядка.
Честолюбие его еще не успело выказаться, так что и против него не представлялось
необходимости принимать заблаговременных мер. Историческая борьба между Англией
и
Францией, в которой последняя лишилась всех своих колоний, естественным образом
вела
того, кто взялся быть носителем и представителем ее судеб и стремлений, к
желанию
померяться со счастливою соперницею. Неисполнение условий Амьенского мира [+23]
доставило к тому достаточный предлог. Высадка угрожала берегам Англии. Ее деньги
и
естественное желание Австрии попытаться возвратить потерянное отвлекли на эту
последнюю удар, предназначавшийся Англии. Какое, казалось, нам до всего этого
дело?
Но мы стояли на европейской точке зрения и, уже зная, как Австрия и Англия
платят за
бескорыстное желание помочь им, тем не менее приступили к новому союзу с этими
бескорыстными державами. Война 1805 года не имела и нравственных результатов
войны
1799 года. Война 1807 года была необходимым ее продолжением [+24]. На этот раз
честь
России действительно требовала войны. Окончивший ее Тильзитский мир не
принадлежит
к числу славных миров России, но зато он был, может быть, самым выгодным когдалибо
заключенным Россией трактатом. Он доставил ей Белостоцкую область, Финляндию и
Бессарабию - и только потому не доставил Галиции, Молдавии и Валахии, не
утвердил
самобытности и независимости Сербии, что Россия сама этого не захотела, смотря
на все с
европейской точки зрения, и с высоты европейства предпочла независимость
Ольденбурга
независимости Сербии и Славянства [+25]. Последовавшая от такого взгляда война
года имела опять великие нравственные результаты для России, могла бы иметь и
великие
результаты практические, если бы, помирившись с Наполеоном, предоставили
Германию
и Европу их собственной судьбе.
После 1815 года заняла Россия, по-видимому, царственную роль в Европе; но, имея
политический центр своей деятельности не внутри, а вне себя, преследуя идеальнообщеевропейские
цели, Россия служила политике Меттерниха и (как громоотвод)
отводила от нее заслуженную ненависть, скопляя ее на свою сторону. Меттерниху
удалось
воспользоваться европейской точкой зрения, на которой стояла Россия, чтобы
вдвойне
обморочить ее: во-первых, вселяя в нее ужас к заговорам карбонариев и к
демократическим волнениям, которые (повторяю еще раз), в сущности, столько же ее
касались, сколько и возмущение тайпингов; во-вторых, заставляя ее видеть
демократическую революцию в священном восстании греков. Этим удалось
австрийскому
министру вырвать из рук России честь сделаться единственной помощницей и
участницей
в борьбе ее единоверцев. Эту славу разделили с ней и другие лицемерные друзья
греков,
эксплуатировав что можно было из полезных результатов священной борьбы [+26].
Вместо того чтобы быть знаменосцем креста и свободы действительно угнетенных
народов, мы сделались рыцарями легитимизма [+27], паладинами консерватизма,
хранителями священных преданий версальской бонтонности, как оно и прилично
ученикам французских эмигрантов. Чем искреннее и бескорыстнее усвоивали мы себе
одну из европейских точек зрения, тем глубже ненавидела нас Европа, никак не
хотевшая
верить нашей искренности и видевшая глубоко затаенные властолюбивые планы там,
где
была только задушевная преданность европейскому легитимизму и консерватизму. Эта
ненависть не смущала наших консерваторов; они гордились ею, и она казалась им
совершенно естественною. Как же в самом деле было не ненавидеть Россию, грозную
защитницу и охранительницу здравых начал общественности и порядка,- этому сброду
демократов и революционеров всех цветов? В симпатиях же Друзей порядка и всех
консервативных сил они нисколько не сомневались. Наши прогрессисты также не
смущались ненавистью европейского общественного мнения, также находили ее
естественной, но только не гордились ею, а стыдились ее, как заслуженного
наказания за
наши антипрогрессивные стремления.
Но вот настала Восточная война. Полезные действия ее у нас превозносятся
применительно к пословице: "Гром не ударит, русский мужик не перекрестится". Но
едва
ли не справедливее приписать те благодетельные внутренние реформы, которые
последовали за Парижским миром, не военной неудаче, а единственно благому почину
императора Александра, который, без сомнения, предпринял бы их так же точно и
при
всяком другом исходе Восточной войны. Война эта, однако же, не осталась без
действительно благодетельных последствий. Она показала нам, что ненавидела нас
не
какая-либо европейская партия, а, напротив того,- что, каковы бы ни были
разделяющие
Европу интересы, все они соединяются в общем враждебном чувстве к России. В этом
клерикалы подают руку либералам, католики - протестантам, консерваторы -
прогрессистам, аристократы - демократам, монархисты - анархистам, красные -
белым,
легитимисты и орлеанисты 18- бонапартистам. Прислушайтесь хоть к толкам во
французском законодательном собрании о внешней политике империи. Та или другая
оппозиционная партия находит слова осуждения и для итальянской, американской, и
для
германской политики французского правительства; но все партии согласны и между
собою, и с императорским правительством в оценке его восточной политики,
поскольку
она была враждебна России. Та общая (поглощающая все различия партий и
интересов)
ненависть к России, которую и словом и делом обнаружила Европа, начала наконец
открывать нам глаза. К сожалению, это отрезвляющее действие восточной войны не
было
довольно сильно, потому что ему не помогало хотя сколько-нибудь свободное
публичное
слово.
Всякое оскорбительное слово о России было тщательно недопускаемо до нашего
слуха,
точно до слуха молодой девушки, девственную чистоту и деликатность которой могло
бы
нарушить все непристойное и грубое. От официальной защиты русского интереса все
еще
продолжало веять казенщиной, которая нам претила. Мы так привыкли к официальной
лжи, что нам виделась и слышалась ложь даже там, где была одна святая
истина.Большинство образованных людей не могло еще отстать от старой привычки
смотреть европейскими глазами на все наши дела и считало себя весьма
проницательным,
думая про себя, что Европа ополчилась на нас, дабы наказать нашу нестерпимую
гордыню. Нашу гордыню - любопытно было бы посмотреть на эту диковину! В чем,
когда
и где проявлялась она? Еще после Восточной войны ходила по рукам рукопись,
справедливо или нет приписываемая профессору Грановскому, где именно
представлялась
Восточная война справедливым возмездием за нашу политическую гордыню, хотя, в
сущности, она была произведена выходившими из границ политическим смирением и
скромностью. Я не смею утверждать, чтобы означенная рукопись была действительно
произведением знаменитого профессора; но ежели она и подложная, то при более
национальном направлении общественного мнения, конечно, никто бы не вздумал
приписывать перу всеми уважаемого лица взглядов такого рода.
Чтобы еще более раскрыть русские глаза на действительное отношение европейского
общественного мнения к России, нужно было другое событие: вмешательство Европы в
польские дела. То, чего не могла совершить Восточная война, совершило
вмешательство
Европы в польские дела, несмотря на то, что это вмешательство далеко не имело ни
того
оскорбительного характера, ни тех тяжелых последствий, как события 1853, 1854,
1855 и
1856 годов. Но на помощь раскрывающим глаза событиям явились тут - зарождавшиеся
уже гласность и общественное мнение.
Все перечисленные здесь и поясненные примерами виды европейничанья суть,
конечно,
только симптомы болезни, которую можно назвать слабостью и немощью народного
духа
в высших образованных слоях русского общества. Но, будучи симптомами болезни,
они
составляют вместе и родотворную причину болезни, от которой она ведет свое
происхождение и которая беспрестанно ее поддерживает. Болезнь эта в целом
препятствует осуществлению великих судеб русского народа и может, наконец
(несмотря
на все видимое государственное могущество), иссушив самобытный родник народного
духа, лишить историческую жизнь русского народа внутренней зиждительной силы, а
следовательно, сделать бесполезным, излишним самое его существование,- ибо все
лишенное внутреннего содержания составляет лишь исторический хлам, который
собирается и в огонь вметается в день исторического суда. Какая же сила излечит
нас от
постигшего нас недуга и, упразднив в нем все, искажающее наш народный облик,
обратит
и эту болезнь к росту, как обратила уже татарское данничество и закрепощение
народа? И
прямое действие власти, и сила слова кажутся нам для сего недостаточными.
Оскудение
духа может излечиться только поднятием и возбуждением духа, которое заставило бы
встрепенуться все слои русского общества, привело бы их в живое общение,
восполнило
бы недостаток его там, где он иссякает в подражательности и слепом благоговении
перед
чуждыми идеалами, из того сокрытого родника, откуда он не раз бил полноводным
ключом, как во дни Минина, и начинал бить в более близкие к нам годины испытании
1812 и 1863 годов. Для избавления от духовного плена и рабства надобен тесный
союз со
всеми плененными и порабощенными братьями,- необходима борьба, которая, сорвав
все
личины, поставила бы врагов лицом к лицу и заставила бы возненавидеть
идолослужение
и поклонение своим открыто объявленным врагам и противникам. Совершить это в
силе
только суровая школа событий, только грозный опыт истории. Эти целительные
события,
от которых придется (ходим ли или не хотим) принять спасительные уроки, уже
восходят
на историческом горизонте и зовутся восточным вопросом.
Примечания
[+1] Натиск на Восток (нем.).
[+2] В вопросе о происхождении государственности у восточных славян Данилевский
следует так называемой "норманнской теории", выдвинутой в XVIII в. историкаминемцами
А. Шлецером и Г. Миллером и разделявшейся многими русскими историками
XIX в. от Н. М. Карамзина до С. М. Соловьева; несостоятельность взгляда на
варягов
(скандинавов, норманнов) как на создателей Русского государства была доказана В.
О.
Ключевским, называвшим теорию нормаиистов "схематической притчей". В настоящее
время наукой установлено, что захват варягами Киева и возведение на княжеский
стол
конунга Олега - всего лишь эпизод в истории Древней Руси.
[+3] Делать хорошую мину при плохой игре (фр.).
[+4] Речь идет о драматическом событии начала Крымской войны: затоплении в
сентябре
1854 г. семи военных судов Черноморского флота у входа в Севастопольскую бухту с
целью не допустить флот противника в Севастополь.
[+5] Эта мысль содержится в статье А. С. Хомякова "Картина Иванова. Письмо к
редактору 'Русской беседы'" (1858).
[+6] Парижских предметах роскоши (фр.).
[+7] Пожар в Петербурге 28 мая 1862 г., в результате которого сгорело несколько
торговых дворов и здание Министерства внутренних дел, вызвал много разноречивых
толков в русском обществе. Как свидетельствует Н. С. Лесков в статье "Настоящие
бедствия столицы" (1862), господствующим было мнение о том, что "Петербург горит
от
поджогов" и что существует связь между пожарами и "возмутительным воззванием,
приглашающим к ниспровержению всего гражданского строя нашего общества" (речь
идет о прокламации П. Г. Заичневского "Молодая Россия"). Позже П. А. Кропоткин
допускал возможность того, что "какому-нибудь революционеру могла... прийти в
голову
мысль разрушить правительственную машину пожаром" (см.: Кропоткин П. А. Записки
революционера. М., 1988.С. 179-180).
[+8] См. примеч. 4 к главе шестой.
[+9] По-видимому, Данилевский имеет в виду возникшую в конце 50-х гг. XIX в. в
Константинополе по инициативе М. Л. Налбандяна (1829-1866) армянскую
революционную группу "Партия молодых".
[+10] Правительство Александра I, идя навстречу пожеланиям остзейских баронов, в
гг. освободило крепостных крестьян Эстляндии, Курляндии и Лифляндии без
земли.
В германских государствах процесс ликвидации крепостного права путем выкупа
крестьянами феодальных повинностей завершился в 30-е гг. XIX в. По словам
французского историка Э. Омана, "русская крестьянская реформа оказалась
бесконечно
более щедрой, чем подобная же реформа в соседних странах" (см.: История XIX
века: В 8
т. / Под ред. Э. Лависса, А. Рамбо. М., 1938. Т. 6. С. 73).
[+11] В ходе земской реформы, проводившейся в России в XIV в., была
преобразована
система местного управления: в центральных уездах страны наместников и
волостелей
заменили выбиравшиеся из местного дворянства губные старосты, в руки которых
передавался суд и сбор "кормленного окупа" - шедшего в казну специального
оброка.
[+12] Германские племена англов и саксов до завоевания Британии в VII в.
проживали
между Эльбой и Рейном, т. е. к западу от полабских славян.
[+13] В силу самого этого обстоятельства (лат.).
[+14] "Глобус" (фр.).
[+15] "Миролюбивая демократия" (фр.).
[+16] Статья Н. Г. Чернышевского (Современник. 1861. - 7).
[+17] С польским делом (от польск. sprawa - дело).
[+18] На войне как на войне (фр.).
[+19] Имеются в виду взгляды английских ученых XIX в. Т. Гексли, продолжившего
разработку дарвиновского учения о происхождении видов, и Г. Бокля - историка,
который
стремился объяснить развитие человеческого общества с позиций механистического
детерминизма и эволюционизма.
[+20] "Я не ставлю мое дело ни во что" (нем.).
[+21] "Моей любимой Юльхен" (нем.).
[+22] В 1823 г. президент США Дж. Монро в послании к конгрессу выдвинул принцип
"Америка для американцев", ставший впоследствии идеологическим обоснованием для
вмешательства США в дела латиноамериканских государств.
[+23] Амьенский мир - мирный договор, подписанный 27 марта 1802 года Англией с
Францией и ее союзниками - Испанией и Голландией.
[+24] См. примеч. 1 к главе второй.
[+25] В 1808 г. предводитель восставших сербов Кара-Георгий заключил с Россией
Неготинский договор, который ставил Сербию под покровительство Александра I;
русские гарнизоны заняли ряд сербских крепостей. Вскоре, однако, царь,
обеспокоенный
успехами Наполеона в Германии, приказал русскому командованию на Балканах
покинуть
Сербию. После захвата Наполеоном герцогства Ольденбургского, наследник которого
был
в родственных отношениях с Александром I, внимание России к балканским делам еще
более ослабло.
[+26] Речь идет о восстании в Греции в 1821 г. против турецкого ига и о борьбе
греческого
народа за независимость. Хотя независимость была обеспечена Греции победой
России в
русско-турецкой войне 1828-1829 гг., европейские державы навязали ей в качестве
монарха немецкого принца, а Англия установила над ней свой контроль.
[+27] Легитимизм-принцип восстановления "законных" прав прежних монархов,
утративших свои владения.
Глас Божий: "сбирайтесь на праведный суд,
Сбирайтесь к Востоку народы!"
И, слепо свершая назначенный труд,
Народы земными путями текут,
Спешат через бурные воды.
Хомяков
Восточный вопрос не принадлежит к числу тех, которые подлежат решению
дипломации.
Мелкую текущую дребедень событий предоставляет история канцелярскому
производству
дипломации, но свои великие вселенские решения, которые становятся законом жизни
народов на целые века, провозглашает она сама без всяких посредников, окруженная
громами и молнией, как Саваоф с вершины Синая. Доказывать этого не надобно. Во
всеобщем сознании важность, приписываемая восточному вопросу, такова, что никто
и не
думает втискивать его в узкие рамки дипломации, никому не приходит даже в голову
предлагать конгресс для его решения; сама дипломация, берущаяся за многое,
чувствует,
что он ей не по плечу, и только старается отодвинуть самый приступ к его
решению,
чтобы дать время всем пользоваться настоящим перед страшным историческим
кризисом,
который на долгое время поглотит собою все внимание, все усилия народов,
отодвинув на
задний план все другие дела и заботы. Действуя таким образом, она, конечно,
исполняет
свою обязанность, состоящую в том, чтобы по мере сил своих сглаживать пути
исторического движения и если не предотвращать, то замедлять и ослаблять
столкновения.
Это относительное бессилие дипломации, эта невозможность решать важнейшие
международные вопросы путем мирных переговоров считается многими признаком
несовершенства того состояния, в котором еще находятся человеческие общества.
Естественное и законное стремление к мирному развитию все более и более
привлекает
симпатии народов к биржевому взгляду на политику. Но если бури и грозы
необходимы в
физическом порядке природы, то не менее необходимы и прямые столкновения
народов,
которые вырывают судьбы их из сферы тесных, узкорациональных взглядов
политических
личностей (по необходимости судящих о потребностях исторического движения с
точки
зрения интересов минуты, при весьма неполном понимании его сущности) и передают
непосредственному руководству мироправительного исторического Промысла. Если бы
великие вопросы, служившие причиною самых тяжелых, самых бурных исторических
кризисов, решались путем переговоров, с точки зрения самых искусных, самых
тонких
политиков и дипломатов своего времени,- как были бы жалки исторические
результаты
этих благонамеренных усилий, которые (при всей их благонамеренности, при всей
человеческой мудрости, ими руководящей) не могли же бы предугадывать
потребностей
будущего, не могли бы оценить плодотворного влияния таких событий, которые с
точки
зрения своего времени нередко считались и должны были считаться вредными и
гибельными. В том, что мировые решения судеб человечества почти совершенно
изъяты
отвлияния узкой и мелкой политической мудрости деятелей, современных каждому
великому историческому перевороту, должно, напротив того, видеть один из самых
благодетельных законов, управляющих историческим движением.
Но если восточный вопрос, по всеобщему сознанию, перерастает размеры вопроса
дипломатического, то, с другой стороны, не правы и те, которые, через меру
расширяя его
пределы, тем самым лишают его глубины исторического содержания. Говоря это, я
имею
в виду мнение, выраженное нашим известным историком Соловьевым, который видит в
восточном вопросе один из фазисов исконной борьбы между Европой и Азией, из
которых
первая олицетворяет собою благотворное и животворное влияние моря, а вторая -
мертвящее влияние степи, и обе суть как бы исторические Ормузд и Ариман, борьба
между которыми составляет существеннейшее содержание истории. Для применения
этого взгляда к восточному вопросу понадобились, конечно, измена Ормузда-Европы
своим собственным целям, повторение в обширнейшем размере измены Спарты общему
делу Греции, которая привела к Анталкидову миру [+1]. Мнение это, кажется мне,
не
составляет исключительного взгляда г. профессора Соловьева: оно с большею или
меньшею полнотою и отчетливостью разделяется теми, которые желают примирить
самобытную историческую роль России и Славянства с их европейским характером,- в
противность коренной противоположности между интересами славянского и романогерманского
мира, в противность с самим (проявляющимся в слове и в деле)
сознанием
Европы, в тесном и единственно точном значении этого слова. Против этого
взгляда,
кажется мне, можно привести несколько совершенно неопровержимых доводов:
1. Борьбы между Европой и Азией никогда не существовало, да и существовать не
могло,
потому что Европа, а еще более Азия никогда не сознавали себя чем-либо целым,
могущим вступать в борьбу,- как, однако же, сознавали себя не только борющиеся
между
собою государства, но и целые группы государств и народов, связанных между собою
политическим и культурно-историческим единством.
2. Никогда не было войны, в которой бы, даже случайно и бессознательно, все
народы
Европы ополчались против всех народов Азии - или наоборот.
3. Европа и Азия суть: или понятия географические, или понятия этнографические,
или
понятия культурно-исторические. Как понятия географические, и притом весьма
неестественные, они ни в какую борьбу между собою вступать не могли. Как понятия
этнографические, они могли бы соответствовать только - Европа племени арийскому,
а
Азия племенам семитическому, туранскому и другим. Но, не говоря уже о том, что
энтографическое деление не совпадает с делением географическим, как ни расширяй
и ни
суживай этого последнего, при этнографическом смысле понятий Европа и Азия
пришлось
бы видеть в одном и том же племени то Европу, то Азию, смотря по тому, с кем
пришлось
бы ему бороться. Так, если принять племя иранское за представителя Азии при
борьбе его
с Грецией, то пришлось бы видеть в нем представителя Европы при борьбе с тураном
и со
скифами, истинными представителями степи. Как понятия культурно-исторические,-
Европа, в выше обозначенных нами пределах, с которыми едва ли согласен автор
разбираемого теперь мнения, действительно составляет самостоятельное, культурноисторическое
целое, но зато Азия ничему подобному не соответствует,
никакогоединства
в этом смысле не имеет и, следовательно, ни в какую борьбу с Европою вступать не
может. Борьба должна происходить с каким-либо более определенным противником.
4. Многие войны, которые по их географическому характеру пришлось бы причислить
к
числу проявлений борьбы между Европой и Азией, в других отношениях ничем не
отличаются от многих других войн, веденных как народами Европы между собою, так
и
народами Азии между собою же. Это сделается до очевидности ясным, если
беспристрастно рассмотреть те примеры, которые приводит г. Соловьев в
подтверждение
своей мысли о борьбе между Европой и Азией, между влияниями моря и степи.
Первыйвыставляемый им пример войны, с лишком 200 лет почти беспрерывно
продолжавшейся между греками и персами, еще довольно хорошо подходит под общее
приятие борьбы между Европой и Азией, если отвлечься от того, что это выражение
есть
не более как метафора, по которой часть принимается за целое, и что часть Азии
(по
крайней мере, в географическом смысле), именно малоазиатские греческие колонии,
была
на стороне Европы. Но, чтобы этот единичный пример борьбы между Азией и Европой
заставить повториться в другой великой исторической борьбе, пришлось вопреки
географии причислить Карфаген к Азии. Если считать его Азией, потому что
онфиникийского происхождения, то и Рим явится точно такою же Азией вследствие
арийского, т. е. азиатского, происхождения италийских племен. Но ежели влияние
степи
составляет историческую характеристику Азии в ее борьбе с Европой -
представительницей влияния моря, то ведь, несмотря на соседство с Сагарою,
представителем моря, и, следовательно, Европою, явится во всяком случае
Карфаген, а не
Рим. После Пунических войн римляне действительно ведут целый ряд войн с
государствами, расположенными в Азии; но эти государства, по господствовавшему в
них
культурному элементу, были государствами эллинскими, следовательно, европейскими
по
преимуществу, и борьба с ними есть борьба Европы против Европы же, а никак не
против
Азии. Таким образом, изо всех войн Рима только войны с парфянами соединяют в
себе все
необходимые качества, дабы считаться борьбою Европы с Азией. Но эти войны были,
как
известно, событиями весьма второстепенной исторической важности, не имевшими
решительного влияния ни на судьбы Римского, ни на судьбы Парфянского
государства.
Наступает великое время переселения народов,- и если Риму приходится бороться
отчасти
и с выходцами Азии: гуннами, аварами и т. д., то, с другой стороны, главными
противниками его являются народы германские, т. е. европейские же. Правда, что в
магометанском движении аравитяне являются истинными представителями степи и
борются с Европой, но они точно так же борются и с Африкой, и с Азией - и
враждебность
их к Европе имеет тот же характер, как и враждебность к Персии, с тою лишь
разницей,
что первая оказалась посильнее последней и не так-то легко было с нею
справиться.
5. Наконец, если бы восточный вопрос был действительно одним из фазисов борьбы
между Европой и Азией, то об нем и говорить бы не стоило, ибо не только та
небольшая
часть Азии, которая принадлежит Турции, но даже и весь этот огромный материк не
мог
бы противупоставить никакого серьезного сопротивления не только дружному напору
Европы, но даже одному могущественному европейскому государству, как это
доказывается действиями России в Персии и в Туркестане, Англии - в Индии, Англии
и
Франции - в Китае.
Общей неверности взгляда на восточный вопрос не поможет и сравнение действий
романо-германской Европы с действиями Спарты во времена Анталкидова мира. Там
Спарта, изменяя общему греческому делу, просит помощи у персов и, одержав при их
помощи победу над Афинами, содействует заключению постыдного мира. Здесь никем
не
угрожаемая Европа сама предлагает и оказывает помощь бессильной Турции - для
угнетения подвластных ей христиан. Там измена Спарты есть исключение из общего
характера деятельности греков в их борьбе с персами,- измена, которую Спарта
сама же
старается загладить походом Агезилая в Малую Азию; здесь Европа остается верной
общему характеру своего образа действий с самого начала своей исторической
деятельности, как надеюсь сейчас показать, и потому этот образ действия, как он
ни
насильствен и ни противен справедливости, не заслуживает, однако же, названия
измены.
Изменою явился бы он только тогда, когда Европа признавала бы Славянство и
Россию
своими существенными составными частями; но так как она никогда этого не делала,
то
из одинаково чуждых ей элементов - славянско-христианского и турецкомагометанского
- может обращать свою нежность и свое покровительство на тот, который считает
себе
более близким, и избирать наиболее выгодный для себя образ действий, не
заслуживая
еще упрека в измене.
Все эти аномалии и противоречия устраняются сами собою, если распределить
исторические явления, вместо искусственного подведения их под общую категорию
борьбы между Европой и Азией, сообразно с требованиями естественной группировки
исторических событий по культурно-историческим типам. Тогда окажется, что
народы,
которые принадлежат к одному культурно-историческому типу, имеют естественную
наклонность расширять свою деятельность и свое влияние, насколько хватит сил и
средств, так же точно, как это делает и всякий отдельный человек. Это
естественное
честолюбие необходимо приводит в столкновение народы одного культурного типа с
народами другого, независимо оттого, совпадают ли их границы с отчасти
произвольно
проведенными географическими границами частей света (что, конечно, иногда может
случиться) или нет. Первый случаи неправильно обобщен и ведет к понятию о мнимой
борьбе между Европой и Азией - вместо действительной борьбы, происходившей между
типами эллинским и иранским, римским и древнесемитическим, римским и эллинским,
римским и германским, наконец, романо-германским и славянским. Эта последняя
борьба
и составляет то, что известно под именем восточного вопроса, который, в свою
очередь,
есть продолжение древневосточного вопроса, заключавшегося в борьбе римского типа
с
греческим. Эту-то двойственную, уже с лишком две тысячи лет продолжавшуюся
борьбу
и предстоит нам рассмотреть в беглом очерке, чтобы получить ясное понятие об
истории
восточного вопроса, об его сущности, исторической важности и единственно
возможном
окончательном решении.
Народы эллинского культурно-исторического типа, столь богато одаренные во многих
отношениях, имели, однако же, один существенный недостаток, именно: им
недоставало
политического смысла, которым, напротив того, был одарен в высшей степени народ
римский. Греки, отразив (при помощи овладевшего ими патриотического энтузиазма)
нашествие персов, истощали себя в бесполезной междоусобной борьбе, потому что не
могли отыскать политической формы для такой взаимной между собою связи, которая
соответствовала бы отношению между силами политических единиц, на которые они
распались. Эта искомая форма была та, которая известна ныне под именем
политического
равновесия. Вместо того наиболее сильные из греческих государств (сначала Спарта
и
Афины, а потом и Фивы) стремились к исключительной гегемонии, для которой ни
одно
из них не имело, однако же, достаточного перевеса в силах. Поэтому в течение
большей
части времени самобытного существования греческой федерации, или политической
системы греческих государств, существовал дуализм - сначала Спарты и Афин, а
потом
Спарты и Фив. Дуализм же есть не более как временное перемирие стремящихся к
исключительному господству государств и ничего прочного создать не может. Между
тем
в это бедственное время междоусобий греческий народ еще не окончил великих
задач,
возложенных на него историей. Искусство и философия произвели уже лучшие плоды
свои, но еще не закончили цикла своего развития; впереди же предстояло еще
положить
основания положительной науки и применить философию к имевшей быть открытой
человечеству религиозной истине, создать христианскую догматику. Грециятеряла
уже
свои политические силы, прежде чем ее гений исчерпал свое содержание.
Тогда в стране, соседней Греции, населенной греческим же или огреченным
племенем,
которое, однако, до сего времени не принимало участия в общей жизни Греции,
явился
гениальный муж, который имел и силы, и желание, и умение восполнить недостаток
политического смысла греков. Это был Филипп Македонский. Лучший и благороднейший
из греков того времени - Фокион - понимал, что подчинение Филиппу составляет
единственное средство спасения от внутренних смут, единственное средство
сохранить и
обеспечить самобытность Греции (точно так же, как например, в наше время
просвещеннейшие умы в Италии поняли необходимость подчинения Виктору Эммануилу,
а лучшие умы Германии-подчинения Пруссии). Но не так думали близорукие демократы
с
Демосфеном во главе. Филипп сломил, однако же, их сопротивление. Греции было
придано то единство, которого ей недоставало. Молодые, бодрые, но еще грубые
народы
Балканского полуострова (между прочими, может быть, и славяне) были подчинены
власти Филиппа до самого Дуная. С этими силами думал он предпринять войну против
наследственного врага Греции - персов. Зная характер Филиппа, вместе пылкий и
благоразумный, решительный и осторожный, нельзя думать, чтобы в его руках
азиатский
поход выродился в культуртрегерское предприятие, не знавшее ни меры, ни границ,
которое стремился совершить его блистательный сын. Филипп, по всем вероятиям, не
простер бы своих завоеваний далее малоазийского полуострова и сирийского
прибрежья.
В этом виде Греко-Македонское государство, приблизительно в границах, которые
занимала впоследствии Византийская империя, заключало бы все условия внутренней
силы: просвещение Греции, военное искусство Македонии, непочатые силы молодых,
бодрых народов Фракии, Эпира, Мизии и Иллирии, богатства Сирии и Малой Азии, в
которой греческие элементы имели уже значительное преобладание. Такое
государство
заключало бы в себе все необходимые элементы для успешного сопротивления даже
сокрушительной силе римского оружия. Филиппом могли бы быть положены твердые
начала политической самобытности Эллинского государства на будущие века - и
древний
восточный вопрос был бы решен в справедливом и истинно полезном для человечества
смысле. Но блистательный гений Александра, не знавший предела и меры своей
политической фантазии, лишил начатое отцом его здание настоящего центра тяжести.
Эллинское просвещение и македонская сила, рассеявшись по необъятным
пространствам
Востока, не имели достаточной сосредоточенности и устойчивости, чтобы
противиться
всем элементам разложения, распространенным от Дуная до Инда, которые, со
смертью
завоевателя, разрушили его здание. Остатки его или возвратились к своему
иранскому
типу развития, или подпали под власть Рима, который употребил столько же
столетий для
сооружения всемирной монархии, сколько Александром было употреблено годов.
Но великие исторические мысли не пропадают. Если человек, употребляя данную ему
долю свободы не соответственно с общим, непонятным ему историческим планом
событий, начертанным рукою Промысла, может замедлить его выполнение и временно
исказить его линии, план этот все-таки довершается, хотя и иными, более
окольными
путями. Одна из неоконченных задач греческой жизни, закладка фундамента
положительной науки, совершилась в одном из осколков Александрова здания, под
эгидою науколюбивых Птоломеев [+2]. Но судьбы Греции все еще не были завершены.
И
вот, шесть с половиною веков спустя после Филиппа, вступает на римский престол
император, родственный ему по характеру и качествам ума. Константин, так же
вместе
пылкий и сдержанный, решительный и осторожный, переносит столицу на берега
Босфора
- и тем кладет основание Новогреческой монархии, в которой завершилась
культурная
жизнь греческого народа применением философского мышления к установлению
православной догматики и эллинской художественности - к установлению форм
православного богослужения.
Но и Рим, и Византия уже изжили свои творческие силы и должны были передать свое
наследие новым народам. Наследниками Рима явились германцы, наследниками
Византии
- славяне; и в этих народах должна была ожить вековая борьба, которая велась
всяким
оружием между Грецией и Римом.
Передача наследия совершилась также различным образом. Германцы заняли самую
область римской культуры и вошли в теснейшее соединение с побежденными и тем
быстро развили свою государственность. Славяне долгое еще время оставались на
племенной ступени развития, и влияние на них Греции было, так сказать, только
индуктивное, весьма постепенно и в гораздо меньшей полноте им передаваемое. С
небольшим через триста лет после падения Рима окончился уже (в главных чертах)
этнографический процесс образования новых романо-германских народов, и Карл
Великий соединил их в одно государственное тело, с самого этого времени всегда
сохранявшее, в той или в другой части своей, сильную политическую жизнь. Но оба
готовившиеся вступить в борьбу исторические племени были еще соединены общим
просветительным началом - единою вселенскою православною церковью. Для усиления
противоположности между ними и эта связь должна была порваться. Тем же Карлом
Великим, который положил первые основы европейской государственности, положено и
начало отпадения Запада от вселенского единства, и начало той религиозной розни,
которая доселе отделяет мир романо-германский от мира славяно-греческого.
Здесь встречаем мы один из тех великих примеров исторического синхронизма,
которые
всего очевиднее и поразительнее указывают на разумность проявляющегося в истории
мироправления. Исследуя явления природы или истории, мы постепенно восходим от
фактов частных к более общим, которые и суть причины первых. Частные явления
представляются нам в виде сходящихся лучей, которые все сходятся к некоторым
центральным точкам, в свою очередь соединяющимся с другими центрами высшего
порядка и т, д. Это отнесение частностей к более общему началу и считаем мы
объяснением явлений, к которому наш ум неудержимо стремится. Идя таким путем
восхождения от частного к общему, мы доходим до некоторых общих категорий
явлений,-
категорий, которые, однако, не только остаются между собою в раздельности, но по
отношению к которым дальнейшее восхождение к одной общей реальной причине даже
вовсе и не мыслимо. Остановиться на этой раздельности мы не можем, и нам
остается
лишь или оставаться упрямо глухими к неизбежным требованиям дальнейшего
единства,
отрицать его, прибегая к учению о случайности, или признать необходимость
единства
идеального, в котором и сходятся эти различные категории явлений, не имеющие уже
общей реальной причины.
Возьмем несколько примеров. Все тела, охлаждаясь, сжимаются и плотнеют.
Исключение
из этого составляет вода; плотнея до 3,12(tm) Реомюра, она расширяется при
дальнейшем
охлаждении до своего замерзания, так что лед плавает на поверхности воды. От
этого реки
и озера не замерзают до дна и органическая жизнь становится возможною. Конечно,
такое
свойство воды не составляет чуда в тесном смысле этого слова и, вероятно,
объясняется
особенностями кристаллизации этого тела; но спрашивается: почему же эта
особенность
пала именно на воду? Общая реальная причина, из которой как необходимые
следствия
проистекали бы и кристаллизационные особенностиводы, и необходимость не другой
какой-либо жидкости, а именно воды для органической жизни планеты, и всеобщность
ее
распространения,- совершенно немыслима; следовательно, остается или признать это
за
случайность, или возвести эти явления различных категорий к общему идеальному
центру, т. е. к разумности мироустройства и мироправления. Я так же не вижу,
почему бы
это значение ослаблялось тем фактом, что не одна вода обладает упомянутым
свойством,
но еще и расплавленное серебро.
Цветки в некоторых семействах растений так устроены, что непосредственное
оплодотворение их цветочною пылью совершенно невозможно. Но в этих растениях
есть
вместилища сладкого сока, служащего питанием для некоторых насекомых, добраться
до
которого им иначе нельзя, как приподняв клапанцы, ограждающие пыльники;
оплодотворяющая пыль пристает к волосикам, покрывающим тело насекомых, и потом
так же невольно отлагается на рыльцах других цветков и тем оплодотворяет их.
"..." Но
чем обусловливается необходимость этой взаимной связи органов, это совершенно
неизвестно. Со всем тем весьма естественно предполагать, что реальная причина
этой
связи существует и эти особенности упомянутого устройства цветков находятся в
необходимой связи со всею организацией снабженных ими растений. Но в чем же
заключается причина этого гармонического соотношения между инстинктами и
устройством насекомых и между устройством цветков? Для этого опять, как и для
особенности кристаллизации воды, мыслима только причина идеальная.
Совершенно к таким же заключениям ведет синхронизм многих исторических событий,
синхронизм, без которого эти события сами по себе потеряли бы большую часть
своего
значения. Возьмем самый известный пример. Открытие книгопечатания, взятие
Константинополя турками и открытие Америки, почти одновременно случившиеся,
имели
в своем совокупном влиянии такую важность, что она была сочтена достаточною для
разграничения великих отделов жизни человечества; и хотя такое понятие о них
несогласно с требованиями здравых правил исторической системы, во всяком случае,
совокупность этих событий делит на два существенно различные периода если и не
историю вообще, то, по крайней мере, историю романо-германского культурного
типа. Но
самую значительную долю силы и значения придает этим событиям именно их
совокупность, их воздействие друг на друга, в несчетное число раз усилившее
влияние
каждого из них на развитие просвещения, на расширение деятельности европейских
народов.
Книгопечатанию, без распространения бежавшими из отечества греками сокровищ
древнего знания, пришлось бы заниматься размножением католических требников и
молитвенников так же точно, как греческим ученым, рассеявшимся по лицу Европы,
пришлось бы, вероятно, без помощи книгопечатания заглохнуть в общей массе
невежества, как потонули остатки римского просвещения в нахлынувшем на них
варварстве. Без открытия Америки - и книгопечатание, и рассеяние греков повели
бы,
вероятно, к чисто подражательной цивилизации, которая пробавлялась бы
грамматическими и иными глоссами и комментариями на древних авторов. Явления, к
которым мы с детства привыкли, не возбуждают нашего внимания, не составляют для
нас
задач и вопросов, а кажутся сами по себе уже понятными. Только гений или
направленный уже развитою наукою ум могут отрешиться от этого притупляющего
влияния ежедневности. Своеобразность тропической американской природы, напротив
того, не могла не возбудить самодеятельности в умах. Горы, реки, воздушные
процессы,
растения, животные, люди - все было в Америке ново и не могло не возбудить
любознательности и пытливости. С другой же стороны, Аристотель, Феофраст,
Диоскорид, Плиний не могли уже оказать никакой пользы при решении задач и
вопросов,
на каждом шагу представлявшихся в Америке. От комментариев на них необходимо
надо
было перейти к самостоятельным наблюдениям и изысканиям. Мне думается поэтому,
что
одну из главных причин того направления, которое получила наука в романогерманском
мире,- направления, состоящего в положительном исследовании природы,- должно
искать
в том обстоятельстве, что при самом начале культурного развития Европы внимание
деятелей ее было обращено поразительными явлениями американской природы на
наблюдение и изучение природы вообще, и таким образом возбудилась
самодеятельность
в пробуждавшихся умах. Но опять если бы открытия в Новом Мире не
распространялись
путем книгопечатания в массе публики, а составляли достояние немногих, то они не
могли бы никогда достигнуть общего влияния на направление пробуждавшейся
цивилизационной деятельности. Так же точно без научной подготовки, сообщенной
распространением классического образования, Америка представила бы лишь
несколько
курьезных явлений, которые, пав на необработанную почву, не возбудили бы никакой
умственной жизни.
Конечно, каждому из этих трех событий, положивших начало новому повороту в жизни
Европы, можно найти весьма удовлетворительное объяснение. Но чем объяснить их
современность, которая, собственно, и составляет главное условие их
образовательной
силы? Где лежит тот общий корень, коего следствиями были бы не только
изобретение
книгопечатания, взятие Константинополя и открытие Америки, но в котором
заключалась
бы и та мера толчка, сообщенного историческому движению, вследствие которого
явления, принадлежащие к столь различным категориям, достигли бы своего
осуществления в один и тот же исторический момент? Очевидно, что его нельзя
искать ни
в каком реальном событии прошедших времен, ни в каких зачатках нравственных и
материальных условий, лежащих в основании исторической жизни народов. Где та
сила,
которая привела алтайских дикарей на берега Босфора как раз в то самое время,
когда
пытливость немецких изобретателей отыскала тайну сопоставления подвижных букв и
когда соперничество между Испанией и Португалией в морских предприятиях
доставило
благосклонный прием смелой мысли генуэзского моряка? Причины синхронистической
связи столь разнородных событий нельзя, конечно, надеяться отыскать ближе, чем в
самом том плане миродержавного Промысла, по которому развивается историческая
жизнь человечества.
В половине VIII века ко всем различиям германо-романского и греко-славянского
мира
присоединяется еще различие религиозное, через отделение римской церкви от
вселенского православия. Но в. то же время вооружаются славянские народы
духовным
оружием - самобытною письменностью, которая дает им средство для ограждения и
охранения от религиозного честолюбия Запада своих народных начал. В материальном
отношении славянские народы, еще по большей части не вышедшие из племенного
периода развития, конечно, не могли противопоставить серьезного препятствия
Западу,
уже облеченному Карлом в броню государственности; но в то же знаменательное
время
закладывается на дальнем Северо-Востоке запас государственной силы, на который
могли
бы опереться западные славяне, когда их собственные силы уже истощаются в
борьбе,
когда все внешние вспомогательные средства, которыми до времени будет охранять
их
история, потеряют свое охранительное свойство.
Этим временем оканчивается первый период восточного вопроса - период закладки и
подготовки. Он длится от времени Филиппа Македонского до Карла Великого, до
разделения церквей, до славянской проповеди св. Кирилла и Мефодия, до основания
Русского государства. В этотпериод Филипп, как бы побуждаемый пророческим
инстинктом, стремится обеспечить самобытность политической судьбы греческого
народа
и греческой культуры; Константин приводит в исполнение его неудавшуюся попытку,
когда уже иссякли жизненные силы и Греции и Рима. Наследие их переходит к двум
различным племенам - славянскому и германскому, к этнографическому различию
которых присоединяется различие в самом способе передачи унаследованной ими
культуры и, наконец, различие вероисповедное.
С началом нового периода начинается и борьба между миром романо-германским и
миром греко-славянским, борьба всяким - и духовным, и материальным - оружием.
Борьба
неравная, в которой противниками являются, с одной стороны, бодрый, свежий,
честолюбивый юноша, соединяющий в себе и молодую силу племени, только что
выступившего на историческое поприще, и силу государственного устройства; с
другой
же - дряхлый старец и ребенок, не вышедший еще из тесного круга племенного быта.
Могло ли быть сомнение в результатах борьбы?
С самого начала иллирийские славяне, жители восточных отрогов Альп, северного
Адриатического прибрежья, попадают уже в вассальное отношение к Франкской
монархии. Упорнее, в течение нескольких веков, длится борьба на севере; но зато
она и
оканчивается не только полным политическим подчинением, но и совершенным почти
уничтожением и онемечиванием славян полабских и поморских. В середине -
победоносно противится германскому напору Святополк Моравский и (что гораздо
важнее) призывает к себе на помощь и духовное оружие, которое приносится ему из
православной Византии славянскими первоучителями [+3]. Нашествие мадьяр
сламывает
силу славянского государя. Однако несправедливо, кажется, было бы видеть в
мадьярском
вторжении (принесшем немало вреда общеславянскому делу впоследствии) главную
причину, надломившую славянскую силу в странах среднего Дуная. Еще до вторжения
угров усилиями немецкого духовенства удалось лишить Моравское государство его
духовной самостоятельности. Мефодий и ученики его принуждены были оставить
Моравию и Паннонию и искать убежища в Болгарии вследствие козней епископов
Зальцбургского и Пасавского, завладевших умом престарелого славянского князя.
Без
духовной же опоры облатыненье и обнемеченье западных славян было неизбежно.
Может
быть даже, что нашествие венгров отвратило это событие, удержав Германию от
систематического напора на славян моравских и паннонских, и тем предохранило их
от
участи северных братьев.
В окруженной горами Чехии долее сохранилась славянская самобытность, но и она
подчинилась латинству и вступила в вассальные отношения к Германской империи.
Только память православия жила в ней сильнее, чем в других западно-славянских
странах,
и она-то прорвалась с неудержимою силою в славной Гуситской борьбе, которая,
надолго
закалив в чехах их народные начала, дала им возможность вновь воскреснуть после
полного наружного подавления.
Напротив того, Польша, хотя и осталась материально независимою от немецкого
владычества, одна из всех славянских стран приняла без борьбы западные
религиозные
начала и усвоила их себе,- а потому и была в течение большей части своей истории
не
только бесполезным, но и вредным членом славянской семьи, изменившим общим
славянским началам, стремившимся распространить, насилием и соблазном,
враждебный
славянскому миру католический и шляхетско-аристократический принцип в самую
глубь
России.
Итак, на всем протяжении от Адриатического моря и среднего Дуная до берегов
Балтийского моря и от Лабы до Двины и Днепра - напор мира германского на
славянский,
латинства на православие, ознаменовался более или менее полным успехом. К
счастью,
дела шли иначе на Юго-Востоке, в пределах нынешней Турецкой империи.
Здесь встречаемся мы с загадочным явлением магометанства. Оно совершило уже
теперь
весь цикл своего развития и, без всякого сомнения, находится уже в периоде
совершенного изнеможения и разложения. Смысл его, общая его идея, как явления
совершенно уже законченного, от которого ничего нового уже ожидать нельзя,
должны
быть, следовательно, совершенно понятны. С общей идеей, с смыслом исторического
факта, я не соединяю никакого мистического представления, а разумею под этим
именем
только тот самый общий результат, в котором сосредоточивается наисущественнейшееИ своды древние Софии
В возобновленной Византии
Вновь осенят Христов алтарь!
Пади пред ним, о Царь России,
И встань, как Всеславянский Царь!
Ф. Тютчев
По поверью, распространенному в русском народе и занесенному к нам, без
сомнения, от
греков вместе с христианством,- Иерусалим есть средоточие, или, как выражаются в
просторечии, "пуп" земли. И таков он в действительности с высшей духовной точки
зрения, как место, где взошло людям духовное солнце. Но с точки зрения более
земной и
вещественной нет места на земном шаре, могущего сравниться центральностью своего
местоположения с Константинополем. Нет на земле другого такого перекрестка
всемирных путей. На запад открывается непрерывный морской путь сначала между
Европой и Азией, а потом между Европой и Африкой, как бы каналом, то
расширяющимся, то суживающимся до самого Западного океана. К югу такой же канал,
прерываемый лишь нешироким, теперь прорытым перешейком, ведет между Азией и
Африкой до Южного океана. На востоке некогда непрерывное море разбилось, правда,
на
три бассейна: Понта, Каспия и Арала, разделенные широкими перешейками. Но
человеческое искусство начинает уже пополнять недоделанное, или, пожалуй,
испорченное природою, так как и тут названные моря, железная дорога от Поти до
Баку, а
со временем, может быть, и Аму, возвращенная в свое старое русло, поведут в
самую
глубь Азиатского материка. Наконец, на север Днепр, Дон, соединенный железным
путем
с Волгою, и Дунай соединяют Константинополь со всеми славянскими землями и ведут
в
глубь России и Европы.
Этим мировым географическим преимуществом соответствуют и местные
топографические удобства. Босфор, глубокая и широкая река соленой воды в 35
верст
длиной, со многими вдающимися в берега углублениями или бухтами, представляет
обширную безопасную гавань для судов, служащих внешней мировой торговле, тогда
как
наиболее врезывающаяся в материк внутри самого Константинополя бухта, известная
под
именем Золотого Рога, представляеттакие же удобства для каботажных судов и для
доставки товаров разным частям города.
Прибавим к этому единственное в мире как по удобству защиты, так и по важности
защищаемого стратегическое положение, прелестный климат, несравненную красоту
окружающей природы, наконец, великие мировые, истинно царственные исторические
воспоминания и соединенное с ними громадное нравственное значение. Такие,
единственные в своем роде, естественные преимущества сделали то, что
Константинополь
не разделил судьбы того царства, которому служил столицей, подобно другим
великим
центрам исчезнувших с лица земли народов. Между тем как Фивы, Мемфис, Вавилон,
Ниневия, Карфаген не более как археологические курьозы; между тем как Афины и
Александрия живут жизнью весьма второстепенных провинциальных городов, и даже
сам
вечный, дважды миродержавный Рим обратился в музей редкостей с каким-нибудь
полуторастотысячным населением и имеет быть разжалован из мирового города в
столицу
второстепенного государства, Константинополь, понимая под этим названием
совокупность всех населенных мест вдоль берегов Босфора, составляющих одно
сплошное и неразрывное целое, все еще имеет до полутора миллиона жителей,
несмотря
на совершенную неспособность теперешних его обладателей извлекать выгоду из
доставшегося им сокровища.
Особенность Константинополя составляет еще то, что никакое изменение в торговых
путях, никакое расширение исторического театра не могут умалить его исторической
роли, а, напротив того, всякое распространение культуры и средств сообщения
должны в
большей или меньшей степени отразиться на усилении его торгового, политического
и
вообще культурного значения. Открытие морского пути в Индию нанесло смертельный
удар Венеции и прочим торговым итальянским республикам; возникновение Петербурга
доконало Новгород; прорытие Суэзского перешейка должно снова перенести главный
центр торгового движения на берега Средиземного моря и не может не уменьшить
торгового значения самой даже Англии, что она и поняла своим верным инстинктом и
стала делать bonne mine a mauvais jeu [+1], когда уже ясно увидела, что нельзя
долее
противиться делу, которому суждено перейти из области предположений в область
положительных фактов. Рим мог сохранить свою господствующую роль только до тех
пор, пока главная историческая сцена сосредоточивалась на прибрежьях
Средиземного
моря, и, даже когда жизненное движение приняло более обширные размеры в
восточной
части этого бассейна вследствие походов Александра, усилившегося значения
Александрии, развития христианства, он должен был поделиться своим господством с
Константинополем. Если бы Италия даже не была опустошена и Рим не был разрушен
варварами, то все-таки он. должен бы был лишиться своей роли единственно от
культурного и политического развития стран, лежащих на север от Дуная и на
восток от
Рейна; и ежели в течение так называемых средних веков вновь усилилось его
значение, то
единственно благодаря новому религиозному элементу, воплотившемуся в Риме.
Совершенно иначе отражались и должны отражаться улучшение торговых путей,
развитие
и расширение культурной и политической жизни почти на всем пространстве Старого
Света на судьбе Константинополя. Быв в свое время центром древнего мира, он
сделался
центром магометанского Востока и теперь, в самом унижении своем, есть узел и
центр
европейской политики, хотя и не активный, а страдательный только.
Что же предстоит ему в будущем? Всякое усиление развития в Центральной и Южной
Европе, в равнинах России, на Кавказе, возрождение Европейской Турции, Малой
Азии,
Персии, Северной и Восточной Африки, проникновение культуры в глубь Азиатского
материка - все это должно отразиться новым блеском на Босфорской столице. Это
город
не прошедшего только, не жалкого настоящего, но и будущего, которому, как
Фениксу,
суждено возрождаться из пепла все в новом и новом величии. Он и носит поэтому
четыре
названия, каждое из которых соответствует особому фазису в его развитии, особому
отделу в его исторических судьбах.
Первое название Византия, данное древними греками, соответствует тому времени,
когда
значение и важность города определялись лишь его топографическими удобствами.
Изобилие рыбы в проливе, соединяющем два моря, теснящейся по временам во
вдавшийся
в материк Золотой Рог, послужило первою приманкою для поселенцев. Под этим
названием город, стоя наряду со многими другими, расположенными на Босфоре,
Геллеспонте и Пропонтиде, городами, не перерос значения промежуточного торгового
пункта между Понтом и Архипелагом [+2]. Второе имя Константинополь, хотя и
звучит
по-гречески, есть, однако же, название римское. Под этим именем господствовал он
над
частью римского наследия и действовал на исторической сцене, ограничивавшейся
прибрежьем Средиземного и Черного морей. Имя это приличествовало ему, пока
последний остаток римского мира не испустил своего последнего вздоха, и давно
уже,
вместе с прежним значением, перешло и это имя в область прошедшего, сделалось
достоянием истории. Теперешнее название Стамбул, данное ему турками, не имя, а
позорное клеймо. Оно не получило всесветного гражданства, оставшись только
местным,
и должно исчезнуть вместе с завоевателями. Оно имеет характер эпизодический, как
и
самая роль турок в восточном вопросе есть только вставочный эпизод, да и роль
всего
магометанства - эпизод во всемирной истории. Но Босфорская столица, сказали мы,
не
только город прошедшего, но и будущего. И славяне, как бы предчувствуя его и
свое
величие, пророчески назвали его Цареградом. Это имя, и по своему смыслу, и
потому, что
оно славянское, есть будущее название этого города.
Неудивительно, что такой город, как Константинополь, обращает на себя внимание
всех
политиков; что вопрос, кто будет им обладать, после того как теперешние его
обладатели
принуждены будут удалиться с исторической сцены, тревожит все умы, не остающиеся
равнодушными к великим интересам современной истории, так что один частный
константинопольский вопрос весит, по крайней мере, столько же на весах
современной
политики, как и весь остальной обширный восточный вопрос.
В этой запутанной исторической тяжбе прежде всего представляется уму: кто же,
собственно, имеет право на Константинополь? То есть кому должен бы он
принадлежать,
если б политические соперничества не заслоняли собою и не затемняли юридической
правды, если бы вопросы политические разрешались, подобно юридическим, на
основании документов владения? Говоря другими словами, кто законный наследник, к
которому должна перейти Босфорская столица после гибели и изгнания похитителя,
оказавшегося несостоятельным, неспособным не только к обладанию таким жизненным
историческим узлом, как Константинополь, но даже и вообще к национальной
политической жизни?
По-видимому, вопрос этот решается очень легко. Турки взяли Константинополь у
греков,
и грекам, следовательно, должен быть он возвращен. Но у каких греков был он взят
и
каким грекам имеет быть возвращен? Греки Древней Эллады, упустив случай слиться
с
родственными им македонянами и образовать великое восточное царство, подпали
власти
римлян и вошли как составной элемент во всемирное Римское государство, восточной
части которого мало-помалу придали свой особый колорит и характер, что и
выразилось
во внешнем политическом строе отделением Восточной империи от Западной. Эта
Восточная империя, по причине малочисленности греческого элемента, никогда не
была
греческою в этнографическом смысле этого слова. Греческою была в ней собственно
культура, цивилизация, которая не проникала и не могла проникать в глубины
народных
масс. Одним словом, Восточная Римская империя, даже в эпоху своего величия, была
настолько же греческою, насколько заменившая ее Оттоманская империя - турецкою,
или
даже еще менее.
Поэтому, когда северные народы - в конце концов, славяне - заняли большую часть
Балканского полуострова, в массе они вполне сохранили свои славянские
народности, и
только верхушки общества отчасти огречились. Не так было, например, в Италии,
где
новые германские поселенцы: готы, герулы, лангобарды, смешавшись с прежде
жившими
тут племенами, приняли от них не только язык, но и наружный облик. Греки же,
собственно, остались там только, где искони составляли преобладающий
этнографический
элемент: в Морее, Элладе, Фессалии, в части Эпира, в юго-западной окраине
Македонии,
по островам Эгейского моря. С центральной частью Восточной империи - Балканским
полуостровом - произошло, следовательно, то же самое, что и с ее более
отдаленными
провинциями:Сирией, Египтом, где арабское завоевание быстро стерло следы
завоевания
греко-римского, потому что следы эти и не проникали далее поверхности общества.
Во
всех этих странах, как я уже сказал, греческою была только культура да еще
государственная власть, а этнографический состав населения греческим не был.
Поэтому с
разрушением государства, с уничтожением культуры было разрушено все, в живых
ничего
греческого уже более не осталось и для восстановления его потребовалось бы не
возрождение, а настоящее воскресение, которое и в историческом смысле столь же
невозможно, как и в физиологическом.
Итак, возвращение Константинополя его законному наследнику невозможно, потому
что
наследника этого нет более в живых. Он был последний в роде и умер тогда же, как
было
отнято у него его последнее достояние, в котором, собственно, и воплощался
угасавший
остаток его жизни, и теперь достояние это - выморочное в полном смысле этого
слова.
Права, которые предъявили бы на Константинополь наследники того имени, которое
носила Восточная империя, принадлежат поэтому к совершенно особому разряду так
называемых исторических прав, по которым поляки требуют себе Белоруссии, Волыни,
Подолии, Галича, даже Киева и Смоленска; мадьяры хотят преобладать над
словаками,
русскими, хорватами, сербами, румынами, живущими в пределах земель венгерской
короны; по которым итальянцы, во имя прав Древнего Рима, могли бы требовать
владычества над Францией, Англией, Испанией, Северной Африкой и т. д. По таким
же
правам греки, имеющие уже в силу одного исторического документа притязание на
Константинополь, могли бы в силу другого документа, с таким же точно основанием,
предъявлять претензии на все страны от Адриатического моря до Инда и от Понта,
Кавказа, Каспия и Амударьи до Индийского океана. В силу таковых прав, законными
претендентами на верховное владычество в России могли бы явиться какие-нибудь
калмыцкие, бурятские или монгольские орды. Это историческое право, из-за
которого
пролилось в прошедшем столько слез и крови, которому настоящее обязано столькими
неправдами и притеснениями, должно бы ввергнуть мир в совершенную путаницу, в
настоящий хаос нелепостей, если бы вздумали проводить его сколько-нибудь
последовательным образом.
Все эти короны Стефанов, Ягеллонов, Палеологов [+3] весьма почтенные вещи, пока
лежат в исторических музеях древностей, откуда могут вызывать весьма
почтительные
размышления о делах минувших, о бренности человеческого величия. Эти
исторические
мертвецы, как и всякие другие покойники, заслуживают почтительной памяти и
доброго
слова от живых людей, но только пока спокойно лежат в своих могилах. Если же они
вздумают скитаться по белому свету и смущать народ своим появлением в виде
разных
оборотней, вампиров и вурдалаков, предъявляя свои исчезнувшие права на то, что
уже
перешло во владение живых, то, чтобы успокоить их, ничего не остается, как, по
славянскому обычаю, вбить им осиновый кол, и чем скорее, тем лучше. Этот
осиновый
кол, конечно, не более как пустой предрассудок в отношении к простым мертвецам,
ибо
эти и без того никогда не выходят из своих могил, но для мертвецов исторических,
имеющих невероятную наклонность вставать из своих усыпальниц и тревожить живых,
наяву и во сне, своими нелепыми притязаниями,- осиновый кол самая законная и
разумная
мера, служащая к обоюдному благу как умерших, так и живых. Осиновый кол - вот
все
права, которые можно признать за коронами Палеологов, Ягеллонов и св. Стефанов.
На
него же напрашиваются и короны Солейманов и Габсбургов, которые хоть и не легли
еще
в свои могилы, а сидят между живыми, но давно уже смердят и заражают
политическую
атмосферу гнилыми миазмами. О, как взыграет славянское сердце, когда Россия,
поняв
свое историческое призвание, с честью погребет и этих мертвецов, насыплет над
ними
высокий могильный холм, заострит осиновый кол и забьет его по самую маковку,-
чтобы
на месте-пусте заиграла широкая, самобытная славянская жизнь!
Историческое право имеет огромное значение и заслуживает всякого к нему внимания
и
уважения, когда, будучи историческим, оно продолжает корениться в действительных
потребностях людей текущего века, продолжает составлять их прирожденное,
неотъемлемое право, когда, составляя заботу дня минувшего, оно еще продолжает
быть
насущною заботою и дня настоящего. О, тогда голос его громок и оно вдвойне
уважительно! Стремления Греции к освобождению выигрывали, конечно, много в своей
силе и в симпатиях, которые всюду внушали, от того, что греки, сражаясь за
настоящую
свою независимость, за свободу не мнимого, а действительного греческого народа,
восстановляли вместе с тем свободу страны Мильтиадов и Эпаминондов; но и эти
славные
воспоминания не могли бы иметь никакой цены, если бы народ, населявший новую
Грецию, потеряв сознание своей особенности и самобытности, слился со своими
победителями.
Исторические права всеми своими свойствами подобны арифметическому нулю,
который,
в отдельности сам по себе ничего не знача, удесятеряет, однако же, значение
единицы,
влево от него стоящей. Так, Западная Русь не потому должна составлять одно целое
с
остальной Россией, что входила некогда в состав Руси времен Владимиров,
Ярославов,
Мстиславов, а потому, что, будучи настоящею Русью в эти давно прошедшие времена,
она
по языку, по вере, по всему существу своему всегда оставалась ею, кто бы над нею
ни
господствовал, и теперь продолжает быть такою же настоящею Русью, как и в оные
времена, несмотря на измену своих высших классов. Поэтому и лежит на России
двойное
или, лучше сказать, удесятеренное право и удесятеренная обязанность пещись о
том,
чтобы вся Русь была Русью,- право и обязанности настоящие, живые, бытовые,
удесятеренные в своем значении правом историческим, т. е. этими же настоящими,
живыми, бытовыми правами, не прерывавшимися в течение веков, насколько хватает
сознательная и бессознательная народная память.
Но что такое, например, корона Стефанов? Случайное завоевание и подчинение
исконных
придунайских жителей,славян, вторгнувшейся мадьярской орде [+4], которая, хотя и
приняла христианство и европейский склад и лад, не сумела, однако, или не смогла
обратить чуждые ей племена в свою плоть и кровь, уподобить их себе, так же
точно, как
не сумели или не смогли этого сделать эллинизированные римляне Византии со
вторгнувшимися в их пределы славянами, или вторгнувшиеся турки с греками,
болгарами
и сербами; как не умели или не хотели этого сделать благородные ливонские рыцари
с
латышами и эстами. Поэтому и все притязания эти, и им подобные - суть притязаний
выходцев из могил, ночных призраков и привидений, полуночных кикимор, на которых
живые люди, под страхом причисления к сонму сумасбродов и умалишенных, не должны
обращать никакого внимания.
Итак, Константинополь составляет теперь в тесном юридическом смысле res nullius
[+5],
предмет, никому не принадлежащий. В более же широком и высоком историческом
смысле он должен принадлежать тому, кто продолжает воплощать в себе ту идею,
осуществлением которой служила некогда Восточная Римская империя. Как противовес
Западу, как зародыш и центр особой культурно-исторической сферы Константинополь
должен принадлежать тем, которые призваны продолжать дело Филиппа и Константина,
дело, сознательно подъятое на плеча Иоаннами, Петром и Екатериною.
Но оставим эти высшие соображения и удовольствуемся пока тем, что в тесном
юридическом смысле Константинополь есть res nullius, на которую никто не может
изъявлять притязаний по праву как законный наследник. За отсутствием оснований
юридических вступают в свои законные права основания утилитарные, и мы должны и
можем спросить: если никто не имеет прямого права на Константинополь, кому может
представить обладание им истинную, действительную пользу?
Все состязающиеся могут быть разделены в этом отношении на три категории: с
одной
стороны, великие европейские державы; с другой - мелкие государства вроде
Греции, с
третьей - Россия.
Из великих европейских держав Пруссия остается в этом деле совершенно в стороне.
Очевидно, что обладание Константинополем не только не принесло бы ей никакой
пользы, но было бы даже для нее совершенно невозможно. Австрии мог бы
принадлежать
Константинополь не иначе как если бы она преобразилась в ту австро-турецкую
федерацию, о которой мы говорили в предыдущей главе и которая, как там было
доказано,
была бы гибельна для народов, которые ее бы составили, продолжила бы лишь
агонию, в
которой томится Австрия. Остаются, следовательно, только две великие морские
державы: Франция и Англия, для которых обладание Константинополем, по крайней
мере,
возможно по причине их значительного морского могущества. Но польза, которая
проистекла бы для них из того, была бы чисто отрицательного свойства. Хотя
Константинополь, как мы видели, замечательнейший перекресток всемирных путей на
земном шаре, он лежит, однако же, совершенно в стороне от того движения, в
котором
они, в особенности же Англия, играют такую первостепенную роль. Вся польза от
обладания Константинополем ограничивалась бы для них тем вредом, который
наносился
бы этим России. Это было бы, так сказать, право вонзать нож в тело России и
поворачивать его в ране, когда им заблагорассудится, чтобы производить
нестерпимую
боль, простирая свое влияние и господство не только на все южное побережье
России, но
и глубоко внутрь страны посредством естественных и искусственных путей
сообщения,
рек и железных дорог.
Самая невыносимость такого положения поставила бы Россию в непрестанную, явную
или глухую, враждебность к ним. При всяком столкновении с каким бы то ни было
другим государством морская держава, обладающая Константинополем, могла бы быть
уверена, что будет иметь Россию против себя, и это опасение необходимо должно бы
было умалить значение и влияние ее на всех прочих театрах политической
деятельности.
Мы видели, какой вред проистекал для Австрии от обладания Венецией, после того
как
начала Италия сплачиваться в одно политическое целое: Венеция была естественным
союзником всякого врага Австрии. Но что же значит враждебность еще не
сформировавшейся, не объединившейся Италии в сравнении с враждебностью России?
Одно удержание Константинополя, на которое теперь, очевидно, не хватает всех сил
Турецкой империи, потребовало бы, при беспрестанном опасении столкновения с
Россией, по меньшей мере армии в 150 000 или 200 000 человек и эскадры в
несколько
десятков панцирных и других судов, которые должно было бы постоянно держать в
окрестностях Константинополя. Так как эти силы требовалось бы содержать сверх
всех
тех, которыми обладающая Константинополем западная держава могла бы располагать
в
других местах, то отрицательное значение этого обладания - вред, приносимый
России,-
ложился бы на ее государственный бюджет тяжестью, по крайней мере, в 100
миллионов
рублей. Хотя Франция, по словам ее государственных людей, и довольно богата,
чтобы
платить за свою славу, но такой роскоши ненависти не может себе позволить ни
Франция,
ни Англия, никакое государство, как бы богато оно ни было.
Надо, однако же, сказать, что ни Франция, ни Англия и не имеют, собственно,
притязаний
на обладание Константинополем. Они очень хорошо понимают, что польза его была бы
для них чисто отрицательною и что вся цель их достигнута, если только он не
будет в
руках России. Поэтому и поддерживают они владычество Турции как готовый факт,
которого незачем придумывать и осуществлять с большими или меньшими усилиями,
борясь с предвиденными и непредвиденными препятствиями. В случае же, если бы
владычество Турции, несмотря на всю их поддержку, оказалось несостоятельным, они
всего скорее согласились бы вручить этот ключ Черного моря нарочно усиленному с
этой
целью второстепенному государству, именно - Греции.
Какую же пользу принес бы ей этот подарок? Мы видели, что с точки зрения права
Константинополь ей вовсе не принадлежит, с точки же зрения пользы он был бы ей
пагубен. Это был бы настоящий Пандорин ящик, наполненный смутами, раздорами,
которые в конце концов должны бы неминуемо повести к потере политической
самостоятельности. Noblesse oblige [+6], говорит французская пословица. Иной
носитель
громкого имени, граф, князь, герцог, маркиз, изнемогает под бременем своего
общественного положения, которое, волею или неволею, обязан поддерживать, хотя,
необремененный блеском своего имени, мог бы по своим средствам вести счастливое,
спокойное, безбедное существование. Такое же бремя наложил бы Константинополь на
слабое государство. Защита первого в мире стратегического пункта
фортификационными
работами, сухопутною армией и флотом от первого внезапного нападения, по крайней
мере, пока не подоспеет помощь извне, истощала бы его слабые финансовые
средства.
С другой стороны, слабая Греция была бы вечно между двух огней, между Россией,
которая, конечно, употребляла бы все усилия, чтобы заменить обладание ключом от
главного выхода из своего дома так называемым политическим влиянием, и между
враждебными России европейскими державами, которые, вручая Греции этот ключ,
имели
бы, собственно, в виду сделаться действительными его хозяевами. Ей ничего бы не
оставалось, как или впасть в совершенную зависимость от одной стороны, сохраняя
только лишь тень и внешность государственного верховенства и свободы, или же
играть
незавидную роль переметной сумы, попеременно переходя из одной зависимости в
другую и теряя уважение и симпатии обеих соперничествующих сторон. Одним словом,
это было бы для Греции повторение роли Турции, с тем, однако же, различием, что
Турция все-таки составляет государство с лишком с тридцатимиллионным населением,
которое слабо только потому, что потеряло свои .жизненные силы. Но каково же
народу и
государству свежему и бодрому находиться в положении, которое едва выносимо для
умирающего, потому что они приняли на себя задачу не по силам? Такое
междоумочное
положение не могло бы долго продолжаться. Небольшое Греческое государство скоро
впало бы в истощение, в маразм, и Константинопольский вопрос, не погашенный, а
тлеющий под пеплом, воспламенился бы с новою силою.
Итак, ни великие западные державы, ни Греция не только не извлекут никакой
пользы из
обладания Константинополем, но он будет для них тяжелым бременем, которое трудно
будет выдерживать даже первым и которым вторая неминуемо будет подавлена.
Совершенно в ином свете представляется обладание Константинополем для России.
Выгоды, которые он бы принес ей, поистине неоценимы и неисчислимы.
1. Недавний горький опыт показал, где ахиллесова пята России, которой так долго
искали
враги ее, и, напротив того, опыты многих веков, и притом самые решительные,
произведенные с огромными средствами и под руководством самых искусных
операторов,
доказали до очевидности, что с других сторон, и с запада и с севера, она
неуязвима.
Уязвимость с востока давно уже миновала; осталась, следовательно, только
уязвимость с
юга. Это не эмпирические только данные, а факты, подлежащие самому
удовлетворительному объяснению, ибо проистекают из положения России и из
существенных свойств и особенностей характера ее силы и могущества.
Всякое нападение с запада встречает себе отпор всех сухопутных сил России,
которые
всегда составляли, составляют и будут составлять главную опору ее могущества.
Обширные непроходимые болота и леса разрезывают пространство вдоль западной
границы России на два совершенно отдельные театра военных действий, совокупное
нападение на которые возможно только в случае весьма мало вероятного союза обоих
наших западных соседей, Пруссии и Австрии, следовательно, в большинстве случаев
Россия может быть совершенно спокойна или за области, лежащие к югу, или за
лежащие
к северу от Полесья и болотистой системы Припяти. Слабый пункт наш с этой
стороны -
конечно, Польша, но политические отношения наши касательно ее таковы, что при
всякой
войне, имеющей в виду Польшу, могущественнейший из наших соседей - Пруссия -
никогда или, по крайней мере, надолго не может находиться в числе наших врагов
[+7].
Но силы России заключаются не в одной ее армии, а в духе всего народа, который
всегда
был готов скорее видеть свои дома и имущества в объятиях пламени, нежели в руках
неприятеля, и с этим-то народом пришлось бы иметь дело всякому врагу,
вторгнувшемуся
в пределы России.
Со стороны Балтийского моря возможны только диверсии, случайные нападения на те
или
другие пункты, базисом же для правильного систематически организованного
действия
оно не может служить по той простой причине, что всякий успех, достигнутый
летом,
должен бы быть оставлен зимой.
Напротив того, с юга Россия открыта ударам держав, обладающих большими морскими
средствами. Сухопутная оборона берегов требует - громадных сил и со всем тем,
однако
же, мало действительна. Достигнув какого-нибудь выгодного для себя результата,
неприятели могли бы сохранить -.его и обращать его в новую точку опоры для
дальнейших предприятий. Конечно, вторжение в глубь России и с этой стороны было
бы
нелегко, пожалуй, даже невозможно, но в том-то и дело, что тут нет и надобности
в таком
вторжении. Овладения морскими берегами или даже одним только Крымом было бы
достаточно, чтобы нанести России существеннейший вред, парализировать ее силы.
Обладание Константинополем и проливами устраняет эту опасность и обращает южную
границу России в самую безопасную и неприступную.
2. У нас вошло в жалкую моду говорить, что Россия довольно, даже слишком велика,
что
ей не нужно завоеваний, что новые приобретения были бы ей в тягость, что они и
так уже
ей в тягость. Конечно, приобретение приобретению рознь, но что касается вообще
до
жалобы на слишком огромную величину России, я, право, не вижу, об чем тут
жалеть.
Англия, которая ведь больше России, не тяготится своими обширными владениями,
разбросанными притом по всему лицу земли. Да и понятие о величине, росте весьма
относительно, и правильное суждение о них приобретается, кажется мне, только из
отношения достигнутого роста к внутренней экспансивной силе растущего. Дуб и в
три
обхвата толщиной и в пятнадцать сажень вышиною нельзя еще назвать слишком
большим, переросшим свои нормальные размеры! Государство также не может
считаться
достигшим полного своего роста, сколько бы оно ни заключало в себе квадратных
миль
или верст, когда вне границ его живет еще около трех миллионов соплеменников
господствующему в нем народу. Оно достигнет полного роста, только когда соединит
воедино весь тот народ, который его сложил, поддерживает и живит его; когда оно
сделалось полным хозяином всей земли, населяемой этим народом, то есть держит в
руках
своих входы и выходы из нее, устья рек, орошающих ее почти на всем протяжении их
течения, и устья своих внутренних морей,- одним словом, когда оно достигло
осуществления своей внешней исторической задачи. Не надо еще, говоря о
пространстве
России, забывать и того, что она находится в менее благоприятных почвенных и
климатических условиях, чем все великие государства Европы, Азии и Америки, что,
следовательно, она должна собирать элементы своего богатства и своего могущества
с
большего пространства, нежели они.
Большое пространство имеет, конечно, свои неудобства, и главнейшее из них, без
сомнения, большое протяжение границ. Но приобретение Константинополя доставило
бы
России еще ту совершенно особенную выгоду, что вместо увеличения этого
неудобства
оно уменьшило бы его в значительной степени, сократив, так сказать,
концентрировав, две
с половиной тысячи пограничной линии вдоль прибрежий Черного и Азовского морей в
одну точку. Поэтому если Константинополь в руках Англии и Франции потребовал бы
от
этих государств значительной армии и флота для обороны этого пункта сверх тех
сил,
которые они должны и без того содержать,- в руках России он дозволил бы ей, по
крайней
мере, в такой же степени сократить ее военные силы и сопряженные с ними
издержки.
3. Внешняя сила государств, действительно могущественных, всегда слагается из
двух
элементов: из армии и флота, которые не могут никогда заменить друг друга, как
бы ни
усиливали один элемент в случае отсутствия или крайней слабости другого. Ни
чисто
морское, ни чисто сухопутное государство не могут считаться вполне
могущественными,
хотя, по географическому положению государств и другим условиям, смешение этих
двух
элементов внешней политической силы может и должно встречаться в весьма
различных
пропорциях. Вся история подтверждает это положение.
Карфаген, Венеция, Голландия, вся сила которых почти исключительно основывалась
на
их морском преобладании, должны были скоро сойти с занимаемого ими
первенствующего места, и или погибнуть, или отступить на второй и даже
дальнейший
план. Англия, напротив того, располагающая, кроме своих господствующих на морях
флотов, значительными сухопутными силами, имеет значение истинной мировой
державы, могуществу которой, по всем вероятиям, еще не скоро наступит конец, и
если
наступит, то не от внешних, а от внутренних причин. С другой стороны, самый Рим,
этот
идеал континентального могущества, должен был сделаться, хотя на время, сильною
морскою державою (что во время оно было возможно), дабы не уступить другому
видов
на всемирное владычество. Как парализировались мощь и успехи Людовика XIV и
Наполеона тем, что флоты их были разгромлены англичанами? Наша отсталость в
морском деле, неимение паровых судов отразились на невыгодном исходе Восточной
войны по крайней мере в такой же степени, как и отсутствие исправных внутренних
путей
сообщения, и, конечно, в гораздо большей степени, чем дурное состояние нашего
огнестрельного оружия. Во скольких случаях было ослабляемо наше влияние именно
по
недостаточности нашего флота? Упомянем лишь о продаже американских колоний [+8],
которая этим только и объясняется; о возмущении в Кандии, которое, конечно,
имело бы
благоприятнейший исход, если бы мы могли подкрепить наши желания достаточным
числом панцирных и других судов [+9]. Не гораздо ли плодотворнее для нас и даже
для
обоих сторон была бы наша дружба с Америкой как в кандийском, так и в других
делах,
если бы мы со своей стороны могли протянуть американцам дружескую руку из
нескольких десятков броненосцев?
Но хотя по словам поэта, обращенным к России,
И семь морей немолчным плеском
Поют тебе хвалебный хор,
шесть из них или вовсе ни на что, или мало на что ей годятся, по крайней мере, в
отношении к военным флотам и к политическому могуществу. Аральское море, если
оно
было на счету у поэта, принадлежит к первой категории, т. е. ровно никуда не
годится, так
что было бы даже полезнее его высушить, направив впадающие в него Дарьи в
Каспийское море; Ледовитый океан относится к тому же разряду, исключая лишь его
Беломорский залив, имевший некогда и могущий вновь приобрести большое торговое
значение. Каспийское море очень важно, но только не в политическом, а в
рыболовном
отношении. Восточный, или Великий, океан, на который возлагали такие
сангвинические
надежды после присоединенияАмурского края, при хорошем употреблении его берегов
может быть поприщем морских партизанских действий, да и то не в больших
размерах.
Но, несмотря на эффект, произведенный "Алабамой" в американской междоусобице
[+10]
и Денисом Давыдовым в Отечественную войну, все-таки, кажется мне, можно
оставаться
при убеждении, что партизанские действия как на море, так и на суше никогда еще
не
имели, да едва ли когда и будут иметь сколько-нибудь решительное влияние на
судьбы
народов или войн.
Относительно Балтийского моря, единственного, на котором мы имеем теперь флот
[+11],
я должен причислить себя к сторонникам того мнения, считаемого некоторыми
непатриотическим, которое видит в Балтийском флоте не более как средство, хотя
важное
и даже существенно необходимое, для обороны наших балтийских берегов или, может
быть, далее только для содействия Кронштадту и Кроншлоту к обороне Петербурга.
Входы и выходы из Балтийского моря не в наших руках и попасть в наши руки никоим
образом не могут. Мы не можем, следовательно, по нашему произволу оказывать
влияние
на ход всемирных событий нашею балтийскою морскою силою. После победоносных
войн со Швецией и упадка сил этого государства, поднявшегося было на
несоответствующую ему высоту могущества, мы могли думать, что господствовали, по
крайней мере, хотя в этом внутреннем море; но и это господство было только
мнимым,
ибо союзные флоты Англии и Франции заставили нас укрыться в укрепленной гавани.
С
усилением Пруссии и объединением Германии перевес на водах Балтийского моря
должен, по естественному ходу вещей, со временем перейти к Пруссии, потому что
она
владеет лучшею незамерзающею частью его и, вероятно, скоро будет иметь свой
собственный вход и выход из него посредством Гольштейнского канала. Если даже,
при
больших усилиях с нашей стороны, мы и не уступим Германии перевеса, которым
доселе
пользовались в Балтийском море, по крайней мере, во время мира с великими
морскими
державами, то, во всяком случае, должны будем разделить с нею наше господство.
Невозможно, чтобы Германия, обладающая значительным торговым флотом и
приобретшая вместе с Гольштейном превосходные гавани, не стремилась сделаться
действительно сильною морскою державою и чтобы усилия ее не увенчались успехом.
Это до такой степени естественно, что противиться такому ходу вещей было бы
весьма
странно с нашей стороны, ибо всегда нерасчетливо становиться поперек дороги
тому, что
выдвигается вперед естественным ростом событий. Противиться усилению значения
Пруссии или вообще Германии на море из-за того, что это дает нам соперника на
Балтийском море, значило бы принять в отношении к ней ту несправедливую и
недоброжелательную политику, которою руководствуется Европа на Востоке,
политику,
которую можно назвать в полном смысле отрицательною, так как она заключается
единственно в нанесении нам и развитию единоверных соплеменных и сочувственных
нам народов всевозможного вреда, без всякой прямой от этого для себя пользы.
Впрочем, и жертва, налагаемая на нас разделом господства на Балтийском море, не
так
велика, как кажется; ибо и до сего времени мы должны были разделять его с таким
могущественным соперником, перед которым не только Пруссия и Германия, но даже и
английское морское владычество совершенно ничтожны. Я разумею владычество
державы
льда. Правда, у нас с нею заключен оборонительный союз, по которому она охраняет
наши берега в течение полугода; но зато она в союзе с нашими врагами в случае
наступательных с нашей стороны действий, целые полгода не выпуская наших флотов
из
гаваней и заставляя их возвращаться в них к определенномусроку во что бы то ни
стало,
под страхом совершенного отрезания отступления. Может ли существовать при таких
условиях деятельная влиятельная морская сила?
Одно Черное море в состоянии дать России силу и влияние на морях - и притом
именно
тот род силы и влияния, тот характер морского могущества, к которому она
способна по
всем своим географическим, этнографическим и политическим условиям. Россия не
может быть сильна на море в том же смысле, как Англия, Америка или даже
Франция,-
быть, так сказать, океаническою морскою державою, корабли которой разбросаны по
всем
широтам и долготам и разносят имя и влияние своего отечества по островам и
прибрежьям всего земного шара. Такою морскою державою не может она быть не
потому
только, что не имеет ни колоний, которые следовало бы защищать, ни торговых
флотов,
которым надо бы было оказывать покровительство на дальних морях, но и потому,
что
такая разбросанная деятельность совершенно не в духе России и русских. Она
двигается
только дружным напором, стеною, как волна морского прилива, медленно,
постепенно, но
зато неудержимо затопляющая берег, а не как отдельные ключи, там и сям
пробивающиеся сквозь почву.
Так же точно не может Россия иметь такой морской силы, которая, как в Англии или
Америке, так сказать, вытекает из недр народной жизни, которая основана, с одной
стороны, на сотнях тысяч матросов, составляющих целое многочисленное сословие и
могущих в случае нужды ^снабдить государство обширным контингентом опытных
моряков; с другой же - на верфях, машинных, пароходных и других промышленных
заведениях, приготовляющих всякого рода снасти и предметы для потребностей
торгового
флота, заведениях, которые, в случае нужды, также могут снабжать государство
новыми и
новыми запасами судов и разных морских принадлежностей в неопределенном
количестве. Россия может иметь только государственный флот, т. е. содержимый и
питаемый во всех отраслях своих государством на государственные же средства,
который,
следовательно, при огромных расходах на сухопутную военную силу, всегда
составляющую и всегда будущую составлять главную опору русского могущества, не
может никогда быть ни очень многочислен, ни поддерживаем резервом, всегда
готовым
заместить убыль как в людях, так и в судах и материалах.
Поэтому Россия, подобно искусному и осторожному полководцу в укрепленном лагере,
принуждена заменять относительный численный недостаток своего флота счастливо
избранным местоположением и фортификационными верками. Такой укрепленный
морской лагерь, единственный в целом мире, и дает России природа в Черном море,
с его
рядом дефилей - Дарданеллами и Босфором и Керченским проливом, с передовым
плацдармом - Мраморным морем; с обширным внутренним пространством, самим
Черным морем - как бы рейдом, в котором флот может обучаться и приобретать всю
необходимую морскую практику; с редьюитами или цитаделями в Керченской и
Севастопольской бухтах; с запасными арсеналами в Николаеве. При удобном случае
флот
может делать вылазки; разгромлять неприятельские эскадры, которые ему под силу;
защищать Адриатическое и Эгейское прибрежья; высылать крейсеров в Средиземное и
Красное море; угрожать Суэзскому каналу, Мальте, Тулону; укрываться в случае
неудачи
или перед превосходными неприятельскими силами в свое недоступное убежище;
устраиваться и комплектоваться там на просторе и выступать на новые подвиги при
изменившихся благоприятствующих обстоятельствах, всегда располагая выбором
удобного времени.
4. Наконец, в нравственном отношении обладание Константинополем, центром
православия, средоточием великих исторических воспоминаний, дало бы России
громадное влияние на все страны Востока. Она вступила бы в свое историческое
наследие
и явилась бы восстановительницею Восточной Римской империи, подобно тому, как
некогда монархия франков восстановила империю Западную, и таким же образом
начала
бы новую. Славянскую эру Всемирной истории.
Итак, защита и полное обеспечение той именно границы, с которой Россия наиболее
уязвима; сокращение в одну точку 2500 верст пограничной линии и соединенная с
этим
экономия военных и финансовых сил; единственное средство приобрести значение
сильной морской державы; огромное нравственное влияние - вот те прямые
положительные выгоды, которые доставило бы России обладание Константинополем,
тогда как для всех прочих государств обладание им было бы или гибельно, как для
Греции, или доставило бы чисто отрицательную выгоду, состоящую в возможности
постоянно вредить России, сопряженную притом с огромным вредом для самих себя.
Если мы, однако же, глубже вникнем в предмет, то найдем, что прямое и
непосредственное присоединение Константинополя и его окрестностей к России не
осталось бы и для нее без очень вредных, может быть, даже и гибельных
последствий.
Гюго в своей оде к скульптору Давиду говорит про низверженные с пьедесталов
статуи:
Et de leur bronze auguste on ne peut faire
Que des cloches pour la priere,
Ou des canons pour le combat [+12].
Так и некоторые города, хотя и низверженные с пьедестала своего прежнего
величия, суть
представители такой великой властительной идеи, имеют такое царственное
значение, что
при всех переменах своей исторической судьбы они должны занять первое место в
том
государстве, в состав которого входят,- непременно делаются или остаются его
столицею.
Так Италия нигде не может отыскать своего центра, кроме Рима; так инаша Москва,
несмотря на то, что была развенчана Петром, все-таки остается и по жизненному
значению своему, и по понятию, которое соединяет с нею народ, и по своей
исторической
и экономической роли истинною столицею Русского государства, его жизненным
узлом.
Таков и Царьград, и вступать с ним в этом отношении в борьбу опасно не только
Петербургу, но даже и самой Москве. Но, с другой стороны, столица, лежащая не
только
не в центре, но даже вне территории государства, не может не произвести
замешательства
в отправлениях государственной и народной жизни, не произвести уродства
неправильным отклонением жизненных физических и духовных соков в политическом
организме.
Сравнительно в малых размерах испытала это уже Россия на себе официальным
перенесением государственного центра из Москвы в Петербург. Я привожу это только
в
виде примера и не намерен распространяться об этом предмете, так как он был
много раз
обсуждаем в нашем обществе словесно, рукописно и печатно, и особенно нового к
известному уже я ничего прибавить не имею. Но Петербург, несмотря на все, что
было для
него сделано, на все потраченные на него силы, по самым своим топографическим и
климатическим условиям, по сложившемуся в нем характеру жизни, сильно
окрашенному
столь несочувственным русскому сердцу немецким элементом, по чопорности,
холодности, натянутости, одним словом, по официальности своего строя, заключает
в себе
очень много отталкивающего для русских людей, между которыми, во всех слоях
общества, очень мало таких, которые любили бы его,-я не говорю об уроженцах и
кровных петербургских жителях, ибо, как известно, привычка - вторая натура. К
тому же
Петербург не имеет никакого исторического обаяния, в нем не совершилось ни
одного
события, которое заставляло бы сжиматься от горя, биться от гордости,
расширяться от
радости русское сердце. Если в нем обдумывалось и утверждалось такое великое
дело, как
освобождение крестьян, то Петербург, как Петербург, нисколько в этом не
участвовал. Во
сколько же раз должна быть сильнее притягательная сила Константинополя! Цель
стремлений русского народа с самой зари его государственности, идеал
просвещения,
славы, роскоши и величия для наших предков, центр православия, яблоко раздора
между
нами и Европой,- какое историческое значение имел бы для нас Константинополь,
вырванный из рук турок вопреки всей Европе! Каким дух занимающим восторгом
наполнило бы наши сердца сияние нами воздвигнутого креста на куполе святой
Софии!
Прибавьте к этому перечисленные в начале главы несравненные преимущества
Константинополя, его мировое, торговое значение, восхитительное местоположение,
все
очарования юга. При всем этом дозволено, конечно, опасаться, чтобы
Константинополь,
сделавшись столицею России, не привлек к себе в слишком значительной степени
нравственных, умственных и материальных сил России и тем не нарушил в ней
жизненного равновесия.
Итак, Константинополь не должен быть столицею России, не должен сосредоточивать
в
себе ее народной и государственной жизни - и, следовательно, не должен и входить
в
непосредственный состав Русского государства. Чтобы доставить России все
исчисленные
выше выгоды, не нанося ей легко предвидимого вреда,- освобожденный
Константинополь,
преображенный в настоящий Царьград, должен быть сам по себе чем-то больше,
нежели
столицею Русского царства, в отношении же к России быть меньше этого; не должен
быть
с нею в слишком тесной связи, иметь такое материнское значение, на которое имеет
право
только одна Москва. Одним словом, Царьград должен быть столицею не России, а
всего
Всеславянского союза.
Таким образом, общий взгляд на развитие культурно-исторических типов, показавший
нам, что оно достигает наибольшей полноты, силы и блеска при известном отношении
между требованиями единства и разнообразия составных элементов, исследование тех
условий, в которых находятся славянские народы Австрии и Турции, их отношений
друг к
другу и к окружающим их со всех сторон враждебным стихиям, и, наконец,
рассмотрение
судеб Константинополя приводят нас к одному и тому же решению восточного вопроса
-
федерации славянских народов и всех вкрапленных между ними инородных племен.
Мы видели, что только России может принести обладание Константинополем
действительную, положительную пользу, но это справедливо только по отношению к
европейским государствам; всем же тем народам, которые живут в прилежащей к
Черному морю части Турции, равно как и по всему бассейну нижнего и верхнего
Дуная,-
Константинополь представляет многие из тех выгод, которые может извлечь из него
Россия. Поэтому невключение Босфорской столицы в непосредственный состав
Русского
государства требуется не только частными интересами этого последнего, но и самою
справедливостью. Наконец, предложенное решение судьбы Константинополя, в
сущности,
более всего соответствует и истинным видам на него греков. Он дорог им как
символ
величия их предков; но, будучи отдан в их полное и исключительное владение, он,
разжалованный в столицу незначительного государства, или потерял бы свое
всемирное
историческое значение, или раздавил бы само это государство под тяжестью этого
значения, как здание, раздавливающее свой фундамент, несоразмерный с его
громадностью. Маленький греческий народ, хотя бы столицей его был сделан
Константинополь, никаким образом не воскресил бы в себе Византийской империи.
Царство Константина,Феодосия и Юстиниана может ожить только в форме славяногреческой
федерации, и только таким образом может и Греция принять участие в его
славе
и величии.
Итак, с какой бы стороны мы ни подступали к делу, всеславянская федерация, с
Россией
во главе, со столицею в Царьграде - вот единственно разумное, осмысленное
решение
великой исторической задачи, получившей в последнее время название восточного
вопроса. Всмотримся же, насколько возможно, в самые существенные, в самые
крупные
черты этой федерации. Из фактов всемирно-исторического опыта, расположенных
сообразно требованиям естественной системы, мы, между прочим, вывели (см. гл.
V), что,
дабы цивилизация, свойственная самобытному культурно-историческому типу, могла
зародиться и развиться, необходимо, чтобы народы, к нему принадлежащие, были
политически независимы, и что цивилизация культурного типа тогда только
достигает
полноты, разнообразия и богатства, когда разнообразные этнографические элементы,
его
составляющие, не поглощены одним политическим целым; на этих основаниях и
полагали
мы, что почвою для развития славянской культуры должна быть федерация
независимых
славянских народов. В другом месте нашей статьи (см. гл. X) мы выразили и
старались
доказать ту мысль, что тесность политической связи, долженствующей соединять
родственные между собою народности, определяется не только степенью их родства,
но
еще и степенью той опасности, силою того давления, которому эти народности
подвержены извне, обороною от которого и должна именно служить объединяющая их
политическая форма сожительства. Неумение сообразовать степень федеративной
связи с
этими внешними обстоятельствами может легко послужить причиною гибели народной
самостоятельности, как это и случилось с Грецией в македонские и римские
времена.
Положение славян лицом к лицу с враждебным им Западом есть та причина, которая
заставляет желать для них весьма тесной федеративной связи под политическим
водительством и гегемонией России, на что Россия имеет законнейшие права, как по
сравнительным силам своим с прочими членами славянской семьи, так и по ее
многовековым опытом доказанной политической самостоятельности. Несмотря на
частые
уклонения России от здравого политического пути, особенно в последнее
послеекатерининское время, все-таки она, и только одна она, между всеми
славянскими
государствами, сумела, при самых неблагоприятных обстоятельствах, не только
сохранить
свою самостоятельность, но объединить почти весь русский народ и образовать
могущественнейшее в мире государство.
Но для политической крепости Всеславянского союза недостаточно еще бесспорного
предоставления в нем России гегемонического преобладания; сами второстепенные
группы или члены союза должны представлять во внутреннем своем устройстве также
достаточное ручательство силы и единства. Дробление, к которому так склонны
преимущественно австрийские славяне, долго жившие под воздействием принципа
Divide
et impera [+13], не должно переходить границ больших лингвистических и
этнографических групп, на которые они делятся. Деление по мелким племенным
оттенкам, в каждый из которых легко вселить притязание на политическую
самостоятельность, имело бы то существенное неудобство, что такие мелкие единицы
имели бы весьма мало побудительных причин участвовать всеми своими силами в тех
тягостях, которые налагаются великою политическою ролью.
Участие мелкого члена большого государственного союза во внешних делах
сравнительно
так ничтожно, что приходящаяся на него доля успеха совершенно исчезает в славе,
приобретаемой преобладающим членом союза, а доля неудачи - в падающих
исключительно на него стыде и ответственности; между тем как, в сущности,
материальное бремя, ложащееся на население мелкого государства, при справедливом
распределении тягостей, совершенно одинаково с тем, которое приходится нести
подданным могущественного главы союза. Это материальное бремя не только не
получает
нравственного вознаграждения славою и влиянием, но ничтожность доставляемого им
контингента служит даже обыкновенно предметом глумлений и насмешек над разными
Рейсами и Липпе [+14]. Посему мелкие члены союза, мало интересуясь общими
внешними делами его, по возможности уклоняются от союзных обязанностей, несут их
только формально, и в конечном результате все бремя войн и вообще ведения
внешних
дел союза падает почти исключительно на могущественнейшего его члена. Примером
сему может служить бывшая Германская империя. В ней вся тяжесть обороны падала
на
австрийские наследственные земли. Напротив того, государства средней величины,
которые хотя и не могут оспаривать первенствующего влияния у главы союза и
обращать
его гегемонию в систему пагубного дуализма, как в бывшем Германском союзе,
имеют,
однако же, достаточное сознание своей силы, чтобы принимать деятельное участие в
делах союза и интересоваться ими. Войска и флоты этих государств имеют
достаточно
силы, чтобы существенным образом помогать в общих усилиях и заставить ощущать
свое
отсутствие; их армии могут быть даже главными деятелями на побочных театрах
войны.
Поэтому на такое государство в достаточной силе ложится и блеск общей славы, и
стыд
общей неудачи для того, чтобы оно напрягало все свои частные усилия для
поддержания и
приобретения первой и для избежания второго.
Мелкие государства представляют, правда, меньше противодействия объединительным
замыслам главы союза, скорее подчиняются ей, сохраняя даже во внутренних делах
одну
лишь форму независимости. Пруссия, например, конечно, менее может ожидать
противодействия со стороны Брауншвейга или Ольденбурга, чем со стороны Саксонии,
но, с нашей точки зрения, это не выгода и не преимущество, а, напротив того,-
вред и
недостаток, ибо для величия и культурного значения семьи славянских народов
нужно,
чтоб образ славянского мира представлялся не в виде слияния славянских ручьев с
русским морем, по выражению Пушкина, а в виде обширного океана с самобытными,
хотя
соединенными и соподчиненными частями, т. е. морями и глубокими заливами. Нужно
не
поглощение славян Россией, а объединение всех славянских народов общею идеей
Всеславянства как в политическом, так и в культурном отношении, и в первом -
главнейше и преимущественно для возможности осуществления последнего.
Посему думаем мы, что только большие этнографические и лингвистические группы,
на
которые разделяется славянский мир, могут составлять те политические единицы,
совершенно независимые во внутренних своих делах, которые должны войти как
самостоятельные целые в общеславянский союз.
Приверженцы самостоятельности всякого мелкого этнографического оттенка возражают
против этого, что таким образом приносятся в жертву некоторых более честолюбивых
народностей, как, например, чехов и сербов, другие народности, более скромные, и
выставляют также на вид трудно примиримые исторические соперничества,
существующие между некоторыми племенами, которые попеременно играли в отношении
друг к другу преобладающую роль. Возражение это имело бы действительно силу,
если
бы вопрос заключался в образовании вполне самодержавных, верховных славянских
политических единиц, не соединенных между собой никакою определенною связью, на
развалинах нынешних Турции и Австрии. Тогда, действительно, имело бы место
какоенибудь
специальное сербское честолюбие, которое стремилось бы для своего
усиления не
только преобладать над словенцами и хорватами, как мадьяры над немадьярскими
элементами Венгрии, но даже включить как подчиненную народность в состав своего
государства этнографически вполне самостоятельных болгар. Но всякое не только
специально чешское или специально сербское честолюбие, но даже и специально
русское
честолюбие должно, при тесной федерации славянских народов, поглотиться одним -
всеславянским честолюбием. При таком устройстве политической судьбы славянского
мира нужно только, чтобы второстепенные члены союза были достаточно сильны,
чтобы
охранять свою внутреннюю самостоятельность, чтобы не расплываться в ничтожестве
крайнего раздробления, чтобы иметь сознание своего деятельного влияния в общем
ходе
союзных дел. Что касается до внутренних распорядков каждого из непосредственных
членов союза, то ничто не препятствует предоставить их составным частям всю
желаемую
степень административной децентрализации и областной самобытности.
Таким образом, соответственно главным этнографическим группам, на которые
разделяются как славянский мир, так и племена, принадлежащие к нему по месту
своего
жительства, а большею частью также по своим действительным, ненапускным
нравственным тяготениям,- Всеславянский союз должен бы состоять из следующих
государств:
Русской империи с присоединением к ней всей Галиции и Угорской Руси.
Королевства Чехо-Мораво-Словакского, состоящего, кроме собственной Чехии, из
Моравии и северо-западной Венгрии, населенной исключительно или преимущественно
словаками, приблизительно с 9 000 000 жителей и 1800 кв. миль пространства.
Королевства Сербо-Хорвато-Словенского, состоящего из княжества Сербского,
Черногории, Боснии, Герцеговины, Старой Сербии, северной Албании, Сербского
воеводства и Баната, Хорватии, Славонии, Далмации, Военной Границы, герцогства
Крайны, Герца, Градиски, Истрии, Триэстского округа, двух третей Каринтии и
одной
пятой Штирии по Драву,- с населением приблизительно в 8 000 000 на 4500 кв.
милях
пространства.
Королевства Булгарского с Булгарией, большею частью Румилии и Македонии с 6 000
или 7 000 000 жителей и с лишком 3000 кв. миль.
Королевства Румынского с Валахией, Молдавией, частью Буковины, половиною
Трансильвании, приблизительно по реку Марош, и с населенною преимущественно
молдаванами западною окраиною Бессарабии, взамен которой Россия должна бы
получить отошедшую от нее часть южной Бессарабии с Дунайской дельтою и
полуостров
Добруджу. Это составило бы около 7 000 000 населения и более 3000 кв. миль.
Королевства Эллинского, с присоединением к нынешнему его составу Фессалии,
Эпира,
юго-западной части Македонии, всех островов Архипелага, Родоса, Крита, Кипра и
малоазийского побережья Эгейского моря, приблизительно с 2800 или 3000 кв. миль
и с
населением с лишком в 4 000 000 жителей.
Королевства Мадьярского, т. е. Венгрии и Трансильвании, за отделением тех частей
их,
которые не населены мадьярским племенем и должны отойти к России, Чехии, Сербии
и
Румынии; приблизительно с 7 000 000 жителей и около 3000 кв. миль пространства.
Цареградского округа с прилегающими частями Румилии и Малой Азии, окружающими
Босфор, Мраморное море и Дарданеллы, с полуостровом Галиполи и островом
Тенедосом,
приблизительно с двумя миллионами народонаселения.
Такой союз по большей части родственных по духу и крови народов, в 125 млн.
свежего
населения, получивших в Царьграде естественный центр своего нравственного и
материального единства, дал бы единственно полное, разумное, а потому и
единственно
возможное решение восточного вопроса. Владея только тем, что ему по праву
принадлежит, никому не угрожая и не боясь никаких угроз,- он мог бы противу
стать всем
бурям и невзгодам и спокойно идти путем самобытного развития, в полноте своих
народных сил и при самом счастливом взаимодействии разнообразных родственных
стихий, его составляющих,- образуя, соответственно своему этнографическому
составу,
религиозному просвещению и историческому воспитанию, особый культурноисторический
тип, укрепленный долголетнею борьбою против враждебных внешних сил,
держащих в настоящее время народы его в разъединении, борьбою, без которой он не
может установиться.
Рассуждая об восточном вопросе, мы говорили об его турецкой и австрийской части,
говорили об первостепенном значении в нем Царьграда, но ни слова не сказали еще
о
польской части этого сложного и запутанного дела. Мы не сделали этого до сих пор
потому, что, на наш взгляд, польский вопрос не может получить окончательного
решения
вне общего решения всех славянских вопросов; так что нам казалось необходимым
выяснить сначала всю нашу мысль во всей ее определенности о судьбе и целях
славянства, прежде чем начать говорить о польском деле.
Смотря по тому, как сложатся политические обстоятельства, каков будет характер
действия русского правительства, какова степень их твердости и постоянства,
какое
господствующее направление примет русское общественное мнение, как будет оно
воздействовать и непосредственно на польские элементы, и на деятелей
правительства,
наконец, смотря по характеру развития польского общества и господствующих в нем
идей,- Польше предстоят в будущем, конечно, весьма различные судьбы, которые,
однако
же, кажется нам, могут быть все подведены под четыре возможности. Мы говорим
здесь,
конечно, только о Польше в собственном, настоящем смысле этого слова, т. е.
стране,
населенной польским народом. Что касается до западных губерний, то само собою
разумеется, что им, пока жива сама Россия, не может предстоять никаких иных
возможностей, кроме всеполнейшего и полнейшего, всестороннего слияния с
остальными
частями государства.
Допустим, во-первых, дурной поворот дел для России, что мечты поляков сбудутся,
что
им удастся образовать, в тех или других размерах, независимое государство. Оно
сделается, несомненно, центром революционных интриг (как это мы видели даже в
маленьком Кракове, когда он был вольным городом), преимущественно направленных
на
западные губернии России. Очевидно, что России нельзя будет этого терпеть, что
при
первой возможности она должна будет стараться уничтожить вредное для нее гнездо.
Польша должна, следовательно, сделаться театром часто повторяющихся войн и
терпеть в
материальном отношении страшные разорения, как это и было в последние времена
Речи
Посполитой. Но, чтобы иметь возможность противостоять России, Польше необходимо
будет жить в наилучших ладах с ее западными соседями, немцами, которые, конечно,
не
упустят случая своими капиталами, колонизацией, политическим и культурным
влиянием
прибрать к своим рукам эту страну так же хорошо, как если бы она состояла в
непосредственной зависимости от Германии,- одним словом, не упустят сделать то,
что
уже было сделано при подобных обстоятельствах с Восточною и Западною Пруссией, с
Силезией. Независимость Польского государства была бы гибелью польского народа,
поглощением его немецкою народностью.
Но, может быть, возразят, что, получив независимость, поляки добровольно
примкнут к
России и, перестав быть ее подданными, станут верными ее союзниками и
доброжелателями. Кто же мешал им действовать таким образом, когда Царство
Польское,
именно в этих видах, было восстановлено и присоединено к России Александром I со
всеми возможными льготами, на правах чисто личного соединения? Каких новых льгот
не
достигли бы они таким путем? Кто мешает им действовать так даже и теперь, чтобы,
без
сомнения, скоро вернуть те льготы, которые они мало-помалу растеряли своими
повторенными безумствами? Очевидно, что ни вследствие характера нынешней
польской
интеллигенции, когда ей дана будет полная возможность развернуться, ни
вследствие
беспрерывных подстрекательств наших западных друзей - такой исход дела не
представляет ни малейшей вероятности. С другой стороны, можно указать на чехов,
хотя
и окруженных со всех почти сторон немцами, но не потерявших, однако, своей
народности. Но чехи не имеют, во-первых, надобности дружиться с немцами для
каких бы
то ни было посторонних целей, и в них именно видят они главных и даже
единственных
своих врагов. Во-вторых, вся предыдущая история чехов, все славные деяния их,
как в
давно, так и недавно прошедшее время напоминают им их борьбу с немцами, их
стремление возвратиться к тем живым корням славянства, которыми оно почерпает
свою
духовную, нравственную жизнь, напоминают им их вклады в общую славянскую
сокровищницу.
Вторая возможность наступает, если Польша останется, как и теперь, в соединении
с
Русским государством, а польское общество останется тем же неизлечимым больным,
каким оно до сих пор было; если как эмигранты, так и внутренние зловредные
элементы
сохранят свое влияние и, вербуя себе все новых и новых адептов в подрастающей
молодежи, увековечат эту язву, которая так долго разъедает всю страну. В этом
случае,
возможном только при непоследовательностях со стороны русского правительств и
русского общественного мнения, при послаблении от времени до времени польским
интригам,- русская рука в общем ходе дел все-таки принуждена будет чаще и чаще
надевать ежовую муравье векую рукавицу [+15] и все крепче и крепче сжимать ее.
Это
будет продолжением теперешнего порядка вещей, болезненного как для России, так и
для
Польши.
Если, напротив того, и русская государственная, и русская общественная сила
будут
действовать последовательно, в здраво понятых русских интересах, которые суть
вместе с
тем и здраво понятые польские интересы, без всякого мирволенья польщизне, будет
ли то
якобы во имя цивилизации или во имя крупного землевладения и каких-то сословных
интересов, которыми никакое действительно русское сословие не интересуется, то
должно
ожидать, что и в самой Польше здравые народные инстинкты возымеют верх над
вредными, разъедающими польское общество началами и стремлениями. В этом
отношении, как и во многих других, наибольшую пользу должно ожидать не столько
от
непосредственного действия на самую Польшу, сколько на западные губернии России.
Если в них дан будет перевес многочисленнейшим народным русским стихиям, а
польские элементы, по большей части искусственно вызванные, будут обращены в
подобающее им ничтожество, так чтобы польские замыслы и мечтания не находили там
даже и того поверхностного отзыва и сочувствия, которыми они доселе пытались, то
сами
эти замыслы и мечтания скоро бы улетучились или, по крайней мере, сделались бы
совершенно безвредными, не имея под ногами, не скажу почвы, ибо таковой они и
теперь
не имеют, но обольщающего их миража почвы, для воссоздания Польского государства
в
противузаконных и противуестественных пределах 1772 года. В этом случае
польскому
народу предстояло бы или постепенное слитие с родственным ему русским народом,
или
же, при сохранении своей национальности, очищенной продолжительным русским
влиянием от приставших к ней зловредных, искажающих ее примесей, стать, подобно
всем славянам, дружественным товарищем и пособником русскому народу в великом
общеславянском деле, приобретая и для себя постепенно все большую и большую долю
самостоятельности.
Первое не только маловероятно, но даже маложелательно.
Маловероятно потому, что народ, живший историческою жизнью, отпечатлевший ее в
обширной литературе, почти лишен возможности совершенно переродиться, перестать
быть самим собою, если его не обезнародят насильственными мерами, а главное, не
поработят промышленным преобладанием, не растворят в наплыве пришлых элементов.
Относительно поляков это возможно для немцев, но никак не для русских: ибо
никогда
еще не видано, чтобы промышленные силы и колонизация направлялись из страны
менее
населенной, менее истощенной, более девственной в страну с более густым
населением,
более эксплуатируемую, с более напряженным промышленным движением.
Маложелательно потому, что русский народ и теперь уже так многочислен, что не
нуждается в усилении на чужой счет, а потеря одной из составных частей
славянства
лишила бы его одной из разнообразящих его черт, так существенно важных для
богатства
и полноты жизни культурно-исторических типов. Эта польская черта в общем
славянском
характере представляется нам чем-то искажающим его и потому ненавистным. Но
разберем, в чем и где заключается это искажение. Оно не в польском народе, не в
специально польских качествах ума, чувства и воли, в которых мы найдем много
драгоценного, много сочувственного; укажем, в этом отношении, на трех поляков -
представителей этих трех сторон человеческого духа: Коперника, Мицкевича и
Костюшко. Искажение это заключается в так называемой польской интеллигенции и
именно в трех сторонах ее: католическо-ксендзовской, аристократическо-шляхетской
и
демократическо-революционной. Подводя общий итог и этим трем сторонам польской
интеллигенции, мы увидим, что он заключается в коренном извращении,
обезображении
польско-славянской натуры чуждыми ей европейскими влияниями - подражательным
европейничаньем.
Этим мы вовсе не хотим сказать, чтобы производящие это влияние явления
европейской
жизни были дурны сами по себе; мы утверждаем только, что они, пересаженные на
чуждую, не свойственную им почву, обращаются в уродство. Католичество, хотя оно
уже
и само по себе одно из искажений христианства, принесло, однако же, на той
почве, где
самобытно развилось, много величественных явлений и полезных плодов; но на
польской
почве обратилось оно в ксендзство. Аристократизм, произведший в Европе вообще
рыцарство, в Англии славный институт пэрства, во Франции ее блистательное
дворянство
и изящные, хотя и искусственные формы общественной жизни, даже в Венгрии - ее
политически развитое магнатство, столько сделавшее для промышленного преуспеяния
страны и просвещения народа; в Польше же этот аристократизм обратил высшие
сословия
в ясновельможное панство и шляхетство, а низшие - в быдло. Наконец, демократизм
и
революция, которым Европа обязана уничтожением многих злоупотреблении, многими
свободными учреждениями, которые слишком долго было бы здесь перечислять даже в
виде примеров,- производили в Польше только сеймики, конфедерации, "не
позволям",
народный жонд, кинжальщиков и жандармов-вешателей [+16]. Итак, тройственное
искажение польского народного характера вкравшимися в него в течение
исторической
жизни Польши чуждыми элементами - вот что должно быть ненавистно нам в поляке, и
только одно это.
Но не об усилении ли этого самого чуждого влияния и у нас в России хлопотало и
хлопочет так называемое западничество во всех его разнообразных оттенках, от
идеализма
Грановского до нигилизма Добролюбова и Писарева, с одной, до феодализма, или,
если
угодно, цивилизованного крепостничества "Вести" и "Нового Времени", с другой, и
до
отступничества патера иезуита Гагарина - с третьей стороны [+17]. Все они
одинаково
черпают свои идеи не внутри русской жизни, а вне ее; не стараются отыскать
сохранившееся еще зерно истинно русской жизни и развить его в самобытное
самостоятельное целое. У всех этих направлений один идеал - Европа. Этот идеал
одни
видят, правда, в отживших уже или отживающих ее формах: в английской
аристократии
или даже в мекленбургском юнкерстве. Другие, так сказать, нормальные либералы и
западники,- в том, что составляет современную жизнь Европы, в ее
конституционализме,
промышленном движении, крайнем развитии личности и т. д. Третьи, наконец, видят
этот
идеал в явлениях, продуктах и деятелях начавшегося разложения европейской жизни:
в
разных социальных системах или в революционной организации и пропаганде. Как ни
различны эти три категории предметов поклонения, они все-таки явления одной и
той же
цивилизации, одного и того же культурного типа, который всеми ими принимается за
единственно возможный, общечеловеческий, и потому все эти несамостоятельные
направления мысли и жизни в России одинаково подводятся под общее родовоеопределение
западничества, или европейничанья. Поэтому, например, нет ничего
странного в том, что "Весть" может поклоняться Грановскому, объявлять его знамя
своим
знаменем, гореть общим с ним негодованием против славянофилов и заодно с
издателями
его биографии клеветать на них.Все это одного поля ягоды!
Не в этом ли же заключается и причина сочувствия, оказываемого полякам всеми
этими
оттенками одного и того же направления? Для них (все равно, сознают ли они это
или не
сознают) поляк (опять-таки поляк шляхетный) есть, в сущности, осуществление того
идеала, по которому они хотели бы выкроить и русского, желая видеть в нем вполне
оевропеенного славянина. Многие станут чураться такого предположения; скажут,
что, по
их мнению, идеал не поляк, а чистокровный француз, немец, англичанин, или, еще
лучше,
ни один из них в частности, а европеец вообще. Но, по несчастью, во-первых,
такового
европейца вообще вовсе не имеется; во-вторых же, русский, как он ни кажется
податлив,
все-таки не бесформенная мягкая глина, из которой лепи что угодно, а нечто
данное и
определенное уже природою, которое можно извратить, исказить, но нельзя
пересоздать;
точно так же, как и поляк не мог превратиться ни в отвлеченного, ни в
конкретного
какого-нибудь европейца, а мог сделаться только искаженным и обезображенным
славянином. Таковы будут всегда результаты отрешения от национальных и вообще от
естественных определений, в каковом отрешении, по формуле знаменитого
московского
профессора, будто бы и заключается сущность исторического процесса [+18].
Остается, следовательно, один только последний, четвертый случай, который был бы
не
только возможен, но вместе с тем и желателен,- на него мы указали уже выше. Но
эта
счастливая судьба может открыться для Польши и поляков не иначе как при
посредстве
всеславянской федерации. В качестве члена союза, будучи самостоятельна и
независима, в
форме ли личного соединения с Россией или даже без оного, она была бы свободна
только
во благо, а не во вред общеславянскому делу. Силы Польши были бы в распоряжении
союза, а всякое действие ее против России было бы действием не против нее
только, а
против всего Славянства (одну из составных частей которого она сама бы
составляла),
было бы, следовательно, изменою против самой себя.
Таким образом, всеславянская федерация, и только одна эта форма решения
восточного
вопроса, решает удовлетворительно все отдельные стороны славянской задачи:
русскую,
австрийскую, турецкую, цареградскую и польскую, потому что она одна доставляет
твердую почву, на которой возможно самобытное развитие славянского культурноисторического
типа, политически независимого, сильного извне, разнообразного
внутри.
Мне остается еще обсудить те возражения, которые или сами собою представляются
уму,
или даже были уже делаемы против всеславянской федерации, мысль о которой, хотя,
собственно, и не нова, не была еще, кажется мне, высказана с полною ясностью и
определенностью. Надеюсь что при этом обсуждении не только важность, но даже
неизбежная необходимость этой федерации для всех частей славянского мира будет
выказываться все в большем и в большем свете.
Примечания
[+1] Хорошую мину при плохой игре (фр.).
[+2] Геллеспонт, Пропонтида - см. примеч. 1 к главе тринадцатой; Понт,
Понтийское
царство - эллинистическое государство в Малой Азии, в I в. до н. э. подпало под
власть
Рима.
Архипелаг - имеется в виду группа греческих островов, расположенных в Эгейском
море.
[+3] Т. е. короны венгерских и польско-литовских королей, византийских
императоров.
[+4] В конце IX в. кочевые угорские племена мадьяров (венгров) в своем движении
из
южноуральских степей на запад вторглись в земли, расположенные по среднему
течению
Дуная и по берегам Тиссы и входившие в состав Великоморавской державы; под
влиянием местного славянского населения венгры перешли к оседлому образу жизни и
создали в Х в. свое государство.
[+5] Ничейную вещь (лат.).
[+6] Честь обязывает (фр.).
[+7] Пруссия не была заинтересована в восстановлении Польши, поскольку имела в
составе своей территории Познань и ряд других польских земель.
[+8] В марте 1867 г. Россия продала Аляску Соединенным Штатам за 7 млн. 200 тыс.
долларов.
[+9] Имеется в виду восстание греков на острове Крит (Кандия - старое
итальянское
название острова) в 1866-1869 гг., поддержанное Россией. По инициативе русского
канцлера А. М. Горчакова турецкому султану была направлена коллективная нота с
требованием признания за населением Крита права на самоопределение, на что
Турция,
поощряемая Австрией и Англией, дала резко отрицательный ответ.
[+10] Речь идет о каперских действиях военного судна "Алабама", построенного в
Англии
для нужд южан во время Гражданской войны в США.
[+11] В соответствии с Парижским мирным договором 1856 г. проигравшая Крымскую
войну Россия была лишена возможности иметь на Черном море флот и военные
арсеналы;
в октябре 1870 г., воспользовавшись поражением Франции в войне с Пруссией,
Россия в
одностороннем порядке отменила стеснявшие ее пункты Парижского договора.
[+12] А из их августейшей бронзы
Можно сделать только колокола для молитвы
Или пушки для боя (фр.).
[+13] Разделяй и властвуй (лат.).
[+14] Данилевский имеет в виду карликовые германские государства, впоследствии
вошедшие в состав Германской империи.
[+15] После подавления польского восстания 1863 г. Александр II назначил одного
из
наиболее жестоких его усмирителей генерала М. Н. Муравьева губернатором шести
северо-западных губерний. Главным мероприятием русского правительства в Польше
были, однако, не репрессии, а социальные и экономические преобразования,
рассчитанные на "умиротворение" польского населения: радикальная аграрная
реформа,
проведенная под руководством Н. А. Милютина, превратила польского крестьянина из
временного держателя земли в полного ее собственника, более не зависящего от
ксендза и
помещика.
[+16] Сеймики - собрания провинциальной шляхты в Речи Посполитой.
"Не позволям" - см. примеч. 4 к главе первой.
Народный жонд (жонд народовы) - тайное польское правительство, созданное в мае
г. в ходе восстания.
[+17] В 1843 г. известный аристократ, бывший представитель "золотой молодежи"
Петербурга князь И. С. Гагарин внезапно покинул свет и, перейдя в католичество,
стал
членом иезуитского ордена. Оценка Данилевским поступка Гагарина носит
пристрастный
характер. По словам Н. С. Лескова, "характер и судьба И. С. Гагарина чрезвычайно
драматичны, и всякий честный человек должен быть крайне осторожен в своих о нем
догадках" (подробнее см.: Последний год жизни Пушкина / Сост., вступ. очерки и
примеч.
В. В. Кунина. М., 1989. С. 318-320, 343).
[+18] "Знаменитым московским профессором" Данилевский называет известного
западника, профессора Московского университета Т. Н. Грановского (1813-1855).
Всеславянский союз есть единственная твердая почва, на которой может возрасти
самобытная славянская культура,- условие sine gua non [+1] ее развития. Таков
общий
смысл, главный вывод всего нашего исследования. Поэтому мы не станем приводить
теперь доказательств значения, пользы и необходимости такого устройства
славянского
мира с культурно-исторической точки зрения; в этой главе я имею в виду раскрыть
важность, пользу и необходимость объединения славянской семьи в союзной
федеративной форме лишь с более узкой, чисто политической точки зрения.
Мы видели выше, что с общей культурно-исторической точки зрения Россия не может
считаться составною частью Европы ни по происхождению, ни по усыновлению; что ей
предстоят только две возможности: или вместе с прочими славянами образовать
особую,
самостоятельную культурную единицу, или лишиться всякого культурно-исторического
значения - быть ничем. Не мудрено усмотреть, что это вполне применяется и к
политической сфере в тесном смысле этого слова. Можно ли быть и оставаться
членом
союза или общества, во всех отношениях нам враждебного, терпящего нас
единственно
ради извлечения из нас выгод без соответственного вознаграждения. Союз, общество
-
одним словом, всякая связь лиц, народов и государств,- возможны только при
взаимности,
обоюдности услуг и выгод; когда же первые требуются только от одной стороны, а
вторые
достаются только другой, то такие отношения нельзя назвать другим именем, как
эксплуатацией слабого, глупого или доверчивого сильным, умным, лукавым, или
попросту - одурачиваньем. Если вникнем в роль, которую Россия играла в обществе
европейских государств, в так называемой политической системе Европы, с самого
того
времени, как стала деятельным членом ее, то едва ли найдем другие выражения для
характеристики этой роли.
Под вступлением России в европейскую политическую систему можно, конечно,
понимать не иное что, как усвоение себе ею европейских интересов, принятие
живого
участия в тех партиях, на которые Европа разделяется, содействие - не только
нравственным, но и материальным влиянием - той партии, которой она сочувствует,
и
такое же противодействие той, к которой относится враждебно. Простой же союз с
тем
или другим государством для достижения своих собственных выгод, для какой-нибудь
временной общей цели не может еще считаться вступлением в систему той
политической
группы, к которой принадлежат эти случайные, временные союзники. Так, хотя в
великой
Северной войне Россия воевала заодно с Польшей, Данией, Саксонией против Швеции,
нельзя еще сказать, чтобы в этой войне Россия действовала в качестве
государства,
принадлежащего к европейской политической системе. Она воевала для достижения
своих
особых, специально русских целей, пользовалась при этом помощью других
государств и
еще в гораздо большей степени помогала им,- вот и все. Точно так же могла бы
она,
например, вступить в союз с Персией и Афганистаном для общей войны с Хивой,
Бухарией и Кокандом, что нисколько не значило бы, что она стала членом
среднеазиатской политической системы государств, если бы даже такая и
существовала. В
прошедшем столетии видим мы еще и такой пример: мы вмешались в совершенно чуждое
нам европейское дело - в Семилетнюю войну; но это было совершенною случайностью.
Личное нерасположение Елисаветы к Фридриху поставило войска наши против
прусского
героя, личное же благоговение перед ним Петра III поставило их на его сторону, а
политический смысл Екатерины, отозвав их, прекратил вмешательство России.
Совершенно другое видим мы с воцарением Павла, который раскаялся, правда, под
конец
в принятой им политической системе, как видно из одобренной им записки
Ростопчина
[+2], но не успел ее переменить. С этого только времени европейские интересы
начинают
интересовать нас как наши собственные; мы начинаем желать успеха тому или
другому из
них, делая его своим интересом, хотя интерес этот и не имеет никакого
специального к
нам отношения. Поэтому, собственно говоря, Россия вступила в европейскую
политическую систему не ранее кануна XIX столетия,- именно суворовскою
Итальянскою
войною, ибо это была первая война, веденная нами из-за чуждых нам европейских
интересов, в которых с этих пор мы и не переставали принимать участие, как в
наших
собственных, даже гораздо более, чем в наших собственных, почти постоянно
жертвуя
этими последними первым. Какую же пользу, спрашивается, извлекли мы из этого?
Какая
война, которую мы вели в качестве члена европейской системы, какой союз, какой
мирный договор, который мы заключили в качестве европейской державы, принесли
нам
действительные выгоды? Мало того: в какой войне из веденных нами с специально
русскими целями, в каком трактате или вообще в каком политическом отношении наши
тесные отношения к Европе не служили препятствием, путами, связывающими наши
действия? Лучшим примером в этом отношении может служить знаменитый Священный
союз. Каких жертв не приносила Россия для его целей! Испанские и итальянские
волнения
двадцатых годов заставляли ее, нуждавшуюся в отдыхе после напряжений
наполеоновских войн, содержать многочисленную армию; восставшая Греция была
предоставлена своей собственной судьбе; Краков был отдан Австрии; Венгрия
усмирена.
Но, когда пришло время Священному союзу принести нам пользу против союза
западных
держав, когда от наших союзников требовалось не помощи, а только строгого,
беспристрастного нейтралитета, Австрия перешла на сторону наших врагов, и союз
рушился.- И потом не наше ли влияние оказало неоцененную услугу Франции,
воздержав
Германию от вмешательства в итальянскую войну; не Россия ли своим дружелюбным
вмешательством предотвратила войну, готовую вспыхнуть из-за люксембургского
вопроса? Пусть нам укажут хоть на одно подобное действие европейских держав на
пользу России. Чего ни делала Россия для Германии и для Австрии, как ни
бескорыстничала,- а все же слыла за льва, рыкающего, ищущего, кого поглотить.
Новейшие события, начиная с Восточной войны и оканчивая войною Пруссии с
Австрией,
показали ясно, что нам не на кого опереться в Европе и что даже опоры этой
нельзя
купить никакими жертвами. Служа чужим целям, Россия могла казаться как бы
настоящею главою Германии, но и это обольщение исчезло. Германия получила
настоящую главу, имеющую на то все права, и мы остались одни не на деле только -
так
было уже давно, но и в самом нашем представлении о политическом порядке вещей. И
оно должно быть так.
Эксплуатируя Россию, не принимая ее в настоящее, действительное общение с собою,
Европа, с своей точки зрения, вполне права. Не принадлежа, в сущности, к Европе,
Россия
самыми размерами своими составляет уже аномалию в германо-романско-европейском
мире; и одно естественное увеличение роста ее народонаселения должно все более и
более
усиливать эту аномалию. Одним существованием своим Россия уже нарушает систему
европейского равновесия. Ни одно государство не может отважиться воевать с
Россией
один на один, как это всего лучше доказывается Восточною войною, когда четыре
государства, при помощи еще Австрии, более чем наполовину принявшей враждебное
отношение к России, при самых невыгодных для нас, при самых выгодных для себя
условиях, должны были употребить целый год на осаду одной приморской крепости
[+3],-
и это не вследствие присутствия на русской стороне какого-нибудь Фридриха,
Суворова
или Наполеона, а просто вследствие громадных средств России и несокрушимости
духа ее
защитников.
Нельзя не сознаться, что Россия слишком велика и могущественна, чтобы быть
только
одною из великих европейских держав; и если она могла занимать эту роль вот уже
семьдесят лет, то не иначе как скорчиваясь, съеживаясь, не давая простора своим
естественным стремлениям, отклоняясь от совершения своих судеб. И это умаление
себя
должно идти все в возрастающей прогрессии по мере естественного развития сил,
так как
по самой сущности дела экспансивная сила России гораздо больше, чем у государств
Европы, и несоразмерность ее с требованиями политики равновесия должна
необходимо
выказываться все в сильнейшем и сильнейшем свете. Говоря это, я, конечно,
рассматриваю вопрос с общей точки зрения, а не в применении к какому-либо
частному
случаю, когда, по стечению разных обстоятельств, и слабый противник может
одержать
верх над гораздо сильнейшим. Всякие рассуждения подобного рода предполагают
непременно ограничительное условие, выражаемое общепринятою формулой: "при всех
прочих равных условиях".
Однако же при соседстве с Европою, при граничной линии, соприкасающейся с
Европой
на тысячи верст, совершенная отдельность России от Европы немыслима; такой
отдельности не могли сохранить даже Китай и Япония, отделенные от Европы
диаметром
земного шара. В какие-нибудь Љ определенные отношения к ней должна же она стать.
Если она не может и не должна быть в интимной, родственной связи с Европой как
член
европейского семейства, в которое, по свидетельству долговременного опыта, ее и
не
принимают даже, требуя невозможного отречения от ее очевиднейших прав, здравых
интересов, естественных симпатий и священных обязанностей; если, с другой
стороны,
она не хочет стать в положение подчиненности к Европе, перестроясь сообразно ее
желаниям, выполнив все эти унизительные требования,- ей ничего не остается, как
войти в
свою настоящую, этнографическими и историческими условиями предназначенную роль
и служить противувесом не тому или другому европейскомугосударству, а Европе
вообще, в ее целости и общности.
Но для этого, как ни велика и ни могущественна Россия, она все еще слишком
слаба. Ей
необходимо уменьшить силы враждебной стороны, выделив из числа врагов тех,
которые
могут быть ее врагами только поневоле, и переведя их на свою сторону как друзей.
Удел
России - удел счастливый: для увеличения своего могущества ей приходится не
покорять,
не угнетать, как всем представителям силы, жившим доселе на нашей земле:
Македонии,
Риму, арабам, монголам, государствам германо-романского мира,- а освобождать и
восстановлять; и в этом дивном, едва ли не единственном совпадении нравственных
побуждений и обязанностей с политическою выгодою и необходимостью нельзя не
видеть
залога исполнения ее великих судеб, если только мир наш не жалкое сцепление
случайностей, а отражение высшего разума, правды и благости.
Не надо себя обманывать. Враждебность Европы слишком очевидна: она лежит не в
случайных комбинациях европейской политики, не в честолюбии того или другого
государственного мужа, а в самых основных ее интересах. Внутренние счеты ее не
покончены. Бывшие в ней зародыши внутренней борьбы развились именно в недавнее
время; но весьма вероятно, что они из числа последних: с улажением их или даже с
несколько продолжительным умиротворением их, Европа опять обратится всеми своими
силами и помыслами против России, почитаемой ею своим естественным прирожденным
врагом. Если Россия не поймет своего назначения, ее неминуемо постигнет участь
всего
устарелого, лишнего, ненужного. Постепенно умаляясь в своей исторической роли,
ей
придется склонить голову веред требованиями Европы, которая не только не
допустит ее
до влияния на Восток, не только устроит (смотря по обстоятельствам, в той или
другой
форме) оплоты против связи ее с западными славянскими родичами; но, с одной
стороны,
при помощи турецких, немецких, мадьярских, итальянских, польских, греческих,
может
быть, и румынских пособников своих, всегда готовых разъедать несплоченное
славянское
тело, с другой - своими политическими и цивилизационными соблазнами до того
выветрит самую душу Славянства, что оно распустится, растворится в европействе и
только утучнит собою его почву. А России,- не исполнившей своего предназначения
и тем
самым потерявшей причину своего бытия, свою жизненную сущность, свою идею,-
ничего не останется, как бесславно доживать свой жалкий век, перегнивать как
исторический хлам, лишенный смысла и значения, или образовать безжизненную
массу,
так сказать, неодухотворенное тело, и в лучшем случае также распуститься в
этнографический материал для новых неведомых исторических комбинаций, даже не
оставив после себя живого следа.
Будучи чужда европейскому миру по своему внутреннему складу, будучи, кроме того,
слишком сильна и могущественна, чтобы занимать место одного из членов
европейской
семьи, быть одною из великих европейских держав,- Россия не иначе может занять
достойное себя и Славянства место в истории, как став главою особой,
самостоятельной
политической системы государств и служа противувесом Европе во всей ее общности
и
целости. Вот выгоды, польза, смысл Всеславянского союза по отношению к России.
Для западного славянства значение союза еще важнее. Россия, не сделавшись
представительницей славянского мира, конечно, лишится через это исторической
цели
своего существования, представит миру жалкий образец исторического недоросля в
громадных размерах; но, если смотреть с более низменной точки зрения, она всетаки
может еще долго - годы и веки - не только сохранять внешнюю государственную
независимость, но быть даже великою политическою силою, хотя и лишенную
внутреннего смысла и содержания. Для прочих славянских племен вопрос поставлен
гораздо резче. Здесь дело идет не об историческом смысле их жизни, не о величии
исторической роли, а просто о существовании - так сказать, о хлебе насущном для
их
народной жизни. Вопрос быть или не быть представляется в самой обыденной и
потому
именно в самой грозной, трагической форме. В XIII главе вопрос этот рассмотрен
нами в
достаточной подробности и ворочаться к нему незачем. Здесь считаю нужным
выставить
на вид только те особенные, специальные выгоды, которые должны проистечь из
всеславянского объединения для каждой из частей, долженствующих сделаться
членами
союза, в отдельности.
Начнем с Греции, так как, по-видимому, включение ее в союз умаляет ее
историческую
роль, и блестящее, но обманчивое марево восстановления Византии -
исключительного
присвоения Константинополя - может ослеплять ее взоры. Мы уже видели, каким
пандориным ящиком был бы для нее этот коварный дар. Посмотрим на те
существенные,
действительные выгоды, которые проистекут для нее от вступления в союз. Ни
почвенные, ни топографические условия Греции не позволяют сделаться ей
государством
земледельческим или промышленным. Торговля есть та отрасль деятельности, которая
и
по природным наклонностям греческого племени, и по долгой привычке, и по местным
условиям материковой части Греции, островов Архипелага и западного
малоазиатского
прибрежья должна служить главнейшим основанием богатства и процветания
эллинского
народа. На это указывают не одни только географические и этнографические
условия, но
и сам исторический опыт; ибо как в славнейшие времена Греции благосостояние ее
основывалось на торговле, так и во времена упадка и порабощения она же служила
главным промыслом греков. С восстановлением политической самобытности части
Греции народ ее направил в ту же сторону главную свою деятельность.
Торговля в восточной половине Средиземного моря, в Архипелаге и в Черном море
находится в значительной степени в руках греков и производится на греческих
судах, так
что это возбудило и возбуждает даже зависть Англии, как показывает происшествие
с
Пасифико [+4]. Но с открытием Суэзского канала торговая область Греции должна
неизмеримо расшириться; торговля ее может переменить свой местный характер на
всемирный. Кроме восточной части Средиземного моря с его заливами и отраслями,
Красное море, Индийский океан, Бенгальский залив сделаются как бы внутренними
морями для греческого торгового флота; они будут, так сказать, под боком у
Греции, и ни
для кого не сократятся торговые пути в той же степени, как для нее. Но обширную
торговлю (особливо в отдаленных морях) можно вести не иначе как опираясь на
значительный военный флот, который мог бы охранять торговый флаг на всех точках
земного шара. Без этого нет достаточной уверенности, достаточной опоры для
торговых
предприятий. Вот почему чувствует недостаток военного флота Северная Германия и
надеется, что когда он будет пополнен Пруссией, то торговая деятельность ее
возрастет в
огромных размерах. Как зависима участь страны, ведущей морскую торговлю, не
опираясь на достаточную военную силу, достаточно поясняет тот же пример
Пасифико.
Но где же взять Греции довольно могущественный флот для того, чтобы она могла
опереть на него свое торговое мореплавание, имеющее все задатки на то, чтобы
получить
всемирный характер? Кроме могущественного славяно-греческого союза - этой
единственной формы, в которой и может только возродиться Восточная Римская
империя,- никто не может создать достаточного для сего морского могущества.
Для Булгарии общий союз славян, с Россией во главе, имеет особенную существенную
важность. Из всех славянских племен находится она под самым сильным гнетом, ибо
живет в наиболее тесном сожительстве с своими покорителями. В ней всего менее
сохранилось предание о государственности, память о независимом политическом
существовании. Она чувствует свою угнетенность, чувствует свою отдельность от
своих
угнетателей - и потому не может слиться с ними, изменив своим культурным
началам, и,
конечно, стремится к освобождению. Но как воспользоваться свободою, как перейти
из
племенного быта в политический - к самобытной государственности? Подобные
примеры
видели мы, правда, на Греции, на Сербии, на Румынии; но последний пример не
представляет собою ничего привлекательного и есть именно та скала, которой
должно
избегать, чтобы не потерпеть крушения. Примеры Греции и Сербии во многом
существенном отличаются от того, что может предстоять Булгарии. Они достигли
независимости долговременною борьбою, в течение которой являлись выдающиеся из
ряда личности - передовые предводители, жившие народной жизнью, понимавшие дух и
потребности народа. Народ привык к ним, и таким образом образовались из самого
народа
элементы общественного устройства. В Сербии сохранилась даже память о народном
представительстве - в скупщинах. Ничего этого нет в Булгарии.
В такой стране, следовательно, общественное и государственное устройство
налагаются
извне: составляются конституции по рецепту, заимствованному из общих теорий, из
чуждых примеров. Вместо организации существующих в стране действительных
интересов, устанавливается господство так называемой интеллигенции,- чему жалкий
пример представляют соединенные Валахия и Молдавия. Если образование углубляет
корни свои в народную жизнь и есть та же жизнь, только достигшая своего высшего
развития, то, конечно, личности, обладающие этим образованием, имеют не только
право,
но и обязанность служить руководителями народа как в его политической, так и в
его
умственной и нравственной жизни. Такие примеры гармонического внутреннего
развития
народной образованности вообще не слишком часты, и лучшим из них может служить
Англия. Ни Россия, ни другая какая-либо славянская страна не могут ими
похвалиться, а
без такой народной основы так называемая интеллигенция не что иное, как более
или
менее многочисленное собрание довольно пустых личностей, получивших извне
почерпнутое образование, не переваривших и не усвоивших его, а только
перемалывающих в голове, перебалтывающих языком ходячие мысли, находящиеся в
ходу в данное время под пошлою этикеткою современных.
Но как ни внешне наше русское просвещение, как ни оторвана наша интеллигенция (в
большинстве своем) от народной жизни, она не встречает, однако же, в русском
народе и в
России tabulam rasam [+5] для своих цивилизаторских опытов, а должна, волею или
неволею, сообразоваться с веками установившимся и окрепшим народным бытом и
порядком вещей. Для самого изменения этого порядка интеллигенция принуждена
опираться, часто сама того не замечая, на народные же начала; когда же забывает
об этом
(что нередко случается), то народ, составивший уже долгим историческим путем
общественный организм, извергает из себя чуждое, хотя бы то было посредством
гнойных
ран, или как бы облекает его хрящеватою оболочкою и обособляет от всякого живого
общения с народным организмом;- и чуждое насаждение, в своей мертвенной
формальности, хотя и мешает, конечно, правильному ходу народной жизни, но не
преграждает его, и она обтекает и обходит его мимо. Не то со странами совершенно
новыми, как можем удостовериться на примере Румынского государства, где был
полный
простор для действий цивилизирующей интеллигенции.
Чтобы подобная участь не постигла и Булгарию, ей необходимо устраиваться под
крылом
России и под влиянием других, более ее политически развитых членов славянского
союза,
в теснейших сношениях и в связи с ними - сначала как самобытная в
административном
отношении область и впоследствии только как самобытное политическое тело. Такое
покровительство, такая опека беспристрастной ко всем славянским народностям
России
необходимы для Булгарии еще в другом отношении: именно для того, чтобы страна
эта,
населенная самостоятельным славянским племенем, могла сохранить свою
самостоятельность, не сделавшись жертвою честолюбия соседней Сербии.
Для самой Сербии тесная связь с Россией и всем славянством не менее полезна для
подавления в ней неправильных честолюбивых инстинктов, для направления их в
должную сторону: не на Булгарию, а на находящиеся под владычеством Австрии
страны,
населенные сербским и родственными с ним хорватским и словенским племенами.
Бодрый и крепкий сербский народ должен опасаться польского обычая честолюбиво
присвоивать себе чужое, упуская свое. В его борьбе с обытальяненьем,
омадьяреньем и
онемеченьем своей земли сербский народ может найти нужные силы и надежду на
успех
только в политическом союзе со всем славянством, под главенством России.
Еще в большей степени относится это к племени чешскому, область которого вдается
как
бы бастионом, передовым укреплением в немецкие земли, и внутри которого немецкие
поселения сделали огромные успехи. Ни внутренняя борьба с немцами, ни внешние
нападения, которых не избегнуть этому яблоку раздора между Славянством и
Германством, не могут быть ведены с успехом без тесного соединения со всем
славянством.
Румыны могут надеяться на присоединение к ним половины Трансильвании, Буковины и
части Бессарабии не иначе как с согласия и при содействии России, и только при
ее
беспристрастном умирительном влиянии возможно для них успешное противудействие
захватам мадьяризма; только опираясь на несравненно более родственное им
славянство,
могут они бороться с разъедающим галломанством и подражательностью их жалкой
интеллигенции.
В предыдущей главе видели мы, что даже Польша может найти возможно благоприятный
исход ее долгих томлений единственно в недрах Всеславянского союза, в тесном
единении и дружбе с Россией.
Для одной Венгрии перспектива такого союза, полагающая предел всем ее
честолюбивым
высокозаносящимся планам, не может представляться в радужном свете, но и она
может
надеяться на удовлетворение всем своим законным стремлениям; только своим
беззаконным властолюбием пришлось бы ей поступиться.
Таковы выгоды для каждого из народов, которые могли и должны бы образовать
самобытные государства в великой Всеславянской федерации, от союза, который
объединил бы их. Если присоединить к этому ту блистательную, величавую,
миродержавную историческую роль, которую обещает такой союз всему славянству,
то,
казалось бы, что он должен составлять если не непосредственную цель стремлений
всех
славян, сознающих себя славянами, то, по крайней мере, предмет их желаний - их
политический идеал. И действительно, мы можем назвать не одно знаменитое
славянское
имя, для которого мысль о славянском объединении, в той или другой форме,
представляла такой идеал. Назовем для примера некоторых из них, которые более
или
менее ясно высказали его, как, нар., Хомяков, Погодин, Ганка, Коллар, Штур.
Однако же
многие даже из неевропействующих славян относятся к политическому объединению
своего племени, под главенством России, вовсе не с тем сочувствием, которого
можно и
должно было бы ожидать.
Клеветы поляков и Европы - при малом знании и даже, можно сказать, совершенном
незнании России, при незнакомстве с нашими порядками, выставляемыми совершенно в
ложном свете,- проникают так глубоко, что даже многие из передовых славянских
мыслителей, всею душою преданных славянскому делу, пугаются каких-то призраков.
Их
страшит, с одной стороны, относительно самих себя - призрак властолюбия России,
будто
бы стремящейся уничтожить самобытность славянских народностей, поглотить их, как
поглотила Польшу; с другой - относительно судеб человечества и цивилизации
вообще -
призрак всемирного владычества, которое для пропитавшегося гуманитарностью
славянского сердца представляется чем-то ужасным, если бы даже это владычество
принадлежало не иному кому, как им же самим, бедным угнетаемым славянам,
угнетение
которых никого не страшит, никому не кажется несообразным с истинной
человечностью.
Что славянская независимость, развитие славянского могущества противны Европе -
это в
порядке вещей. Напрасно и смешно было бы, с нашей или с какой бы то ни было
стороны,
стараться переуверить ее в этом. Но грустно, что так могут рассуждать сами
славяне, даже
сами русские. По мере сил наших постараемся рассеять этот напускной туман,
начиная с
властолюбия России.
Ответом и опровержением будут служить сами факты. Распространяться тут нечего;
укажем лишь на всем известные примеры того, как поступала Россия с включенными в
состав ее областями. Финляндии, отвоеванной у шведов, была дарована полная
отдельность и самостоятельность: отдельное войско, не выходящее из пределов
Финляндии, отдельная денежная, торговая и финансовая системы, даже конституция и
парламент; к ней была присоединена от России уже около ста лет принадлежавшая ей
область [+6]; русский язык не был введен в ее школы; православие не сделано
господствующей религией; она не была обращена в рынок для наших мануфактур; ни
одной копейки финляндских доходов не идет на Россию; одним словом, ни в
нравственном, ни в материальном отношениях Россия не только не эксплуатировала
Финляндии, а, совершенно наоборот, всегда простирала к ней свою руку помощи.
Остзейский край не только не был обрусен, но самое могучее орудие его
обнемечения -
Дерптско-германский университет был основан русским правительством и на его счет
содержится. Не только русское правительство не содействовало обрусению края, но
противопоставляло ему преграды, даже когда оно вызывалось естественным ходом
вещей,- и все опять-таки из страха прослыть угнетателем народностей, политически
соединенных с Россией. Самый пример Польши, так часто выставляемый против
России,
есть, в сущности, лучшее доказательство того же. Польша пользовалась, по
соединении с
Россией, государственною самобытностью и конституционною жизнью; при русском
владычестве распространилось польское влияние на Западную Россию при посредстве
Виленского университета, целой системы народного образования и многого другого.
Только явные, грубые попытки поляков присоединить к себе силою Западную Россию
открыли нам глаза,- и то, как кажется, только на время [+7]. Хотя я говорю все
это,
конечно, уже вовсе не в похвалу России, ее правительству и ее общественному
мнению,
но тем не менее эти явления ясно указывают, что от государства, поступавшего
подобным
образом с включенными в состав его частями, союзникам его нечего опасаться за
свою
независимость как политическую, так и народную; нечего бояться за переступление
пределов чисто внешнеполитической союзной гегемонии. Всякая более тесная
внутренняя
связь была бы, конечно, предоставлена единственно той родственной, национальной
симпатии, которая не могла бы не привлекать друг к другу членов славянской
семьи,
после того как разделяющие их внешние преграды были бы сломаны и они взялись бы
за
общее историческое дело.
Но этого мало. Если Россия поступала таким образом часто к собственному своему
вреду,
то будет ли она поступать иначе, когда самый очевидный, самый простой расчет
будет
побуждать ее воздерживаться от всякого вмешательства во внутренние дела своих
союзников, не касаться ни их политической, ни их народной самостоятельности?
В самом деле, в чем могут заключаться для России ближайшие, осязательные
политические выгоды от образования Всеславянского союза (о высшем культурноисторическом
значении которого мы здесь не говорим)? Конечно, в увеличении
внешнего
могущества, в обеспечении (как себя, так и своих союзников) от напора
враждебного
Запада, дабы в спокойствии силы и братском общении мочь развивать задатки своего
внутреннего нравственного и материального благосостояния и величия. Простейшее и
единственное средство для достижения этой цели - невмешательство во внутренние
дела
своих союзников и беспристрастное примирительное влияние на взаимные отношения
их
между собою в их спорах, притязаниях и честолюбивых поползновениях.
Чего бы достигла, напротив того, Россия, стремясь уничтожить внутреннюю
самостоятельность союзных с нею славянских и других государств, включить их в
свой
государственный состав, даже в случае успеха такого стремления? Вместо сорока
миллионов верных, дружественно расположенных союзников она приобрела бы сорок
миллионов недовольных подданных; а насколько таковые увеличивают силы
государства,
имеем мы достаточно убедительные примеры на отношениях Польши к России, Ирландии
к Англии, и всего более Венгрии и Венеции к Австрии.
Если и не обращать даже внимания на различия в нравственных и физических
качествах
народов,- принимая их равными, за невозможностью численного определения меры
этих
различий,- все-таки сравнительное могущество государств не будет в прямой
зависимости
от числа их подданных, потому что весьма важную роль занимают здесь те
отношения, в
которых находятся подданные к объединяющему их в одно политическое тело
государству. При всех прочих равных отношениях (просвещения, богатства, порядка
и
благоустройства) они могут относиться к нему или как деятельные, активные
граждане,
почитающие его цели своими целями, его славу своею славою, его силу залогом
своего
благосостояния, а потому служащие ему и поддерживающие его всеми своими
нравственными и вещественными средствами,- или как пассивные подданные,
беспрекословно повинующиеся государственной власти, но чуждые ему по духу, не
считающие его дела своими делами и, следовательно, безучастно относящиеся к его
судьбам,- или, наконец, как враждебные, только силе подчиняющиеся подданные, не
только безучастные к судьбе государства, но отрицающие его, считающие свои цели
вразрез расходящимися с его целями.
Большинство государств обладает подданными всех этих категорий. Но соединение
этих
трех элементов всего разительнее в Британском государстве, которое обладает не
менее
как двумястами миллионов подданных, что (при просвещении, богатстве, выгодном
географическом положении Англии и большинства ее колоний) составило бы поистине
беспримерное могущество, если бы все эти миллионы могли считаться действительно
активною его поддержкою. Но только население собственно Англии с Валлисом и
Шотландией может быть причислено к этой категории. Туземное население Индии и
прочих колоний, не исключая даже Канады, должно считаться в разряде пассивных
подданных, от которых государство может надеяться разве только на извлечение
некоторых финансовых выгод; ибо даже Канада едва ли бы стала защищаться с
некоторою
энергией в случае нападения со стороны Соединенных Штатов. Наконец, огромное
большинство ирландского населения совершенно враждебно Англии,- и потому не
столько усиливает ее доставляемыми им материальными выгодами, сколько ослабляет,
поглощая некоторое количество сил Англии на свое охранение.
Так и в России. Активное ее население, кроме русского, т. е. великорусского,
малорусского и белорусского племен, состоит еще из большинства финских,
грузинских,
частью даже татарских племен; между тем как, например, сибирские дикари и
кочевники
составляют только население пассивное; поляки же (впрочем, народ не сам по себе,
а по
влиянию на него ксендзов и шляхты)-население враждебное. При статистическом
исчислении могущества государств только подданные первой категории могут быть
принимаемы за положительные единицы (которые, строго говоря, надо бы еще
умножать
на некоторые коэффициенты, зависящие от нравственных и материальных качеств
народа); пассивные подданные должны быть принимаемы при этом если не за полные
нули, то, по крайней мере, за весьма малые дробные величины; подданные же
третьей
категории - за единицы отрицательные.
Но известно, что человеку, дабы физически удержать в своей власти другого, надо
значительно превосходить его силой; то же отношение сил сохраняется и в
применении к
целым народам, или телам политическим, чем и объясняется успешность борьбы
восстававших народов против государств, стремившихся удержать их под своею
властью,
как, например, голландцев против Испании, греков против Турции и т. д. Поэтому,
считая
одного активного подданного на одного враждебного, мы еще в слишком слабой
степени
численно представим то ослабление государственного могущества, которое
происходит от
расхода сил на удерживание, или, так сказать, на нейтрализацию его враждебных
элементов.
Принимая население Всеславянского союза в сто двадцать миллионов душ, враждебные
же элементы, польский и мадьярский, по необходимости включаемые в него,
миллионов в
двенадцать или тринадцать (причем мы не обращаем еще внимания на примирительный
исход, открывающийся полякам таким союзом, на который было указано выше),-
свободные активные силы союза простирались бы до девяносто пяти миллионов. Ежели
же бы Россия нарушением внутренней самостоятельности государств и народов союза
успела привести их в свое подданство, в какой бы то ни было форме,- она
приобрела бы
сорок миллионов враждебных подданных, что, по принятому нами расчету, уменьшило
бы
ее свободные активные силы до тридцати миллионов. При огромности ее азиатских
границ, требующих сильного охранения на Кавказе, в Средней Азии и на прочих
окраинах, едва ли бы оставалось ей более двадцати миллионов населения для
противупоставления Европе. При всегдашней готовности Европы воспользоваться
слабостью России, она, конечно, поспешила бы подать руку помощи угнетенным
Россией
народам, сделавшись (как теперь относительно поляков) их первым, хотя и
лицемерным
другом,- и вместо ожидаемого увеличения могущества Россия должна бы была рухнуть
под собственною своею тяжестью.
Итак, свобода славян и прочих народов в союзе между собою и с Россией
обеспечивалась
бы, с одной стороны, простым здравым политическим смыслом, инстинктом
самосохранения России; с другой - все прошедшее России, самые пороки русских и
вообще славянских добродетелей служили бы ручательством за справедливый,
безобидный характер тех взаимных отношений, которые развились бы между главою
союза и его членами. Кто сделал большее, от того можно ожидать меньшего: кто дал
национальную и даже политическую свободу частям, включенным в состав
государства,
как, например, Финляндии и даже враждебной Польше,- отнявее лишь после самых
безумных двукратных злоупотреблений ею в видах самосохранения и ограждения
свободы части русского народа, на которую злоумышляли поляки,- тот не посягнет
на
независимость своих союзников.
Другое пугало, отпугивающее от Всеславянства, есть опасение всемирной монархии -
страх перед мировладычеством. Из только что приведенного объяснения ясно, что
если бы
такое мировладычество и было естественным, необходимым следствием Всеславянского
союза, то оно, во всяком случае, было бы не специально русским, а всеславянским,
и
славянам, казалось бы, нечего его пугаться.
Древних римлян не пугала мысль о всемирном владычестве, Англия не страшится идеи
всемирного владычества на морях, распространения своих владений, опоясывающих
моря
и океаны цепью больших и малых британских колоний; также не пугает и Америку
мысль
о безраздельном владычестве от Гренландии до Огненной земли. Что за странная
скромность - отступать перед великою будущностью, чураться ее из-за боязни быть
слишком могущественным и сильным и, даже пародируя мысль Вольтера о Боге
(которого
надо бы было выдумать, если бы он не существовал), применять ее к Австрии в
видах
предотвращения такого несчастья?
Но дело не в том. Самый страх этот не имеет никакого основания. Великий
Славянский
союз, обеспечив свободу славян и плодотворное взаимодействие их друг на друга,
не мог
бы угрожать ничьей независимости, ничьим законным правам. В этом опять-таки
убеждает самый простой статистический расчет. Население той только части Европы,
которая в настоящее время играет деятельную политическую роль, то есть Германии
(за
выделом всей не немецкой части Австрии), Франции и Англии, с прибавлением лишь
окруженных ими Бельгии и Голландии, которые волею или неволею должны всегда за
ними следовать,- равнялось бы уже населению всего Славянского союза; с
присоединением же Италии, Испании с Португалией и Скандинавских государств на
стороне Европы был бы излишек, по крайней мере, в пятьдесят миллионов душ.
Следовательно, на первое время Славянская система государств все еще была бы
значительно слабее Европейской по числу своего населения и могла бы считаться
непреоборимой только в защите и обороне славянской независимости и самобытности.
Силы уравнивались бы лишь несколько вышеприведенным стратегическим
местоположением Константинополя и чешского бастиона.
Но, имея в виду обильное любовью к человечеству славянское сердце, считающее
священнейшею обязанностью жертвовать своими славянскими целями и интересами
никому не известным общечеловеческим целям (что при наинелепейшем смешении этого
общечеловеческого с европейским, или западным, идет, конечно, единственно на
пользу
этого европейского - всегда и во всем враждебного славянскому), нельзя
ограничиться
доселе приведенными доказательствами: надо показать, что не независимость
только, а и
политическое могущество славян существенно необходимы для правильного и
гармонического течения общечеловеческих дел; что политическое могущество
славянства
не только не может угрожать порабощением всему миру всемирным владычеством, а
одно
только и может противупоставить достаточную преграду мировому владычеству,
которое
все более и более приобретает (и уже в значительной мере приобрела) Европа.
В нашей статье мы рассматривали уже ход европейской истории с различных точек
зрения: с точки зрения развития насильственности как одной из основных
психических
черт германо-романской народности и видоизменений ее, сообразно с изменениями
господствовавшего направления умов; затем с точки зрения воспитания народа
историческими событиями, которое получила Европа,- в сравнении с тем, которое
получила Россия; и, наконец, с точки зрения отношения к тому политическому узлу,
который связывает культурно-исторические типы германо-романский и славянский и
которому в непосредственном будущем предстоит так или иначе расплестись,- узлу,
называемому восточным вопросом. Само собою разумеется, что таких точек зрения
множество едва ли не бесчисленное, и постройка полной системы истории каждого
культурного типа (то есть поставление всех явлений ее в настоящую естественную
взаимную связь) требовала бы предварительного исследования всего сложного хода
ее со
всех или, по крайней мере, с весьма значительного числа таких разных точек
зрения. Это и
составило бы аналитическое разложение совокупности исторических явлений, крайне
сложной, в какой бы хронологический момент мы ее ни взяли. "..."
Такое всестороннее исследование европейской истории потребовало бы, конечно,
гораздо
больших сил и знаний, нежели те, которыми мы обладаем, да и цель наша совершенно
иная. Мы намерены только бросить взгляд еще на одну сторону европейской жизни -
на
связь, существующую между тою борьбою, посредством которой постепенно
устанавливались правильные взаимные отношения членов европейского семейства, и
между внешнею деятельностью их, т. е. их политическим влиянием на страны и
народы,
не принадлежащие к германо-романскому культурному типу. Это необходимо для
разъяснения занимающего нас теперь вопроса: угрожает ли образование
Всеславянского
союза всемирным владычеством или, напротив того, не составляет ли он
необходимого
обеспечения свободы и разнообразия в жизненных проявлениях человеческого рода -
необходимого оплота от всемирного владычества, грозящего с совершенно иной
стороны.
Монархия Карла Великого была тем центром, из которого развилась европейская
система
государств. Из нее выделились непосредственно три национальности, игравшие
главную
роль в средних веках и до сих пор ее сохранившие: немецкая, французская и
итальянская,
каждая из которых различными путями стремилась к внутреннему объединению, чему
внешние обстоятельства, народный характер и внутренние порядки в различной мере
содействовали или препятствовали. Впоследствии к ним присоединились находившиеся
вне Карловой власти Испания, занятая в течение всех средних веков внутреннею
борьбою
с магометанством, и Англия, которую ее островное положение отдаляло от тесного
вмешательства в общеевропейские дела до того времени, пока развитие морского
дела не
доставило сильного влияния флотам. Эти пять народов были и продолжают быть
первенствующими членами европейскойполитической системы. Прочие, как голландцы и
шведы, хотя и играли временно значительную роль, но роль эта не могла быть
постоянною по причине числительной слабости этих народов. Но пять главных
европейских народностей (если принять во внимание одни общие, неизменные
основания
их могущества, а не исторические случайности, влияние великих людей,
государственного
устройства и тому подобное) почти одинаковой силы; настолько, по крайней мере,
одинаковой, что самые слабые из них, говоря вообще, достаточно сильны для
обороны от
нападений соседей.
Самая многочисленная из этих национальностей - немецкая, в которой, без
подчиненных
ей славянских и других народов, насчитывается до 43 или 44 миллионов душ. Но
такой
перевес числительности уравновешивается невыгодным во многих отношениях
географическим положением Германии, как-то: неокругленностью границ,
значительным
протяжением с запада на восток, врезыванием с юга и востока славянских областей,
серединностью местоположения, подверженного нападениям с разных сторон. Невыгоды
эти даже таковы, что для сохранения независимости Германии со стороны Франции и
Турции необходима была до самых последних времен помощь как тех славян, которых
удалось ей включить в свой состав, так и независимых славянских государств:
Польши и
России.
На пять или на шесть миллионов меньшая числительность французов с избытком
вознаграждается округленностью, так сказать, сосредоточенностью занимаемой ими
страны.
Англия, население которой еще на семь или на восемь миллионов меньше, получает
непреодолимую оборонительную силу от ее островного положения, которое, однако
же,
ослабляет ее наступательную силу. Почему, не имея ни возможности, ни выгоды
приобрести и надолго сохранить власть над какою-либо частью материка, она
наиболее
заинтересована в том, чтобы ни одно из европейских государств не получило
слишком
сильного перевеса над другими.
Италия, числом своего населения еще несколько уступающая Англии, ограждена с
севера
Альпами, а с прочих сторон окружена морем, которое, при заинтересованности
Англии в
сохранении равновесия между европейскими державами, представляет наилучшее
ограждение.
Наконец, Испания, население которой уменьшилось до каких-нибудь 15 миллионов
лишь
вследствие случайных и временных причин, дурного государственного устройства,
еще
лучше Италии ограждена физическими условиями страны, отделенной от единственной
своей соседки, Франции, цепью Пиренеи и, сверх того, еще перерезанной в разных
направлениях высокими горными хребтами, могущественными охранителями
независимости даже слабых народов.
Из такого отношения сил главных европейских народностей вытекает как необходимое
следствие, что так называемая система политического равновесия - не
искусственная
какая-либо комбинация, умышленно придуманная дипломатами, а естественный
нормальным порядок вещей в применении к Европе в тесном и единственно верном
значении этого слова,- порядок, который не только не противоречит принципу
национальности, но в нем именно находит свое твердое незыблемое основание точно
так,
как в славянском мире, по тем же самым причинам, естественный порядок вещей
может
основываться только на гегемонии России. Посему порядок, основанный на
равновесии
европейских государств, есть единственный устойчивый, и, как бы его ни колебали,
он
всегда восстановляется тем, что называется силою вещей.
Но понятно, что при том слабом значении, которое до самого последнего времени
имел
принцип национальности в европейском мире, это нормальное отношение между
членами
европейской семьи не могло быть понято и постигнуто с самого начала, а лишь
малопомалу
выяснилось ходом событий, игрою политических сил, из коих каждая
стремилась
к своему полнейшему проявлению, к преобладанию над прочими. Собственно говоря,
когда политическое равновесие и было понято, то на деле (а не на лицемерном
языке
дипломации или на наивном языке мнимой науки народного права) оно никогда не
признавалось за какой-либо принцип права, а осуществлялось только как факт,
часто
независимый от произвола политических деятелей.
Это нормальное для европейских государств состояние политического равновесия
нарушалось как самым течением событий (тем, что мы называем историческими
случайностями), так и естественным стремлением к гегемонии в разные времена
разными
народностями, преимущественно под влиянием страстей и честолюбивых планов тех
личностей, которые сосредоточивали в себе интересы этих народностей. Но все эти
попытки оказывались с течением времени несостоятельными, удаваясь только на
сравнительно короткий срок, ибо по самой сущности своей противоречили тому
распределению политической силы и могущества, которое лежало в самом основании
германо-романской системы государств.
При таком естественном равенстве основных сил первенствующих европейских
народностей та из них, которая (вследствие своего государственного устройства
или
характера господствовавшей в ней личности) обладала наибольшею внутреннею
крепостью и единством или получала особое могущество от стечения благоприятных
для
нее исторических случайностей, стремилась достигать преобладающего значения и
господства тем, что старалась подчинить себе завоеванием то государство,
которое, по
противоположным причинам, находилось в состоянии раздробленности и слабости.
Если
бы такое стремление удалось, то завоевательное государство, приобретя почти
двойную
силу, тем самым должно бы получить такое преобладание, что система политического
равновесия должна бы была перейти в гегемонию. Но этого не случилось ни разу на
сколько-нибудь продолжительное время - частью от противодействия других
государств,
инстинктивно или сознательно чувствовавших тот вред, который это им бы принесло,
частью же от влияния событий, так сказать, посторонних, т. е. явлений,
проистекавших из
совершенно иного порядка причин.
Естественно, что войны, основанные на внутренней борьбе европейских государств
из-за
раздела политической силы и могущества (под категорию которых подходят все чисто
завоевательные и так называемые войны за наследство престолов и в которые
постепенно
переходили даже и те, которые проистекали из совершенно иного порядка вещей,
именно
из мира нравственного, как войны религиозные и революционные), должны были
нейтрализовать силы Европы на других театрах всемирной деятельности и отвлекать
их от
завоеваний и распространении европейского влияния в других частях света.
За такою борьбою следовало, конечно, утомление; но если спокойствие,
происходившее
или от временного осуществления гегемонических планов, или от установления
равновесия, было довольно продолжительно для восстановления истощенных сил, то
они
получали исход во внешней деятельности, шли на завладение внеевропейскими
странами.
Таким образом, внутренняя борьба между главными членами европейской системы
служила как бы обеспечением независимости внеевропейских стран и народов. Это-то
отношение между постепенным развитием и осуществлением системы политического
равновесия европейских государств, с одной стороны, и между развитием власти и
влияния Европы на внеевропейские страны,- с другой, имею я намерение теперь
проследить в беглом очерке.
Активную роль в нарушениях политического равновесия в начале европейской истории
играла преимущественно Германия, впоследствии же Франция. Промежуток времени
между этою переменою ролей, который почти совпадает с переходом так называемой
средней истории в новую, заняла с необыкновенным успехом Испания. Напротив того,
пассивную роль (предмет, на который направлялись честолюбивые стремления этих
народов) занимала от начала до самого последнего времени преимущественно Италия.
Она была главным орудием, посредством которого Германия, Испания и Франция
надеялись достигнуть гегемонии, потому что с самого падения Западной Римской
империи и до наших дней она ни разу не успевала достигнуть внутреннего
объединения в
какой бы то ни было форме. Временно же доставалась эта пассивная роль, из
первостепенных государств, еще Испании и Германии, по той же причине внутренней
разъединенности; а из второстепенных народностей - голландской.
Германия во времена Оттонов, побуждаемая доставшимся ей идеальным наследством
римского императорства, стремится подчинить себе Италию и в значительной степени
успевает в этом [+8], так как ни с какой стороны не встречала противодействия.
Испания
занята в то время борьбою с маврами; Англия удалена от деятельного участия в
делах
европейского материка своим островным положением; Франция при последних
Карловингах и первых Капетингах - в самом разгаре феодальных смут, доведших
королевскую власть почти до полного ничтожества. Здесь встречаем мы первый
пример
противодействия со стороны явлений порядка совершенно чуждого равновесию
политических сил: именно, со стороны явлений мира нравственного, представителями
которых в то время в германо-романской области были папы. Они отстаивают
независимость Италии и устанавливают своим духовным влиянием тот период
равновесия, который мы назвали (см. гл. X) периодом первого гармонического
развития
германо-романского культурного типа,- равновесия, основанного, однако, не на
политическом равновесии сил народностей, составлявших Европу, а на нравственной
гегемонии папства. И вот в период этого равновесия Европа в первый раз
устремляет
избыток сил своих, под влиянием христианской идеи, на Восток; завоевывает
Палестину,
на полстолетия овладевает даже Византийскою империей, но не может окончательно
утвердиться на восточном прибрежье Средиземного моря вследствие энергического
сопротивления магометанского мира. Более долговечны приобретения, доставленные
ей
Венецией и Генуей на востоке Средиземного и в Черном море, которые также,
однако,
вырываются из рук ее турками.
Продолжительное напряжение приводит к ослаблению общих сил; а, с другой стороны,
внимание каждого государства занято внутреннею борьбою с феодализмом, из которой
первою победительницею выходит Франция, объединенная гением своих королей - в
особенности же Людовика XI. И вот уже при сыне его она начинает стремиться к
европейской гегемонии посредством завоевания Италии. Попытка эта продолжается
при
Людовике XII и Франциске I, но союзы пап, Венеции и императора лишают ее
полученных было успехов.
Активная роль переходит к Испании. Окончательная победа над маврами [+9]
совпадает с
счастливою случайностью умения оценить гениальные предложения Колумба, которые
доставили ей владычество над Америкой. Случайность наследства соединяет в
способных
руках Карла V богатые Нидерланды, рыцарскую закаленную в боях Испанию и
первенствующую в Европе своим традиционным величием Германскую империю. Италия
завоевывается; в руках Карпова брата находятся наследственные австрийские земли.
Одним словом, вся Европа, кроме Франции, Англии и Скандинавских государств,
сосредоточивается под одною властью. Все усилия Франции послужили лишь к
ограждению ее собственной независимости. Политическая гегемония утверждена в
размерах небывалых со времени Карла Великого.
Если бы такой порядок продолжался, очевидно, что и оставшиеся независимыми
государства низошли бы до второстепенной зависимой роли. Но опять сила иного, не
политического порядка вещей разрушает это могущество, скопившееся в одних руках.
Религиозные войны переходят мало-помалу в войны за равновесие - и все
оканчивается
общим ослаблением сил, из которого Германия долго, а Испания даже до сих пор не
может выйти.
Равновесие устанавливается Вестфальским миром,- и вот опять в это время власть
Европы
расширяется на прочие части света, преимущественно руками Голландии, успевшей
уже
ранее других отдохнуть (после усилий, которых стоило ей отвоевание своей
независимости), а также Англиею и Франциею, основавшими свои первые колонии в
Северной Америке.
После религиозных бурь первая оправляется и укрепляется внутри опять-таки
Франция, и
при Людовике XIV со всею ясностью выказывается ее стремление к гегемонии. Этот
государь с верным тактом в первый раз избирает предметом своих действий не
Италию,
как все его предшественники в стремлении к преобладанию, а одно из
второстепенных (по
числительности населяющего его народа) государств - Голландию, промышленные
богатства, торговля, флот и колонии которой усилили бы, в случае удачи,
могущество
Франции в несравненно большей степени, нежели приобретения гораздо обширнейших и
многолюднейших стран. В конце его царствования случай представляет ему еще
другую
цель - Испанию.
Ни то, ни другое вполне не удается главнейше по сопротивлению Англии, по всем
условиям своего политического и государственного устройства не могущей содержать
многочисленных сухопутных армий и естественно противящейся всякому излишнему
скоплению силы в одних руках. В это время начинает она приобретать владычество
на
морях и становится, так сказать, излюбленным мечом Европы в других частях света:
ибо
между тем как в руках Испании заморское владычество служило орудием для усиления
ее
владычества в Европе, в руках Англии, не имеющей и не могущей иметь притязаний
на
владения на континенте Европы, служило оно гарантией равновесия.
За Утрехтским миром [+10] следует опять период утомления и равновесия сил, или
(выражаясь точней) равновесия общей слабости, во время которого зарождаются
семена
будущего единства Италии и Германии, созревающие в наши дни. Прекращение
мужского
поколения династии Габсбургов и раздробленное, разъединенное положение Германии
соблазняют Францию даже времен Людовика XV подчинить ее своему влиянию.
Проистекающие из сего - равно как и из честолюбия Пруссии - войны ведут к
усилению
этой последней и дают Англии случай прибрать к своим рукам заморские владения
Франции и отчасти Испании. Но это были не новые приобретения, а только замена
одних
европейских властителей другими.
Французская революция выводит Европу из летаргии. И тут войны, начавшиеся с
противодействия революционным идеям и их пропаганде, переходят в войны за
утверждение французского главенства в Европе. Под влиянием революционного
одушевления, а потом военного гения Наполеона, Франция достигает своей цели,
последовательно покоряя слабые или внутренне разъединенные Нидерланды, Италию и
Германию.
Для восстановления равновесия в этот раз, точно так же, как и во времена Карла
V, не
хватает собственных сил Европы, а противодействие из иного, не политического
порядка
вещей, проявившееся только в Испании, недостаточно, чтоб сломить могущество
Наполеона. Помощь Европе приходит извне. России суждено было совершить свою
служебную роль для восстановления европейского равновесия, вопреки ее истинным
выгодам.
После Венского конгресса наступает опять продолжительный, почти сорокалетний
мир.
Европа отдыхает и успешнее, чем когда-либо, обращает свои силы на
распространение и
утверждение своего владычества над неевропейскими странами. Между тем как во
время
войн за равновесие одна из воюющих сторон (в последнее время Англия) только
отнимала
колонии своих неприятелей, теперь, при свободных, не занятых внутреннею борьбою
силах, европейское владычество утверждается в новых, бывших до сих пор
независимыми, странах. Франция завоевывает Алжир и утверждает свое преобладание
в
Северной Африке, приобретает колонии в Австралии. Англия окончательно покоряет
западный Индийский полуостров и переходит на запад за Инд, а на восток - за
Брамапутру, завоевывая значительную часть Бирманской империи, присвоивает себе
весь
Австралийский материк, Вандименову землю. Новую Зеландию и даже пробивает брешь
в
Китае, которую впоследствии все более и более расширяет при содействии Франции.
Со вступлением на французский престол Наполеона III порядок, установленный
Венским
конгрессом, рушится. Наполеон, будучи наследником имени и преданий своего дяди,
не
может не стремиться к восстановлению французской гегемонии, но избирает
совершенно
иные пути для достижения этой цели, чем все его предшественники. Он хочет,
сообразно
своему характеру, приобрести ее не завоеванием той или другой страны,
представляющей
для сего удобства по своему внутреннему разъединению, а эскамотацией [+11]
общественного мнения Европы и все более и более проясняющегося сознания
национальной самобытности.
Воцарение Наполеона само по себе не нарушало нисколько политического равновесия
Европы. Внутренние раздоры не нейтрализировали ее сил. Наполеон находит для них
самый вожделенный предмет внешней деятельности и замышляет прежде всего
примирить Европу с собою, с своим именем, представлявшимся ей дурным
предзнаменованием. С самым верным пониманием европейского общественного мнения
он возбуждает Европу как бы к Троянскому походу против России, Агамемноном [+12]
которого он сам становится. Успех увенчивает его предприятие, потому что с
русской
стороны не оказывается такого же понимания вещей. Россия не может отделаться от
мысли, что она - часть европейской семьи, и не может понять другой мысли, что
она -
защитницей
одной из сторон европейской жизни, именно легитимистской и антиреволюционной, и
только уже после покидает поневоле эту роль, за неимением кого представлять и
кого
защищать. Священный союз рушится в тот самый момент, как только (в первый раз с
его
основания) ему приходится оказать свое действие на пользу России. Но Россия всетаки
не
хочет придать с самого начала войне настоящих ее размеров и настоящего ее
значения,
опасаясь быть поставленною в ряды пособников возмущения против его султанского
величества.
Как бы то ни было, успех против России узаконивает, легитимирует в глазах Европы
Наполеона. Достигнув этой предварительной цели, он приступает к первому шагу,
который должен доставить ему гегемонию в Европе, и избирает орудием для сего
Италию,
подобно большинству своих предшественников, германских императоров и французских
королей; но предполагает действовать опять-таки, по совершенно новому плану. Он
намеревается не покорить, а освободить Италию и, сделав из нее бессильную
федерацию с
включением Австрии и папы, поставить ее в полнейшую от себя зависимость. Но
эскамотация не удается, потому что еще более ловкий Кавур, при помощи
благородного
энтузиаста Гарибальди, эскамотирует у Наполеона единство Италии. Пришлось
удовольствоваться Ниццей и Савойей.
Таким образом, вместо утверждения французской гегемонии, оказалось, что
европейское
равновесие получило более широкую основу. Главная причина, побуждавшая, или
(лучше
сказать) соблазнявшая, честолюбцев стремиться к преобладанию,- разъединенность
Италии,- заменилась независимостью и единством ее, которые, окрепнув, сделаются
новым столбом основанной на равновесии сил европейской политической системы.
Наполеон, однако, не унывает: североамериканское междоусобие представляет ему
случай
загладить обнаружившиеся перед Европой честолюбивые стремления. СевероАмериканские
Штаты, несмотря на все свое республиканство и всю свою свободу, не
по
сердцу Европе, как и монархическая Россия. Такое отношение выказалось к ним во
время
испытания, которому подверглась могущественная республика в первой половине
шестидесятых годов. Между частными лицами симпатии к заатлантической республике
довольно, правда, развиты; так же точно, как во времена Екатерины ее либеральные
меры
и планы и даже ее победы над турками внушали сочувствие к России вождям
европейского общественного мнения. Но как тогда передовые политики (Шуазели,
Фридрихи) определили общественное мнение Европы в недоброжелательстве и
враждебности к России, так точно и теперь передовые политические люди относятся
столь
же недружелюбно к Северо-Американским Штатам. Посему утверждение европейского
могущества на Американском материке было бы, конечно, делом приятным и угодным
Европе.
Начиная дело, в котором (в случае успеха) европейские симпатии были бы на его
стороне
[+13]. Наполеон имел, собственно, в виду возвысить значение латинской расы и
стать во
главе ее в той или другой форме, имея повод считать себя ее предопределенным
представителем. В самом деле: по происхождению итальянец с отцовской, креол - с
материнской стороны, француз, так сказать, по усыновлению, он связан по жене с
испанскою народностью.
Победа Севера разрушила, как известно, его планы и надежды, и вскоре постигла
его
другая, более горькая неудача. Граф Бисмарк - еще более смелым и ловким
маневром, чем
Кавур, усыпив или обманув как его, так и многих других,- положил широкие и
прочные
основания единству Германии. Семена, посеянные Утрехтским миром (основание
Сардинского и Прусского королевств), взросли и принесли наконец плод свой
сторицею:
Италия и Германия вышли из своей разъединенности.
Таким образом, мы видим, что все предлоги и соблазны к нарушению системы
политического равновесия Европы (основания которой, как мы сказали, лежат в
самом
этнографическом составе ее и в топографическом характере стран, занимаемых ее
главнейшими племенами) один за другим постепенно исчезают - и политическое
равновесие, после всякой новой борьбы, все более и более укрепляется, становится
все
более и более устойчивым. Чего не могли сделать конгрессы при содействии
коллективной дипломатической мудрости Европы, то устраивается само собою, из
самых
стремлений к нарушению естественного для Европы политического порядка вещей, и в
настоящее время в этом отношении можно смотреть на него как уже на почти
совершенно
установившийся, ибо все пять главных европейских народностей достигли и
объединения,
и независимости. Возможно и вероятно поглощение меньших народностей большими,
как-то: Португалии - Испанией, раздел Бельгии и Голландии между Францией и
Германией, объединение Скандинавских государств; но все это едва ли в состоянии
произвести общее возмущение в европейском мире. Собственно говоря, нерешенным
остается только один существенный вопрос равновесия: примирится ли Франция с
имеющим рано или поздно совершиться расширением прусской гегемонии на югозападную
Германию и на все вообще германское племя?
Но так ли это или не так - для нас важен теперь тот несомненный факт, что с
объединением всех главных европейских народностей и, следовательно, с
совершенным
почти устранением поводов и соблазнов к нарушению политической системы
равновесия
падают все прежние препятствия в распространении европейского владычества над
прочими частями света.
Действовавшее с самого начала европейской истории, сильное своим религиозным
фанатизмом и воинственностью магометанство пало вместе с духом, одушевлявшим
последователей этого учения. Громадность, массивность и отдаленность таких
политических тел, как Китай и Япония, занимающих Восточную Азию, утратили свое
оборонительное значение с применением пароходства к военным целям, ибо теперь
стало
возможным перевозить на противоположное полушарие массы войск, достаточно
сильные
для быстрого и энергического подавления того сопротивления, которое они могли бы
оказывать, и даже доставлять эти войска глубоко внутрь страны по рекам. Наконец,
самое
действительное препятствие к всемирному владычеству Европы - внутренняя борьба
европейских государств, за установлением правильных между ними отношений, тоже
устраняется почти полным уже достижением устойчивого равновесия. Вся
честолюбивая
деятельность Европы (а недостатка в ней нет) в большей и большей степени
обратится на
то, что - не Европа, как бывало всегда во времена перемирий во внутренней ее
борьбе;
Drang nach Osten [+14] от слов не замедлит перейти к делу.
К счастью, по мере того как падали только что поименованные старые препятствия к
всемирному владычеству Европы, возникли два новые, которые одни только и в
состоянии остановить ее на этом пути, положить основание истинному всемирному
равновесию. Эти два препятствия: Американские Соединенные Штаты и Россия. Но
первые ограничиваются ограждением Нового Света от посягательств Европы и по
своему
положению они сравнительномало заинтересованы в том, как будет она распоряжаться
со
Старым; да по причине этого же положения и не могут, сами по себе, оказывать
большого
влияния на этом театре действий. Следовательно, вся тяжесть охранения равновесия
сил в
Старом Свете лежит на плечах России. Но если Американские Штаты, благодаря
своему
заокеанскому положению, совершенно достаточно сильны для успешного выполнения
доставшейся на их долю задачи, нельзя того же сказать о России.
При доказанной долговременным опытом непримиримой враждебности Европы к России
можно смело ручаться, что, как только она устроит свои последние домашние дела,
когда
новые элементы политического равновесия ее системы успеют отстояться и окрепнут,
первого предлога (как во время Восточной войны) будет достаточно для нападения
на
Россию; а таких предлогов доставят всегда в достаточном количестве Восток и
Польша.
Но бороться с соединенной Европой может только соединенное Славянство. Итак, не
всемирным владычеством угрожает Всеславянский союз, а, совершенно напротив, он
представляет необходимое и вместе единственно возможное ручательство за
сохранение
всемирного равновесия, единственный оплот против всемирного владычества Европы.
Союз этот был бы не угрозою кому бы то ни было, а мерою чисто оборонительною -
не
только в частных интересах славянства, но и всей вселенной. Всеславянский союз
имел бы
своим результатом не всемирное владычество, а равный и справедливый раздел
власти и
влияния между теми народами или группами народов, которые в настоящем периоде
всемирной истории могут считаться активными ее деятелями: Европой, Славянством и
Америкой, которые сами находятся в различных возрастах развития.
Сообразно их положению и общему направлению, принятому их расселением и
распространением их владычества,- власти или влиянию Европы подлежали бы
преимущественно Африка, Австралия и южные полуострова Азиатского материка;
Американским Штатам - Америка; Славянству - Западная, Средняя и Восточная Азия,
т. е.
весь этот материк за исключением Аравии и обоих Индийских полуостровов.
Но, возразят нам, всемирное владычество Европы совсем не то, что всемирная
монархия -
этот страшный враг прогресса; ибо Европа не одно государство, а собрание
совершенно
независимых государств. Такой взгляд на опасности, которыми угрожает всемирное
владычество, был бы крайне близорук. Всемирная ли монархия, всемирная ли
республика,
всемирное господство одной системы государств, одного культурно-исторического
типа -
одинаково вредны и опасны для прогрессивного хода истории, в единственно
справедливом смысле этого слова; ибо опасность заключается не в политическом
господстве одного государства, а в культурном господстве одного культурноисторического
типа, каково бы ни было его внутреннее политическое устройство.
Настоящая глубокая опасность заключается именно в осуществлении того порядка
вещей,
который составляет идеал наших западников: в воцарении не мнимой, а
действительной,
столь любезной им общечеловеческой цивилизации. Это было бы равнозначительно
прекращению самой возможности всякого дальнейшего преуспеяния или прогресса в
истории внесением нового миросозерцания, новых целей, новых стремлений, всегда
коренящихся в особом психическом строе выступающих на деятельное поприще новых
этнографических элементов.
Чтобы убедиться в этом, стоит только обратиться к сокровищнице исторического
опыта.
Представим себе, что владычество римлян было бы всемирным не в гиперболическом,
а в
действительном смысле. За отсутствием внешнего толчка, который ускорил бы
разложение громадного римского культурно-исторического типа, пришедшего в
гниение
вследствие внутренних причин, и развеял бы по всем ветрам поднимавшиеся из него
заразительные миазмы,- откуда явилось бы обновление? Само христианство не могло
влить новой жизни в это испортившееся тело и успело только высказать свою
несовместимость с римским порядком вещей. Сам божественный Основатель его не
сказал ли, что вино новое не вливается в меха старые, ибо и меха лопнут, и вино
прольется. Не все ли было равно в этом единственно существенном отношении,
составлял
ли бы Рим монархию, республику или даже просто ряд связанных между собою (или
даже
не связанных) какою-либо определенною политической связью государств? Не
одинаковы
ли были, в сущности, последствия разложения греческого культурного типа, хотя он
и был
разбит на многие независимые друг от друга политические единицы: царства
Македонское, Сирийское, Египетское, греческие республики и даже республиканские
федерации? Не видим ли мы, напротив того, что там, где (как в Китае) не
происходило
разрушения древних переживших себя культур, обновление не приходило извнутри? В
устаревших политических телах, точно так, как и в отдельных людях, с
иссякновением
родника живых сил остается одна лишь форма, за которую они хватаются, как за
священный Ковчег Завета, и в охранении ее во что бы ни стало видят свое
единственное
спасение.
Ни отдельные люди, ни целые народы не могут в старости переродиться и начать
жить
иным образом, исходить из новых начал, стремиться к другим целям,- что, как мы
видели,
есть необходимое условие прогресса. Следовательно, для того чтобы культурородная
сила
не иссякла в человеческом роде вообще, необходимо, чтобы носителями ее являлись
новые деятели, новые племена с иным психическим строем, иными просветительными
началами, иным историческим воспитанием; а следовательно, надо место, где могли
бы
зародиться эти семена нового,- надо, чтобы не было все подчинено влиянию, а тем
менее
власти одного культурно-исторического типа. Большей клятвы не могло бы быть
наложено на человечество, как осуществление на земле единой общечеловеческой
цивилизации. Всемирное владычество должно, следовательно, страшить не столько
своими политическими последствиями, сколько культурными. Не в том дело, чтобы не
было всемирного государства, республики или монархии, а в том, чтобы не было
господства одной цивилизации, одной культуры, ибо это лишило бы человеческий род
одного из необходимейших условий успеха и совершенствования - элемента
разнообразия. Итак, мы можем сказать с полною уверенностью, что Всеславянский
союз
не только не угрожает всемирным владычеством, но есть единственное предохранение
от
него.
Но возможно ли существование такого союза или, по крайней мере, сколько-нибудь
продолжительное устойчивое существование его? Не показывает ли исторический
опыт,
что большая часть федерации были весьма недолговечны и притом не пользовались
большою политическою силою. Если вникнуть в условия этой слабости и
недолговечности, то легко усмотреть, что на это существовали всегда особые
причины,
заключавшиеся не в самой федеративной форме, а в каких-либо случайных
недостатках,
зависевших от того, что форма не соответствовала своему содержанию,- причем,
конечно,
никакая форма долговечною и устойчивою быть не может, а, так сказать, по
необходимости разрывается содержанием или задушает его.
Мы уже определили выше те данные, которыми обусловливается возможность и
пригодность федеративного устройства. Мы только вкратце припомним их читателям,
так
как они несложны и могут быть выражены в следующих немногих положениях.
Один и тот же народ не может составлять федерации, если не удален от своих
соседей
труднопреодолимыми физическими препятствиями, как-то: обширными морями,
высокими хребтами и т. п.
Не могут составлять постоянной федерации народы, не связанные племенным
сродством.
Смотря по отношениям, существующим между этнографическими элементами,
составляющими федерацию, она должна быть устроена или по типу равновесия частей,
или по типу гегемонии.
Наконец, федерация при дуалистическом типе невозможна - она быстро уничтожает
сама
себя.
Все неудачи, которым подвергались федерации, подводятся под эти причины. В самом
деле, мог ли единый немецкий народ в Германском союзе, разделенный по разным
королевствам, герцогствам и княжествам единственно вследствие исторических
случайностей, довольствоваться федеративною формою, не имеющею никаких
внутренних основ и причин бытия, а между тем обрекавшею его на относительную
слабость и беспомощность среди окружавших его крепких своею политическою
централизацией соседей? С другой стороны, могло ли это чисто искусственное
дипломатическое здание воздержать первого честолюбца, чувствующего свои силы и
умеющего отдавать предпочтение сущности вещей (хотя бы неоформленной) перед
пустою (имеющею лишь внешнюю условную обязательность) формою? Еще менее
залогов долговечности представляла эта федерация попричине дуалистической формы,
при которой Пруссия должна была стараться исключить Австрию, а Австрия низвести
Пруссию в разряд второстепенных или третьестепенных государств, дабы достигнуть
через это бесспорной гегемонии.
Древняя Греция могла держаться в федеративной форме, пока географическое
положение
и слабость соседей обеспечивали ее от внешних врагов. Но и тут главная причина
ослабления ее политического могущества и, наконец, уничтожения ее независимости
заключалась в дуализме Спарты и Афин; тогда как этнографический состав Греции
требовал вначале устройства федерации по типу равновесия частей, а после -
тесного
сближения с Македонией, добровольного и сознательного подчинения ее гегемонии.
Напротив того, Швейцария весьма устойчиво сохраняет свое федеративное
устройство,
ибо природой страны обеспечена от внешних нападений и утверждена в своей
независимости общепризнанным нейтралитетом, а устройство ее по типу равновесия с
достаточною удовлетворительностью соответствует действительному распределению
сил
по кантонам.
Америке прилична федеративная форма, потому что самое географическое положение
уже
обеспечивает ее независимость, а невыяснившаяся еще народность, находящаяся в
период
своего этнографического образования, делает возможною всякую провизуарную [+15]
форму государственности, которой еще не с чем сообразоваться.
Если применим эти требования к славянству, то легко убедимся, что
этнографические
стихии его именно таковы, что никакая форма политического соединения, кроме
федеративной, не может их удовлетворить. Притом соседство могущественной и
враждебной Европы заставляет принять форму тесного федеративного соединения, а
сравнительная сила славянских племен, так же как и историческое воспитание и
приобретенная вследствие его Россией политическая опытность, с такою
очевидностью
требует гегемонического типа федерации, что относительно этого может возникнуть
сомнение только в головах обезнародившейся, оторванной от всякой
действительности
почвы польской шляхты.
Таким образом, все внутренние и внешние условия соединяются для доставления
устойчивости и долговечности именно федеративной форме устройства славянского
мира.
Но пусть при всем этом политический союз славян будет недолговечен, пусть век
его
ограничится тем же сравнительно коротким сроком, который выпал на долю покойного
Германского союза.
Это допустимо без особенного вреда для Славянства, если в течение этого времени
самобытность и независимость его успеет получить признание со стороны теперешних
его
врагов,- если враждебность Европы к независимому самобытному Славянству
прекратится, будет ли то по сознательной необходимости примириться с раз
осуществившимся фактом, или по сознанию своей слабости ниспровергнуть его. Пусть
примет тогда Славянство более просторную форму политической связи между своими
членами, пусть обратится из тесного федеративного союза в политическую систему
государств одного культурного типа. Главная цель его (которая не политическая, а
культурная) будет уже достигнута: общие соединенные усилия для достижения
независимости и самобытности, так же как и продолжительное сожительство, так
сказать,
под одною политическою кровлей разольют по всем слоям общества разных славянских
народов чувство и сознание соединяющего их племенного родства.
С другой стороны, продолжительная, многократно возобновляющаяся борьба с
Европой,
без которой не может осуществиться судьба славянства, посеет спасительное
отчуждение
от того, что идет от врагов, и тем более заставит ценить и любить свое родное
исконно
славянское. Если бы такое отношение к чуждому европейскому и своему славянскому
и
перешло даже должную меру справедливости, перешло в исключительность и
патриотический фанатизм, то на время и это было бы в высшей степени
благодетельно и
целебно, после столь долговременного искривления нормальных отношений в
противоположную сторону. Так, чтобы выпрямить дерево, которое долго гнул ветер в
одну сторону, надо насильственно перегибать его в другую. Поэтому борьба
Славянства с
Европой - этот последний все ближе и ближе надвигающийся, все более и более
созревающий фазис восточного вопроса - имеет, думаем мы, столь же важное
значение,
как и торжество Славянства и утверждение его независимости и самобытности.
Затем необходимым плодом политического объединения Славянства явился бы общий
язык, которым не может быть иной, кроме русского; он успел бы приобрести должное
господство для того, чтобы между всеми членами славянской семьи мог происходить
плодотворный обмен мыслей и взаимного культурного влияния.
Таким образом, существенное единство было бы достигнуто; а с достижением
внутреннего содержания форма много бы потеряла важности и значения,- если
только,
повторяю я, обстоятельства так бы сложились, что эта форма перестала бы быть
необходимою оградою и обороною сущности.
Многие истинные и искренние друзья Славянства и теперь видят главное в этой
сущности,
так что стремления и желания их клонятся только к достижению духовного единства
возведением русского языка в общий язык науки, искусства и международных
сношений
между всеми славянскими народами. Говоря безотносительно, мы совершенно
разделяем
их образ мыслей, но полагаем только, что такой взгляд на предмет совершенно
непрактичен: именно потому, что духовное единство есть главное, существенное,
высшее;
политическое же объединение - сравнительно низшее. Это низшее и должно быть
прежде
всего достигнуто, дабы высшее могло осуществиться; с него нужно начинать, так
как это
фундамент.
Мне кажется, что возведение русского языка в общеславянский, пока славянские
племена
не освобождены политически (пока они составляют части посторонних чуждых
политических тел и принуждены собою питать, укреплять и поддерживать эти тела),
с
одной стороны, дело столь же мало осуществимое, как известный способ ловить
птиц,
посыпав им соли на хвост; с другой же - мало полезное, если бы и было
осуществимо.
Доказательством этому последнему может служить Галиция, где (по самому
племенному
составу ее жителей) русский язык есть язык народный; и что же, можно ли
довольствоваться таким единством? Несмотря на единство языка, существует ли
настоящее духовное единство между Россией и Галицией? Да и самому языку этому не
угрожает ли постоянная опасность то от разных искажений, правительственно в него
вводимых или поддерживаемых, то обращением его в язык каких-то парий, который
устранен от науки, от литературы, от всех высших проявлений человеческой мысли.
Несколько лет общей борьбы, в простом буквальном смысле этого слова,- борьбы,
веденной за одно и то же святое дело, несколько лет политического сожительства
сделают
больше для духовного единства славян, для возведения русского языка в
общеславянское
средство обмена чувств и мыслей, нежели столетия самых напряженных неустанных
усилий путем частных совещаний, изустных и печатных проповедей.
При политической разъединенности сознание потребности в общем языке может быть
только чисто идеальным, к которому могут быть способны лишь немногие
избраннейшие
люди славянства, да и из них только те, которые или по редкой светлости своего
взгляда,
по горящему в них глубокому народному чувству, или по особенно благоприятным
обстоятельствам развития не поддаются разъедающему славянство европейскому
влиянию. Напротив того, политическое объединение обратит распространение
русского
языка по всему славянству в насущную будничную потребность не одних только
высокообразованных и развитых личностей, не одних ученых или литераторов, а
всякого
практическим делом занимающегося человека. Самые простые меры, принятые к
обучению в школах русскому языку, могут в немного лет доставить ему то же
распространение, то же господство, которое получил немецкий язык между
австрийскими,
турецкий - между турецкими и которое, без сомнения, скоро получит мадьярский
между
венгерскими славянами.
Как велико значение политического объединения для распространения языка между
инородцами, даже враждебно расположенными к языку господствующего племени, можно
видеть на примере поляков наших западных губерний и прибалтийских немцев.
Несмотря
на недостаточность и даже ошибочность мер, которые принимались русским
правительством для водворения русского языка между высшими сословиями Западной
России и Балтийских губерний, несмотря также на систематическую оппозицию
поляков и
немцев принять русский язык языком школы и администрации,- он все-таки известен
большинству их и, во всяком случае, распространен между ними в несравненно
большей
степени, чем между самыми дружественно расположенными к нам славянскими
племенами Австрии и Турции. Как же быстро должно распространиться знание
русского
языка в славянских землях после их освобождения и политического союза с Россией,
где
место враждебности займет дружественное расположение, которое, без сомнения, еще
значительно усилится, когда славянам будет подана братская рука помощи для
завоевания
их свободы и утверждения нашего общего величия, славы и благоденствия?
Еще одно соображение: те ревнители и друзья Славянства, которые для укрепления
славянского общения желали бы ограничиться чисто нравственным образом действия
(каковому образу мыслей было представлено довольно много примеров на знаменитом
Славянском съезде в Москве и Петербурге [+16]), утверждают свой взгляд на том,
что
славянские идеи еще мало проникли как в наше, так и в западно-славянские
общества. По
их мнению, общение научное, литературное, так сказать, союз славянских душ и
сердец
заключается в высшей, сверхполитической сфере, и к нему только и должно
стремиться. Я
знаю, что многие из выражавшихся в этом духе изустно и письменно, накладывали
узду
на свою мысль и слово из-за внешних соображений, ради разного рода
благоприличии; но
некоторые искренно так думают. Такое эфирное общение и единение душ и сердец
может
действительно существовать в одной сфере человеческих отношений, но только в
одной -
в той, которая выше всего земного: в сфере религиозной. Но интерес народный, как
он ни
возвышен, хотя идет непосредственно после интереса религиозного, есть все-таки
интерес
вполне и совершенно земной и должен быть достигаем и средствами более
положительного, земного и материального свойства.
Славянство, говорят, еще не подготовлено к политическому объединению, племенные
распри разделяют его; понятия его об России самые смутные, и даже, может быть,
отношения к ней недоверчивые. Но оно никогда и не подготовится, никогда не
оставит
своих личных споров и соперничеств, никогда не поймет и не узнает России, одним
словом, никогда не дозреет, если не будет выдвинуто силою событий из своей
мелочной
атмосферы на всемирно-историческую арену великим историческим толчком. Думать,
что
педагогическую роль истории для западных славян, точно так же, как и для нас
самих,
можно заменить изустною или письменною пропагандою,- значит не понимать истинной
меры своих собственных сил и сил своих противников, принимать борьбу
(долженствующую решить нашу судьбу) на самом невыгодном для нас театре действий.
Не должно обманываться: на поприще влияния на общественное мнение, в борьбе
словом,
происками, соблазнами Европа несравненно сильнее и деятельнее нас по весьма
простым
и понятным причинам. Все поприща деятельности в Европе переполнены
интеллектуальными силами; дабы существовать, они должны эмигрировать,
эксплуатировать еще девственные страны, каков Восток. В одном Константинополе -
целая обширная колония европейских купцов и промышленников, и все они - вольные
и
невольные пропагандисты европейской идеи, даже если вовсе и не сознают ее. У нас
между тем - недостаток в этих силах, к какому бы поприщу мы ни обратились. Мы не
можем ничего уделить из них для проповеди русской идеи.
Этого мало. Европа имеет двух пособников для проведения ее целей и планов на
Востоке,
два разряда организованного миссионерства: католическое духовенство
(преимущественно иезуитство) и революционную эмиграцию (в особенности,
польскую).
Что противопоставим мы им? Всякий иностранный правительственный агент - вместе с
тем пропагандист европейского влияния, все равно какого бы образа мыслей он ни
держался, к какой бы партии ни принадлежал; ибо как бы глубоко они ни
разделялись
между собою, разделение это не доходит до отрицания европейской идеи. Клерикал,
ультрамонтан может в этом отношении смело подать руку самому красному демократу
и
социалисту. То ли у нас? Наш консул или вообще правительственный агент (по самой
нашей служебной организации) есть только официальный чиновник, который ни в
каком
случае не может быть деятелем русской пропаганды уже по одному тому, что это
подало
бы повод к бесконечным толкам и клеветам и сейчас же обратило бы на себя
внимание
как турецкого, так и австрийского правительств.
Надо ли говорить о том, что самые литературы немецкая, французская, английская
имеют
несравненно большее влияние на славян, чем русская,- уже по большему
распространению между ними европейских языков, из коих немецкий есть официальный
язык для большинства славян.
Поэтому открытая борьба, которая возбудит как с нашей, так и с славянской
стороны
могущественные симпатии единоверия и единоплеменности, скрывающиеся в глубине
духа самих народных масс, симпатии, в сравнении с которыми все те пули, коими
происки
и соблазны Европы втекают к славянским народам,- все равно что тихо журчащие
ручейки
перед всколыхавшимся морем, быстро перевернет все выгоды на нашу сторону. Ими
надо
только суметь воспользоваться, да и этому нужда научит.
Борьба с Западом - единственное спасительное средство как для излечения наших
русских
культурных недугов, так и для развития общеславянских симпатий, для поглощения
ими
мелких раздоров между разными славянскими племенами и направлениями. Уже
назревший восточный вопрос делает борьбу эту, помимо чьей бы то ни было воли,
неизбежною в более или менее близком будущем. Вероятности успеха в этой борьбе
должны составить предмет следующей главы; но прежде считаем необходимым
оговориться. Положительная оценка тех сил, которыми в данное время может владеть
Россия, и сравнение их с силами вероятных врагов наших не может входить в число
наших соображений; ибо в этом деле, как само собою разумеется, мы совершенно не
компетентны, да едва ли и кто-нибудь может считать себя компетентным там, где
дело
идет о мировой борьбе, предстоящей хотя, по всем вероятиям, и в близком, но всетаки
в
неопределенном будущем. Наше дело может состоять не в исчислении русских армий и
флотов, оценке их устройства, вооружения и тому подобного, а только в
рассмотрении
кроющихся в России элементов силы, как они высказались в явлениях ее истории, и
в
анализе того образа действий, которого она должна держаться для обеспечения себе
вероятного успеха.
Примечания
[+1] Непременное условие (лат.).
[+2] Граф Ф. В. Ростопчин, занимавший при Павле I должность первоприсутствующего
в
Коллегии Иностранных дел, в своей записке на имя царя (конфирмована Павлом I 2
октября 1800 г.) писал о необходимости пересмотра всего внешнеполитического
курса
России; главной задачей русской дипломатии провозглашалось сближение с Францией.
Записка Ростопчина получила полное одобрение со стороны Павла I.
[+3] Речь идет о длившейся 349 дней героической обороне Севастополя в период
Крымской войны 1853-1856 гг.
[+4] После провозглашения независимости Греции (1830) Англия предприняла ряд
действий для дестабилизации правительства греческого короля Оттона Баварского; в
г., используя в качестве повода разграбление дома британского торгового агента
еврея
Пасифико, Англия направила флот для блокады главного греческого порта Пирея.
[+5] Чистую доску (лат.).
[+6] Накануне заключения фридрихсгамского мирного договора 1809 г., по которому
Финляндия уступалась Швецией России, Александр I не только предоставил финнам
широкие политические права, которых они ранее не имели, но и добровольно передал
Финляндии Выборгскую губернию, завоеванную русскими войсками при Петре I.
[+7] См. примеч. 11 к главе второй и примеч. 19 к главе десятой.
[+8] Воспользовавшись политической раздробленностью Италии, король Тевтонского
королевства Оттон I (936-973) захватил Ломбардию и Тоскану, а затем короновался
в
Риме императором (962 г.).
[+9] В начале VIII в. большая часть Испании была завоевана мусульманами-арабами
и
африканскими берберами ("маврами"); освободительное движение испанского народа,
известное под названием реконкисты, увенчалось успехом в середине XIII в.
[+10] Утрехтский мир подвел итог войне за Испанское наследство (1701- 1713),
которая
велась Францией и союзной ей Испанией против коалиции почти всех
западноевропейских держав. По Утрехтскому миру 1713 г. Франция лишилась
гегемонии
в Европе, к Англии перешли Ньюфаундленд и Гибралтар.
[+11] Ловкой подменой.
[+12] Агамемнон - герой гомеровской поэмы "Илиада", царь Микен, возглавивший
поход
ахейцев против Трои.
[+13] См. примеч. 20 к главе десятой.
[+14] Натиск на Восток (нем.).
[+15] Предварительную.
[+16] Встречи культурных деятелей ряда славянских народов Европы, состоявшиеся в
Москве и в Петербурге в связи с открытием московской этнографической выставки
г., приобрели большое общественное звучание на фоне готовящейся австровенгерской
сделки - создания дуалистического государства Австро-Венгрии.
Кто ни поп - тот батька.
Русская пословица
Одна лишь выгода из сего (из войны 1799
года) произошла - та, что сею войною
разорвались все почти союзы России с
другими землями. Ваше Императорское
Величество давно уже со мною согласны,
что России с прочими державами не должно
иметь иных связей, кроме торговых.
Переменяющиеся столь часто обстоятельства
могут рождать и новые сношения и новые
связи, но все сие может быть случайно,
временно.
Граф ф. В. Ростопчин
Святая истина!
Император Павел
Рано или поздно, хотим или не хотим, но борьба с Европою (или, по крайней мере,
с
значительнейшею частью ее) неизбежна из-за восточного вопроса, т. е. из-за
свободы и
независимости славян, из-за обладания Цареградом,- из-за всего того, что, по
мнению
Европы, составляет предмет незаконного честолюбия России, а по мнению каждого
русского, достойного этого имени, есть необходимое требование ее исторического
призвания. Можно медлить, отдалять по тем или другим соображениям как с нашей,
так и
с европейской стороны грозный час наступления борьбы, но она не может быть
устранена
иначе, как если или Европа почувствует всю справедливость славянских требований
и
добровольно уступит им, на что, как по всему видно, весьма мало надежды; или,
если
Россия, как говорят враги ее, действительно окажется "Больной, расслабленный
колосс",
расслабленный нравственно, переставший внимать не только голосу народной чести,
но и
самым громким побуждениям инстинкта самосохранения, готовый отказаться от всех
преданий своей истории, отречься от самого смысла своего существования. Но и
этого
мало. Если бы Россия даже дошла до такой степени унижения, оно было бы слишком
невероятно, чтобы ему поверили: в нем увидали бы притворство и уловку и нас всетаки
не оставили бы в покое.
Самый процесс этой неизбежной борьбы, а не одни только ее желанные результаты,
как
это не раз уже было высказано нами, считаем мы спасительным и благодетельным,
ибо
только эта борьба может отрезвить мысль нашу, поднять во всех слоях нашего
общества
народный дух, погрязший в подражательности, в поклонении чужому, зараженный тем
крайне опасным недугом, который мы назвали европейничаньем. Нас обвинят, может
быть, в проповеди вражды, в восхвалении войны. Такое обвинение было бы
несправедливо: мы не проповедуем войны - уже по одному тому, что такая проповедь
была бы слишком смешна из наших слабых уст; мы утверждаем лишь, и не только
утверждаем, но и доказываем, что борьба неизбежна, и полагаем, что хотя война
очень
большое зло, однако же не самое еще большее,- что есть нечто гораздо худшее
войны, от
чего война и может служить лекарством, ибо "не о хлебе едином жив будет
человек".
Считая борьбу с Европою неизбежною в более или менее близком будущем, мы
полагаем
не лишним бросить взгляд на то, какие залоги имеются у нас на успех в этой
борьбе,
каковы вероятности удачи,- в чем заключаются средства, на которые мы можем
рассчитывать,- каков должен быть наш образ действий, дабы обеспечить за собою
вероятность успеха. Очевидно, что для этого нам предстоит рассмотреть и оценить
как
наши внутренние - нравственные и материальные - силы, так и тот путь, которому
должны
мы следовать в наших отношениях к Европе. Но прежде чем перейти к этому
специальному предмету настоящей главы, мы остановимся на одном общем
историческом
соображении, которое громко говорит в нашу пользу, обещая нам успех, потому что
успех
этот, так сказать, лежит в общем направлении исторического тока событий.
Слово "закон", в применении к разным отраслям человеческого знания, имеет весьма
различное значение и достоинство. В некоторых немногих точных науках он есть
правило,
выражающее собою весьма простое отношение, которому необходимо следует целая
обширная категория явлений,- и притом правило, не только постижимое умом, но
необходимо вытекающее из его требований. К этим законам применяется изречение
Гете:
"Was der Geist verspricht, das halt die Natur" [+1]. Таков, например, знаменитый
закон
всемирного тяготения. Другие законы суть гипотетические положения, внутренней
необходимости которых мы не сознаем, может быть, потому, что ум наш слишком слаб
для постижения этой необходимости. Но положения эти, будучи, однако же, раз
приняты,
удовлетворительно изъясняют целый ряд явлений. Таков, например, химический закон
атомизма, оптический закон волнообразного движения эфира. Оба эти разряда
законов
составляют не только норму, с которою явления сообразуются, но еще и объясняют
их.
В науках с более сложным предметом, каковы все науки о человеке и обществе, под
именем законов разумеется просто частое повторение явлений, для которого мы не
можем
придумать даже и гипотетического объяснения. Так, например, статистика
показывает
нам, что число рождающихся мальчиков находится в постоянном отношении к числу
рождающихся девочек. Законы, которые успели подсмотреть в морфологии организмов,
подходят также под этот разряд. "..."
На одно из таких исторических повторений (или, пожалуй, исторических законов)
желаем
мы обратить теперь внимание. Закон этот, который можно назвать законом
сохранения
запаса исторических сил, проявляется в следующем: в начале истории народа, еще в
этнографический период его развития, или вскоре по выходе из него, обыкновенно
случается, что некоторая его часть, находясь в особенно выгодных географических
условиях и в близких непосредственных сношениях с достигшими более высокой
степени
культуры соседними народами, находится в благоприятных условиях для
скороспелости с
ее выгодными и невыгодными сторонами. В этой части племени развивается
самородное
или заимствованное просвещение или, по крайней мере, зачатки его; начинается, а
иногда
и достигает высшей степени совершенства религиозная, политическая, культурная
жизнь.
Но основание, на котором построено это развитие, непрочно, ибо корни его не
распространяются по всему этнографическому телу, которое одно могло бы придать
им
крепость и устойчивость, и потому внешние бури часто угрожают гибелью этому
первоцвету. Между тем остальная часть племени, под охранительным покровом
могучей
природы (лесов, степей, горных хребтов) продолжает вести свою тихую, по большей
части
еще племенную, этнографическую жизнь, не расточая, а все еще скопляя элементы
будущей силы. Расположившись на границах области распространения своего племени,
эта запасная часть его часто вливает свою кровь, свою жизнь, свой дух в чуждые
инородческие племена, в соседстве и даже вперемежку с которыми оно живет, малопомалу
уподобляет их себе и таким образом составляет обширный запас сил, как бы
политический и культурный резерв, который в свое время явится на выручку своих
аванпостов, когда в них станет иссякать внутренний источник жизни или сломят их
внешние бури. Этим доставляется возможность общеплеменной жизни глубже
проникнуть, шире раскинуться и зацвести в более широких размерах если не во
всех, то в
некоторых, по крайней мере, отношениях. Этот закон имеет и другое более общее
значение, относясь к обновлению высших, так сказать, культурных общественных
классов
свежими силами, притекающими из низших, так сказать, этнографических
общественных
классов. В такой общественной форме явление это обращало на себя нередко
внимание
исследователей и составляет даже род этнографической аксиомы. Но на его чисто
историческую сторону, сколько мне известно, едва ли было обращено внимание.
Первый ясный пример этого явления, столько раз имевшего впоследствии
повториться,
представляет нам древняя история Западной Азии. Мидийское царство, основанное
народом, принадлежащим к иранскому культурному типу, достигло известной степени
цивилизации под влиянием вавилонской образованности и с тем вместе утратило свой
народный характер и потому быстро клонилось к упадку и разложению, в котором
находилась уже эта древняя семитическая культура. Племя персов, воинственное и
полудикое, еще сохранившее иранский тип, покорив Мидию, вдохнуло новые силы в
иранские племена и соединило их в огромную монархию, составляющую цветущий
период иранского культурно-исторического типа, непродолжительность которого
опятьтаки
зависела от разъедающего влияния вавилонизма,- тем сильнейшего, что самые
центры вавилонской культуры были включены в состав государства.
Второй пример представляет нам история Греции. Греческая жизнь развилась до
своего
блестящего цвета в столь благоприятных для культуры местностях Пелопоннеса и
Эллады
под возбудительным влиянием Египта и Финикии, с которыми могла стоять в довольно
близких отношениях через посредство перекинутых, как мост, многочисленных
островов.
Внутренние раздоры и вообще отсутствие здравого политического смысла быстро
приводили в упадок благосостояние Греции, приготовляя ее в добычу первого
сильного
политического тела, которому она встретилась бы на пути. Но среди дикой горной
страны
жил, внутренне укрепляясь, до поры до времени вне политической и культурной
исторической сферы, остаток греческого племени в смешении с инородческими
элементами, которые он эллинизировал. Из Македонии был подан Греции якорь
спасения
Филиппом. Слившись с родственною Македонией, подчинившись добровольно и
сознательно ее гегемонии, Греция могла бы, по всем вероятиям, продолжать жить
самобытною жизнью, не опасаясь самого Рима.
Парфяне, также иранское племя, обитавшее на границах Скифии и в смешении со
скифскими элементами и находившееся вне пределов исторической жизни в блестящее
время Персидской монархии, подобным же образом высвобождают из-под грекомакедонского
влияния восточную часть завоеваний Александра, охраняют ее от
римлян -
и тем дают возможность новому возрождению иранской культуры во времена
Сасанидов.
Переходя к так называемым новым временам, мы видим загнанных в горы испанских
готов, кладущих основание освобождению своего отечества от власти мавров и
подготовляющих блеск и величие новой Испании.
На равнинах России первые семена гражданственности и образованности развиваются
в
Поднепровье и в пригорьях Карпатов под влиянием Византии. Внутренние раздоры,
татарский погром, вторжение Литвы, польская власть разрушают эти начинания
русской
жизни. Но на северо-востоке, в глухой лесной стране, русская колонизация, в
стороне от
деятельной исторической жизни, образует сильный запас русской силы, русит
финские
племена и, окрепнув, является восстановительницей единства России,
собирательницей
земли Русской под знаменем Москвы и продолжателей ее дела: Петра и Екатерины.
Средняя, частью Южная и Северо-Восточная Италия, в приморских местностях и на
равнинах Ломбардии, живет многообразною роскошною политическою и культурною
жизнью, изживается и становится добычей чужеземцев. Но у подошвы Альп, в диком
Пьемонте, не принимавшем участия в многозначительной исторической жизни Италии,
сохраняется нравственная сила и энергия среди населения, смешанного с племенами
не
чисто итальянского происхождения,- и в наши дни является Пьемонт возродителем и
соединителем Италии [+2].
Ту же роль в течение части средних и новых веков играл Бранденбург, или
Бранибор,
относительно северовосточной Германии, которую объединил под именем Прусского
королевства. Эта отдаленная немецкая украйна - марка - распространяла
германизацию
между северо-западными славянскими племенами, мало вмешиваясь в средневековую
жизнь, кипевшую по Рейну, Везеру, верхнему Дунаю и Эльбе. Но когда иссякла в
этих
странах всякая политическая сила, из Бранденбурга положено было основание
возрождению немецкого могущества в Прусской монархии.
В наши дни тем, чем был Бранденбург для Прусского королевства, сделалось
Прусское
королевство для Германии вообще.
Итак, древняя область персов, Македония, страна парфян, Астурия, Суздаль и
Москва,
Пьемонт, Бранденбург, Пруссия - страны, сохранившие еще свою племенную
этнографическую энергию в то время, когда области, заселенные ранее их
развившимися
и вступившими на деятельное политическое и культурное поприще братьями (Мидия,
Греция, Персидская монархия, Испания, Юго-Западная Русь, Италия, Средняя и
Западная
Германия), уже потерялисвою политическую силу и или подпали власти
иноплеменников,
или влачили бессильное существование,- явились восстановителями, возобновителями
исторической жизни этих раньше начавших жить братьев. Они были, так сказать,
хранителями запаса сил своего племени.
Аналогия говорит нам, что совершенно то же отношение существует между западными
славянами, окруженными народами германо-романскими, волею и неволею захваченными
круговоротом их жизни, потерявшими в нем свою политическую самобытность и
независимость, и Россией, составляющей громадный запас славянских сил. Голос
всей
истории свидетельствует нам, что запас этот не пропадет втуне, что и он
предназначен к
тому, чтобы, как во всех предыдущих случаях, возродить, восстановить, обновить
собою
славянскую жизнь в более обширных размерах. Этого требует закон исторической
экономии, столь же разумный, как и закон экономии природы, ничего напрасно не
создающей, извлекающей все следствия из своих посылок. Против исторического тока
событий, как против рожна, прать невозможно; и в этих общих соображениях
почерпаем
мы, между прочим, уверенность, что русское и славянское святое, истинно
всемирноисторическое
и всечеловеческое дело - не пропадет.
Перейдем теперь от этих общих соображений к более частным и специальным.
В продолжение этой книги мы постоянно проводим мысль, что Европа не только нечто
нам чуждое, но даже враждебное; что ее интересы не только не могут быть нашими
интересами, но в большинстве случаев прямо им противоположны. Из этого, однако,
еще
не следует, чтобы мы могли или должны были прервать всякие сношения с Европой,
оградить себя от нее Китайской стеной; это не только невозможо, но было бы даже
вредно, если бы и было возможно. Всякого рода сношения наши с нею неизбежно
должны
быть близкие; они только не должны быть интимными, родственными, задушевными. В
политическом отношении не может быть другого правила, как око за око, зуб за
зуб,-
отмеривание тою же мерою, которою нам мерят.
Но если невозможно и вредно устранить себя от европейских дел, то весьма
возможно,
полезно и даже необходимо смотреть на эти дела всегда и постоянно с нашей
особой,
русской точки зрения, применяя к ним как единственный критерий оценки: какое
отношение может иметь то или другое событие, направление умов, та или другая
деятельность влиятельных личностей к нашим особенным русско-славянским целям;
какое могут они оказать препятствие или содействие им. К безразличным в этом
отношении лицам и событиям должны мы оставаться совершенно равнодушными, как
будто бы они жили и происходили на Луне; тем, которые могут приблизить нас к
нашей
цели, должно всемерно содействовать - и всемерно противиться тем, которые могут
служить ей препятствием, не обращая при этом ни малейшего внимания на их
безотносительное значение,- на то, каковы будут их последствия для самой Европы,
для
человечества, для свободы, для цивилизации. У нас должно быть свое собственное,
особое
понятие о всех этих предметах и твердая вера в то, что, только действуя в своих
видах,
можем мы споспешествовать им, во сколько от нас зависит,- что цель наша свята и
высока, что одно только ведущее к ней и лежит в наших обязанностях,- что, только
служа
ей, а не иначе как-нибудь, можем мы содействовать всему высокому, какое бы имя
оно ни
носило: человечества, свободы, цивилизации и так далее.
Или так, или никак. В эпиграфах, избранных для обозначения одной из
существеннейших
мыслей этой главы, заключается вся наша политическая мудрость: примирение так
называемой политики принципов с политикою случайных обстоятельств
(Gelegenheitspolitik). Без ненавистии без любви (ибо в этом чуждом мире ничего
не может
и не должно возбуждать ни наших симпатий, ни наших антипатий), равнодушные и к
красному и к белому, к демагогии и к деспотизму, к легитимизму и к революции, к
немцам, к французам, к англичанам, к итальянцам, к Наполеону, Бисмарку,
Гладстону,
Гарибальди,- мы должны быть верным другом и союзником тому, кто хочет и может
содействовать нашей единой и неизменной цели. Если ценою нашего союза и дружбы
мы
делаем шаг вперед к освобождению и объединению Славянства, приближаемся к
Цареграду, не совершенно ли нам все равно, купятся ли этою ценою Египет Францией
или
Англией, рейнская граница - французами или вогезская - немцами, Бельгия -
Наполеоном
или Голландия - Бисмарком?
Придерживаясь с непреклонною строгостью и последовательностью такого взгляда и
такого образа действий, нечего заботиться о благоприятных комбинациях
политических
созвездий. Будь ясно сознанная, вполне усвоенная, горячо любимая цель и ясное
понимание дела - за счастьем дело не станет. Смотрите, как служило оно
Екатерине, пока
и ее не увлекли, с одной стороны, жажда европейских похвал как охранительнице
интересов нейтральной торговли, с другой - негодование на неистовства
французской
революции, а может быть, и ложный, напрасный страх перед нею. А после нее
сколько
всходило благоприятных созвездий на политическом горизонте Европы, какие
блистательные гороскопы можно было по ним предсказывать и осуществлять:
европейские коалиции против Франции, дружба с Наполеоном в 1807 году, торжество
над
ним в 1812! 1848 и 1849 годы! Решительный образ действий в 1853 году! Сколько
случаев
в недавнем прошедшем, если б не очки со стеклами, поляризованными под
европейским
углом наклонения, если бы не сочувствие эмигрантам, не легитимизм, не
либерализм, не
филантропизм, не германофильство в особенности, не бескорыстное сочувствие всему
тому, что до нас не касается! Таким бескорыстием можно, конечно, хвалиться в
дипломатических депешах и циркулярах, извлекая из него хотя эту крайне умеренную
выгоду; но при исторической оценке событий едва ли может оно заслужить какуюнибудь
похвалу, ибо это бескорыстие есть, в сущности, жертва вверенных нам священных
действительных интересов легкомысленному тщеславию или фантастическому страху.
Много потерянных случаев, много упущенного времени, но была бы только твердая
решимость, ясно сознанный план, глубокое убеждение в величии, святости нашего
исторического призвания, в неизбежной необходимости совершить его или постыдно
стушеваться, срамно сойти с исторического поприща,- а случаи не замедлят вновь
представиться.- Главная помеха, препятствовавшая нам схватывать эти случаи на
лету и
пользоваться ими, заключалась в мысли о полезности и необходимости и для нас
(как и
для Европы) системы политического равновесия, рыцарски бескорыстными
охранителями
которого мы и сделались,- в мысли, которая, в свою очередь, проистекала от
тщеславноунизительного
желания втереться в члены древней и славной европейской семьи и от
жалкого самообольщения, будто нас в нее приняли. Тщеславно-унизительного говорю
я,
потому что в политической, так же как и в частной, жизни нет ничего унизительнее
тщеславия, нет сильнейшей противоположности, как между истинной благородной
гордостью, которая довольствуется оценкою своей совести и своего убеждения, и
между
по природе своей заискивающим, подлаживающимся тщеславием.
Мы недавно видели, что система политического равновесия есть нормальный
естественный порядок для внутренних политических отношений между европейскими
государствами, тот устойчивый порядок вещей, к которому они стремились чуть не с
самого своего возникновения и который (как сознательною, так и бессознательною
деятельностью факторов европейской жизни) все более и более укреплялся с
течением
времени, получая все более и более широкое основание, тогда как нарушавшие его
случайности все более и более устранялись или, по крайней мере, ослабевали. Если
Россия
не принадлежит к Европе ни по кровному родству, ни по усыновлению, если главные
цели
Европы и России (или, точнее, славянства, которому она служит
представительницей)противоположны одна другой, взаимно отрицают друг друга уже
по
коренной исторической противоположности, глубоко лежащей в самом основном плане
целого длинного периода всемирной истории (как мы старались показать это в XII
главе),
то само собою разумеется, что Россия заинтересована не в охранении, не в
восстановлении этого равновесия, а в совершенно противном.
Европа не случайно, а существенно нам враждебна; следовательно, только тогда,
когда
она враждует сама с собою, может она быть для нас безопасною. Положение это до
очевидности подтверждается как соображениями самыми наглядными, так и
свидетельством событий.
В самом деле, каждое европейское государство находит себе оплот и защиту в
системе
равновесия. Пруссия быстро, неожиданно для самой себя, побеждает Австрию;
влияние
Франции останавливает Пруссию, принуждает довольствоваться умеренными выгодами и
тем спасает Австрию, или, по крайней мере, оказывает ей большую услугу. Пусть бы
осталась победительницей Австрия, возвратила бы некогда отторгнутую Пруссией
Силезию, как этого желали и надеялись,- прежнее соперничество между Францией и
Габсбургами не замедлило бы обнаружиться, и Пруссия была бы предохранена от
излишних потерь или (в худшем случае) получила бы в этом возобновившемся
соперничестве точку опоры для возвращения утраченного. Пусть Пруссия усилилась
бы
через меру, обратившись в единую и цельную Германию, овладев Репном (считающимся
у
немцев национальною немецкою рекою от истоков до устья) через возвращение к
Германии Эльзаса, Лотарингии и Франш-Конте, через подчинение Голландии,- не
нашла
ли бы Франция помощи даже у исконного врага своего - Англии, тревожимой
опасением
возникновения сильного морского могущества Германии? Еще в сильнейшей степени
встревожилась бы Англия победами и завоеваниями Франции, присоединением к ней
Бельгии, овладением всем левым берегом Рейна. Так же точно в случае слишком
честолюбивых видов Франции на Италию нашла бы и эта последняя защитников и
покровителей в Пруссии и Англии, может быть, даже в самой Австрии.
Все это слишком очевидно для того, чтобы умножать число примеров и долее на этом
настаивать. Но пусть бы соседи ополчились на Россию и, победив, стали бы
распоряжаться с нею по произволу. Пусть отняли бы шведы Финляндию и даже
Лапландию до Белого моря, пруссаки - якобы немецкий Прибалтийский край и часть
Ковенской губернии для сохранения связи; пусть восстановленной Польше с западною
Галицией отдали бы весь Северо-Западный край; Австрии в соответствии с теорией
об
особой русинской народности [+3]- Волынь, Подолию и Киев, а Румынским княжествам
-
Бессарабию, Турции - Крым и Закавказье, последнее хоть пополам с Персией.-
Услышался
ли бы в Европе хотя один голос в пользу России, во имя принципа нарушенного
равновесия? Конечно, ни одного! Все бы нашли, напротив, что этим-то и утверждено
равновесие настоящим образом; даже и те, которым ничего бы не досталось в добыче
(как
Франция и Англия), нашли бы себя утешенными и вознагражденными восстановлением
Польши, усилением, Швеции и Турции, большим простором своему влиянию, своим
проискам на Востоке.
Итак, между тем как каждое из европейских государств в том или другом случае
извлекает известную пользу от системы равновесия, на Россию оно никакого
полезного
влияния не оказывает и оказывать не может. Наоборот, всякое сколько-нибудь
значительное нарушение равновесия непременно нарушает безопасность европейских
государств, вредит их влиянию, их свободе действий. Усиление Пруссии угрожает
Франции, Австрии, а дойдя до известной степени - при овладении, например, всем
течением Рейна до его устья,- даже и Англии; усиление Франции заставит опасаться
Пруссию, Англию и даже Италию; усиление Австрии (если бы таковое было возможно)
противно интересам Пруссии, Италии, а перейдя известную меру, даже и интересам
Франции. Усиление Италии не согласуется с выгодами Австрии и Франции. Все эти
державы, следовательно, заинтересованы, так или иначе, в сохранении равновесия,
за
исключением самого нарушителя в каждом данном случае.
Напротив того, никакое усиление любого европейского государства нисколько не
опасно
для России, не вредит само по себе ее интересам, если не нарушает каких-либо
особенных
ее выгод. Пусть приобретет Франция левый берег Рейна и Бельгию, пусть получит к
тому
же решительное влияние на дела Апеннинского полуострова. Какая беда от этого
России?
Франция все-таки не станет через это достаточно сильною и могущественною, чтобы
мочь
одной вести против нее успешную наступательную войну. Пусть увеличится Пруссия
до
всевозможных пределов, т. е. соединит всю Германию (даже и австрийскую),
завладеет
Голландией,- все еще будет ей далеко не под силу выходить против России один на
один.
Другое дело, если бы Пруссия овладела славяно-австрийскими землями; но это было
бы
вредно для России не нарушением политического равновесия, а тем нравственным
ущербом, которыйбыл бы ей нанесен подчинением славянского элемента немецкому,
изпод
которого он начал выбиваться. Итак, полезная для Европы система
политического
равновесия не только совершенно бесполезна для России, но еще и нарушение ее
чьим бы
то ни было преобладанием (столь вредное для европейских государств) для России
совершенно безвредно.
Но и этого мало; весьма нетрудно убедиться, что между Европой и Россией и в
этом, как и
во всех других отношениях, прямая и полная противоположность. Именно равновесие
политических сил Европы вредно, даже гибельно для России, а нарушение его с чьей
бы
то ни было стороны - выгодно и благодетельно. В самом деле, пусть достигнут
решительного преобладания Франция или Пруссия, единственные два государства,
которые могут рассчитывать на это при настоящем положении дел; пусть осуществят
они
самые честолюбивые мечты свои. Мы уже видели, что усиление их могущества само по
себе для России безвредно; но те, которые от этого пострадают,- чьи выгоды,
права или
безопасность будут нарушены,- обратят свои взоры к России, от нее будут ждать
своего
спасения. Счастливый победитель, со своей стороны, будет домогаться дружбы
России
или, по крайней мере, ее нейтралитета, дабы удержать за собою свое
господствующее
положение. Обе стороны готовы будут приобрести дружбу России всякого рода
уступками, весьма далеко простирающимися.
Но если все в нормальном состоянии, если Европа обеспечена внутри, то силы ее
естественно обращаются на внешние дела; ее естественная враждебность к России,
не
сдерживаемая внутренними опасениями, выказывается на всем просторе, постоянно -
словом и печатью, а с появлением где-либо энергического деятеля слова обращаются
в
дело. Вместо дружбы, наперерыв предлагаемой ей и нарушителем равновесия, и
потерпевшим от нарушения,- Россия встречает общую дружную ненависть и вражду.
Убедительнейшие примеры тому и другому видели мы в продолжение текущего
столетия.
Франция, воспламененная сначала революционным энтузиазмом, а потом славолюбием,
под руководством великого военного гения получает очевидное, с каждою новою
войною
усиливающееся преобладание. Несмотря на неудовольствие, которое возбудили
приобретения Екатерины от Турции и Польши, и, наконец, самое разрушение Польши,
западные державы заискивают расположения России, ищут ее помощи. Павел дает ее.
Эгоизм Австрии обращает в ничто успехи коалиции; но хуже ли от этого положение
России? Первый консул отсылает русских пленных без выкупа и заключает с Павлом
союз
[+4]. Но и прежние союзники не обижаются и всеми мерами переманивают Александра
на
свою сторону.
После двух неудачных войн с Наполеоном победитель, вместо того, чтобы искать
себе
вознаграждения от России, отдает ей целую область, предлагает раздел Европы и (в
виде
залогов большего) предоставляет завладеть, при первой возможности, Финляндией,
Бессарабией, Молдавией и Валахией. Но эти увеличения не возбуждают ни
зависимости,
ни негодования в других. Хоть еще бери, только помоги.
Россия берет сторону обижаемых, побеждает непобедимого, не довольствуясь этим,
хочет
низвергнуть его, освободить Европу. На ее зов откликается Пруссия, Швеция, а
наконец, и
Австрия. Россия, в лице Александра, предводительствует Европой, а Наполеон
ничего не
домогается, кроме личного свидания с ним. Все наперерыв предлагают России свою
дружбу и то, что посущественней дружбы. И побежденная, и победительница - Россия
сохраняет истинно господствующее положение с самого начала революции до 1815
года
и, хотя не совсем искусно им пользуется, приобретает все-таки огромные выгоды.
1815 годом устанавливается равновесие; Россия делает огромные материальные и
нравственные жертвы для его охранения - ив награду ей несется целая буря
клеветы,
ненависти, вражды. По-видимому, она играет господствующую роль, но роль эта
бесплодна: она только напрасно истощает Россию. Равновесие в своем апогее: ни
июльская, ни февральская революции не могут его поколебать; но является
энергический
политический человек в Европе и становится во главе настоящего троянского похода
против России [+5].
Поход против России во время нарушенного равновесия, под руководством одного из
величайших военных гениев, державшего в своих руках силы и судьбы Европы,-
оканчивается полным поражением врагов. Поход против России во время равновесия,
руководимый самыми отъявленными посредственностями, оканчивается полным их
успехом, несмотря на то, что Россия стала (материально, по крайней мере) вдвое
сильнее,
чем в 1812 году.
Конечно, много было разнообразных причин, приведших за собою этот странный
неожиданный результат; но, бесспорно, одна из важнейших между ними заключалась
как
в заботе России оставаться верной преданиям равновесия, так и в состоянии
европейского
общественного мнения, везде враждебно настроенного именно сорок лет
продолжавшимся равновесием. Сопричислившись к европейской семье, мы, конечно, не
могли приготовляться и принимать мер для борьбы со всей Европой. В числе наших
врагов при Наполеоне I было много тайных друзей; при Наполеоне III - считавшиеся
друзьями оказались врагами.
Вот как выразилось на деле влияние политического равновесия Европы и его
нарушения
на судьбы России. Его можно выразить следующею формулой: при всяком нарушении
равновесия Европа естественно разделяется на две партии: на нарушителя с
держащими
волею или неволею его сторону и на претерпевших от нарушения, стремящихся
восстановить равновесие. Обе эти партии естественным образом стараются привлечь
на
свою сторону единственного сильного соседа, находящегося по сущности вещей
(каковы
бы ни были, впрочем, формы, слова и названия) вне их семьи, вне их системы. Обе
партии
заискивают, следовательно, в России. Одна ищет у ней помощи для сохранения
полученного ею преобладания; другая - для освобождения от власти, влияния или
опасности со стороны нарушителя. Россия может выбирать по произволу. Напротив
того,
при существовании равновесия политическая деятельность Европы направляется
наружу -
и враждебность ее к России получает свой полный ход: тут, вместо двух партий,
наперерыв заискивающих в России, Европа сливается в одно, явно или тайно
враждебное
России целое.
Нам необходимо, следовательно, отрешиться от мысли о какой бы то ни было
солидарности с европейскими интересами, о какой бы то ни было связи с тою или
другою
политическою комбинацией европейских держав и прежде всего приобрести
совершенную свободу действия, полную возможность соединяться с каждым
европейским
государством под единственным условием, чтобы такой союз был нам выгоден, нимало
не
взирая на то, какой политический принцип представляет собою в данное время то
или
другое государство.
Взглянем с этой точки зрения на всевозможные для России отношения к главнейшим
представителям европейского могущества.
Прежде всего устраним из этого обзора Австрию, которая может быть для России не
пособницей в достижении ее целей, а только предметом, на который - так же как и
на
Турцию - может и должно быть обращено ее действие.
Самый отъявленный и самый постоянный противник России на Востоке, с самого
окончания наполеоновских войн - Англия. Один из ее знаменитых государственных
мужей, как известно, выразился, что он не намерен говорить с тем, кто не
понимает
важности независимости Константинополя для Англии [+6]. Эта фраза служит и до
сего
дня девизом английской политики на Востоке, разделяя судьбу многих афоризмов,
так
хорошо характеризуемых немецким выражением Schlagworter [+7].
Если бы, однако же, что называется, припереть английского политика к стене,
требуя от
него ясных и определенных доводов и доказательств,- он пришел бы, кажется мне, в
большое затруднение и даже в совершенный тупик.
Если эту важность для Англии Константинополя (и вообще независимости Турецкого
государства) полагать в экономической эксплуатации Турции английскою
промышленностью и торговлей, то значение ее с этой точки зрения, во-первых, не
столь
велико, чтобы невозможно было вступить с Россией в разного рода обоюдовыгодные
сделки; во-вторых же, англичане слишком практический народ, чтобы не понять, что
даже
и при самой невыгодной для Англии системе торговой политики России польза,
которую
стала бы извлекать она из стран нынешней Турции,- при замене турецкого
владычества
славянскою независимостью под гегемонией России,- увеличилась бы в несколько
крат,
как явным тому доказательством служат Новороссийские степи, обратившиеся под
русским владычеством из притона кочевников в житницу Англии и Европы, с
цветущими
городами вроде Одессы, Бердянска, Ростова, Таганрога, Николаева.
Другой, гораздо более важный интерес Англии на Востоке (принимая это слово в
обширном смысле) заключается в обеспечении ее индийских владений; но по
отношению
к этому жизненному для Англии вопросу еще труднее понять связь, существующую
между ним и собственно так называемым восточным вопросом в тесном смысле. Что
общего, в самом деле, между Индией и тем, будет ли Константинополь в руках
России или
нет? Не вникая в стратегическую возможность или невозможность похода русских в
Индию, можно смело, однако же, утверждать, что если эта возможность существует,
то
она существует уже и теперь без овладения Константинополем; если же ее не
существует,
то взятие Константинополя ни на волос не изменит этого положения дел. Александр
Македонский отправился, правда, в свой персидский поход и дошел до Индии,
переправившись в Азию через Геллеспонт; но трудно понять, зачем бы избирать и
русским этот окольный путь, когда у них в руках Волга и Каспийское море, которые
доведут их из самого центра русского могущества до Астрабада, откуда останется
не
более половины расстояния от Константинополя в Индию.
Со своей стороны, мы убеждены, что поход в Индию есть вещь совершенно возможная.
Если султан Бабер и много других восточных завоевателей могли добраться до Индии
и
покорить ее, то трудно представить себе резон, почему бы возможное для них стало
невозможным для России, которая частью занимает уже те самые места, которые
служили
точками исхода для магометанских завоевателей, частью же всегда может заставить
Персию вступить с собою в союз добровольный или принужденный,- которая обладает
кавказскою армией, привыкшею к жаркому климату и к горным переходам.
Последствия такого похода, предпринятого даже с малыми силами и даже неудачного,
были бы самые гибельные для английского могущества,- так же точно, например, как
и
французская высадка на английский берег, хотя бы и неудачная. В стране торговой
и
промышленной по преимуществу все основано на кредите, на вере; и вера англичан в
неприкосновенность английской территории (в одном случае) так же, как вера
туземцев в
неприкосновенность английского владычества в Индии (в другом) были бы
поколеблены,
нарушены. Что не удалось один раз, может, при больших усилиях, при лучшем
ведении
дела удастся в другой. С момента этих вторжений дамоклов меч постоянно висел бы
над
Англией.
Но, с другой стороны, очевидно, что Россия не имеет ни малейшего интереса
овладевать
Индией или какою бы то ни было частью ее. Такое приобретение легло бы на нее
таким
излишним и тяжелым бременем, что смело можно утверждать, если бы оно выпало ей
даже как наследство от умершего дяди набоба,- ей ничего бы не оставалось, как
продать
его за какую бы то ни было цену, а если бы никто ничего не дал, то отдать хоть
даром.
Поэтому английская Индия ограждена от вторжения русских не столько физическою,
сколько нравственною невозможностью индийского похода,- невозможностью, из
которой
существует одно, и только одно исключение. Поход в Индию есть единственное
оборонительное средство России в войне с Англией.
Правда, что Англия сама по себе не может нанести России вреда слишком
значительного;
однако же в ее руках если не прекратить внешнюю торговлю России, то, по крайней
мере,
сильно препятствовать ей, заставить принять сухопутное направление: блокировать
русские гавани, бомбардировать русские приморские города.
На все это Россия ничем не может отвечать: роль ее в войне должна быть чисто
пассивною, если она не прибегнет к походу в Индию, который, при малочисленности
там
англичан, при расположении туземного населения, может иметь самые важные
последствия одним своим началом, одною предшествующею ему молвою, расцвечаемою
восточным воображением.
Но отношения России к Англии, в сущности, таковы, что война между ними может
возникнуть единственно из-за восточного вопроса, так что существование Турции,
обладание ее Константинополем не только нимало не обеспечивает английских остиндских
владений от возможности вторжения русских, но составляет единственную
причину, которая когда-либо может навлечь на Англию эту беду. "..."
Как бы то ни было, между Россией и Англией лежит в настоящее время всемогущий
предрассудок, и конец его владычества еще не предвидится; поэтому в восточном
вопросе
мы не только не можем рассчитывать на помощь и содействие Англии, но должны
рассчитывать на то, что, как и в прошедшую Восточную войну, будем иметь ее в
числе
самых отъявленных наших врагов, если только ко времени решения этого вопроса
какаялибо
счастливая диверсия не отвлечет слишком значительной доли ее сил, чем,
конечно,
должно бы уметь воспользоваться!
Интересы России и Франции на Востоке, в сущности, не противоположное интересов
России и Англии, и, кроме того, вознаграждение, которое Россия могла бы
предложить
Франции за содействие или даже за непрепятствование только достижению ее целей,-
гораздо значительнее. В самом деле, задушевное стремление Франции, которое,
несмотря
на все толки об умеренности и наступившей эре мира и прогресса, увлекло бы за
собою
всю французскую нацию, состоит в приобретении того, что французы называют своею
естественною границей, т. е. Рейна, которая доставила бы Франции округ Баварии,
округ
Дармштадта, зарейнскую Пруссию, Бельгию, Люксембург, Лимбург и голландскую
провинцию Северный Брабант, едва ли не самые богатые на материке Европы страны
населением и производительностью всякого рода. На Востоке Франция издавна
стремится
утвердить свое влияние в Египте и Сирии и не отказалась бы утвердить в них и
свою
власть, а также овладеть всем северным берегом Африки, чтобы таким образом не на
словах только, а на деле обратить Средиземное море во французское озеро. Во всех
этих
домогательствах, которых Франции никогда не достигнуть одними собственными
своими
силами, единственным пособником ей могла бы быть Россия; ибо очевидно, что
Пруссия
не стала бы помогать ей в приобретении рейнской границы, Англия - в приобретении
Бельгии и Египта, даже Австрия, по причине все-таки немецкой окраски ее
государственности, не могла бы поднять руки на германское отечество, хотя и
исключенная из него. Для одной России, с единственно разумной точки зрения ее
интересов, все эти приобретения Франции могут казаться совершенно безразличными,
от
которых ей, что называется, ни тепло ни холодно; ибо, как мы видели выше, всякое
значительное усиление Франции заставляет как ее, так и Пруссию наперерыв
заискивать в
России.
С другой стороны, и образование системы славянских государств, и даже самое
овладение
Россией Константинополем ничем не угрожают интересам Франции, которая сама может
получить такую богатую долю из наследства Турции. При таком положении дела, при
таком отношении между интересами обеих сторон сделка казалась бы возможною, но
опять-таки, если бы делами человеческими, как в частной, так и в народной жизни,
безраздельно управляли одни рациональные интересы.
Между Россией и Францией стоит также целый ряд предрассудков, уже издавна
препятствующих им сблизиться. Со стороны Франции - это предрассудок польский и
католический; со стороны России - предрассудок немцелюбия и легитимизма или
ненавидения революции. Нельзя не заметить той странности в отношениях между
Россией
и Францией, что эти государства (интересы которых в стольких отношениях
сходятся)
были враждебны друг другу, можно сказать, с самого открытия постоянных между
ними
сношений. В течение всего этого времени, объемлющего более 130 лет, враждебность
эта
или, по крайней мере, взаимная недоброжелательность, прекращалась лишь на самые
короткие сроки; союзы между этими государствами (несмотря на очевидную их
выгодность для обоих) скоро прерывались и обращались если не в открытую войну,
то, по
крайней мере, в натянутое отношение по вине то той, то другой стороны.
Положение Польши сзади Германии естественно должно было внушить к ней
дружественное расположение Франции, соперницы Германской империи и Габсбургского
дома. Подобные же причины поставляли Россию в дружественные отношения с
германскими государствами, в особенности с возникавшею Пруссией, для которой
Польша была настоящим камнем преткновения на ее пути. Непререкаемое право
России,
честолюбие Пруссии, оправдываемое жизненною необходимостью, алчность Австрии,
которая в лице представительницы своей Марии-Терезии плакала, но брала, и,
наконец,
безурядицы Польши привели эту последнюю к гибели. Падение Польши совершенно
изменило политическую группировку государств. Россия и Германия сделались
соседями,
но частью старая привычка, частью другие причины взяли верх над требованиями
здравого политического интереса. Франция, вместо того чтобы искать дружбы и
опоры
против своего антагониста Германии в действительно могущественной России,
продолжала по старой памяти мечтать об исчезнувшей и всегда слабой Польше.
Наполеон
I, мало склонный к сантиментальности в политике, ясно понял положение дел и
дружественно обратился к России, сначала еще в 1800-м, а потом в 1807 году.
Продолжению этого союза помешали уже русские предрассудки, и, когда во время
Турецкой войны 1828 и 1829 годов они готовы были рухнуть, их подогрела революция
1830 года, возбудившая русскую легитимизмоманию и революциофобию,- да простят
мне
эти варварские слова. С другой стороны, польский мятеж 1830 и 1831 годов вновь
подогрел франко-польские симпатии! Все это усилилось революцией 1848 года и
Восточною войною. Таким образом, этот ряд напрасных столкновений, натянутых,
недружелюбных отношений, ратное товарищество французов и поляков, польские
агитации, сочувствие к политическим изгнанникам произвели в России политикодипломатическое
предание; во Франции же - настоящий народный предрассудок, не
могущий уже выслушивать голоса здравого политического расчета.
Естественное покровительство Россиею православных интересов на Востоке и взятая
на
себя Франциею роль поддержки интересов латинства, после того как самый
нравственный
источник его - римско-католическая вера - иссяк уже в душах французов, усиливает
еще
больше этот антагонизм. То, что для Франции времен Людовика Святого было бы
естественным, необходимым образом действий, становится теперь лишь новым
предрассудком, который мы назвали католическим.
Так представляется дело, конечно, только с политической точки зрения; с высшей
же
исторической точки получает оно совершенно иное значение и объяснение. Франция,
как
мы видели, есть истинный, так сказать, нормальный представитель Европы, главный
практический проявитель европейских идей с самого начала европейской истории и
до
настоящего дня. Россия есть представительница Славянства. И вот, вопреки всем
расчетам
политической мудрости, всем внушениям здравого политического расчета, эти два
государства, так сказать, против воли своей, становятся почти постоянно
враждебными
соперниками, с самого начала их деятельных взаимных сношений, и этому
антагонизму не
нынче, конечно, предстоит окончиться. "..."
Из деятельных сил Европы, в их отношениях к России и Славянству, остается нам
рассмотреть еще одну Пруссию. Задача этого государства, столь блистательно им
начатая
еще во времена Великого Фридриха, столь блистательно им продолженная под
руководством Бисмарка, но далеко еще не конченная, заключается, бесспорно, в
объединении Германии, в доставлении немецкому народу политической цельности и
единства. Цель эта недостижима без помощи и содействия России. В самом деле, не
Франция, ни Австрия - под страхом самоуничтожения - не допустят ни
распространения
прусского преобладания на юго-западную Германию и на австро-немецкие земли, ни
обращения уже достигнутого в северной Германии преобладания в полное прусское
единство. Северо-Германский союз [+8] с 30 миллионами подданных, еще не
совершенно
объединенных новою для них государственностью, предоставленный своим собственным
силам, не может, конечно, бороться против 70 или 80 миллионов при недружелюбном
расположении юго-западной Германии, при самом невыгодном стратегическом
положении, при враждебности Дании, при возможности быть окруженным с трех
сторон,
ибо преобладание Франции на море открывает для нее и все северное прибрежье
Германии. Правда, Фридрих Великий совершил некогда такое, и, по-видимому, даже
еще
большее чудо, но не без благоприятствовавших, однако же, ему обстоятельств. Да и
Фридрихи не всегда под рукой.
Как поэтому ни покажется это странным почитателям прусского военного могущества,
которого, впрочем, в известной и весьма значительной мере, мы и не думаем
отрицать,
Пруссия и в новом своем виде Северо-Германского союза, и после озарившего ее
блеска
славы на полях Садовой [+9] находится, в сущности, в том же политическом
положении,
как в последние годы Семилетней войны, как перед кампанией 1806 и 1807 годов,
как в
1813 году во время войны за германскую независимость, т. е. что не только ее
политическая сила и могущество, но, может быть, даже самое ее существование
зависят от
тесного дружественного отношения к России. Да будет здесь кстати упомянуто, в
каком
жалком заблуждении находятся те ультраостзейские патриоты, которые воображают,
что
в видах охранения их мнимых привилегий можно угрожать России прусскою силою и
воодушевлением германского патриотизма. Этим можно пугать разве только детей, да
и
то малых и неразумных.
Утверждая это, мы не думаем унижать Пруссии, не отдавать справедливости ее
политическому могуществу, ее военной силе, ее умению употреблять ее с ловкостью
и
искусством; мы говорим только, что ее положение как в географическом, так и в
политическом смысле так невыгодно, что и этих значительных сил недостаточно не
только для расширения прусского могущества, вопреки Франции и Австрии, но, может
быть, даже и для сохранения уже приобретенного; и что поэтому союз с Россией ей
необходим. Конечно, и для России важна помощь Пруссии, ибо ни на какую другую, в
Старом Свете по крайней мере, ей рассчитывать невозможно. Но дело в том, что,
как ни
важно для России благоприятное ей и Славянству решение восточного вопроса, она
может
его долго и очень долго ждать; вопрос же о существовании России или даже об
ослаблении ее могущества в ближайшем будущем серьезным образом не может быть
даже
и поставлен.
Пруссия, я не говорю Германия, есть все-таки не более как политическая
комбинация,
которая может быть весьма различным образом видоизменяема, ибо ведь нет на свете
прусского народа; Россия же есть первичный, самобытный, великий исторический
факт,
основания которого лежат в таинственных глубинах всемирно-исторического плана
развития судеб человеческого рода. Поэтому хотя при настоящей комбинации
политических созвездий Россия и Пруссия взаимно нуждаются друг в друге, и,
следовательно, взаимно друг от друга зависят, но нужда Пруссии настоятельнее, а
поэтому и зависимость сильнее, и это не худо помнить и знать.
Прибавим к сказанному, что в восточном вопросе интересы обоих государств
тожественны, по крайней мере, в ближайших фазисах его развития. Для Пруссии, вопервых,
выгодно, чтобы главнейшее внимание России было обращено на юго-западную,
а
не на северо-западную ее границу. С приобретением, или, лучше сказать, с
возвращением,
полной собственности на Черное море Россия может без ущерба предоставить более
простора Пруссии на Балтийском море. С уничтожением обоим им враждебной
политической комбинации, именуемой Австрией, с обращением ее в комбинацию
славянского, а не мадьяро-германского характера Пруссия выигрывает в могуществе,
ибо
влияние в Германии вообще и особенно в юго-западной Германии не на трактатах
только,
а на самом деле будет уже исключительно принадлежать ей, и, таким образом
усиленная,
она будет иметь уже одного только соперника - Францию, который перестанет быть
для
нее опасным.
Опять странное историческое явление, удивительная комбинация! Западные славяне и
немцы были в течение всей европейской истории враждебны друг другу; первые были
угнетаемыми, вторые угнетателями; а властительная историческая судьба заставляла
и
заставляет представителей Германства и Славянства - Пруссию и Россию -
содействовать
друг другу в достижении их, по-видимому, противоположных целей. Пруссия,
собственно
говоря, возросла под крылом России и теперь может только на нее опереться для
довершения германского единства, которое, в свою очередь, становится первым
звеном в
отделении славянского от немецкого; и Пруссия побуждается не только собственным
интересом, но даже необходимостью содействовать интересам России на Востоке.
Мы полагаем, что в теперешнем положении дел Россия не может иметь другого
союзника,
как Пруссия, так же точно, как и Пруссия другого союзника, как Россия; и союз их
может
быть союзом благословенным, потому что у обоих цель правая.
Так представляется дело на первых порах. Что будет дальше - другой вопрос. По
достижении первых успехов, безобидных для обеих сторон, отношения могут и,
вероятно,
даже должны перемениться. Но в политике руководствуются непосредственным, на
очереди стоящим, интересом, а не отдаленными непредусмотримыми возможностями.
От ресурсов, которые может предоставить внешняя политика, перейдем к тем
несравненно
более надежным источникам силы и ручательствам успеха, которые может Россия
почерпнуть внутри самой себя и в той самой великой задаче, которую ей предстоит
совершить во что бы то ни стало.
Как уже было упомянуто выше, мы вовсе не намерены предлагать статистики России с
военной и финансовой точек зрения, не только по некомпетентности нашей в этом
деле,
но еще гораздо более по некомпетентности всякого рода статистических выкладок в
такого рода задачах, в решении которых всегда играли, играют и будут играть
главную,
преобладающую роль факторы из нравственного порядка вещей, совершенно не
поддающегося обыкновенной статистике. История, явления которой преимущественно
принадлежат именно к сфере духовно-нравственной, в этом отношении гораздо
плодотворнее. Попытаемся же вникнуть в характер внутренней силы России и при
помощи исторических сравнений хотя несколько определить величину той силы,
которую
может выказать Россия.
Для сравнения, как говорится, для установки понятий возьмем в пример последнюю
борьбу России с Европой при самой невыгодной для нас обстановке.
Нерешительность,
медленность наших дипломатических и военных действий, главное же - ложная оценка
наших отношений к считавшейся в дружественной связи с нами Австрии, обратили
сухопутную войну в морскую, которую Россия должна была встретить совершенно не
приготовившись. И, однако же, всем известно, каких усилий стоило совокупным
силам
Франции, Англии, Сардинии и Турции вырвать одну крепость из наших рук. Взглянем
же,
чем усилилась с того времени Россия.
Пути сообщения, которые были самою слабою нашею стороною во время Восточной
войны, с того времени совершенно изменили свой характер, и недалек тот день,
когда с
окончанием Московско-Смоленской и с проведением Смоленско-Брестской и
Севастопольской дорог центр государства будет соединен с главными точками
окраин.
Умирение Кавказа освобождает двухсоттысячную армию, которая им, так сказать,
поглощалась и нейтрализировалась. Для определения отношения, которое имела
кавказская война к войне Восточной, достаточно вспомнить, что две дивизии, из
коих
одна из Крыма, были отправлены на Кавказ в первый год войны, и оценить вероятное
влияние их, если бы они были под рукой при Альме или Инкермане [+10].
Но и железные дороги, и умирение Кавказа ничтожны в своем влиянии на увеличение
средств России, если сравнить их с преобладающим событием настоящего
царствования -
с освобождением крестьян. При крепостном состоянии всякое воззвание к поднятию
народного духа, к защите свободы отечества звучало какою-то горькою иронией; и
потому
в самых даже крайних случаях, как в 1812 году, правительство могло обращаться за
помощью только к привилегированным сословиям - дворянству и купечеству; сама же
сила народная - крестьянство - составляла не деятельный элемент государственного
могущества, а только материал - предмет или объект пожертвований. Дворянство
точно
так же жертвовало на защиту отечества по стольку-то со ста душ, как купечество
по
стольку-то со ста рублей. Ежели, однако, и при таком порядке вещей возможен был
в
России двенадцатый год, то мы, как сказочный богатырь, и сами не знаем той силы,
которую в состоянии выказать теперь. Смотря с одной лишь чисто деловой, так
сказать,
официальной точки зрения, мы видим, что в прежние времена всякое быстрое
усиление
армии устройством ополчений вносило смуту в общий государственный строй и
сомнение
в правительство, что делать с временно вступившею на службу массою народа.
Возвращать в прежнее крепостное состояние - как оно всегда и делалось - значило
возбуждать сильное и справедливое неудовольствие в людях, жертвовавших жизнью
отечеству наравне с теми, которые поступили в ряды защитников его обыкновенным
путем рекрутского набора; объявление же их свободными как выходящих в отставку
солдат могло не только нанести расстройство помещичьим хозяйствам, но, что
гораздо
важнее, обратить сотни тысяч людей в бесприютных бродяг. Собственно говоря,
одним
освобождением крестьян силы России увеличились и в материальном и в нравственном
отношении до неисчислимых размеров.
Относительно войны, как и большинства других человеческих дел, многие держатся
мнения знаменитого австрийского полководца Монтекукколи, который говорил, что
для
войны нужны три вещи: деньги, деньги и деньги; а в них, как известно, излишка у
нас не
чувствуется. Как ни важны финансовые вопросы при обыкновенном мирном течении
дел,
даже при войнах, ведущихся из-за поддержки политического равновесия,
приобретения
или удержания провинции, из-за торговых или колониальных выгод и тому подобного,
мы
смеем думать, что они отступают на второй, третий или еще более задний план,
когда
дело идет о духовной жизни и смерти народов, то есть об исполнении ими их
исторического призвания. И для народов и государств, так же как и для частных
лиц,
всевластные миллионы теряют свое значение там, где разыгрывается вопрос о жизни
и
смерти. Мы не знаем, да мало и нуждаемся знать - так ничтожен этот вопрос,- при
пособии какой финансовой системы отразили греки полчища персов, выдержали
римляне
удары Аннибала, отвоевали некогда швейцарцы и голландцы свою независимость? С
другой стороны, нам в точности известны все финансовые комбинации, которыми
Национальный Конвент думал помочь отчаянному финансовому положению
революционной Франции; но знаем также, что влияние их на ход дел равнялось нулю,
что
Францию спасло не то или другое банкирское ухищрение, а напряжение всех
нравственных сил страны, и при безденежье умевшей выставить тринадцать
стотысячных
победоносных армий против внешних и внутренних врагов республики [+11]. Не
займами
также и не финансовыми операциями выдержала и Россия 1812 год. В решительные
минуты, в кризисы народной жизни - а другого характера и не может принять борьба
России с Европой за Славянство - выступают на первый план не деньги, даже не та
или
другая военная организация, а два нравственных двигателя, при посредстве которых
только и возможно то напряжение всех сил народных, которое все сокрушает и ничем
само сокрушимо быть не может. Это - дисциплина, или дар повиновения, и
энтузиазм, или
беспредельная готовность к самопожертвованию. Что касается до первой, то всем
известно, в какой мере обладает ею русский народ. В такой мере, скажем мы, что
по
искреннему вдохновенному слову русского царя, главы и представителя русского
народа,
эта первая сила всегда в состоянии возбудить вторую.
Нравственная особенность русского государственного строя заключается в том, что
русский народ есть цельный организм, естественным образом, не посредством более
или
менее искусственного государственного механизма только, а по глубоко
вкорененному
народному пониманию, сосредоточенный в его государе, который вследствие этого
есть
живое осуществление политического самосознания и воли народной, так что мысль,
чувство и воля его сообщаются всему народу процессом, подобным тому, как это
совершается в личном самосознательном существе. Вот смысл и значение русского
самодержавия, которое нельзя поэтому считать формою правления в обыкновенном,
придаваемом слову "форма", смысле, по которому она есть нечто внешнее, могущее
быть
изменено без изменения сущности предмета, могущее быть обделано как шар, куб или
пирамида, смотря по внешней надобности, соответственно внешней цели. Оно,
конечно,
также форма, но только форма органическая, то есть такая, которая не разделима
от
сущности того, что ее на себе носит, которая составляет необходимое выражение и
воплощение этой сущности. Такова форма всякого органического существа, от
растения
до человека. Посему и изменена или в настоящем случае ограничена такая форма
быть не
может. Это невозможно даже для самой самодержавной воли, которая, по существу
своему, т. е. по присущему народу политическому идеалу, никакому внешнему
ограничению не подлежит, а есть воля свободная, то есть самоопределяющаяся. Этото
внутреннее, нравственно-политическое единство и цельность русского народа,
объемлющие собою всю государственную сторону его бытия, и составляют причину
того,
что русский народ может быть приведен в состояние напряжения всех его
нравственных и
материальных сил, в состояние, которое мы называем дисциплинированным
энтузиазмом,
волею его государя, независимо от непосредственного возбуждения отдельных
единицличностей,
составляющих народ, тем или другим интересом, событием или вообще
возбуждением. А восьмидесятимиллионный народ, способный, по искреннему слову
главы своего и представителя, составляющего живой центр его сознания, чувства,
мысли
и воли, прийти в состояние дисциплинированного энтузиазма,- есть сила, которой
мир
давно уже, или даже вовсе еще, не видал.
Когда папа составлял нравственный центр европейского мира, слово его могло
воспламенить и подвигнуть Европу на крестовые походы - предприятие, не лежавшее
в
ближайших интересах ни государей, ни феодалов, ни народов тогдашней Европы. Но
не
говоря уже о том, что теперь у ней нет такого живого средоточия, самые крестовые
походы представляют лишь пример энтузиазма недисциплинированного, ибо они
происходили под влиянием пап и духовенства - деятелей неполитических, которые
посему
и не могли придать им характера правильности и стройности. К тому же и это
великое
народное движение, собственно говоря, охватило не всю народную массу, а одно
лишь
высшее рыцарское сословие.
Другой пример чудес, совершенных народным энтузиазмом в огромных размерах,
представляет нам Франция во время революции. Под совокупным влиянием реакции
против долговременных притеснений, угнетавших народ, идеи свободы, проникших до
низших слоев общества, патриотизма, возбужденного угрозами вторгнувшихся
иностранцев, и ужаса, наводимого террором,- возбужденная Франция отразила и
победила
Европу. В этом случае можно сказать, что энтузиазм обнял собою если не весь
народ, то
значительнейшую его часть и что он был хотя и на скорую руку, но хорошо
дисциплинирован Конвентом, или, точнее, Комитетом общественной безопасности, и
потому мы можем принять Францию того времени за мерило возбужденных народных
сил. Двадцатипятимиллионное население - без армии, без флота, без организованных
финансов, при противодействии большинства духовенства и дворянства, при
федеративных стремлениях, обнаружившихся во многих главных центрах населения,
при
восторженном сопротивлении Бретани и Вандеи, воспламененных
противуреволюционным энтузиазмом,- торжествует над этими внутренними врагами и
препятствиями и победоносно борется с соединившимися против него Пруссией,
Австрией, Германией, Испанией и Англией. Что же в состоянии совершить
восьмидесятимиллионное население России, приведенное правотою и святостью
защищаемого им дела и полновластным над ним словом ее государя также в состояние
напряжения своих нравственных и материальных сил? Простой арифметический расчет
показывает, что при всех прочих равных обстоятельствах сила, которую Россия
может
выказать, будет равняться тройной силе, обнаруженной Францией в грозную эпоху ее
борьбы с первою европейскою коалицией. Но обстоятельства далеко не равны, ибо
Россия
обладает еще, сверх силы народного энтузиазма, всем своим нормальным
государственным могуществом и внутри ниоткуда не может ожидать мало-мальски
серьезного противодействия; ибо все, что считается теперь таковым, отвеется
прочь легче
пустой шелухи и мякины при первом дуновении ветра.
С другой стороны, какого же противодействия можем мы ожидать? Весьма велики,
конечно, нормальные государственные силы Европы или даже той коалиции, которая
образуется против России, когда наступит время серьезного решения восточного
вопроса,
коалиции, имеющей, по всем вероятиям, составиться из Франции, Англии, Австрии, а
может быть, и Италии. Но едва ли представляет история пример, чтобы одни
нормальные
государственные силы когда-нибудь торжествовали над народом, находящимся в
состоянии напряжения всех своих нравственных и материальных сил, в состоянии
дисциплинированного энтузиазма, если несоразмерность сил не переступила всяких
пределов, как в недавней борьбе кандиотов с турками [+12]. Народ в состоянии
героизма
(как всего лучше обозначить это возбуждение его сил) может быть побежден только
таким
же героическим возбуждением. Но европейские народы в настоящий момент своего
развития лишены той живой, органической цельности и того единства, при которых
вся их
жизненная энергия сосредоточилась бы в одном лице или в одной коллегии,
представителе их политического сознания, чувства, мысли и воли, которые могли бы
поэтому воспламенить их своим искренним властительным словом. Эти времена давно
прошли для Европы. Конечно, всякий народ, живые силы которого еще не замерли,
может
быть одушевлен энтузиазмом под непосредственным влиянием событий, затрагивающих
его жизненные интересы; но для того, чтобы такое единодушное, восторженное
настроение овладело непосредственно целыми народами, необходим сильный толчок,
потрясающий весь народный организм, который бы, пересилив все частные
многообразные эгоистические стремления, происходящие под влиянием бесчисленных
личных побуждений, так сказать, заставил бы созвучно биться все сердца.
Счастье и сила России в том и заключается, что, сверх ненарушимо сохранившихся
еще
цельности и живого единства ее организма, само дело ее таково, что оно может и
непосредственно возбудить ее до самоотвержения, если только будет доведено до
его
сознания всеми путями гласности; тогда как ее противники не могут выставить на
своем
знамени ничего, кроме пустых, бессодержательных слов: будто бы попираемого
политического равновесия якобы угрожаемой цивилизации,- которыми не расшевелить
народного сердца, а разве только возбудить вопли уличных крикунов и ротозеев. С
одной
стороны, борьба будет за все, что есть священного для человека: за веру, за
свободу
угнетенных братьев, за свое историческое призвание, которое хотя логически и не
сознается массами, но лежит в нравственной основе всякого великого народа. С
другой -
за угнетение племен, в противность высказываемым самими же противниками
принципам
равноправности национальностей; за действительное турецкое варварство, как
плотину
против разлива какого-то мнимого московитского варварства; за фантастический
польский народ, занимающий в европейских головах место действительного русского
народа, угнетавшегося польским шляхетством; одним словом, за ложь, фальшь и
напускное марево.
Итак, великая борьба, предстоящая в более или менее близком будущем русскому
народу,
и по правоте и святости дела, которое он должен будет защищать, и по особенным
свойствам его государственного строя, может и должна принять характер
героический.
Чтобы уяснить себе, чего вправе мы ожидать от русского народа в таком настроении
духа,
обратимся опять к истории, с тем чтобы из ее опыта вывести те условия, которым
мы
обязаны успехами, приобретенными в войнах, утвердивших русское государственное
величие. Исследование это, должны мы сказать со стыдом и сожалением, не
бесполезно,
потому что дух сомнения в себе и самоунижения, порожденный поклонением всему
европейскому, дошел до того в так называемых образованных классах нашего
общества,
что часто слышится, что будто даже войско наше не может быть поставлено в
уровень с
лучшими европейскими армиями, каковы, например, прусская или французская. И это
считается многими за просвещенный, беспристрастный взгляд, в противность
казеннопатриотическому.
С начала XVIII столетия, то есть с того времени, как Россия вступила в тесные
военные и
мирные отношения к Европе, ей, и только ей одной, выпало на долю бороться с
тремя
величайшими военными гениями новейших времен, которые были в то же время и
полководцами, и государями, а следовательно, могли располагать полною свободой
действия и всеми ресурсами своих стран: я разумею Карла XII, Фридриха II и
Наполеона
I,- и из борьбы со всеми тремя Россия вышла победительницей.
Если мы посмотрим на великие военные подвиги других народов, то найдем, что они
в
значительной мере зависели от сравнительной слабости военного таланта их
противников.
Только Рим победил Аннибала и Россия - Карла, Фридриха и Наполеона, несмотря на
то,
что войсками их предводительствовали гораздо слабейшие полководцы [+13]. Явление
это
заслуживает того, чтобы в него вникнуть. Не будучи специалистом в военном деле,
я
полагаю, однако же, что не встречу серьезного возражения, сказав, что условия,
составляющие силу армии, могут быть подведены под следующие пять категорий:
числительность войска, тактическое обучение его (куда причисляется и боевая
опытность), качество вооружения, талант военачальника и, наконец, нравственный
дух,
одушевляющий войска.
Оценивая по этим категориям сравнительную силу русских и шведов в великую
Северную
войну, всякий согласится, что тактическое обучение и боевая опытность, качество
вооружения и талант военачальника были на стороне шведов; ибо хотя Петр Великий,
без
сомнения, бесконечно превосходил Карла как государь и политический деятель
вообще,
много уступал ему, однако же, в военных дарованиях. Принимая во внимание, как
велико
было превосходство шведов в трех означенных отношениях и как маловажно, при
таком
положении дел, значение одного численного перевеса, едва ли можно будет
приписать
главнейше ему нашу окончательную победу.
Еще поучительнее пример Семилетней войны. В эту войну, которая ничем не
затрагивала
русского сердца, имели русские четыре значительных столкновения с пруссаками:
под
Эгерсдорфом, Цорндорфом, Цюлихау и Кунерсдорфом. В трех из них мы одержали
победу и под одним Цорндорфом - поражение. Под Цорндорфом и Кунерсдорфом имели
мы дело с самим Фридрихом [+14], и поэтому только на эти два и обратим внимание.
Не
подлежит сомнению, что в тактическом обучении прусская армия - тогда первая в
мире -
значительно превосходила русскую; что участвовавшие в бесчисленных сражениях и
походах, закаленные в боях пруссаки были также несравненно опытнее и привычнее в
боевом деле русских, находившихся долго в мире, а с самого Ништадтского мира
[+15] и
вовсе не имевших случая мериться с европейскими войсками. Вооружением прусская
армия превосходила также все остальные. Известно, например, что введенным
герцогом
Дессауским железным шомполам приписывали австрийцы свои неудачи. Что касается до
военного гения Фридриха, одного из величайших полководцев всех времен и народов,
то
наши Фермеры и Салтыковы не могут идти с ним ни в какое сравнение. Правда, что
численность была опять на нашей стороне; но перевес этот терял всякое значение
под
Цорндорфом, где русская армия была расположена одним огромным каре, причем ни
одна
часть войска не могла помогать другой. И что же оказывается? Фридрих был столь
уверен
не только в победе, но в совершенном уничтожении русской армии, что
предшествовавшими маневрами совершенно отрезал ей пути к отступлению. Он
прорывает, конечно, каре, но разрозненные, разорванные части смыкаются и
продолжают
оказывать прежнее сопротивление. Эти несвязные разрозненные части переходят, в
перипетиях битвы, из обороны в наступление, столь стремительное, что Фридрих
находится в опасности быть разбитым, и только его кавалерия спасает его. Битва
продолжается даже отдельными кучками. Здесь-то сказал Фридрих свои известные
слова,
"что русские - стены из мяса (murs de chaire), что их мало убить, но, убив, надо
еще
повалить". Утомленные, обессиленные сопротивлением расстроенной русской армии,
пруссаки сами спешат открыть ей прегражденный было путь к отступлению.
Под Кунерсдорфом перевес численности также на нашей стороне, хотя далеко не в
такой
степени, как перевес австрийцев или французов в знаменитых проигранных ими
пруссакам сражениях. Известно, как своим косвенным боевым порядком умел Фридрих
парализовать этот численный перевес своих неприятелей. Нападая на один из
флангов
малоподвижных, растянутых противников с значительным превосходством сил на
пункте
атаки, он свертывал его и приводил этим в расстройство всю армию. Этот маневр
был
употреблен и под Кунерсдорфом и с тем же полным вначале успехом. Дурное
расположение русской артиллерии дало ему возможность почти беспрепятственно
подойти и вступить в бой. Русские были опрокинуты. Но то, чего было достаточно с
другими, не помогало с русскими. Отступая перед натиском превосходных сил именно
настолько лишь, насколько были им принуждаемы, русские свертываемым флангом
приближались к центру, и местный перевес прусских сил становился все менее и
менее
чувствительным. Как упругость пружины, возрастающая по мере сжатия,
увеличивалось и
сопротивление русских, пока наконец оно не пересилило натиска и пруссаки не были
отброшены, разбитые наголову. Прусское могущество было бы уничтожено в самом
своем
зародыше, если бы Салтыков не считал, что ему не было никакого интереса
загребать
своими руками жар для австрийцев. Сам Фридрих объяснял причину своего поражения,
относя ее к недостатку храбрости и мужества своих закаленных в боях полков. Если
мы
примем во внимание, что в отношении к военному искусству Фридрих сделал и на
этот
раз все, от него зависевшее, мы невольно придем к заключению, что он был прав,
то есть,
что, как ни велики были нравственные качества его воинов, они оказались
недостаточными, когда пришлось мериться с русскими.
К тому же результату приводит сравнение русских с французами. В борьбе против
Наполеона, кроме прочих, не подлежащих сомнению преимуществ французов, самая
численность была на их стороне. Что же помогло русским в конце концов побороть
непобедимого и, например, избежать поражения под Бородином, где, как говорят
тактики,
еще целая треть русской армии, вследствие расположения ее на защищенном самою
природою правом крыле, не могла принять своевременного участия в бою? Для
объяснения этого явления мы не можем сделать ничего лучшего, как повторить те
слова
графа Л. Н. Толстого, которыми он делает окончательную оценку результатов
Бородинской битвы.
"Не один Наполеон испытывал то, похожее на сновидение чувство, что страшный
размах
руки падает бессильно, но все генералы, все участвовавшие и не участвовавшие
солдаты
французской армии, после всех опытов прежних сражений (где после вдесятеро
меньших
усилий неприятель бежал), испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом,
который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале
сражения.
Нравственная сила французской армии была истощена. Не та победа, которая
определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и
тем
пространством, на котором стояли и стоят войска,- а победа нравственная, та,
которая
убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем
бессилии,
была одержана русскими под Бородиным... Прямым следствием Бородинского сражения
было беспричинное бегство Наполеона из Москвы, возвращение по старой Смоленской
дороге, погибель 500-тысячного нашествия и погибель наполеоновской Франции, на
которую в первый раз под Бородиным была наложена рука сильнейшего духом
противника".
Ежели четыре из пяти разрядов условий, составляющих силу войска, в значительной
степени склонялись в пользу наших неприятелей, то ничего не остается
предположить,
как то, что пятым элементом этой силы, то есть нравственным духом,
самоотверженностью, обладали русские в степени несравненно большей, нежели их
противники, кто бы они ни были,- шведы, пруссаки или французы,- кто бы ими ни
предводительствовал - Карл, Фридрих или Наполеон,- обладали в такой степени, что
эта
сила перевешивала все остальные преимущества, бывшие на стороне наших
неприятелей.
То же самое говорит нам другая черта русской военной истории. Еще ни разу не
клала
оружия сколько-нибудь значительная часть русской армии, хотя не раз и нам
случалось
попадать в отчаянное положение; между тем как и пруссаки и французы - об
австрийцах
уже и не говорю - сдавались большими отрядами, целыми дивизиями или оставляли
крепости, почти не защищаясь.
Но из пяти элементов военной силы тактическое обучение и качество вооружения
суть
условия, достижение которых зависит от собственных наших усилий и,
следовательно,
всегда могут быть приобретены. Числительность войск зависит от числа
народонаселения
и от его способности отзываться на голос отечества, и силы
восьмидесятимиллионного
русского народа, готового на самые напряженные усилия, могут считаться в этом
отношении неистощимыми, после того как русский царь получил возможность
обращаться ко всем сословиям своего народа прямо, без всяких посредников. Талант
военачальника есть дело случая или дар Провидения, которых, конечно, никто
предусмотреть не может. Нравственный же дух войска, а следовательно, и
населения, из
которого оно набирается,- главная, как мы видели, сила, в конце концов решающая
успехи
войн и которою русские обладают, по свидетельству истории, в высшей степени,-
принадлежит к постоянным, коренным свойствам народным, которые не могут быть ни
приобретены, ни заменены чем бы то ни было.
Присоединив к этому возможность возвести эти, всегда присущие русскому народу
свойства до степени дисциплинированного энтузиазма или героизма, тогда как
противники наши лишены этой возможности и по неправоте, и по отвлеченности
интересов, которые придется им защищать, мы увидим, что превосходим их в этом
деле
духовною силою, за которою всегда остается победа в последнем результате.
В этом пересмотре наших сил мы далеко еще не все перечислили. Мы имеем вне
границ
наших не менее двадцати пяти миллионов верных союзников в греках, в турецких и
австрийских славянах, которым мы должны только дать возможность стать за нас.
Многие, судя по литературным и другим партиям, разделяющим славянские племена,-
преимущественно австрийские,- по движению в части чешской молодежи в пользу
поляков во время последнего мятежа и тому подобным явлениям, сомневаются в
преданности славян России. Но это происходит только оттого, что они не там ищут
этого
сочувствия и преданности, где должны искать и где они имеют настоящую цену и
силу.
Когда даже среди нашего русского общества встречается непонимание русских
интересов,
сочувствие полякам, балтийским немцам, взгляд на наши политические и иные
отношения
с враждебной нам европейской точки зрения,- как же удивляться, что те же
недоразумения, что тот же туман единой истинной и спасительной европейской
цивилизации отуманивает головы многих из тех лиц, которые составляют так
называемую
"интеллигенцию" и в западнославянских странах. Но и тут, как везде, опора и сила
наша
не в этих выветрившихся поверхностных слоях, а в самом народном ядре, которое
живым
инстинктом полагает на Россию все надежды свои, к ней устремляется всеми своими
сочувствиями.
При обыкновенном ходе исторических дел эта народная сила нема, не подает своего
голоса ни в брошюрах, ни в газетах, ни на общественных обедах со спичами, ни на
митингах. Прислушиваясь лишь к этим, громко заявляющим о себе, голосам, не
думают
ли многие еще и теперь - не думали ли недавно почти все,- что, например, вся
западная
окраина России, начиная от Наровы до Днестра, враждебно настроена против России?
Между тем опыт показал, что войска, усмирявшие польское восстание (в ЮгоЗападном
крае, по крайней мере), в той же степени охраняли польское панство от мести
народной.
Так же точно русскую сторону держит народ и в Северо-Западном и в Балтийском
крае.
Но воочию обнаружилось это в Западном крае только вследствие мятежа. Этого мало:
эта
проба показала, что даже в самой Польше, в этой классической стране русобоязни и
русоненавидения, народ на нашей стороне.
Пусть только развяжет война путы дипломатического приличия, и мы увидим, как
отзовутся славянские народы на искренний, прямой призыв России, который один
только
и может разом перетянуть на нашу сторону весы в борьбе с враждебными нам силами,
к
которому, следовательно, мы будем вынуждены самою силой обстоятельств,- призыв,
отсутствие которого было главною причиною неудачи Восточной войны, но которого
тогда сделать было нельзя (по невозможности сочетания политики либеральной и
национальной) до освобождения крестьян, как уже было замечено выше.
Великое дело освобождения дало нам в руки еще новую силу, еще новое орудие. Было
время, когда Франция, гордясь добытыми ею плодами свободы, угрожала противникам
своим так называемою пропагандою как рычагом и домкратом, который мог сдвинуть с
самых оснований их государственное здание, основанное не на знаменитых началах
года. Оружие это, всегда тупое и бессильное по отношению к нам, теперь давно уже
выпало из рук Франции и по отношению к европейским государствам; ибо что может
предложить Франция прочим народам, чем бы они уже не пользовались еще в большей
степени, нежели сами французы? Напротив того, Россия, эта страна варварства,
застоя и
абсолютизма, приобрела внезапно такое нравственное оружие, сила которого не
вполне
еще ясна и для нас самих, хотя уже мы имели случай раз употребить ее в дело с
неимоверным успехом, ибо не только умиротворили им Польшу, но обратили даже всю
массу тамошнего народонаселения в преданных России подданных, от нее лишь чающих
своего спасения и устройства своего благосостояния. Нравственная сила эта
называется -
крестьянским наделом! Знамя, на котором будет написано: Православие, Славянство
и
крестьянский надел, то есть нравственный, политический и экономический идеал
народов
славянского культурного типа, не может не сделаться символом победы, нашим "Сим
победиши", которое внесет в ряды наши и наших союзников уверенность торжества и
ужас и смятение - в ряды наших противников.
Примечания
[+1] Что предсказывает Дух, то выполняет Природа (нем.).
[+2] В марте 1861 г. заседавший в Турине общеитальянский парламент объявил
Сардинское королевство (Пьемонт) вместе со всеми присоединенными к нему землями
Итальянским королевством, а короля Виктора-Эммануила провозгласил королем
Италии.
[+3] Русины - согласно официальной версии, принятой в Австро-Венгрии (а затем и
в
буржуазной Польше), особая народность: украинское население Буковины, Галиции и
Прикарпатской Руси.
[+4] Осенью 1799 г. русские войска по вине австрийского командования попали в
Швейцарии в тяжелое положение; хотя А. В. Суворову удалось пробиться через Альпы
и
непобежденным выйти в Баварию, Павел I, возмущенный вероломством австрийцев,
приказал русским войскам возвращаться на родину. В июле 1800 г. Наполеон,
желавший
сближения с Россией, безвозмездно и без всяких условий возвратил всех русских
пленных
(около 6 тыс.), снабдив их новым обмундированием и новым оружием.
[+5] Речь идет о племяннике Наполеона I Луи-Наполеоне Бонапарте, вскоре после
контрреволюционного переворота 2 декабря 1851 г. провозглашенном императором
Франции под именем Наполеона III.
[+6] По-видимому, Данилевский имеет в виду лорда Пальмерстона, члена английского
кабинета министров в 1853-1865 гг.
[+7] Ударные слова, лозунги (нем.).
[+8] После победы Пруссии в войне с Австрией в 1866 г. правительство Бисмарка
добилось создания Северо-Германского союза, в который вошли 22 германских
государства, расположенных к северу от р. Майн. Конституция Северо-Германского
союза
юридически закрепляла гегемонию Пруссии в Германии.
[+9] 3 июля 1866 г. произошло решающее сражение австро-прусской войны - сражение
при Садовой (близ Кёниггреца); австрийцы потерпели жестокое поражение и были
вынуждены отступить.
[+10] 20 сентября 1854 г. англо-франко-турецкая армия разбила в сражении при р.
Альме
значительно уступавшие ей по численности и по вооружению русские войска; 5
ноября
1854 г. произошло сражение на Инкерманском плато, закончившееся победой
союзников.
Сражения при Альме и при Инкермане, несмотря на их неудачный исход, позволили
русскому командованию выиграть время для организации обороны Севастополя.
[+11] Речь идет о декрете Конвента от 23 августа 1793 г., объявившего
"постоянную
мобилизацию всех французов" для борьбы с внешними врагами революционной Франции.
[+12] Кандиоты - греческое население острова Крит в Средиземном море. О
восстании
греков на Крите в 1866-1869 гг. см. примеч. 6 к главе четырнадцатой.
[+13] Победа англичан над Наполеоном под Ватерлоо была, во-первых, единичным
фактом, во-вторых, обязаны они ей главнейше случайности - своевременному
прибытию
пруссаков.- Примеч. авт.
[+14] Летом 1758 г. прусский король Фридрих II сразился с русскими войсками под
Цорндорфом (Восточная Пруссия), но, несмотря на свое численное превосходство, не
добился успеха. 12 августа 1759 г. соединенные русско-австрийские войска
разгромили
прусскую армию при Кунерсдорфе, после чего русские заняли на некоторое время
Берлин.
[+15] Т. е. со времени окончания Северной войны 1700-1721 гг.
(Вместо заключения)
Предыдущею главою я, собственно говоря, кончил принятую на себя задачу. Частный
случай - ход шлезвиг-голштинского вопроса сравнительно с ходом вопроса
восточного
перед Крымскою войною - дал мне повод выставить на вид враждебность Европы к
России и Славянству. Затем старался я объяснить причины этой враждебности,
которая
только с особенною ясностью и общностью выразилась в этом деле, но проникает и
обнимает собою все отношения Европы к Славянству, от самых частных до самых
общих
сфер. Это исследование привело к тому заключению, что враждебность эта кроется в
глубокой розни, существующей между мирами славянским и германо-романским,-
розни,
которая проникает до самых оснований общего плана развития всемирной истории.
Только ложное, несообразное с истинными началами научно-естественной
систематизации явлений понимание общего хода истории, отношения национального к
общечеловеческому и так называемого прогресса могли привести к смешению понятий
частной европейской, или германо-романской, цивилизации с цивилизацией общеили,
правильнее, всечеловеческою; оно породило пагубное заблуждение, известное под
именем
западничества, которое, не сознавая ни тесного общения между Россией и
Славянством,
ни исторического смысла этого последнего, отмеривает нам и братьям нашим жалкую,
ничтожную историческую роль подражателей Европы, лишает нас надежды на
самобытное культурное значение, т. е. на великую историческую будущность. После
этого
общего, так сказать, теоретического, взгляда я старался развить и дополнить его
указаниями на главные стороны различия между славянским и германо-романским
культурно-историческими типами и на гибельные следствия, к которым привело нас
это
западничество, или европейничанье, на практике, составив ту болезнь, которою
страдает
русское общественное тело, болезнь, под которую подводятся все наши общественные
недуги. Лекарством от этой болезни может служить, по нашему мнению, только
целебная
сила самых исторических событий, которая одна только и может поднять дух нашего
общества, страдающего именно упадком и принижением духа. Излечение возможно и
вероятно потому, что болезнь, по счастью, не проникла еще далее поверхности
общественного слоя. Это одаренное целебною силою событие, или, точнее, целый ряд
событий, видим мы в последнем действии борьбы, известной под именем восточного
вопроса, основания которого лежат глубоко в общем ходе всемирного исторического
развития,- в борьбе, которая в непродолжительном времени должна наложить печать
свою
на целый исторический период. Важность этой неминуемо предстоящей борьбы
заставила
нас вникнуть как в те возражения, которые делаются против единственно полезного
для
славянства решения ее, заключающегося в полном политическом освобождении всех
славянских народов и в образовании Всеславянского союза под гегемонией России,
так и
в залоги нашего успеха в этой борьбе.
Начав с общих историко-философских соображений, я спустился, таким образом, в
область частного, политического, указывая на тот путь, которым Россия и
Славянство
ведутся и должны наконец привестись к осуществлению тех обещаний, которые даны
им
их этнографическою основою, теми особенностями, которые отличают их в числе
прочих
семейств великого арийского племени. Этим могли бы мы, следовательно, заключить
наши исследования, но нам остается еще исполнить данное выше обещание. В одной
из
предыдущих глав мы сказали, что неверующие в самобытность славянской культуры
возражают против нее вопросом: "В чем же именно будет состоять эта новая
цивилизация,
каков будет характер ее науки, ее искусства, ее гражданского и общественного
строя?"
Отклонив это требование в такой форме как нелепое, ибо удовлетворительный ответ
на
этот вопрос сделал бы самое развитие этой цивилизации совершенно излишним, я
обещал,
однако, и на него ответить в общих чертах, насколько это возможно сделать на
основании
существенного характера доселе бывших цивилизаций, в сравнении с теми зачатками
ее,
которые успели уже выразиться в славянском культурно-историческом типе. Теперь
пришло время исполнить это обещание, и это заставляет меня снова обратиться в
область
общих исторических соображений.
В таком крайне трудном, так сказать гадательном, деле, как характеристика
будущего
хода культурно-исторического движения - хотя бы то было в самых общих чертах,-
нам не
остается иного пути, чтобы не впасть в совершенно бессодержательные мечтания,
как
подвести под самые общие категории деятельность прошедших культурно-исторических
типов, уже довершивших свое дело, или, по крайней мере, уже ясно обозначавших
свое
направление, так сказать, сосредоточить исторические результаты их жизни в
возможно
краткие и всеобъемлющие формулы. Затем сравнить эти общие достигнутые ими
категории результатов с теоретическими требованиями от полного и всестороннего
хода
исторического движения. Таким образом могут быть выяснены исторические
desiderata
[+1]. Сравнение их с культурными задатками, которые славянство успело уже
проявить в
своей исторической жизни, должно показать, насколько вправе мы ожидать в будущем
осуществления этих desiderata от дальнейшего хода славянского развития, если оно
пойдет правильным, вышеуказанным нами путем, на котором первый необходимый шаг
есть достижение полнойполитической независимости, а вместе и славянского
единства,
сообразно с требованиями 2-го и 4-го законов развития культурно-исторических
типов.
Прежде всего предстоит нам, следовательно, прибегнуть к установлению тех общих
категорий, под которые подводились бы естественным образом все стороны народной
деятельности, которые обнимали бы собою все разнообразные обнаружения
исторической
жизни, обозначаемые словами культура и цивилизация.
Общих разрядов культурной деятельности в обширном смысле этого слова (не могущих
уже быть подведенным один под другой, которые мы должны, следовательно, признать
за
высшие категории деления) насчитывается не более не менее четырех, именно:
1. Деятельность религиозная, объемлющая собою отношения человека к Богу,-
понятие
человека о судьбах своих как нравственного неделимого в отношении к общим
судьбам
человечества и Вселенной, то есть, выражаясь более общими терминами: народное
мировоззрение не как теоретическое, более или менее гадательное знание, во
всяком
случае, доступное только немногим, а как твердая вера, составляющая живую основу
всей нравственной деятельности человека.
2. Деятельность культурная, в тесном значении этого слова, объемлющая отношения
человека к внешнему миру, во-первых, теоретическое - научное, во-вторых,
эстетическое
- художественное (причем, конечно, к внешнему миру причисляется и сам человек
как
предмет исследования, мышления и художественного воспроизведения) и, в-третьих,
техническое - промышленное, то есть добывание и обработка предметов внешнего
мира,
применительно к нуждам человека и сообразно с пониманием как этих нужд, так и
внешнего мира достигнутым путем теоретическим.
3. Деятельность политическая, объемлющая собою отношения людей между собою как
членов одного народного целого, и отношения этого целого как единицы высшего
порядка
к другим народам. Наконец -
4. Деятельность общественно-экономическая, объемлющая собою отношения людей
между собою не непосредственно как нравственных и политических личностей, а
посредственно - применительно к условиям пользования предметами внешнего мира,
следовательно, и добывания и обработки их.
Нам следует теперь рассмотреть, в какой мере каждый из культурно-исторических
типов, жизнь которых составляет содержание всемирной истории, проявлял свою
деятельность по этим общим категориям, на которые эта деятельность разделяется,
и
каких достигал в ней результатов.
Первые культуры: египетскую, китайскую, вавилонскую, индийскую и иранскую мы
можем по всей справедливости назвать первичными, или аутохтонными, потому что
они сами себя построили, так сказать, сосредоточив на разных точках земного шара
слабые лучи первобытной догосударственной деятельности человечества. Они не
проявили в особенности ни одной из только что перечисленных нами сторон
человеческой
деятельности, а были, так сказать, культурами подготовительными, имевшими своею
задачей выработать те условия, при которых вообще становится возможною жизнь в
организованном обществе.
Все было в них еще в смешении; религия, политика, культура, общественноэкономическая
организация еще не выделились в особые категории деятельности, и
напрасно приписывают этим первобытным цивилизациям - в особенности египетской и
индийской - специально религиозный характер. Конечно, в эти первобытные времена,
когда анализ играл еще весьма слабую роль в умственной деятельности человека,
находившегося под подавляющим влиянием великого целого, мистико-религиозное
направление проникало весь строй тогдашнего общества; но это значит только, что
религиозная область, как и все прочие, еще не выделилась, не обособилась.
Астрономические занятия халдейских жрецов, геометрические - египетских были
такими
же священнодействиями, как и совершение религиозных церемоний. Касты объяснялись
и
оправдывались происхождением людей из различных частей тела Брамы. Если в таких
примерах можно видеть доказательства вмешательства религии в науку и в
общественноэкономический
строй, то с таким же точно правом молено утверждать вмешательство
науки и экономического общественного строя в религию,- как оно и на самом деле
было.
В Китае, прозаическое, реальное направление которого не давало такого простора
мистико-религиозным воззрениям, тем не менее существует тоже смешение
религиозной с
прочими сферами деятельности: земледелие есть священнодействие. Но так же точно
смешаны наука и политика; так, например, экзамен есть единственное средство
повышения в служебной иерархии, астрономические наблюдения составляют предмет
государственной службы. Несправедливо поэтому называть древние Египетское и
Индийское государства теократиями. В Индии, как известно, духовная каста -
брамины -
были совершенно чужды политического честолюбия. Честолюбие и гордость их были
совершенно иного характера; они почитали свое духовное призвание, религиозное,
научное, художественное, чем-то несравненно высшим грубого, земного
политического
дела, которое и предоставляли низшим кастам, требуя для себя лишь почета, а не
власти.
В том же роде было и влияние египетских жрецов.
Религия выделилась как нечно особенное и вместе высшее только в цивилизации
еврейской и была всепроницающим ее началом. Только религиозная деятельность
еврейского народа осталась заветом его потомству. Религия эта была беспримесная,
а
только сама налагала на все свою печать, и все остальные стороны деятельности
оставались в пренебрежении; и в них евреями не произведено ничего заслуживающего
внимания их современников и потомства. В науке они даже не заимствовали ничего
от
своих соседей - вавилонян и египтян; из искусств процветала у них одна лишь
религиозная поэзия; в других отраслях художественной деятельности, так же как и
в
технике, они были столь слабы, что даже для постройки и украшения храма Иеговы -
центра их народной жизни - должны были прибегнуть к помощи финикиян [+2].
Политическое устройство еврейского народа было до того несовершенно, что он не
мог
даже и охранять своей независимости не только против могущественных государств,
как
Вавилон, Ассирия, но даже против мелких ханаанских народов, и вся политическая
их
деятельность, так же как и самое общественное экономическое устройство,
составляли
полное отражение их религиозных воззрений. Но зато религиозная сторона их жизни
и
деятельности была возвышенна и столь совершенна, что народ этот по
справедливости
называется народом богоизбранным "...".
Подобно тому как еврейская культура была исключительно религиозна, тип эллинский
был типом культурным, и притом преимущественно художественно-культурным. Перед
этою стороною развития отступали все остальные на задний план. Можно даже
сказать,
что в самом психическом строе древних греков не было пригодной почвы, на которой
могла бы развиваться экономическая, политическая и религиозная стороны
человеческой
деятельности. Этому, столь богато одаренному в культурном отношении, народу
недоставало ни экономического, ни политического, ни религиозного смысла. Об
общественно-экономической стороне развития нечего много распространяться. Народ,
у
которого рабство было не только случайным, временным явлением, так сказать,
подготовительным процессом для достижения иных высших форм общественного
устройства, а фундаментальным фактом, на котором опиралась вся их политическая и
умственная жизнь, со всею ее философскою гуманностью и эстетическою роскошью,
такой народ не мог содействовать развитию социально-экономической идеи.
В политическом отношении греки не могли даже возвыситься до сознания
политического
единства своего племени, хотя они и сознавали себя особою культурною единицей в
противоположность всем остальным народам-варварам. Только персидская гроза, при
общей опасности, зажгла в них общий греческий париотиозм, но и то весьма
несовершенным образом. Спартанцы умышленно опоздали на Марафонское поле [+3];
Аргос и Виотия от страха покорились Ксерксу и не участвовали в борьбе против
него;
пелопоннесцы настаивали на том, чтобы предать в жертву врагам материковую Грецию
и
защищаться на Коринфском перешейке. Когда с исчезновением опасности прошел и
патриотический энтузиазм, политическая история Греции обращается опять в историю
внутренних раздоров и междоусобных войн по самым жалким и ничтожным причинам.
Из-за своих эгоистических видов, из-за узкой идеи преобладания ищут спартанцы
помощи
персов. Заметим, что это делалось не во времена первобытной грубости и дикости
нравов
и не во времена упадка, а в самое цветущее время умственного развития греков.
Знаменитый Демосфен, не понимая положения вещей, не имея смысла для постижения
общегреческой идеи, употребляет свое красноречие, дабы увлечь афинян на
гибельный
путь сопротивления Филиппу; и афиняне, столь же лишенные политического смысла,
следуют его советам, а не Фокионовым. И так продолжается дело до самого
покорения
римлянами.
Подобным же образом и религиозное учение греков выказывает отсутствие истинного
религиозного смысла и чувства. Их религиозное мировоззрение одно из самых мелких
и
жалких и совершенно недостойно народа, занимающего такое высокое место в
философском мышлении. Из трех сторон религии, которыми она удовлетворяет трем
сторонам человеческого духа - догматики, этики и культа,- только этот последний,
соответственно художественной организации греков, имеет действительное значение.
Догматика их не представляет ни глубины, ни стройности; собственно говоря, не
имеет
даже никакого содержания, ибо не заключает в себе ни метафизики, ни космогонии,
ни
учения о духовной сущности мира, ни теории его происхождения. Учение о
мироправительном Промысле чуждо этой догматике; и высшая идея, до которой могло
возвыситься религиозное миросозерцание греков, состоит в слепом, бессознательном
фатуме, в олицетворении закона физической необходимости. Сообразно с этою
бедностью
догматического содержания и этическая сторона не имеет почвы, основания. Она не
представляет нам свода нравственных правил, освященных высшим божественным
авторитетом, который служил бы непреложным руководством в практической
деятельности. История похождений их божеств, которая могла бы заменить
нравственный
кодекс живым примером, есть скорее школа безнравственности и соблазна. Во всех
этих
отношениях религия греков не может выдержать никакого сравнения ни с философским
пантеизмом браманизма, где под грубыми формами всегда скрывается глубокий смысл,
ни
с глубокою метафизикой буддизма, ни с возвышенным учением Зороастра [+4], ни с
строгим единобожием магометанства. Религия играла столь невидную роль в
греческой
жизни, что никогда не имела своего Священного писания, ибо нельзя же назвать
этим
именем Гесиодову "Феогонию" - скорее систематизированный сборник народных
легенд,
чем религиозный кодекс, своего рода Четьи-Минеи [+5], а не Библия, которой
притом же
не приписывалось никакого авторитета.
Все эти религиозные сказания служили лишь материалом для воплощения
художественной фантазии греков и возводились при посредстве ее в художественные
типы прекрасного, без всякого таинственного и нравственного значения. Сообразно
с
таким значением греческой религии и носит она на языке всех народов название
мифологии по преимуществу, то есть мифологии, которая не служит оболочкою чемуто
высшему - сокровенному, а заключает в себе уже все свое содержание и есть сама
себе
цель,- одним словом, есть тело без души. Религия греков есть, собственно говоря,
поклонение самодовлеющей красоте, и потому от нее веет эпикуреизмом, который и
есть,
собственно, особенное греческое мировоззрение - их национальная философия,
проявлявшаяся во всей их практической жизни и прежде и после того, как она была
формулирована Эпикуром. Нравственность их заключалась единственно в чувстве
меры,
которое и есть все, что может дать эстетическое мировоззрение. Но это чувство
меры -
скорее основной принцип искусства наслаждаться жизнью, чем начало нравственнорелигиозное,
сущность которого всегда заключается в самопожертвовании.
Столь же односторонен, как греческий и еврейский культурно-исторические типы,
был и
тип римский, развивший и осуществивший с успехом одну лишь политическую сторону
человеческой деятельности. Политический смысл римлян не имеет себе подобного.
Небольшое зерно кристаллизирует около себя племена Лациума и подчиняет себе
малопомалу,
постепенно, систематически, а не завоевательными порывами - весь бассейн
Средиземного моря и всю западную европейскую окраину Атлантического океана.
Свободолюбивые римляне никогда, однако же, не теряют дара повиновения, дара
подчинения своей личной воли воле общей, для воплощения которой среди республики
оставляется ими место для диктатуры, которая у них не политическая случайность,
зависевшая от преобладания, приобретаемого честолюбивым дарованием, а
правильный.
институт, имеющий вступать в действие при известных обстоятельствах. Этого мало.
Сообразно возрастанию государства они изменяют форму правления, переменяя
республику на империю, которая делается учреждением вполне народным, держащимся
не внешнею силою,- ибо сколько было слабых, ничтожных императоров,- а волею
народною, инстинктивно чувствовавшей необходимость империи для поддержания
разросшегося государства в трудные и опасные времена. Взаимные отношения граждан
определяются, в продолжение государственной жизни Рима, самым точным и полным
образом и составляют собою совершеннейший кодекс гражданских законов.
Но и в Риме, так же как и в Греции, рабство составляет основной, фундаментальный
факт
общественного строя. Культурная деятельность в тесном смысле этого слова также
совершенно незначительна: в науке, в философском мышлении, так же как и в
искусствах,
за исключением архитектуры, Рим не производит ничего оригинального. Заключалась
ли
причина этой непроизводительности в самых нравственных, духовных условиях
латинской расы или в подражательности римлян, в их порабощении грекам в сфере
науки
и искусства, это не подлежит теперь нашему разбору; для нас достаточно самого
факта.
Сказанное о религии греков относится вполне и к римлянам. Она также бедна
внутреннимИ верю я: тот час настанет,
Река свой край перебежит,
На небо голубое взглянет
И небо все в себе вместит.
Смотрите, как широко воды
Зеленым долом разлились,
Как к брегу чуждые народы
С духовной жаждой собрались! [+17]
Конец
Примечания
[+1] Пожелания (лат.).
[+2] Согласно Библии, израильский царь Соломон (972-932 гг. до н. э.), задумав
начать
строительство в Иерусалиме храма Иеговы, заключил договор с финикийским царем
Хирамом, приславшим из Тира искусных строителей и резчиков.
[+3] Речь идет о знаменитом сражении у Марафона (490 г. до н. э.), в ходе
которого
афиняне под командованием стратега Мильтиада наголову разбили высадившееся с
кораблей персидское войско.
[+4] Зороастр - греческое имя иранского пророка Заратуштры (время жизни
предположительно конец VII - начало VI в. до н. э.), реформировавшего древнюю
иранскую религию маздеизм и создавшего на его основе новую религию-зороастризм.
Заратуштре принадлежит авторство "Гат", древнейшей части священной книги
зороастрийцев "Зенд-Авесты".
[+5] "Феогония" ("Теогония") - поэма греческого поэта VIII - VII вв. до н. э.
Гесиода, в
которой излагаются представления греков о родословной эллинских богов и о
создании
мира.
Четьи-Минеи - церковные сборники XII-XVIII вв., содержащие жизнеописание святых
в
порядке празднования их памяти, а также богослужебные песни, поучения, молитвы и
др.
[+6] Духоборство - одно из направлений старого русского сектантства, относящееся
к так
называемым духовным христианам. Духоборство возникло в середине XVIII в. в
крестьянской среде; его последователи (духоборы, духоборцы, "борцы за дух")
отвергали
духовенство, монашество, храмы, церковные таинства, почитание креста и икон.
Отрицая
преклонение перед "кумирами", они требовали почитания человека ("живого храма"),
поскольку в человеке обитает дух божий.
[+7] Монстр, чудовище (лат.).
[+8] Т. е. Фридриха Вильгельма (1620-1688), при котором начался процесс усиления
Бранденбургского курфюршества, ставшего в 1701 г. при преемнике Фридриха
Прусским
королевством.
[+9] Речь идет о нашествии венгров в конце IX в. (подробнее см. примеч. 3 к
главе
четырнадцатой).
[+10] Имеется в виду должность предводителя дворянства.
[+11] Закрепощение крестьянства в России происходило поэтапно с 1581 г., когда
были
введены "заповедные лета" как временная мера (впредь до их отмены крестьянам
запрещалось переходить от одного владельца к другому), до 1649 г., когда
"Соборное
уложение" юридически оформило крепостное право.
[+12] В решениях, принятых 4-11 августа 1789 г.. Учредительное собрание (бывшее
Национальное собрание) Франции провозгласило, что "феодальный режим полностью
уничтожен".
[+13] "Положение 19 февраля 1861 г." о крестьянах, вышедших из крепостной
зависимости, немедленно предоставляло личную свободу частновладельческим
крестьянам великорусских, украинских, белорусских и литовских губерний, однако
экономическая зависимость крестьян от помещиков сохранялась на неопределенный
срок.
[+14] Имеются в виду издания "Вольной русской типографии", открытой А. И.
Герценом в
Лондоне в 1853 г.
[+15] Волей-неволей (лат.).
[+16] Как непременное условие-дословно: "без чего нет" (лат.).
[+17] Строки из стихотворения А. С. Хомякова "Ключ".
ПРИЛОЖЕНИЕ [+1]
Н. Н. Страхов
О книге Н. Я. Данилевского "Россия и Европа"
Память Н. Я. Данилевского драгоценна для "Славянского общества" [+2] не только
как
память полезного деятеля по государственному хозяйству, отличного русского
натуралиста, пламенного патриота, человека, явно и тайно делавшего приношения на
славянское дело из своего трудового имущества, но главное и больше всего как
учителя
тех идей, которые лежат в самой основе "Общества", составляют его душу. В этом
отношении заслуга Н. Я Данилевского так велика, что размеров ее мы теперь еще и
определить не можем. Он написал книгу "Россия и Европа", которую можно назвать
катехизисом или кодексом славянофильства; так полно, точно и ясно в ней изложено
учение о славянском мире и его отношении к остальному человечеству. Скажем здесь
несколько слов об этой книге; постараемся указать ее особенности и высокие
достоинства.
Есть явления в умственном мире, которые совмещают в себе и завершают собою целые
периоды в развитии науки, литературы, изображают собою смысл целого направления
духовной деятельности. Так, положим, стихи Пушкина представляют нам всю ту
поэзию,
которая развилась у нас после карамзинского переворота; множество поэтов,
существовавших перед Пушкиным и в одно время с ним, так сказать, поглощены и
сосредоточены в произведениях нашего величайшего поэта. Точно так же, например,
Гегель совмещает в себе всю немецкую философию после Канта; он есть настоящий
представитель всего этого периода, мыслитель, в котором с наибольшей силою и
ясностью выразилось все тогдашнее направление философии.
В других, меньших, размерах подобное отношение существует, очевидно, между
книгою
Н. Я Данилевского и тем направлением нашей литературы, которое известно под
именем
славянофильства. В какой мере эта книга завершает и совмещает в себе
славянофильские
учения, это другой вопрос; но что она имеет такое завершающее и представительное
значение - в том невозможно сомневаться. Быть может, со временем Н. Я.
Данилевский
будет считаться славянофилом по преимуществу, кульминационной точкой в развитии
этого направления, писателем, сосредоточившим в себе всю силу славянофильской
идеи.
Если имя Хомякова никогда не забудется в истории русской мысли, то, может быть,
то,
что сказал Данилевский, будет более памятно, сильнее и яснее отразится в умах.
Но, положим, даже не так; положим, Данилевскому не суждено стоять не то что
выше, а
лишь впереди предшествовавших славянофилов; во всяком случае, "Россия и Европа"
есть
книга, по которой можно изучать славянофильство всякому, кто его желает изучать.
С
появлением этой книги уже нельзя говорить, что мысли о своеобразии славянского
племени, о Европе, как о мире нам чуждом, о задачах и будущности России и т. д.,
что эти
мысли существуют в виде журнальных толков, намеков, мечтаний, фраз, аллегорий;
нет,
славянофильство теперь существует в форме строгой, ясной, определенной, в такой
точной и связной форме, в какой едва ли существует у нас какое-нибудь другое
учение.
Тут нам следует рассмотреть возражение, обыкновенно делаемое против книг такого
рода,
как "Россия и Европа". Говорят, и уже успели сказать несколько раз, что в этой
книге нет
ничего нового. Этот вопрос о новости чрезвычайно труден, и этою трудностью
всегда
пользовались люди, недоброжелательствующие самому делу. Что нового в Пушкине?
Повидимому,
у него все то же, что у Жуковского, Батюшкова, Козлова и пр. Тот же
язык, те
же формы произведений, одинаковые литературные привычки и приемы. Между тем, в
сущности, новость огромная: создание русской поэзии, основание русской
литературы.
Итак, уловить новое вовсе не легко. Иной скептик готов будет, пожалуй, сказать,
что и
великолепный дом, который он видит в первый раз, не представляет ему ничего
нового,
так как он уже давно видел кучи кирпичей, из которых этот дом построен.
Но в настоящем случае для читателя сколько-нибудь внимательного и серьезного не
может быть, нам кажется, никакого вопроса и сомнения. В книге Данилевского все
новое,
от начала до конца; она не есть свод и повторение чужих мнений, она содержит
только
одни собственные мнения автора, мысли, никем никогда еще не сказанные, почему он
и
почел за нужное их высказать. "Россия и Европа" есть книга совершенно
самобытная,
отнюдь не порожденная славянофильством в тесном, литературно-историческом смысле
этого слова, не составляющая дальнейшего развития уже высказанных начал, а,
напротив,
полагающая новые начала, употребляющая новые приёмы и достигающая новых, более
общих результатов, в которых славянофильские положения содержатся как частный
случай. Когда мы, несмотря на то, называем учение "России и Европы"
славянофильством, то мы разумеем здесь славянофильство в отвлеченном, общем,
идеальном смысле; собственно говоря, это вовсе не славянофильство, а особое
учение
Данилевского, так сказать, "данилевщина". Данилевщина включает в себя
славянофильство, но не наоборот.
Новые явления в умственном мире мы часто принимаем за старые, давно нам
знакомые:
ошибка самая естественная. Новые явления часто заставляют нас расширять и
обобщать
смысл прежних понятий: так, с появлением "России и Европы" мы должны расширить и
обобщить смысл давно употребляемого термина "славянофильство". Оказалось, что
есть
славянофильское учение, вовсе не похожее на то, что мы привыкли называть этим
именем.
В чем же сходство и в чем различие? Сходство, очевидно, заключается в
практических
выводах. Понятно, что Н. Я. Данилевский, говоря о потребностях России, о тех
стремлениях, которых ей следует держаться, в значительной мере должен был
совпадать с
прежними славянофилами. Люди, живо и глубоко чувствующие интересы своей родины,
любовно вникающие в ее историческую судьбу, конечно, никогда не разойдутся
далеко по
вопросам, что следует любить, чего следует желать. В этом отношении, как мы
видели на
множестве примеров, сердечная проницательность заставляет многих говорить и
действовать даже вопреки своему образу мыслей, вопреки самым ясным началам, ими
исповедуемым. Есть случаи, когда вся Россия, можно сказать, обращается в
славянофилов.
Но иное дело - стремиться, повинуясь какому-то инстинкту, и иное дело - возвести
эти
стремления в сознательные взгляды и согласовать их с нашими общими и высшими
началами. И вот где существенное отличие Н. Я. Данилевского. Если всякий мужик
есть, в
сущности, славянофил, если самые ярые западники иногда говорят заодно с
мужиками,
если, наконец, прежние славянофилы верно поняли не только интересы, но и самый
дух
своего народа, то Данилевский есть именно тот писатель, который представил
наиболее
строгую теорию для этих стремлений, который нашел для них общие и высшие начала,
начала новые, до него никем не указанные. Вот где главная оригинальность "России
и
Европы".
Эта книга названа слишком скромно. Она вовсе не ограничивается Россией и Европой
или
даже более широкими предметами, миром славянским и миром германо-романским. Она
содержит в себе новый взгляд на всю историю человечества, новую теорию Всеобщей
Истории. Это не публицистическое сочинение, которого вся занимательность
заимствуется от известных практических интересов; это сочинение строго научное"
имеющее целью добыть истину относительно основных начал, на которых должна
строиться наука истории. Славянство и отношения между Россией и Европой суть не
более как частный случай,- пример, поясняющий общую теорию.
Главная мысль Данилевского чрезвычайно оригинальна, чрезвычайно интересна. Он
дал
новую формулу для построения истории, формулу гораздо более широкую, чем
прежние,
и потому, без всякого сомнения, более справедливую, более научную, более
свободную
уловить действительность предмета, чем прежние формулы. Именно он отверг единую
нить в развитии человечества, ту мысль, что история есть прогресс некоторого
общего
разума, некоторой общей цивилизации [+3]. Такой цивилизации нет, говорит
Данилевский, а существуют только частные цивилизации, существует развитие
отдельных
культурно-исторических типов.
Очевидно, прежний взгляд на историю был искусственный, насильственно подгоняющий
явления под формулу, взятую извне, подчиняющий их произвольно придуманному
порядку. Новый взгляд Данилевского есть взгляд естественный, не задающийся
заранее
принятою мыслью, а определяющий формы и отношения предметов на основании опыта,
наблюдения, внимательного всматривания в их природу. Переворот, который "Россия
и
Европа" стремится внести в науку истории, подобен внесению естественной системы
в
науки, где господствовала система искусственная.
Исследователь тут руководится некоторым смирением перед предметами. Ученые
теоретики, особенно немцы, часто ломают по-своему природу, подгоняют ее под
известные идеи, готовы видеть неправильность и уродство во всем, что несогласно
с их
разумом; но истинный натуралист отказывается от слепой веры в свой разум, ищет
откровений и указаний не в собственных мыслях, а в предметах. Тут есть вера в
то, что
мир и его явления гораздо глубже, богаче содержанием, обильнее смыслом, чем
бедные и
сухие построения нашего ума.
Для обыкновенного историка такое явление, как, например, Китай, есть нечто
неправильное и пустое, какая-то ненужная бессмыслица. Поэтому о Китае и не
говорят,
его выкидывают за пределы истории. По системе Данилевского, Китай есть столь же
законное и поучительное явление, как греко-римский мир или гордая Европа.
Итак, вот какую важность, какой высокий предмет и какую силу имеет та новая,
собственно Данилевскому принадлежащая исходная точка зрения, которая развита в
"России и Европе". Столь же оригинальна и та мастерская разработка, которой
подвергнута история с этой точки зрения. Если многие выводы получились
славянофильские, то они таким образом приобрели совершенно новый вид, получили
новую доказательность, которой, очевидно, не могли иметь, пока не существовали
начала,
в первый раз указанные в этой книге.
Автор "России и Европы" нигде не опирается на славянофильские учения, как на
чтонибудь
уже добытое и дознанное. Напротив, он исключительно развивает свои
собственные мысли и основывает их на своих собственных началах. Свое отношение к
славянофильству он отчасти указал в следующем месте: "Учение славянофилов было
не
чуждо оттенка гуманитарноеҐ, что, впрочем, иначе и не могло быть, потому что оно
имело
двоякий источник: германскую философию, к которой оно относилось только с
большим
пониманием и большею свободой, чем его противники, и изучение начал русской и
вообще славянской жизни - в религиозном, историческом, поэтическом и бытовом
отношениях. Если оно напирало на необходимость самобытного национального
развития,
то отчасти потому, что, сознавая высокое достоинство славянских начал, а также
видя
успевшую уже выказаться, в течение долговременного развития, односторонность и
непримиримое противоречие начал европейских, считало, будто бы славянам суждено
разрешить общечеловеческую задачу, чего не могли сделать их предшественники.
Такой
задачи, однако же, вовсе не существует".
Итак, у Н. Я. Данилевского и источник другой, и главный вывод не похож на
славянофильский. Н. Я. Данилевский не держится германской философии, не стоит к
ней
даже и в тех очень свободных отношениях, в которых стоят славянофилы.
Следовательно,
в известном смысле, он самостоятельнее. Его философию можно бы сблизить с духом
естественных наук, например с взглядами и приемами Кювье; но этот общий научный
дух
не может быть считаем каким-то особым учением.
Главный вывод "России и Европы" столь же самостоятелен и столь же поразителен
своею
простотою и трезвостью, как и вся эта теория: славяне не предназначены обновить
весь
мир, найти для всего человечества решение исторической задачи; они суть только
особый
культурно-исторический тип, рядом с которым может иметь место существование и
развитие других типов.Вот решение, разом устраняющее многие затруднения,
полагающее предел иным несбыточным мечтаниям и сводящее нас на твердую почву
действительности. Сверх того, очевидно, что это решение чисто славянское,
представляющее тот характер терпимости, которого вообще мы не находим во
взглядах
Европы, насильственной и властолюбивой не только на практике, но и в своих
умственных построениях. Да и вся теория Н. Я. Данилевского может быть
рассматриваема
как некоторая попытка объяснить положение славянского мира в истории,- эту
загадку,
аномалию, эпицикл для всякого европейского историка. В силу того исключительного
положения среди других народов, которому в истории нет вполне равного примера,
славянам суждено изменить укоренившиеся в Европе взгляды на науку истории,
взгляды,
под которые никак не может подойти славянский мир.
Н. Н. Страхов
Наша культура и всемирное единство [+4]
(фрагменты статьи)
"..." Менений Агриппа укротил возмущение плебеев, рассказав возмутившимся, какая
беда случилась, когда члены человеческого тела вздумали однажды восстать против
брюха, и руки перестали носить пищу в рот, рот перестал ее брать, а зубы жевать,
тогда
все тело и все члены стали гибнуть от истощения. Та же басня теперь направлена
г.
Соловьевым против "узкого и неразумного патриотизма покойного Данилевского". Г.
Соловьев утверждает, "что человечество есть живое целое", что оно "относится к
племенам и народам, его составляющим, как реальный и живой организм к своим
органам
и членам, жизнь которых существенно и необходимо определяется жизнью всего
тела".
Значит, это есть существо, даже превосходящее своим сосредоточением то, что мы
обыкновенно называем организмами; ибо и в теле человека, самого совершенного
действительного организма, бывает, как показал Вирхов, много местных явлений, не
зависящих существенно и необходимо от жизни всего тела.
Но чем же доказывается такая организация человечества? У г. Соловьева - ничем;
он,
повидимому, думает, что это вовсе и не нуждается в доказательствах. Он только
пышными словами ссылается на различные авторитеты: 1) на Сенеку, 2) на ап.
Павла, 3)
на положительно-научную философию, т. е. на Огюста Конта; он утверждает, что
будто
бы этот взгляд, уже со времен ап. Павла и Сенеки, вообще "разделялся лучшими
умами
Европы" и даже "вошел в духовные инстинкты мыслящих людей".
Не слишком ли уже много этих ссылок? Притом очень жаль, что все это глухие
ссылки, то
есть не показано, что те, кто тут назван по имени, или те, кто принадлежит к
толпе
таинственных незнакомцев, названных гуртом "лучшими умами Европы", что они
держались именно того мнения, которое так определенно и решительно высказал г.
Соловьев. Нельзя же считать приверженцем теории единого организма всякого, кто
высказывал чувство всеобщего человеколюбия или мысль о происхождении всех людей
от
Адама и об одинаковом отношении их к Богу. Читатель, например, не может не
почувствовать, что есть, вероятно, немалая разница между мнениями стоического
пантеиста Сенеки, христианина ап. Павла и атеиста Огюста Конта. Сей последний
представитель "лучших умов Европы" и выразитель "духовных инстинктов мыслящих
людей" именно нашего века мог бы подать повод ко многим замечаниям. Он отвергал
бытие Бога, но придумал, как известно, свою собственную троицу и проповедовал
поклонение ей. Кроме Великого Существа (Grand - Etre), соответствующего тому,
что г.
Соловьев называет организмом человечества, Конт признавал еще Великого Фетиша,
т. е.
земную планету, и Великую Среду, т. е. пространство. Ничего нет мудреного, что
мыслитель, одолеваемый таким неудержимым стремлением создавать мифы, воплощать,
олицетворять всякие предметы, что такой мыслитель признавал человечество за
единый
организм. Впрочем, он ведь вводил в свое Великое Существо не одних людей, а
считал его
членами также лошадей, собак и вообще животных, служащих людям. Что скажет на
это
г. Соловьев? Не принять ли нам лучше, что все животное царство составляет единый
организм? Тогда мы станем, пожалуй, несколько ближе к пантеизму стоиков, который
ведь, как хотите, есть действительный фазис философской мысли, не то что ваша
пресловутая "положительно-научная философия", интересная только по тупому
упорству,
с которым она держится своей односторонности.
Но оставим все эти блуждания по истории человеческой мысли. Нет никакой
надобности
старательно доказывать, что г. Соловьев сделал совершенно голословную ссылку на
историю. Возьмем прямо мысль, за которую он стоит. Если человечество есть
организм,
то где его органы? На какие системы эти органы распадаются и как между собою
связаны?
Где его центральные части и где побочные, служебные? Напрасно г. Соловьев
говорит,
что как только Данилевский признал бы мысль единого организма, то "ему пришлось
бы
отречься от всего содержания и даже от самых мотивов его труда". Ничуть не
бывало.
Книга Данилевского представляет нам, так сказать, очерк анатомии и физиологии
человечества. Если бы мы даже вовсе отказались от физиологии, предложенной в
этой
книге, то анатомия осталась бы, однако, еще неприкосновенною. Культурноисторические
типы, их внутренний состав, их взаимное положение и последовательность - весь
этот
анализ нам необходимо будет вполне признать, все равно, будем ли мы думать, как
Данилевский, что эти типы суть как будто отдельные организмы, последовательно
возникающие и совершающие цикл своей жизни, или же мы, вместе с г. Соловьевым,
вообразим, что это "живые и деятельные (а следовательно, в некоторой степени и
сознательные) органы человечества как единого духовно-физического организма".
Какую
бы тесную связь между органами мы ни предполагали, но прежде всего сами органы
должны быть налицо; какое бы соподчинение жизненных явлений мы ни воображали, но
прежде всего должно быть дано то разнообразие, которое подчиняется единству.
Об этом совершенно забыл г. Соловьев, весь поглощенный своими мыслями об
отвлеченном единстве. Он вовсе и не думает, что должен бы хоть намекнуть нам,
как он
представляет себе организацию человечества. Какое же право мы имеем называть
чтонибудь
организмом, если не можем указать в нем ни одной черты органического
строения? Вместо того г. Соловьев с величайшими усилиями вооружается против
культурно-исторических типов Данилевского и старается подорвать их со
всевозможных
сторон, очевидно, воображая, что, когда человечество явится перед нами в виде
бесформенной однородной массы, в виде простого скопления человеческих неделимых,
тогда-то оно будет всего больше походить на "живое целое".
Человечество не представляет собою чего-то единого, "живого целого", а скорее
походит
на некоторую живую стихию, стремящуюся на всех точках складываться в такие
формы,
которые представляют большую или меньшую аналогию с организмами. Самые крупные
из этих форм, имеющие ясную связь между частями и ясную линию общего развития,
составляют то, что Данилевский назвал "культурно-историческими типами". Чтобы
убедиться в их существовании, нужно только ясно представить себе некоторую
совокупность множества людей, связанных и соседством по месту, и общностью
языка,
душевного склада и всего быта, и вообразить, что в подобной массе, по мере того
как
поколения следуют за поколениями, совершается ясное культурное развитие,
нарастание,
расцвет и одряхление особого склада всех сфер человеческой жизни. Тут, очевидно,
существует некоторая реальная и органическая связь между отдельными людьми,
какой
мы никак не можем видеть в человечестве, взятом в совокупности. В то же время
история
нам показывает, что эта связь имеет великую важность, потому что только в таких
больших группах мы и находим высокое развитие человеческих сил и действий, так
что
только судьба таких групп и составляет настоящий предмет истории.
Но из этих ясных и несомненных фактов вовсе не следует, чтобы не было таких
нравственных обязанностей и таких естественных прав, в которых все люди равны
между
собою; не следует вообще, что вовсе нет такой общей области, которая стоит выше
культурных типов и историю которой можно в известном смысле назвать жизнью
человечества. Дело это ясное, и если мы не будем его умышленно путать, то легко
усвоим
себе то разграничение, которое нужно при этом делать. Вот как выражается об этом
предмете Н. Я. Данилевский:
"Народы каждого культурно-исторического типа не вотще трудятся; результаты их
труда
остаются собственностью всех других народов, достигающих цивилизационного
периода
своего развития, и труда этого повторять незачем".
Например:
"Развитие положительной науки о природе составляет существеннейший результат
германо-романской цивилизации, плод европейского культурно-исторического типа
так
точно, как искусство, развитие идеи прекрасного было преимущественным плодом
цивилизации греческой; право и политическая организация государства - плодом
цивилизации римской; развитие религиозной идеи единого истинного Бога - плодом
цивилизации еврейской" (Россия и Европа, стр. 134 [+5]).
В другом месте:
"Науки и искусства (и преимущественно науки) составляют драгоценнейшее наследие,
оставляемое после себя культурно-историческими типами, составляют самый
существенный вклад в общую сокровищницу человечества".
Итак, существует общая сокровищница человечества, в которую каждый тип вносит
плод
своей цивилизации как некоторое наследие, равно принадлежащее всем существующим
и
будущим типам. То, что раз вошло в эту сокровищницу, сохраняется там навсегда, и
сокровищница растет, хотя типы сменяются и исчезают. Человечество живет,
постоянно
пользуясь этими общими сокровищами, так что отвлеченно можно сказать, что жизнь
человечества становится все богаче и богаче.
Вот в какой области и какой прогресс признавал Н. Я. Данилевский в общем ходе
истории.
Всем нам очень хорошо известно существование этих наследственных богатств, и все
мы
знаем, какая разница между этим общечеловеческим достоянием и тем имуществом,
которое принадлежит нам как членам особого культурного типа. Носители нашей
родной
культуры суть живые люди, которые нас родили и воспитали, среди которых мы живем
и
действуем. Общая же сокровищница не имеет живых носителей в точном смысле слова;
она хранится в книгах и всякого рода памятниках, равно всем доступных и дорогих,
но и
равно всем чуждых, ни с кем прямо не связанных. Разница всего яснее на
отношениях, в
которых, например, мы стоим к нашему родному языку и родной литературе и к
какойнибудь
древней письменности, латинской, греческой. Для образования нашего ума и
чувства, для понимания поэзии и красоты человеческой речи Пушкин и Гоголь служат
нам больше, чем Гомер и Вергилий, какие бы усилия мы ни делали, чтобы усвоить
себе
эти творения отживших народов. Да, мы хорошо знаем, что и богатства общей
сокровищницы всего больше доступны именно тому, кто умеет вполне владеть и
наслаждаться своими родовыми богатствами.
Но, с другой стороны, существование общей сокровищницы есть великое благо,
которым
хотя отчасти восполняется всегдашняя ограниченность и слабость человеческих сил.
"Для человечества,- пишет Данилевский,- как для коллективного и все-таки
конечного
существа - нет другого назначения, другой задачи, кроме разновременного и
разноместного (т. е. разноплеменного) выражения разнообразных форм и направлении
жизненной деятельности, лежащих в его идее и часто несовместимых как в одном
человеке, так и в одном культурно-историческом типе развития" (стр. 124).
Не может никакой человек быть всесторонним, совмещать в себе все направления
человеческой деятельности; так же точно и те огромные скопления людей, которые
соединены культурною связью, хотя расширяют и углубляют свою деятельность в
течение
множества поколений, хотя, в силу этого, в таких скоплениях развитие
человеческой души
достигает высшей степени, но и они никогда не представляют всесторонности, и их
культура запечатлена некоторым органическим своеобразием. Поэтому люди
спохватились и стали собирать общую сокровищницу, в которой сохранялось бы все,
чем
они могут владеть, но чего сами добыть не в состоянии. Стали хранить и изучать
историю,
стали печатать и изучать книги минувших культурных типов, построили архивы и
музеи
для всякого рода памятников. В людях живет всеобъемлющее духовное начало, и
потому
человечество постоянно борется с своею ограниченностью и с разрушительною силою
времени. Наша сокровищница уже очень обильна и содержит величайшие
драгоценности.
Но какое значение она имеет в действительной жизни народов? Хотя она всем
открыта и,
в силу своей идеи, должна содержать все общечеловеческое, оказывается, что
пользоваться ею очень трудно. "Наши библиотеки,- писал Сен-Симон,- эти собрания
всевозможных заблуждений, противоречий и нелепостей",- и он прав: бережно
сохраняются в наших библиотеках всевозможные заблуждения, противоречия и
нелепости
в тысячекратно большем количестве, чем истина, и без живых руководителей
безмерно
трудно было бы найти ее в одних мертвых книгах. Один из крымских ханов (если не
ошибаюсь, последний) для просвещения своего народа желал, чтобы была переведена
на
татарский язык энциклопедия Дидро и Даламбера. Не великое бы вышло просвещение!
Мы знаем, что всего легче заимствуются из общей сокровищницы печатные станки,
железные дороги, телеграфы и пр. Но знаем, что во всем этом не заключено
образование.
Оказывается, что для того, чтобы народ мог пользоваться сокровищницей
человечества,
он должен уже до известной степени развить свою культуру, совершенно так, как
для
перевода гениального поэта на другой язык нужно, чтобы этот язык был уже богатый
и
гибкий.
После того, что сейчас сказано, для читателя, конечно, не может быть никаких
сомнений и
неясностей в вопросе, как понимал Н. Я. Данилевский отношение науки и религии к
народному и к общечеловеческому. Наука как дело, по самому существу своему
совершенно отвлеченное, должна целиком поступать в общую сокровищницу
человечества. Значение народности может здесь стоять только в том, что в
многосложном
и в многотрудном деде науки одна народность более способна производить одну
работу, а
другая другую, почему и необходимо для успехов науки, чтобы различные народности
содействовали постройке общего здания. Религия, по тому понятию, до которого
давно
уже возвысилось человеческое сознание, есть также нечто универсальное,
долженствующее иметь силу для всех людей одинаково. Так смотрим на религию не
только мы, христиане, но так же смотрят и буддисты, и магометане. Совершенно
несправедливо Ренан недавно упрекал покойного императора Вильгельма за привычку
говорить: наш Бог. Ренан выводит из этих слов, что император признавал особого
"Бога
немцев". Но подобная мысль об особом Боге давно уже стала для людей вовсе
невозможною; наш Бог значит просто - тот Бог, которого мы безусловно исповедуем,
которому всецело предаем себя, но который есть единый истинный Бог, и если не
всеми
еще признается, то должен быть признаваем всеми людьми. Может существовать
местная
церковь, но местная религия есть для нас уже contradictio in adjecto [+6].
Между тем г. Соловьев, упорно закрывая глаза на эту правильную и вполне
очевидную
постановку дела, наставил в своей статье множество возражений Н. Я.
Данилевскому, в
сущности, не нуждающихся ни в каком опровержении. Например:
"Индия, несмотря на то, что она относится к уединенным типам, передала высшее
выражение своей духовной культуры - буддизм - множеству народов совершенно
другого
племени и другого типа, передала не как материал только, не как "почвенное
удобрение",
а как верховное определяющее начало их цивилизации. Недаром наш автор во всех
своих
рассуждениях так тщательно умалчивает о буддизме: это огромное всемирноисторическое
явление никак не может найти места в "естественной системе"
истории.
Религия - индийская по своему происхождению, но с универсальным содержанием и не
только вышедшая за пределы индийского культурно-исторического типа, но почти
совсем
исчезнувшая в Индии,- зато глубоко и всесторонне усвоенная народами монгольской
расы, не имеющими в других отношениях ничего общего с индусами,- религия,
которая
создала, как свое средоточие, такую своеобразную местную культуру, как
тибетская, и,
однако же, сохранила свой универсальный международный характер и исповедуется
пятью- или шестьюстами миллионов людей, рассеянных от Цейлона до Сибири и от
Непала до Калифорнии,- вот колоссальное фактическое опровержение всей теории
Данилевского; ибо нет никакой возможности ни отрицать великой культурноисторической
важности буддизма, ни приурочить его к какому-нибудь отдельному
племени или типу".
Да кто же вас просил приурочивать? Разве Данилевский когда-нибудь учил, что
каждый
тип должен иметь свою религию? Притом истинное отношение вещей как нельзя яснее
выступает в том самом очерке судеб буддизма, который сделал г. Соловьев.
Несмотря на
"великую культурно-историческую важность" этой религии, она распространилась по
народам, которые "в других отношениях не имеют ничего общего" между собою; т. е.
культурные типы продолжают существовать, несмотря на общую религию. Вот
"колоссальное фактическое" доказательство правды Данилевского. Г. Соловьев сам
не
замечает, что когда он хочет выставить на вид внутреннюю силу буддийской
религии, то
приписывает ей "великую культурно-историческую важность", называет ее "верховным
определяющим началом цивилизации", когда же дело коснется ее универсальности, то
он
начинает упирать на полное различие народов, на "своеобразные местные культуры".
Странное неумение справиться с очень простыми отношениями понятий! Если бы г.
Соловьев догадался, что ему нужно уяснить себе отношение культуры и религии, о
чем он
ни слова не говорит, и что нет ни малейшей надобности ни отрицать значение
религии изза
культурных типов, ни жертвовать культурными типами из-за религии, то все его
недоумения разом бы исчезли, и он вполне согласился бы с Данилевским.
В судьбах буддизма особенно интересен факт, что он почти исчез в самой Индии,
его
породившей. Не то же ли мы видим в христианстве, не удержавшемся в той еврейской
культуре, которая была его первоначальною почвою? Такова сила особой культуры,
ее
неизбежная ограниченность; другие типы должны бывают принять на себя дело,
которое
превышает жизненный захват первоначальной культуры. К доказательствам неодолимой
силы типового культурного развития следует отнести и то своеобразие, которое
накладывается различными типами на общую им религию.
Что касается до науки, то, по-видимому, тут нет и повода к сомнениям и
недоумениям.
Христианство есть единая истинная религия, но и буддизм, и магометанство имеют
притязание на такой же характер универсальности. Наука же одна для всего земного
шара,
и человек, столь глубоко, можно сказать, страстно преданный науке, как Н. Я.
Данилевский, не мог не понимать этой существенной черты. Между тем г. Соловьев
преспокойно приписал ему дикое и даже неудобопонятное мнение, что между
различными науками одна принадлежит одному типу, другая другому и т. д. "..."
Надеемся, нет нужды доказывать, как нелепы подобные соображения о взглядах
Данилевского. Мы только заметим по случаю этих толков о науке, что, вообще,
статья г.
Соловьева должна несомненно послужить поддержкою того мнения о славянофилах,
которое в большом ходу в публике и не раз излагалось на страницах "Вестника
Европы", а
именно, что славянофилы - самодовольные, хвастливые патриоты, что они противники
прогресса, свободы и европейского просвещения, приверженцы "исключительного
национализма", отвергают "лучшие заветы" современной науки, поклонники китайщины
и
застоя. Нельзя сказать, чтобы все это доказывалось в статье г. Соловьева, но
именно в эту
сторону клонятся его возражения против Данилевского, и он хорошо знал, что в
таком
смысле он будет понят многими усердными почитателями "Вестника Европы". Таким
образом, при том положении дел, которое господствует в нашей литературе, мы
думаем,
что статья его уже не просто статья, а некоторый поступок. Чем бы он при этом ни
руководствовался, мы можем разве только пожалеть его, но никак не одобрить.
Славянофилы никогда не были оптимистами в суждениях о русском просвещении.
Напротив, они очень строго судили о нашей литературе, науке, искусстве, иногда
даже
грешили по избытку строгости. У Хомякова, у И. Аксакова можно найти много самых
горьких упреков нашей культуре, ее зыбкости, фальшивости и внутреннему бессилию.
Западники всегда были довольнее нашим просвещением, потому что требования их
были
очень просты и, можно сказать, плоски, число их приверженцев было несравненно
больше, и всякая умственная деятельность в духе западничества нарастала и
распространялась с каждым днем. Западники желали больше всего прогресса в наших
общественных порядках, славянофилы же брали дело гораздо выше и полагали главное
в
умственном перевороте, в глубоком преобразовании чувств и мыслей. Н. Я.
Данилевский
в этом смысле был ничуть не доволен развитием России и посвятил этому вопросу
особую
главу: "Европейничанье - болезнь русской жизни", главу, оставленную г.
Соловьевым без
всякого внимания.
Итак, если западники считают лучшим своим занятием ежедневно в газетах и
журналах
щеголять некоторою скорбью, то напрасно они присваивают себе какую-то монополию
на
скорбь. Кто больше и истиннее любит, тому и приходится больше и истиннее не
только
радоваться, но и огорчаться, и приходить в уныние и боязнь. И как обидно бывает,
когда
эту скорбь и волнение глубоко любящего человека поставят вдруг на одну доску с
злорадными обличениями человека равнодушного или даже ненавидящего! Когда из
слов,
относящихся к частному случаю или выражающих временное огорчение, вдруг с
бездушною недобросовестностью сделают какой-то общий приговор! Такие извращения
не редкость у иностранных писателей и газетчиков, которым нет дела до наших
чувств;
можно сказать, что нечто подобное сделал и г. Соловьев, когда в конце своей
статьи
привел одно восклицание Данилевского и несколько моих строк как подтверждение
своих
суждений. Г. Соловьев, мы надеемся, чужд злорадства и ненависти, но его мнения,
как он
сам знает, придутся по душе многим западникам и ненавистникам, и нет никакого
удовольствия вместе с ним служить для них потехою.
Между тем есть великая разница в самом смысле славянофильских и западнических
упреков, даже если бы они совпадали в предмете осуждения. Известно, что
славянофилы
видели в России некоторое раздвоение, что они глубоко чтили дух русского народа,
живущий в массе низших сословий, и питали мало уважения к объевропеившейся части
народа, которую Данилевский так хорошо называл "внешним выветрившимся слоем",
покрывающим твердое ядро. Упреки славянофилов относятся именно к этому слою,
заправляющему у нас почти вполне и внешними и внутренними делами, но никак не ко
всему народу, взятому в его внутренних силах и возможностях. Вот и разгадка того
противоречия, которое нашел г. Соловьев в моих унылых словах, сказанных по
случаю
смерти Аксакова. "Он смущается,- пишет г. Соловьев обо мне,- и унывает только за
нас, а
само славянофильство остается для него в своем прежнем ореоле". И через
несколько
строк: "Он (все я же) рассуждает так: мы оказываемся духовно слабыми и для
всемирных
дел непригодными,- следовательно, нам должно быть стыдно перед славянофилами,
которые так на нас уповали. Но не правильнее ли будет обернуть заключение: мы
оказались духовно слабыми и несостоятельными для великих дел к стыду
славянофильства, которое понапрасну и неосновательно надеялось на наши мнимые
силы"? Г. Соловьев хочет сказать, что я смущаюсь, и унываю, и стыжусь будто бы
за весь
русский народ; нет, он ошибся, к таким чувствам я вовсе не расположен; я часто
смущаюсь, и унываю, и стыжусь, но только за нас в тесном смысле, т. е. за себя с
г.
Соловьевым, за наше общество, за ветер в головах наших образованных людей и
мыслителей, за то, что мы не исполняем обязанностей того положения, которое
занимаем,
что мы так неисцелимо тщеславны и легкомысленны, что мы не любим труда и
постоянства, а предпочитаем разливаться в красноречии и только являться
деятелями.
Много у меня предметов смущения, уныния и стыда, но за русский народ, за свою
великую родину я не могу, не умею смущаться, унывать и стыдиться. Стыдиться
России?
Сохрани нас Боже! Это было бы для меня неизмеримо ужаснее, чем если бы я должен
был
стыдиться своего отца и своей матери. Иные речи г. Соловьева об России кажутся
мне
просто непочтительными, дерзкими. Вот какое у меня настроение чувств, и вот
почему я
так уважаю славянофилов; по моему мнению, это самое настроение есть истинный
корень
славянофильства "...".
Н. Н. Страхов
Последний ответ г. Вл. Соловьеву [+7]
В "Вестнике Европы" за январь Вл. С. Соловьев отвечает мне на мою статью "Наша
культура" и пр.
Мне очень хотелось бы, чтобы этот спор был понимаем читателями в его настоящем
смысле, и потому решаюсь прибавить здесь несколько замечаний. Не следует
упускать из
вида главного предмета спора. Дело идет вовсе не об успехах России в науках и
философии, не об любви к отечеству, не об моем гнусном "равнодушии к истине", не
об
желании Вл. С. Соловьева "протестовать против повального национализма, обуявшего
в
последнее время наше общество и литературу". "..." Дело идет о теории культурноисторических
типов, изложенной в книге Н. Я. Данилевского "Россия и Европа". За
эту
теорию я вступился против неожиданного и резкого нападения и очень желал бы,
чтобы и
теперь читатели главное свое внимание обратили на то, что касается этой теории.
Прочитав ответ Вл. С. Соловьева, я с удовольствием увидел, что спор наш кончен в
этом
отношении, т. е. что мне вовсе нет надобности вновь защищать теорию
Данилевского.
Если читатели вспомнят мою прежнюю статью и внимательно сравнят с нею то, что
теперь написал против нее Вл. С. Соловьев, то, надеюсь, им будет вполне ясно,
что все
мои прежние доказательства остаются в полной силе. В первой своей статье
противник
теории культурно-исторических типов нападал на нее: 1) с точки зрения
христианских
начал, 2) на основании учения о человечестве как об едином организме, 3) со
стороны
общих научных требований, именно приемов естественной системы, 4) на основании
хода
всемирной истории, 5) на основании истории наук и религий. Эти исходные точки
нападения я счел настолько важными, а самого нападателя - имеющим настолько веса
в
нашей литературе, что мне казалось нужным старательно отразить нападение. Все
указанные возражения были мною выставлены, рассмотрены и опровергнуты. В новой
статье мой противник не сказал ничего, ослабляющего мои доводы, так что мне нет
надобности дополнять свою прежнюю аргументацию. Маленького добавления требует
разве только новая ссылка г. Соловьева на ап. Павла, сделанная в защиту мысли о
человечестве как едином организме, именно прямая ссылка на две главы посланий
апостола, I Кор. XII, и Ефес. IV. Если непредубежденный читатель сам прочитает
эти две
главы, то он тотчас же увидит, что они наполнены увещаниями к единению и любви,
обращенными к обществу верующих, к христианской церкви, а вовсе не содержат
учения
о едином организме человечества. Во второй из указанных глав, в стихах 17 и 18,
прямо
говорится: "Заклинаю господом, чтобы вы не поступали, как поступают прочие
народы по
суетности ума своего, будучи помрачены в разуме, отчуждены от жизни Божией, по
причине их невежества и ожесточения сердца их". Следовательно, здесь полагается
существенное разграничение, и только верующие, если будут вести себя по вере
своей,
могут быть названы единым организмом.
Итак, я решаюсь в настоящем случае положиться на читателей, то есть надеяться,
что они
вспомнят мою прежнюю статью и увидят, что нынешние чрезвычайно горячие выходки
Вл. С. Соловьева совершенно слабы и бессодержательны в отношении главного
вопроса -
теории культурно-исторических типов. Для читателей забывчивых и предубежденных,
конечно, можно бы пуститься в повторения и истолкования, в шутку и
разглагольствования; но, как ни полезно бороться против забывчивости и
предубежденности, я не чувствую теперь к тому охоты, а без охоты, как известно,
хорошего писания не бывает.
В одном только пункте мне хотелось бы прибавить новые пояснения, хотя и прежних
достаточно для внимательных читателей. Г. Соловьев не верит моему изложению, по
которому теория культурно-исторических типов имеет мирный характер, отличается
духом славянской терпимости, ибо, по этой теории, могут одновременно
существовать и
развиваться несколько таких типов; так было прежде, так есть теперь, и в будущем
нет для
этого никакой невозможности. По уверению г. Соловьева я в этом случае
"бесцеремонно
подставил вместо основной мысли Данилевского какую-то совсем иную", и вот как г.
Соловьев излагает подлинное мнение Данилевского:
"По теории Данилевского, славянство, будучи последним в ряду преемственных
культурно-исторических типов и притом самым полным (четырехосновным), должно
прийти на смену (?) прочих, частью отживших, частью отживающих типов (Европа);
славянский мир есть море, в котором должны слиться все потоки истории (?) - этой
мыслью Данилевский заканчивает свою книгу, это есть последнее слово всех его
рассуждений. Слияние же исторических потоков в славянском море должно произойти
не
иначе как посредством великой войны между Россией и Европой" (Вестн. Евр., янв.,
стр.
358).
В подобном же духе истолковывал недавно мнения Данилевского и В. П. Безобразов,
стараясь придать этим мнениям самый фантастический и пугающий вид.
"С чрезвычайной восторженностью возвещает он (Данилевский) грядущий близкий
период торжества (?) славянского культурно-исторического типа, под духовною и
политическою гегемонией России, видя в этом торжестве (?) тот высший синтез всех
доселе существовавших во всемирной истории культурных начал, который должен
воссоздать просвещение и государственно-общественный строй на развалинах
доживающей свой век европейской культуры" (Наблюдатель, 1888, ноябрь, стр. 325,
326).
Несколько далее к этому прибавлено:
"Заключительным словом книги Данилевского,- как иначе и быть не могло,
вследствие
всех его теоретических соображений,- является необходимость роковой смертельной
(?)
борьбы России со всем Западом, т. е. со всем образованным миром, борьбы не
только
нравственной, но и материальной" (стр. 329).
Тут я вижу глубокое недоразумение, глубокое извращение дела, хотя извращение
неумышленное, происшедшее только оттого, что противники Н. Я. Данилевского не
удостаивают его книгу старательного чтения и вникания. О какой смене прочих
типов они
говорят? О каком близком торжестве? Что это за потоки, сливающиеся в славянском
море? Откуда явилась смертельная борьба? Откуда воссоздание просвещения на
развалинах европейской культуры?
Эти речи умышленно напыщенны и все-таки неопределенны; обидно читать их, когда
вспомнишь точность мысли и выражения, свойственную Н. Я. Данилевскому.
Во-первых, он никогда не говорил, что Европа отживает свой век; напротив, он
утверждал
и подробно пояснял, что теперь Европа находится в полном расцвете, в апогее
своих сил.
Нигде он и не думает говорить о "развалинах европейской культуры" и о том, что
нам
предстоит будто бы делать на этих развалинах.
Во-вторых, он предсказывал борьбу славянского мира с Европой, но предсказывал
потому, что видел в этой борьбе единственный возможный выход для разрешения
восточного вопроса, выход из давнишней существующей распри, разрешение тех
горячих
стремлений, надежд и притязаний, сила которых не ослабевает, а растет с каждым
днем.
Вы не хотите признать правильности предсказаний Н. Я. Данилевского; но, чтобы их
опровергнуть, мало сказать, что вы, по человеколюбию или по экономическим
соображениям, ужасаетесь войны,- нужно еще показать, как же, по вашему мнению,
может совершиться разрешение восточного вопроса.
В-третьих, наконец, великие надежды, которые автор "России и Европы" возлагал на
славянский мир, вы готовы принять за какое-то поползновение к единому и
неразделенному владычеству над всем миром; вы говорите о смене всех типов одним,
о
слиянии всех потоков в одном море и т. п. Но подобные предположения невозможны
по
самой сущности теории культурно-исторических типов, утверждающей, что развитие
этих
типов совершается и разновременно, и разноместно. Н. Я. Данилевский даже прямо,
как
на одно из сильных и ясных доказательств своей теории, указывает на то, что в
силу ее
невозможна какая-нибудь единая всесовершенная цивилизация для всей земли (Россия
и
Европа, стр. 123) и устраняется всякая мысль о мировладычестве (стр. 463-465). У
него
нельзя найти даже таких предположений, как, например, у Ренана, который считал
очень
вероятным, что славяне завоюют Европу (см. "Борьба с Западом", кн. I, стр. 387)
[Спб.,
1882].
Да разве для развития, для создания своей культуры нам нужна власть над Европой,
или
Африкой, или Индией и т. п.? Н. Я. Данилевский был слишком разумен, чтобы
тешиться
подобными мыслями, а главное - другого он желал своей родине, не внешнего блеска
и
торжества. В конце своей книги он действительно говорит о потоках, которые
когда-то
сольются в славянском водоеме (не в море); но он говорит весьма определенно о
четырех
потоках и разумеет здесь четыре главных направления культурной деятельности, т.
е. он
только выражает в подобии или метафоре ту свою надежду, что славянский тип будет
четырехосновным. Вот его слова:
"Главный поток всемирной истории начинается двумя источниками на берегах
древнего
Нила. Один, небесный, божественный, через Иерусалим, Царьград, достигает в
невозмущенной чистоте до Киева и Москвы; другой - земной, человеческий, в свою
очередь дробящийся на два русла: культуры и политики, течет мимо Афин,
Александрии,
Рима в страны Европы; на русской земле пробивается новый ключ справедливо
обеспечивающего народные массы общественно-экономического устройства. На
обширных равнинах Славянства должны слиться все эти потоки".
Очевидно, это есть изображение той самой мысли о четырехосновности, которая
несколькими строками выше выражена в отвлеченных терминах. Затем последними
строками в книге стоят стихи Хомякова:
Смотрите, как широко воды
Зеленым долом разлились,
Как к брегу чуждые народы
С духовной жаждой собрались!
Так глубоко верили в свою землю Хомяков и Данилевский, так далеко простирались
их
надежды!
"Но ведь это самохваление, самомнение! Ведь это горячие мечты народного
самолюбия,
которые ведут к гордости, к нелепому самодовольству, к презрению и непониманию
цивилизации!" Вот что скажут на это наши скептики и недоброжелатели, да и
множество
наших интеллигентов, или, правильнее, тех, которые только пламенно желают
считаться
интеллигентами. Боже мой, бедная Россия! Незаглушимая болезненная нота всегда
отзывается в твоей умственной жизни. Мы так измалодушничались, так привыкли
падать
духом, что чуть не оскорбляемся, если кто-нибудь выразит надежду на великое
духовное
будущее России. Да почему же нам не надеяться? Вера в свою землю, надежда на нее
-
ведь это чувства, без которых жить нельзя: нельзя называть себя русским, нельзя
сознавать свою особенность среди людей иного племени и не верить, что эта
особенность
имеет свое высшее оправдание, что наша история ("такая, какую нам Бог дал", по
выражению Пушкина) ведет нас к некоторой великой цели. Что дурного, что такого
страшного и непростительного в той мысли, что на равнинах славянства дух
человеческий
принесет некогда роскошные плоды, каких не видала история? Подобные надежды так
естественны для того, кто любит свой народ.
Но надежды, конечно, суть только надежды, только гадания о будущем, только
желания,
для исполнения которых от нас еще требуется большой труд, тем больше усилий и
доблестей, чем выше самые желания. Мы видели, что противники Н. Я. Данилевского
выставляют его желания в каком-то страшном свете; но они делают еще другую
ошибку,
все потому, что стараются подорвать его теорию типов. Именно, и Вл. С. Соловьев,
и В.
П. Безобразов причисляют эти надежды Данилевского к самой его теории, видят в
них
прямой вывод из всех его соображений, последнее слово и завершение его системы.
Понятно, что благожелания, в которых Данилевский дал полный простор своему
горячему
патриотизму, должны показаться совершенно мечтательными для людей с иным
настроением, а, следовательно, тот же упрек мечтательности должен упасть и на
всю
теорию, которая привела будто бы к таким фантастическим выводам.
Но так нельзя смотреть на дело, не так его поставил автор "России и Европы". Это
был не
только пламенный патриот, но и необычайно светлый ум. Он отделил резкою чертою
то,
чего желал и на что надеялся, от того, что считал твердым фактом, строго
обоснованною
теорией. Предположения о будущем величии славянского культурно-исторического
типа
содержатся в XVII главе, последней главе книги. Эта глава начинается такими
словами:
"Предыдущею главою я, собственно говоря, кончил принятую на себя задачу" (Россия
и
Европа, стр. 513).
"Я указал,- говорит на следующей странице Данилевский,- на тот путь, которым
Россия и
Славянство ведутся и должны, наконец, привестись к осуществлению тех обещаний,
которые даны им их этнографическою основой, теми особенностями, которые отличают
их в числе прочих семейств великого арийского племени... Этим могли бы мы,
следовательно, заключить наши исследования" (стр. 514).
Итак, до сих пор происходило строгое исследование, и оно теперь вполне
заключено.
Теория культурно-исторических типов утверждена, и в отношении к славянскому типу
дело шло не об обещаниях, даваемых его этнографическою основой в ее историческом
пути развития, не о будущих подвигах его культуры, а о том пути, по которому
история
привела этот тип к восточному вопросу. Итак, если бы мы вовсе откинули последнюю
главу "России и Европы", эта книга сохранила бы всю свою целость и весь свой
вес. Но
автор, к соблазну наших западников, решился заговорить о будущем, захотел вполне
выразить свою любовь и веру. При этом он очень хорошо знал, что делает. Он
называет
это дело "гадательным" и "крайне трудным" (стр. 515) и даже вовсе отвергает
возможность полной характеристики новой культуры.
"Неверующие в самобытность славянской культуры возражают против нее вопросом: "В
чем же именно будет состоять эта новая цивилизация, каков будет характер ее
науки, ее
искусства, ее гражданского и общественного строя?" "В такой форме,- замечает Н.
Я.
Данилевский,- требование это нелепо, ибо удовлетворительный ответ на него сделал
бы
самое развитие этой цивилизации совершенно излишним" (стр. 514, 515).
Он берется поэтому отвечать лишь "в общих чертах", да и тут принимает меры, как
бы "не
впасть в совершенно бессодержательные мечтания" (стр. 515). И наконец, когда он,
посредством остроумных соображений, дошел до формулы, что славянский тип, может
быть, будет четырехосновным, он заключает свои рассуждения так:
"Осуществится ли эта надежда, зависит вполне от воспитательного влияния
готовящихся
событий, разумеемых под общим именем восточного вопроса, который составляет узел
и
жизненный центр будущих судеб Славянства" (стр. 556).
Неужели это не точно и не ясно? Не так ли мы предвещаем молодому даровитому
юноше
великую будущность, если события, которые ему встретятся, не помешают ему и если
сам
он встретит эти события как следует, воспримет от них надлежащее воспитательное
влияние?
По строгости мысли, по правильности в постановке вопросов, по точности, с
которою
выражено каждое положение и определен относительный вес каждого положения,- я
нахожу Н. Я. Данилевского безупречным, удивительным, твердым и ясным, как
кристалл,
и не могу не жалеть, что этого не видят его ученые противники.
Они, очевидно, чем-то ослеплены. Слушая иного из наших западников, можно
подумать,
что говорит не наш соотечественник, а какой-нибудь немец в глубине Германии,
которого
с детства вместо буки пугали донским казаком и которому Россия является в
мифическом
образе неодолимого могущества и самого глухого варварства. Не следует ли нам
статьна
совершенно другую точку зрения? Почему это мы за Европу боимся, а за Россию у
нас нет
ни малейшего страха? Когда Данилевский говорил о грядущей борьбе между двумя
типами, то он именно разумел, что Европа пойдет нашествием еще более грозным и
единодушным. Возьмите дело с этой стороны. Перед взорами Данилевского в будущем
миллионы европейцев с их удивительными ружьями и пушками двигались на равнины
Славянства; давнишний Drang nach Osten [+8] действовал, наконец, с полною силою
и
заливал эти равнины огнем и кровью. Он видел в будущем, что его любезным
славянам
предстоят такие испытания, такие погромы, перед которыми ничто Бородинская битва
и
Севастопольский погром. И он взывал к мужеству, к единодушию, к твердой вере в
себя, и
он надеялся, что если мы будем так же уметь жертвовать собою, как жертвовали до
сих
пор, то мы выдержим и отразим этот напор Европы, что мы отстоим себя, а если
отстоим,
то, значит, и зацветем новой жизнью.
Спрашивается, где же тут незаконная гордыня и несбыточные притязания? Противники
Н.
Я. Данилевского, очевидно, вовсе его не понимают, они никак не могут стать на
его точку
зрения, а все сбиваются на давнишние ходячие понятия об истории. Против таких
недоразумений одно средство - нужно прилежнее читать "Россию и Европу", нужно
отказаться от пренебрежения к этой бесподобной книге "..."
Примечания
[+1] Приложение включает три статьи Н. Н. Страхова, две последние в сокращении.
Н. Н. Страхов. О книге Н. Я. Данилевского "Россия и Европа"
Опубликовано в "Известиях С.-Петербургского Славянского благотворительного
общества", 1886, - 12. Основу текста статьи составляет рецензия Н. Н. Страхова,
напечатанная в журнале "Заря" (1871, - 3) в связи с выходом первого отдельного
издания
труда Данилевского.
[+2] С.-Петербургское Славянское благотворительное общество возникло в 1877 г.
одновременно с объявлением войны Турции на базе петербургского отдела
Славянского
благотворительного комитета, образованного по инициативе В. И. Ламанского в 1868
г.
Оказывало материальную и иную поддержку славянам (преимущественно болгарам и
сербам); стремилось к развитию духовных связей России с другими славянскими
странами.
[+3] Речь идет о центральном положении гегелевской философии истории, которое
разделялось большинством историков XIX в. Выдвигая понятие мирового духа, Гегель
обосновывал связность, единство и всемирность исторического развития
человечества. С
другой стороны, мировой дух, по Гегелю, воплощается не во всех народах, а только
в так
наз. всемирно-исторических; носителем мирового духа в новое время ученый считал
германский мир (germanisches Welt).
[+4] Н. Н. Страхов. Наша культура и всемирное единство.
Впервые издавалась в "Русском вестнике", 1888, - б. Публикуемая в настоящей
книге в
виде фрагментов работа является ответом на статью В. С. Соловьева "Россия и
Европа"
("Вестник Европы", 1888, - 2, 4; перепечатано в его брошюре "Национальный вопрос
в
России"). Откликом на возникшую полемику явилось письмо под названием "Владимир
Соловьев против Данилевского", направленное из Оптиной пустыни известным русским
публицистом и литературным критиком К. Н. Леонтьевым в редакцию петербургского
журнала "Гражданин". "Замечательный человек этот (Данилевский.- С. В.)
скончался, не
доживши не только до заслуженной им славы, но и до справедливой оценки
большинством своих русских сограждан",- писал К. Н. Леонтьев. "Только один
серьезный
голос Н. Н. Страхова одиноко и мужественно звучал в его пользу с самого начала
появления книги "Россия и Европа". Осуждая позицию Вл. Соловьева, К. Н. Леонтьев
делал вывод, что "...г. Страхов гораздо правее его в своей оценке замечательных
трудов
Данилевского" (Собрание сочинений К. Леонтьева: В 9 т. Спб., 1913. Т. 7, с. 291,
292-293.
[+5] Здесь и далее ссылки на страницы приведены Н. Н. Страховым по 3-му изданию
книги (1888).-Примеч. сост.
[+6] Противоречие в определении (лат.).
[+7] Н. Н. Страхов. "Последний ответ г. Вл. Соловьеву"
Опубликовано впервые в журнале "Русский вестник", 1889, No 2. В настоящем
издании
печатается в сокращении.
Статья является ответом на очередное печатное выступление В. С. Соловьева против
труда Н. Я. Данилевского (Соловьев В. С. О грехах и болезнях Вестник Европы,
1889, - 1).
[+8] Натиск на Восток (нем.).
КОММЕНТАРИИ
Н. Я. Данилевский завершил работу над "Россией и Европой" в начале 1868 г. При
опубликовании рукописи он столкнулся со значительными трудностями. "...Ни один
из
тогдашних журналов,- писал впоследствии Н. Н. Страхов, друг и издатель Н. Я.
Данилевского,- не согласился бы принять сочинения, писанного в таком духе, как
"Россия
и Европа". Поэтому была сделана только попытка найти место в "Журнале
Министерства
народного просвещения", хотя в таком случае на внимание публики рассчитывать уже
не
приходилось". По словам Н. Н. Страхова, Н. Я. Данилевскому помог счастливый
случай:
"...как раз в это время ревностный любитель литературы В. В. Кашпирев решил
издавать
новый ежемесячный журнал "Зарю" и звал меня в сотрудники. Николай Яковлевич
очень
радовался этому случаю; с первой же книжки "Зари" 1869 года стали появляться в
ней
последовательные главы "России и Европы", и в течение года вся книга была
напечатана в
журнале" (см.: Данилевский Н. Я. Россия и Европа. Спб., 1888. С. XIX).
Кроме журнальной публикации (Заря. 1869. No 1-6, 8-10), при жизни Н. Я.
Данилевского
его книга благодаря усилиям Н. Н. Страхова еще однажды вышла в свет, на этот раз
отдельным изданием в 1871 г. Напечатанная небольшим тиражом (всего 1200 экз.),
"Россия и Европа" не только не принесла успеха автору, но при его жизни
оказалась
практически незамеченной читающей публикой. "Смело можно сказать,- писал в 1889
г.
академик К. Н. Бестужев-Рюмин, один из немногих представителей тогдашней
российской интеллигенции, верно оценивший значение книги,- что сочинение
Данилевского, которого в Австрии зовут "апостолом славянства", едва известно в
России;
к этому следует еще прибавить, что критики, говорившие о нем, с трогательным
единодушием, несмотря на различие партий, отзывались явно неблагосклонно"
(БестужевРюмин
К. Н. Теория культурно-исторических типов // Данилевский Н. Я. Россия и
Европа.
Спб., 1889. С. 560). О малой популярности книги Н. Я. Данилевского говорит тот
факт,
что к моменту смерти автора (1885) часть тиража первого издания книги еще не
была
распродана. Несмотря на это, Н. Н. Страхов еще трижды (1888, 1889 и 1895 гг.)
предпринимал издание сочинения своего единомышленника и друга. По словам
русского
дореволюционного философа Э. Л. Радлова, книгу Данилевского "Н. Н. Страхов,
можно
сказать без преувеличения, заставил русское общество читать, указав на
выдающиеся
стороны этого труда" (Радлов Э. Несколько замечаний о философии Н. Н. Страхова.
Спб.,
1890. С. 4). Принимая во внимание это обстоятельство, при подготовке настоящего
издания было решено включить в книгу Н. Я. Данилевского в качестве приложения
статью Н. Н. Страхова "О книге Н. Я. Данилевского ‡Россия и Европа"" (1886), а
также
вошедшие в сборник его произведений "Борьба с Западом в нашей литературе"
полемические статьи "Наша культура и всемирное единство" (1888) и "Последний
ответ г.
Вл. Соловьеву" (1889), направленные против публикаций известного философа в
журнале
"Вестник Европы", которые содержали резкие нападки на книгу Данилевского.
Литературное и научное наследие Н. Я. Данилевского, включающее, кроме "России и
Европы", еще целый ряд не утративших своей актуальности произведений, нуждается
в
глубоком и всестороннем изучении. По-видимому, не за горами и первое
академическое
издание основного труда русского философа и естествоиспытателя, содержащее
квалифицированный научный анализ не только историософских взглядов Н. Я.
Данилевского, но и его вклада в развитие естественных наук, и в первую очередь
биологии. Настоящее издание "России и Европы" не претендует на такой уровень
научности; оно является только первым приближением к наследию Н. Я. Данилевского
после 95-летнего перерыва. Это определило подход к тексту книги, который
печатается с
некоторыми сокращениями. Они коснулись главным образом тех ее страниц, которые
содержат значительный объем отчасти малопонятной для неспециалиста, отчасти
устаревшей к настоящему времени информации. В наибольшей степени сокращения
затронули 6-ю главу книги, посвященную выявлению признаков "естественной
системы"
в науке, для чего Н. Я. Данилевский использовал материал всего современного ему
естествознания. Отсутствующий в настоящем издании текст обозначен отточием в
угловых скобках (...). Орфография и пунктуация книги приближены к современным,
за
исключением случаев, характерных для индивидуального стиля Н. Я. Данилевского.
Содержащиеся в книге факты, почерпнутые из ботаники, зоологии и других
естественнонаучных дисциплин, в комментариях к настоящему изданию не отражены.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
С.А.Вайгачев
Нет человечески истинного без истинно народного.
А. С. Хомяков
В 1988 г. культурный мир отмечал юбилей книги, ставшей значительным явлением в
философской литературе нашего века: 70-летие со дня выхода первого тома "Заката
Европы" Освальда Шпенглера. Вновь возникший интерес к творчеству немецкого
мыслителя, яркого представителя некогда популярного на Западе философского
направления, известного под названием "философии жизни", высветил не только
сильные
стороны его труда, вынесшего суровый приговор современной западной цивилизации
за
её голый техницизм и отсутствие животворящих органических начал, но и
вторичность
многих положений автора "Заката Европы". Так, известный английский исследователь
Дж. Уолден, выступая в Чикагском университете, говорил о существовании другой
книги,
появившейся в России еще в конце 60-х гг. XIX в. и во многом предвосхитившей
книгу
Шпенглера: "Освальд Шпенглер сказал, что западная цивилизация превратилась в
простой
комплекс методов и орудий, что у нее нет души. За пятьдесят лет до него Николай
Данилевский говорил очень похожие вещи и предлагал добыть недостающую душу из
русских национальных корней. Можем ли мы надеяться на то, что Россия... вдохнет
новую
жизнь в нашу больную культуру?" [+1]
Оставим на время вопрос английского ученого и обратимся к фактам. Они со всей
определенностью свидетельствуют о том, что выдвинутая Н. Я. Данилевским в книге
"Россия и Европа" теория "культурно-исторических типов" оказала исключительно
большое влияние на современную западную философию культуры. Написанная 120 лет
назад, книга Н. Я. Данилевского не канула в Лету, но продолжает свою жизнь -
правда, не
на родине автора, где идеи славянской самобытности сгорели в огне политических и
социальных катаклизмов начала XX в., а на Западе, по-своему распорядившемся
наследием Н. Я. Данилевского. После Октябрьской революции автор "России и
Европы"
воспринимался там уже не в пугающем ореоле панславистских идей, а гораздо
спокойнее
и потому объективнее - в качестве основоположника получившей признание теории
множественности и разнокачественности человеческих культур. (Хотя, разумеется,
ряд
"советологов" не мог удержаться от соблазна подойти к труду Н. Я. Данилевского с
политико-идеологическими мерками, о которых в свое время хорошо написал Ф. И.
Тютчев:
Давно на почве европейской,
Где ложь так пышно разрослась,
Давно наукой фарисейской
Двойная правда создалась:
Для них - закон и равноправность,
Для нас - насилье и обман...
И закрепила стародавность
Их, как наследие славян.)
В целом же, как было сказано, к труду Н. Я. Данилевского на Западе ныне
преобладает
взвешенный, объективный подход. В современной западной философии и социологии
культуры имя Данилевского упоминается первым в ряду таких мыслителей, как О.
Шпенглер, А. Тойнби, Ф. Нортроп, А. Шубарт, П. А. Сорокин, объединяемых общим
критическим отношением к европоцентристской, однолинейной схеме общественного
прогресса. Автору "России и Европы", переведенной на несколько европейских
языков,
посвящено множество статей в самых престижных научных изданиях Западной Европы и
Америки, он объявляется "пионером", заложившим популярный на Западе подход
пространственно-временной локализации явлений культуры. Именно так был оценен в
1964 г. вклад Н. Я. Данилевского Международным обществом сравнительного изучения
цивилизаций. По-иному сложилась судьба наследия Данилевского на его родине, в
России, где с 1895 г. его капитальный труд и другие произведения ни разу не
переиздавались, а имя было предано забвению.
По словам известного русского философа и публициста, современника и друга
Данилевского, Н. Н. Страхова, автор "России и Европы" принадлежал "к тем, кого
можно
назвать солью земли русской, к тем неизвестным праведникам, которыми спасается
наше
отечество" [+2]. Думается, можно согласиться с этой оценкой личности
Данилевского,
данной Н. Н. Страховым, жизнь и литературная деятельность которого оказались
тесно
связанными с жизнью автора "России и Европы" и судьбой его литературного
наследства.
Как и Данилевский, Страхов относился к тесному кругу людей (по определению В. В.
Розанова, к "кучке гонимых"), которые в условиях быстрого превращения России в
буржуазное государство - и как следствие этого прогрессирующей "порнофикации
русского общества" (К. К. Толстой) - оставались "верными заветам, смыслу и духу
земли
русской" [+3]. Н. Н. Страхову принадлежит и заслуга написания первой и
единственной
биографии Н. Я. Данилевского, к которому, по свидетельству В. В. Розанова, он
"был
привязан как к типично собравшему в себе светлые народные черты: ясный ум и
твердый,
открытый характер" [+4].
В письме к Л. Н. Толстому от 13 июня 1886 г., написанном спустя полгода после
смерти
Данилевского, Н. Н. Страхов дал следующую краткую характеристику жизненного пути
своего друга: "Жизнь эта была очень трудная, очень полезная, очень счастливая и
очень
скромная [+5]. Проследим обстоятельства этой жизни.
Николай Яковлевич Данилевский родился 28 ноября (по старому стилю) 1822 г. в
селе
Оберец Ливенского уезда - одном из "дворянских гнезд" богатой литературными и
научными талантами Орловщины. Его отец, заслуженный генерал, в 1812 г. оставил
учебу
в Московском университете и поступил на военную службу в действующую армию; в
составе гусарского полка он участвовал в заграничном походе русской армии и был
ранен
в "битве народов" под Лейпцигом (1813 г.).
Родители Н. Я. Данилевского сделали все, чтобы дать сыну наилучшее образование.
После учебы в частном пансионе в Москве он был принят в знаменитый
Царскосельский
лицей, по окончании которого поступил (в качестве вольного слушателя) на физикоматематический
факультет Петербургского университета. Здесь в 1847 г. состоялась
его
первая встреча со Страховым. Впоследствии Н. Н. Страхов так описал
обстоятельства их
первого знакомства: "Между студентами вдруг пронесся говор: "Данилевский,
Данилевский!", и я увидел, как около высокого молодого человека, одетого не в
студенческую форму, образовалась и стала расти большая толпа. Все жадно слушали,
что
он говорит; ближайшие к нему задавали вопросы, а он отвечал и давал объяснения.
Дело
шло о бытии Божием и о системе Фурье" [+6].
Продолжением этих студенческих бесед стали знаменитые "пятницы", проходившие на
квартире у М. В. Буташевича-Петрашевского. Как и Петрашевский, будущий автор
"России и Европы" видел достоинство "социальной науки" Фурье в том, что
фурьеризм
подходил к проблемам "общественного быта" не с позиций буржуазного либерализма,
который приносит личность "в жертву капиталу", а искал их решения на пути
соединения
выгод частного и общего хозяйства.
В 1849 г. Данилевский защитил магистерскую диссертацию по кафедре ботаники,
представив в университет описание флоры родной Орловщины. В том же году,
находясь
на научной практике в Тульской губернии (на берегах воспетой И. С. Тургеневым
Красивой Мечи), он был внезапно арестован и отвезен в Петербург, где его
привлекли к
следствию по делу Петрашевского. Хотя данных к его обвинению не нашлось,
Данилевский после трехмесячного заключения в Петропавловской крепости был выслан
из Петербурга в Вологду. После светлых аудиторий столичного университета молодой
ученый оказался в унылой обстановке канцелярии вологодского губернатора. Однако
и в
условиях ссылки, оторванный от родных и друзей, Данилевский с успехом продолжает
занятия наукой. Его работа "Климат Вологодской губернии" была отмечена премией
Русского географического общества.
В 1853 г. Н. Я. Данилевский, сменивший к тому времени Вологду на Самару, был
командирован (в звании статистика) на Волгу - участвовать в важной для экономики
страны экспедиции, целью которой было исследование состояния рыбных запасов и
рыболовства в низовьях великой русской реки и в Каспийском море. "Эта
командировка,-
писал Н. Н. Страхов,- определила всю дальнейшую судьбу Николая Яковлевича; он и
умер в одной из своих поездок для исследования рыболовства" [+7]. Возглавлявший
эскпедицию академик Карл Бэр быстро оценил познания и способности своего
статистика;
во время проведения изыскательских работ Бэр часто передоверял ему самые трудные
участки.
Опыт, приобретенный Данилевским во время Волжско-Каспийской экспедиции 1853 г.,
не
пропал даром. Спустя пять лет он был назначен начальником эскпедиции для
исследования рыбных и звериных промыслов на Белом море и на Ледовитом океане; по
возвращении в Петербург Данилевский за свою научно-административную деятельность
был награжден золотой медалью Русского географического общества. Затем
последовали
экспедиции на Черное, Азовское моря... Всего за свою жизнь Н. Я. Данилевский
совершил
9 экспедиций, в результате которых было проведено исследование всех вод
Европейской
России. Не меньших успехов он достиг и на административном поприще. Войдя в
конце
своей карьеры в состав Совета Министерства государственных имуществ, Данилевский
принял самое активное участие в выработке законов, которые регулировали
состояние
рыбных богатств страны вплоть до начала XX в.
Свою научно-литературную деятельность Н. Я. Данилевский начал еще в стенах
Петербургского университета. В 1848 г "Отечественные записки" опубликовали три
его
критические статьи о "Космосе" Александра фон Гумбольдта. В дальнейшем им были
написаны многочисленные книги и статьи, среди которых преобладали капитальные
труды по вопросам рыболовства и статистики, но встречались и такие работы, как
"Опыт
областного великорусского словаря", статьи о русской географической терминологии
и
др.
В 60-е гг. с началом эпохи реформ, когда общественно-политическая жизнь страны
резко
активизировалась, в интересах Данилевского совершается все более отчетливый
сдвиг в
сторону проблем социально-политических и историко-культурных. Мы не располагаем
точными данными о времени начала его работы над "Россией и Европой"; однако есть
основание считать, что это относится к тому времени, когда он наконец получил
возможность прочно осесть со своей семьей на постоянном месте. В 1864 г. он
поселился
на Южном берегу Крыма, в Мшатке, купив за небольшую плату это расположенное близ
станции Байдары имение, состоявшее из огромного сада и развалин барского дома,
сожженного французами в Крымскую войну. Думается, что сама атмосфера этого дома,
стены которого помнили недавнее вражеское нашествие, чрезвычайно
благоприятствовала
вызреванию замысла книги Данилевского. Здесь, в Мшатке, подолгу гостил Н. Н.
Страхов.
Здесь признанного лидера поздних славянофилов посетил "старый" славянофил И. С.
Аксаков, с которым хозяин усадьбы был в дружеских отношениях и вел переписку.
Здесь
весной 1885 г. в гостях у Данилевского побьшал находившийся в то время в Крыму
Л. Н.
Толстой. Данилевский "очень полюбился" великому русског.ту писателю [+8].
24 апреля 1877 года Александр II подписал манифест о вступлении России в войну с
Турцией. Данилевский приветствовал это решение, видя в нем "первое сознательное
действие... Русского государства во имя освобождения порабощенного Славянства"
[+9].
Хотя военные действия развивались успешно для русской армии и привели к
подписанию
3 марта 1878 г. в пригороде турецкой столицы Сан-Стефано мирного договора,
который
давал свободу и независимость народам Болгарии, Румынии, Сербии и Черногории,
именно в этом, победном для России году, над тихой Мшаткой возникла угроза
нового
вражеского нашествия. Западные державы подняли шумную кампанию якобы в защиту
Турции, а в действительности с целью удовлетворения своих собственных
захватнических
замыслов. Правительство Дизраэли отправило военную эскадру в Мраморное море и
развернуло шовинистическую антирусскую кампанию в печати, В Крыму ждали высадки
английских десантов, в связи с чем семья Данилевского вынуждена была на время
переселиться в другое место. Действия западных держав накануне и во время
Берлинского
конгресса, на котором они потребовали от России пересмотра условий СанСтефанского
договора к невыгоде славянских народов Балканского полуострова, явились в глазах
Данилевского еще одним подтверждением тех его мыслей, которые он высказал
десятью
годами раньше в "России и Европе". В статье "Как отнеслась Европа к русскотурецкой
распре" он отмечал факт широкого распространения на Западе антирусских
настроений.
На стороне Турции, писал он, выступила не только "жидовствующая, банкирствующая,
биржевая, спекулирующая Европа - то, что вообще понимается под именем
буржуазии",
но и левые политические силы -"Европа демократическая, революционная и
социалистическая, начиная от народно-революционных партии... до
космополитической
интернационалки" [+10].
Политическая неудача России, вынужденной уступить на Берлинском конгрессе
жесткому
давлению Запада, надолго омрачила душевное состояние Данилевского. Но еще больше
его угнетали те настроения, которые с каждым годом все отчетливее проявлялись
среди
образованной части русского общества. В статье "Горе победителям!" (1879) он
пишет о
большой распространенности "сомнения в смысле, цели, значении самого
исторического
бытия России, которые как нечто несущественное, сравнительно маловажное,
второстепенное, должны уступить место более существенному, более важному,
первостепенному". Особенно трагично, с точки зрения Данилевского, то
обстоятельство,
что носителями подобных настроений выступают как раз те общественные слои,
которые
называются интеллигенцией и призваны жить сознательной исторической жизнью. "С
такими сомнениями в сердце исторически жить невозможно!" - пророчески восклицал
Н.
Я. Данилевский [+11].
Как и всегда, когда ему бывало трудно, Данилевский ищет и находит выход из
душевного
нестроения в напряженной работе. Он деятельно борется с филоксерой, опустошавшей
виноградники Крыма, хлопочет о пополнении Никитского Ботанического сада (в
течение
ряда лет он исполнял должность его директора), и - что самое главное - пишет
двухтомный труд "Дарвинизм", представляющий собой уничтожающую критику учения
Чарлза Дарвина об естественном отборе. Отвергая дарвиновскую теорию эволюции
организмов, Данилевский находит объяснение их происхождения в деятельности
высшего
разума. По словам Н. Н. Страхова, Данилевский определял свой неоконченный труд
как
"естественное богословие". В нем он мечтал о славянской науке, в которой жизнь
природы рассматривалась бы, исходя из принципов единства материи и духа.
Как уже было сказано, Данилевский не успел закончить свой труд. Болезнь сердца,
которой он страдал в последние годы жизни, настигла его во время очередной
научной
поездки. 7 ноября (по старому стилю) 1885 г. Н. Я. Данилевский скоропостижно
умирает в
Тифлисе. Его тело было перевезено в Мшатку и похоронено в саду, неподалеку от
дома, в
котором он прожил 20 последних - трудных и счастливых - лет своей жизни.
...Когда в январе 1869 г. в свет вышел первый номер почвеннического журнала
"Заря",
немногочисленные подписчики увидели в числе его авторов имена Н. Я. Данилевского
и
Н. Н. Страхова: первые главы "России и Европы" соседствовали на страницах "Зари"
с
первой статьей Страхова о "Войне и мире" Л. Н. Толстого. В то время "передовая"
литературная критика требовала от искусства показа социального и нравственного
антагонизма между правящими классами и народом и вела курс на разъединение
общества. "Война и мир" с ее апологией "общей жизни", национального единства
прозвучала в этих общественных условиях резким диссонансом, вызвав недовольство
у
публицистов радикального лагеря. Само собою разумеется, представители
"передового
направления" русской публицистики встретили в штыки статью Страхова, первым
разъяснившего значение "Войны и мира" как русской героической эпопеи и подлинно
народной книги. Еще более негативную реакцию среди сторонников "прогрессирующей
литературы" (Э. Л. Радлов) вызвала книга Данилевского. Вначале,.как писал
противник
теории культурно-исторических типов философ В. С. Соловьев, выступивший в этом
вопросе заодно с либералами-западниками, "все компетентные люди" признали труд
Данилевского "за литературный курьез", не заслуживающий сколько-нибудь
серьезного
критического разбора; затем, после того как, благодаря усилиям Н. Н. Страхова,
"Россия и
Европа" увидела свет отдельным изданием в 1871 г., а в дальнейшем за короткий
промежуток времени (с 1888 по 1895 г.) была издана еще три раза, против труда
Данилевского выступила вся либеральная печать с "Вестником Европы" во главе. Тон
задавали высказывания Вл. Соловьева, окрестившего теорию Данилевского "ползучей
теорией"; ее создатель порицался известным философом за то, что он "отрицает
всякое
нравственное отношение к прочим народам и к целому человечеству". Под пером
некоторых ретивых публицистов конца 80-х гг. XIX в. Данилевский (к тому времени
уже
покойный) выступал в качестве пророка "роковой смертельной борьбы России со всем
Западом, т. е. со всем образованным миром"; автору "России и Европы"
приписывалось
стремление воссоздать славянское просвещение и - нечто еще более нелепое -
славянский
государственно-общественный строй не иначе как "на развалинах европейской
культуры".
При этом следует отметить, что жупел панславизма, которым размахивали публицисты
вроде В. П. Безоб-разова, автора цитированных выше обвинений в адрес
Данилевского,
был отнюдь не оригинальным изобретением отечественных радетелей "Запада, т. е.
всего
образованного мира". Термин "панславизм" возник в правительственных кабинетах
европейских столиц, находившихся на большом удалении от редакций "Вестника
Европы", "Наблюдателя" и других "прогрессивных" изданий того времени; его ввели
в
политический оборот (еще в 40-х гг. XIX в.) буржуазно-националистические круги
Венгрии и Германии, видевшие в славянском национально-освободительном движении
угрозу своим шовинистическим устремлениям. В дальнейшем это понятие активно
использовалось противниками России и славянства в спекулятивной кампании по
поводу
так называемой панславистской опасности, в ходе которой национальные движения
славянских народов Австро-Венгрии, а заодно и находившегося под властью турок
Балканского полуострова, изображались всегда готовой к действию разрушительной
силой, своего рода "пятой колонной" русского правительства, якобы стремившегося
к
созданию "Всемирной Российской империи".
Трудно предположить, что это обстоятельство было неизвестно российским ученымгуманитариям,-
профессорам истории Н. И. Карееву и П. Н. Милюкову. Однако факт
остается фактом: представители ученого сословия России не нашли в труде
Данилевского
ничего заслуживающего внимания, сведя все его содержание к пресловутому
"национализму" и панславизму. А П. Н. Милюков, горячий поборник взгляда, в
соответствии с которым под Западом следует понимать "весь образованный мир",
средоточие общечеловеческой культуры, колыбель свободы и прогресса, зло
иронизировал над "сшитой довольно грубою ниткою историко-философс-кой теорией"
Данилевского; в работе под претенциозным названием "Разложение славянофильства"
будущий лидер партии кадетов и министр Временного правительства безапелляционно
заявлял о том, что "Россия и Европа", взятая как культурное явление,
представляет собой
"один из фазисов вырождения славянофильской доктрины". По сути дела, об этом же,
но с
иных позиций писал в "Записках профана" один из теоретиков либерального
народничества Н. К. Михайловский.
Все эти примеры (их число можно было бы при желании умножить) подтверждают
справедливость слов К. Н. Бестужева-Рюмина - единственного представителя
тогдашней
российской исторической науки, сумевшего оценить значение книги Данилевского,-
что
"для русских литераторов (почти без исключения) существует пункт, на котором они
все
сходятся. Пункт этот - как ни странным кажется такой факт - отрицание
возможности
самостоятельной русской или всеславянской культуры". "Как противна русской
интеллигенции мысль о возможности такой культуры,- писал К. Н. Бестужев-Рюмин в
1889 г.,- можно убедиться и теперь". Однако руководитель Высших женских
(Бестужевских) курсов не терял надежды на то, что книга Данилевского рано или
поздно
станет "поворотным пунктом в развитии русского самосознания", когда "наконец с
нею
ближе познакомятся мыслящие русские люди и решатся изучать ее без всяких
предубеждении" [+12].
Национальный нигилизм, разъедающий сознание многих наших современников, имеет
глубокие корни, уходящие в далекое прошлое - к "чужебесию" московских
"западников"
допетровской Руси. Во времена Данилевского проповедниками нигилистического
отношения к историко-патриотической традиции России выступали деятели вроде
персонажа романа "Бесы" Ф. М. Достоевского писателя Кармазинова. Достоевский
точно
обрисовал тип российского "общечеловека" - лишенного национальных духовных
корней
интеллектуала, который "надменно усмехается над Россией, и ничего нет приятнее
ему,
как объявить банкротство России во всех отношениях перед великими умами Европы".
В
другом месте своего романа Достоевский изобразил "маниака", словам которого ("В
Новгороде, напротив древней и бесполезной Софии - торжественно воздвигнут
бронзовый
колоссальный шар в память тысячелетию уже минувшего беспорядка и бестолковщины")
шумно аплодировал зал; "увлекались невиннейше: бесчестилась Россия всенародно,
публично, и разве можно было не реветь от восторга?" Разумеется, среди критиков
книги
Данилевского были не одни только кармазиновы; встречались и по-настоящему
незаурядные натуры. Говоря о последних, прежде всего следует упомянуть имя В. С.
Соловьева. Разрабатывая историософскую теорию христианского "богочеловеческого
процесса" как совокупного спасения человечества, философ в начале 80-х гг.
отходит от
своей прежней позиции, во многом смыкавшейся со взглядами славянофилов.
Ранняя философско-историческая концепция Вл. Соловьева, изложенная им в статье
"Три
силы", а затем в "Философских началах цельного знания", базировалась на
представлении
о том, что судьбы человеческой цивилизации определяют три мировые силы - Восток,
Запад и славянский мир (с Россией во главе). Молодой философ считал, что первые
две:
"мусульманский Восток" и "западные цивилизации" - уже исчерпали себя, впав
соответственно в "твердыню мертвого единства" и во "всеобщий эгоизм и анархию".
"Третья сила" - Россия - должна была, по мысли Вл. Соловьева, дать жизнь и
обновление
двум первым. "...Неизбежно царство третьей силы,- писал философ,- единственным
носителем которой может быть только славянство и народ русский" [+13]. В
дальнейшем
в философии Вл. Соловьева все сильнее начинают звучать мысли о жертвеннической и
примирительной миссии русского народа. В одном из своих стихотворений он задавал
вопрос:
О, Русь! В предвиденьи высоком
Ты мыслью гордой занята:
Каким ты хочешь быть Востоком:
Востоком Ксеркса иль Христа?
Отвечая на него, Вл. Соловьев в своих работах 80-х гг. ставил задачу "найти для
России
новое нравственное положение, избавить ее от необходимости продолжать
противохристианскую борьбу между Востоком и Западом и возложить на нее великую
обязанность нравственно послужить и Востоку и Западу, примиряя в себе
обоих"[+14].
Мессианские мотивы, столь часто звучавшие в ранних философско-исторических
работах
В. С. Соловьева, приобретают теперь качественно иной смысл: роль России
заключается в
способности к "национальному самоотречению".
Уже в "Чтениях о Богочеловечестве" (1881) Соловьев одинаково критически смотрит
и на
западное, и на восточное христианство. В дальнейшем в поисках реального
"положительного всеединства" и совокупного спасения человечества он все больше
приходит к мысли о союзе русского царя с папой римским. Философ не только
выступал с
осуждением "национального" (исторического) православия в России, но и всерьез
помышлял о переходе в католичество. Вчерашний славянофил, он убеждает своих
соотечественников в благостности латинства; его труд "Россия и вселенская
церковь"
(1888) вызвал одобрительные отзывы папы Льва XIII.
Видя свою жизненную задачу в том, чтобы радикально реформировать христианство,
облечь его в современную форму, сделать всеобщим достоянием, В. С. Соловьев
выдвинул проект "вселенской теократии" - всемирного политически и религиозно
единого
человеческого сообщества, основанного на соединении монархической (российский
абсолютизм), римско-католической (Западная Европа во главе с папой) и
пророческой
властей. Выступая за синтез "начал западного и восточного христианского мира",
Вл.
Соловьев писал Е. Н. Трубецкой, "вышел из славянофильского лагеря и стал
выдвигать ту
сторону истины, которая заключалась в западничестве"[+15].
Разумеется, идейная эволюция взглядов Вл. Соловьева на историческое
предназначение
России не могла пройти мимо внимания Н. Я. Данилевского. Незадолго до смерти он
написал статью "Г. Владимир Соловьев о православии и католицизме", в которой
решительно возражал против мысли, что для решения задачи соединения церквей
русский
народ должен осуществить "великий акт самоотречения, духовного
самопожертвования" и
таким образом продолжить совершенное им ранее "в иных, более низких сферах
деятельности" - при "призвании варягов" и при Петре I. Думается, что, вряд ли
чуждый
всякой мистики, автор "России и Европы" с одобрением отнесся и к соловьевскому
пониманию богословской идеи Софии, которая, по мысли Соловьева, ‡есть
одушевленное
единство народов", воплощенное в телесной форме в виде преобразованной церкви и
объединенного человечества. Ученый-естествоиспытатель и трезвый политик,
Данилевский мог отнестись только отрицательно к попытке подчинить природный и
социальный процесс надприродным и надистори-ческим целям. И уж в любом случае
Данилевский отвергал мысль о том, что в интересах достижения "вселенской" задачи
-
создания всемирного человеческого сообщества - следует пожертвовать славянским
(русским) культурно-историческим типом.
После смерти Н. Я. Данилевского вопрос об отношении общечеловеческого к
народному
(национально-русскому) стал стержневым пунктом той полемики, которая в течение
ряда
лет велась на страницах "Вестника Европы" и "Русского вестника" между В. С.
Соловьевым и Н. Н. Страховым. Если последний отстаивал позиции Данилевского по
этому судьбоносному для России вопросу, то Вл. Соловьев придерживался прямо
противоположных позиций. В письме своему оппоненту он называл книгу Данилевского
"кораном всех мерзавцев и глупцов, хотящих погубить Россию и уготовить путь
грядущему антихристу". Философ был уверен в своей конечной правоте: ‡В этом
споре
из-за "России и Европы" последнее слово во всяком случае должно остаться за мной
- так
написано на звездах" [+16].
Светила не обманули В. С. Соловьева. Хотя философ в конце жизни отошел от веры в
благополучную реализацию идеи богочеловечества(об этом говорит его последнее
крупное сочинение "Три разговора"), во многом соловьевский прогноз в отношении
России оправдался: спустя полвека после выхода в свет "России и Европы" вставшие
у
кормила государственной власти идеологи "мировой революции" и интернациональной
"пролетарской культуры" сделали все возможное для проведения в жизнь программы
"национального самоотречения" - и именно в интересах достижения "вселенской"
(хотя,
конечно, не общехристианской, как у Вл. Соловьева) задачи. Они постарались не
оставить
ни одного шанса на выживание славянскому (русскому) культурно-историческому
типу.
Свидетельство тому - тысячи уничтоженных храмов, избиение русской интеллигенции,
антирусский геноцид, осуществленный под именем коллективизации, и многое другое.
Ряд влиятельных деятелей новой власти вообще не признавал за Россией скольконибудь
серьезного культурного значения. Таких взглядов, в частности, придерживался Л.
Д.
Троцкий, который, по словам современного западного историка Дж. Хафа, "проявлял
особое рвение в своем стремлении доказать ничтожность русского вклада в
цивилизацию"
[+17]. В своей истории Октябрьской революции Троцкий писал о том, что Россия
"приговорена самой природой на долгую отсталость", что дореволюционная культура
России "являлась лишь поверхностной имитацией высших западных моделей и ничего
не
внесла в сокровищницу человечества" [+18].
Разумеется, в этих общественных условиях нечего было и рассчитывать на скольконибудь
непредвзятый подход к книге Данилевского. Авторы 20-х гг.- и в их числе
такие
влиятельные члены Коммунистической академии, как М. Н. Покровский и А. М.
Деборин
(Иоффе),- обрушивали на труд русского мыслителя обвинения в проповеди
великодержавного шовинизма и национальной исключительности, идеализме и
поповщине, монархизме и других смертных грехах. В статье о Н. Я. Данилевском,
помещенной в 20 томе Большой Советской Энциклопедии (М., 1930), говорилось о
том,
что "Россия и Европа" является "развернутой системой реакционного
великодержавного
национализма, полностью отражая классовое мировоззрение российских дворянкрепостников
пореформенной эпохи". В полном противоречии со взглядами
Данилевского, отвергавшего деление народов на высшие и низшие, ему приписывалось
суждение о существовании "избранных" народов ("могущих стать культурноисторическими
типами") и других, не способных к этому, являющихся "лишь "навозом
истории"". О человеке, считавшем день 19 февраля 1861 г. "великим днем", когда
наконец
совершилось "святое действие" - освобождение крестьян, анонимный автор статьи
писал
как о закоренелом крепостнике, для которого "крепостнический режим - идеал
общественного строя". В целом теория Данилевского о культурно-исторических типах
оценивалась как "глубоко реакционное оправдание и восхваление колониального
насилия
и угнетения".
Возможно, удручающе низкий научный уровень публикации 1930 г. в БСЭ первого
издания объяснялся тем, что статьи для энциклопедии, как об этом было прямо
написано в
предисловии редакции к первому тому за подписями Н. И. Бухарина, К. Радека, М.
3.
Ларина, Л. Н. Крицмана, М. Н. Покровского и других видных деятелей того времени,
были рассчитаны на "уровень знаний в объеме школы 2-й ступени или рабфака".
Труднее
понять, чем была вызвана публикация в 7 томе БСЭ третьего издания (М., 1972) и в
"Философском энциклопедическом словаре" (М., 1983) почти столь же тенденциозной
статьи Е. Б. Рашковского о Данилевском и его труде. В ней Н. Я. Данилевский
обвиняется
ни много ни мало, как в "отходе от гуманистических традиций русской культуры".
Это
пишется о человеке, от книги которого "был в восторге" Федор Михайлович
Достоевский!
[+19] В худших традициях идеологической травли конца 20-х -30-х гг. Е. Б.
Рашковский
обвиняет Данилевского в том, что он "санкционирует политические устремления
царизма,
оправдывает его великодержавный шовинизм и политику национальной вражды". Его
учение трактуется Е. Б. Рашковским как доктрина "враждебного противостояния"
славянского культурно-исторического типа "всему окружающему миру" [+20].
В работах некоторых советских авторов 70-80-х гг. содержится попытка более
объективного анализа философско-социологической концепции Н. Я. Данилевского и
ее
исторического значения [+21]. Однако и эти, последние по времени, работы
советских
ученых не лишены недостатков, связанных с давлением идеологических клише прошлых
десятилетий. Так, К. В. Султанов пытается увидеть в Данилевском "официального
патриота" [+22]. Любой, кто внимательно прочитает "Россию и Европу", легко
убедится,
что это не так. Н. Я. Данилевский очень ясно писал о своем неприятии
"политического
патриотизма", защищающего только внешнее государственное единство России и
готового принести в жертву ему интересы русского народа. Отнюдь не о следовании
официальной точке зрения говорит и то место из "России и Европы", где
Данилевский
поместил предельно критичные по отношению к внешнеполитическому курсу царского
правительства слова: "Вместо того, чтобы быть знаменосцем... свободы
действительно
угнетенных народов, мы сделались рыцарями легитимизма, паладинами
консерватизма".
Он ратовал за проведение ‡политики либеральной и национальной вместе".
Рассмотрим некоторые другие обвинения, обычно выдвигаемые в адрес Н. Я.
Данилевского. Был ли он монархистом по своим убеждениям? На этот вопрос можно
ответить утвердительно, но со следующими необходимыми оговорками. Монархизм
Данилевского ничем не отличался от монархизма А. С. Хомякова, И. В. Киреевского,
братьев Аксаковых, В. И. Даля, Ф. И. Тютчева и других видных деятелей русской
культуры, которых обычно относят к славянофильскому направлению русской
общественно-политической мысли XIX в. Возражая против конституции и какого-либо
формального ограничения власти царя, славянофилы отстаивали идею Земского
собора,
добивались устранения цензурного гнета (от которого страдали, пожалуй, больше,
чем
западники), установления гласного суда с участием в нем выборных представителей
населения, отмены смертной казни. Но возвратимся к Н. Я. Данилевскому. Да, он
был
монархистом, считавшим самодержавие единственно возможной формой
государственного устройства России. По Данилевскому, самодержавный характер
Русского государства - это данность всей русской истории, обусловленная
"коренным
народным политическим воззрением". Однако это обстоятельство отнюдь не
свидетельствует о врожденной "рабской психологии" русских. В статье "Несколько
слов
по поводу конституционных вожделений нашей 'либеральной прессы"" (1881)[+23]
Данилевский выступил против обвинений русского народа, в соответствии с которыми
народ будто бы всегда был рабом верховной власти. Дело в том, писал Данилевский,
что
"есть... область, на которую, по понятиям нашего народа, власть эта совершенно
не
распространяется,- это область духа, область веры". Ни один другой народ, каким
бы
высокоразвитым и свободолюбивым он ни был, не придает такого первенствующего
значения "внутреннему сокровищу духа" [+24].
Данилевского упрекали и упрекают в нравственном релятивизме. Этот упрек,
восходящий
к мнению Вл. Соловьева о том, что автор "России и Европы" будто бы отрицает
всякое
нравственное отношение к другим народам и к человечеству в целом, также, на наш
взгляд, представляется незаслуженным. Еще Н. Н. Страхов, размышляя над словами
Данилевского, призывавшего в сфере внешней политики следовать только "нашим
особенным русско-славянским целям" и не жертвовать ими во имя "человечества,
свободы, цивилизации", пришел к выводу, что слова эти не могут служить поводом
для
обвинений. Во-первых, национальные цели России не несут угрозы ни одному народу
мира; они могут быть выражены "весьма краткою формулой: независимость и единство
Славянства". (Удел России, писал Данилевский в своей книге, "удел счастливый":
"не
покорять и угнетать, а освобождать и восстановлять".) Во-вторых, как показал Н.
Н.
Страхов, Данилевский "рассуждает о политических делах, а не о чувствах частного
человека"; "‡быть равнодушным" тут значит - не посылать наших войск на смерть и
не
приносить в жертву благосостояние нашего государства", помня о том, что "всякая
"симпатия и антипатия" тут выражаются не иначе как кровью десятков и сотен тысяч
людей и золотом, тяжко собираемым с целого государства"+24. В свете событий
нашей
недавней истории предостережения Данилевского и Страхова о недопустимости
жертвовать народными интересами во имя абстрактных целей ложно понимаемого
"прогресса" звучат, думается, более чем актуально.
Рассмотрим, наконец, последнее и самое тяжкое обвинение, выдвигаемое против
Данилевского. Речь идет о попытках представить русского мыслителя примитивным
националистом, противопоставлявшим ненавидимой им общечеловеческой цивилизации
(которую именно вследствие своей ненависти он объявил фикцией) единственно
любимый им славяно-русский культурный тип. Да, действительно, Данилевский писал
о
том, что "общечеловеческого не только нет в действительности, но и желать быть
им -
значит желать довольствоваться общим местом, бесцветностью, отсутствием
оригинальности, одним словом, довольствоваться невозможною неполнотою". Однако,
отвергая "общечеловеческое", Н. Я. Данилевский не только признавал
"всечеловеческое",
но и подчеркивал, что "оно, без сомнения, выше всякого отдельно человеческого,
или
народного". Всечеловеческое "неосуществимо в какой бы то ни было народности",
представляя собой совокупность всего народного, во всех местах и временах
существующего и имеющего существовать". Все дело в том, что всечеловеческое в
своем
разноместном и разновременном существовании всегда заключает в себе элемент
национально-особенного. "Общечеловеческое" же, лишенное этого элемента,
представляет собой всего-навсего "пошлость в полнейшем значении этого слова".
Автор "России и Европы" был далек от огульного охаивания всего западного точно
так
же, как он был далек от проповеди "роковой смертельной борьбы" между русскими и
теми, кто отказывал русским в праве называться европейцами. Н. Я. Данилевский
допускал возможность того, что в будущем враждебность Европы к независимому
самобытному славянству прекратится, но это произойдет не раньше, чем она
убедится в
неодолимости появившейся на Востоке новой миродержавной силы - Всеславянского
союза. По мысли Данилевского, Всеславянский союз необходим как гарант сохранения
всемирного равновесия. Этот союз нисколько не угрожал бы окружающему миру, а был
бы "мерою чисто оборонительной".
Книга Данилевского содержит немало мыслей, ценность которых ощутимо возросла в
конце XX столетия. Одна из них - это предостережение автора "России и Европы" об
опасности денационализации культуры. Установление всемирного господства одного
культурно-исторического типа, по мнению Данилевского, было бы гибельным для
человечества, поскольку господство одной цивилизации, одной культуры лишило бы
человеческий род необходимого условия совершенствования - элемента разнообразия.
Считая, что самое большое зло - это потеря "нравственной народной самобытности",
Данилевский решительно осуждал Запад за навязывание им своей культуры (под
фиговым
листком "общечеловеческих ценностей") всему остальному миру. Если, по словам Н.
А.
Бердяева, "Достоевский ненавидел не Запад, не западную культуру, а
безрелигиозную,
безбожную цивилизацию Запада" [+25], то Данилевский гораздо более отчетливо
видел
опасность отрыва от национальных истоков. Раньше большинства своих современников
русский мыслитель понял, что ради того, чтобы "культурородная сила" не иссякла в
человечестве вообще, необходимо противостоять власти одного культурноисторического
типа, необходимо "переменить направление" культурного развития. "Всемирная ли
монархия, всемирная ли республика, всемирное ли господство одной системы
государств,
одного культурно-исторического типа - одинаково вредны и опасны для
прогрессивного
хода истории" - писал Н. Я. Данилевский.
В заключение вспомним слова английского ученого, задавшего на юбилейных чтениях,
посвященных "Закату Европы" Шпенглера, вопрос:
возможно ли новое оплодотворение культуры Запада идеями, возникшими на востоке
Европы? Будем надеяться, что это однажды произойдет. Будем вслед за Данилевским
надеяться, что "русское и славянское, святое, истинно всемирно-историческое и
всечеловеческое дело - не пропадет".
Примечания
[+1] Лит. газета. 1989, 22 марта.
[+2] Страхов Н. Н. Жизнь и труды Н. Я. Данилевского // Данилевский Н. Я. Россия
и
Европа. Спб., 1888. С. XVI.
[+3] Розанов В. В. Вечная память//Русское обозрение. 1896, сент. С. 386.
[+4] Русское обозрение. 1896, окт. С. 649.
[+5] Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. 1870-1894. Спб 1914. С. 332.
[+6] Страхов Н. Н. Жизнь и труды Н. Я. Данилевского // Данилевский Н. Я. Россия
и
Европа. Спб., 1895. С. Х - XI.
[+7] Там же. С. XII.
[+8] Письма Н. Н. Страхова к Н. Я. Данилевскому//Русский вестник. 1901. - 3. С.
136.
[+9] Данилевский Н. Я. Сборник политических и экономических статей. Издание Н.
Страхова. Спб., 1890. С. 32.
[+10] Там же. С. 44.
[+11] Там же. С. 215.
[+12] Бестужев-Рюмин К. Н. Теория культурно-исторических типов // Данилевский Н.
Я.
Россия и Европа, Спб., 1889. С. 559, 562.
[+13] Соловьев В. С. Собр. соч.: В 10 т. Спб., 1911. Т. 1. С. 285.
[+14] Там же, Т. 3. С. 215.
[+15] Трубецкой Евгений. Личность В. С. Соловьева//Наше наследие. 1988. - 2. С.
70.
[+16] Письма В. С. Соловьева: В 4 т. Спб., 1908. Т. 1. С. 59-60.
[+17] Hough Jerry. How the Soviet Union is Governed, Cambridge, 1979. Page 112.
[+18] Trotsky Leon. The Russian Revolution. N. Y., 1959. Pages 1, 484.
[+19] Достоевская А. Г. Воспоминания. М., 1987. С. 260. Также о влиянии труда
Данилевского на мировоззрение Достоевского 70-х гг. см. в книге Д. В. Гришина
"Дневник писателя" Ф. М. Достоевского" (Мельбурн, 1966. С. 132-135).
[+20] В последнем издании "Философского энциклопедического словаря" (М., 1989)
опубликована новая статья Е. Б. Рашковского о Н. Я. Данилевском. В ней автор
отказался
от своих прошлых негативных высказываний.
[+21] См.: Султанов К. В. Философско-социологическая система Н. Я. Данилевского
и ее
толкование в современной буржуазной философии. Автореф. канд. дис. Л., 1975;
Авдеева
Л. Р. Проблема "России и Европы" в воззрениях Н. Я. Данилевского и К. Н.
Леонтьева //
Вести. Моск. ун-та. Сер. 7. философия. 1982. - 3; Захарова А. А. Россия в
философскоисторической
концепции Н. Я. Данилевского. Томск, 1986.
[+22] Султанов К. В. Указ. соч. С. 10-11.
[+23] Данилевский Н. Я. Сборник политических и экономических статей. С. 227.
[+24] Страхов Н. Борьба с Западом в нашей литературе. Кн. 3. Киев, 1897. С. 145.
"Имеем
ли мы право,-писал Н. Н. Страхов,-когда-нибудь жертвовать силами своего
государства,
подвергать его ущербам и опасности - по нашим соображениям о пользах свободы,
цивилизации, человечества?" Нет, отвечал он, такая трата народных сил
недопустима.
"Народ принадлежит только самому себе, и можно только служить ему, но не
посягать на
него, как на орудие ради придуманных нами целей" (Там же. С. 146).
[+25] Бердяев Н. Предсмертные мысли Фауста // Бердяев Н. Освальд Шпенглер и
закат
Европы. М., 1922. С. 66.
К 130-летию книги Н. Данилевского "Россия и Европа"
Б. П. Балуев
Уже который год в нашей научной и публицистической литературе продолжаются
поиски
спасительной "русской идеи". Разработкой её занята даже как будто специально для
того
подобранная группа людей на официальном уровне. Но тут достигнуто как раз
наименьшее количество успехов, ибо многим не по нутру уже самое начало дела -
слово
"русская". Хотя какой же и быть этой спасительной идее для страны, в которой
русские
составляют более 80 проц. населения. Но самое удивительное во всех этих
суетливых
хлопотах то, что уж очень они похожи на шумные попытки изобрести велосипед.
Русская
общественная мысль в прошлом, например в XIX веке, по меткому наблюдению В. В.
Зеньковского, была "сплошь историософична".
Известный русский философ В. С. Соловьев назвал одну из своих работ "Русская
идея",
подтолкнув, вероятно, нынешних публицистов, общественных и государственных
деятелей к своеобразному конкурсу на спешное выражение собственной спасительной
"русской идеи". Но "русская идея" Соловьева в силу её чрезвычайной
схоластичности,
оторванности от действительности не пережила даже своего выразителя. Призыв
Соловьева к объединению католической и православной церквей под главенством
римского папы, к учреждению вселенской теократии под светской властью русского
царя
не был всерьёз воспринят ни православными иерархами, ни римским престолом. В
России
она вызвала возмущение и в светских кругах. Эту идею можно было называть
"русская"
лишь в насмешку, ибо она в своём воплощении требовала фактически принести Россию
в
жертву "вселенской теократии".
Если всё-таки говорить о "русской идее" как о чём-то, нуждающемся в
формулировании,
то успеха на этом пути, как нам кажется, можно достигнуть, только ответив
правильно на
вопросы: в чём состоит особенность исторического пути России в мире, какие
внутренние
и внешние факторы создавали наиболее благоприятную обстановку для её развития и
процветания и каковы стратегические задачи на десятилетия и столетия вперёд для
создания таких обстоятельств. Для того чтобы правильно ответить на такие сложные
вопросы, надо не только хорошо знать историю своей страны и мира, надо ещё
чувствовать себя кровной частью своей страны, болеть за неё, любить её, ибо
истина в
данном случае дается не только обширными знаниями и глубокими размышлениями, но
и
любовью.
В плане ответов на эти вопросы наиболее глубокую разработку "русской идеи",
нигде об
этом не обмолвившись, оставил в своей замечательной книге "Россия и Европа"
гениальный русский мыслитель Н. Я. Данилевский.
Известно, что Данилевский является основателем теории культурно-исторических
типов,
цивилизационного метода исследования исторического процесса. Он на много
десятилетий опередил в этом отношении западную науку в лице таких её
представителей,
как немец О. Шпенглер и англичанин А. Тойнби. Он первый высказал и развил мысль
о
полной несостоятельности традиционной в исторической науке схемы деления
исторического процесса на историю Древнего мира, Средних веков и Новую и
новейшую
историю. По его мнению, европейские историки (а именно от них пошло это деление)
внедрили эту схему в историческую науку исходя из высокомерного отношения к
другим
народам. Они исходили как из непреложной истины из того, что только с истории
Европы
началась история человеческой цивилизации. Опираясь на это самообольщение, они,
как
заметил один из последователей учения Н. Я. Данилевского, все доевропейские
цивилизации загнали в первобытную древность, уделив ей одну часть, а под
европейскую
цивилизацию отдали две последние части истории 1. Позже Л. Н. Гумилёв, явно
опираясь
на тезис Данилевского о неоправданном занижении в историческом процессе прошлых
цивилизаций, дал этому обстоятельству ещё одно объяснение. Он посчитал, что
историкам, как правило, не всегда удаётся преодолеть "аберрацию дальности",
трудность,
возникающую "при изучении событий древнейшей истории из-за недостатка информации
о них". Именно это, считал Л. Н. Гумилёв, и приводит исследователя к "ложному
выводу о
незначительности этих событий"2.
Данилевский делает важный вывод, который в то время был совершенно новым словом
в
исторической науке, явился великим открытием: в истории человечества нет
однолинейного, однонаправленного восходящего эволюционного процесса; народы, как
и
отдельные личности, имеют своё рождение и рост, цветение и увядание; одни из них
образуют культурно-исторические типы, другие остаются всего лишь этнографическим
материалом истории. Это был взгляд, брошенный на историю не с "кочки зрения"
европейской цивилизации, а с высоты космоса на все тысячелетия человеческой
истории,
на все её цивилизации сразу. Открытую им систему человеческой истории Н. Я.
Данилевский соответственно назвал естественной, а традиционную схему деления
всемирной истории - искусственной. Ибо его система, считает Данилевский,
порождена не
умозрительными, схоластическими конструкциями человеческого ума, а возникла в
результате наблюдений над фактами всей человеческой истории и над конкретными
судьбами конкретных народов и цивилизаций.
Данилевский утверждал, что единой человеческой цивилизации, на которую так
безапелляционно претендовала европейская, в человеческой истории никогда не было
и не
должно быть. Приведение к одному знаменателю всего многоцветия человеческих
культур, насильственное насаждение единой, хотя бы в настоящее историческое
время и
наиболее развитой, цивилизации является гибельным для человечества. Народы в
своём
развитии, сумевшие заявить о себе как культурно-исторические типы, каждый в своё
время достигал определённого расцвета, который и следует называть цивилизацией
этого
конкретного типа. Всего таких культурно-исторических типов Данилевский
насчитывал в
прошлом человечества десять: египетский, китайский, древне-семитический,
индийский,
иранский, еврейский, греческий, римский, аравийский и германо-романский
("европейский").
Если какой-либо культурно-исторический тип находится в расцвете, даёт множество
достижений в своей жизнедеятельности, то это значит, по мысли Данилевского, что
он
начинает приближаться к своему угасанию, ибо "плод есть по преимуществу дар
осени".
Период расцвета культурно-исторического типа, его плодоношения Данилевский и
считает цивилизацией. Подготовительный период развития культурно-исторического
типа, предшествующий цивилизационному, Данилевский называет этнографическим.
Просчитав возраст учтенных им культурно-исторических типов прошлого, Данилевский
пришёл к выводу, что этнографический период может длиться от 1 до 2,5 тысячи
лет, а
период цивилизации - 500-600 лет. Мысль о бесконечном развитии какой-либо
цивилизации Данилевский относил "к числу самых высочайших нелепостей". В пример
он
приводил Грецию, когда-то представлявшую собой лидирующий культурно-исторический
тип, значительно обогативший сокровищницу человечества, а затем перешедшую
стадию
угасания, сошедшую в качестве маяка культуры с исторической арены. То же самое
было
в своё время и с Китаем, и с Римом, и с Византией. Их вклад в человеческую
сокровищницу был не менее важен, чем достижения европейского (романогерманского)
культурно-исторического типа.
Разумеется, речь идёт у Данилевского об относительной равноценности культурноисторических
типов и их цивилизаций, когда масштаб этой ценности измеряется
условиями и рамками конкретного исторического времени. Данилевский не отрицает,
что
некоторое обогащение культурно-исторических типов происходит по мере их смены,
усложняется их основа; от одноосновности - к четырехосновности: таков процесс
этого
обогащения. Считая, что деятельность культурно-исторических типов проявляется в
четырех аспектах - религиозном (отношение к Богу), культурном (в узком смысле
слова),
политическом и общественно-экономическом, Данилевский полагал, что в первых
культурно-исторических типах - египетском, китайском, вавилонском, индийском и
иранском - не выделялась ни одна из эт их сторон человеческой деятельности: они
были в
смешении. Затем на исторической арене стали появляться одноосновные культурноисторические
типы, выражавшие наиболее отчетливо одну какую-либо сторону
человеческой деятельности: еврейский (при котором зародилось единобожие) -
религиозную, греческий - собственно культурную, римский - политическую.
Европейский
(романо-германский) культурно-исторический тип, по Данилевскому, проявил себя и
в
религиозном, и в общественно-экономическом плане, то есть оказался уже
двусторонним.
Уже заявивший о себе, по мнению Данилевского, славянский культурно-исторический
тип
может, по его предположению, оказаться четырехосновным, то есть в нём найдёт
воплощение и религиозная, и культурная, и политическая, и общественноэкономическая
деятельность. С этой констатации Данилевский начинает излагать комплекс мыслей,
которые в сумме могут быть определены как "русская идея Данилевского".
И прежде всего, как видим, изначальным постулатом этой его идеи является мысль о
нарождающемся особом, отличном от европейского (романо-германского), славянском
культурно-историческом типе, важной составной частью которого является Россия,
триединый русский народ (великороссы, малороссы и белорусы). Поскольку все
остальные славянские народы ко времени появления работы Данилевского (1869)
находились в подневольном положении и не имели своей государственности, то,
характеризуя особенности славянского культурно-исторического типа, Данилевский
чаще
всего оперирует фактами из российской истории, но в то же время демонстрирует
при
надобности и хорошее знание истории всего славянского мира и отдельных его
племён.
Указывая на существенные отличия европейского и славянского культурноисторических
типов, Данилевский отмечает, что они прошли через разные школы исторического
воспитания. Россия, например, подчёркивает он, "не питалась ни одним из тех
корней,
которыми всасывала Европа как благотворные, так и вредоносные соки
непосредственно
из почвы ею же разрушенного древнего мира, - не питалась и теми корнями, которые
почерпали пищу из глубины германского духа"3. Он напоминает также, что Россия не
входила в состав империи Карла Великого, из ствола которой образовалось
многоветвистое европейское дерево; она не являлась и частью "теократической
федерации", которая возникла после распада этой империи. В течение пятнадцати
веков
латынь в Европе была общим языком науки, культуры, дипломатии и церковного
богослужения. Россия этого не знала. Россия не знала и отделившегося от
Православия
католичества и последующей борьбы с ним протестантства, не знала и
распространившейся в Европе философской схоластики. Данилевский находит весьма
существенными и различия в "психическом строе" (теперь сказали бы - в
менталитете)
между народами романо-германскими и славянскими (и в частности - русским).
Словом,
заключает Данилевский, Россия "не причастна ни европейскому добру, ни
европейскому
злу". Поэтому, считает он: "Ни истинная скромность, ни истинная гордость не
позволяют
России считаться Европой" (49).
Данилевский на конкретных исторических фактах показал, что с самого начала
своего
зарождения в качестве особого культурно-исторического типа славянство стало
испытывать на себе стабильную и чаще всего солидарную враждебность со стороны
Европы. Славянский мир выступил на историческую арену на 500-600 лет позже
романогерманского.
Он ещё только складывался как культурно-исторический тип, в то
время как
романо-германский (европейский) уже достиг цивилизационной фазы своего развития.
Отсюда, поясняет Данилевский, с одной стороны, презрительное отношение "всей
Европы" к славянам как к "варварам", а с другой - общее для Европы ревностное
чувство
зависти к молодому, растущему племени, таящему в себе в будущем угрозу
доминированию Европы на всех континентах. " Варвары"-славяне с их богатыми
землями
рассматривались "всей Европой" лишь как материал для очередной колонизации,
которой
активно промышляли в то время почти все крупные европейские державы, проявляя
при
этом характерную для романо-германского культурно-исторического типа
насильственность и жестокость.
Насильственность как раз одна из тех черт "психического строя" народов романогерманского
культурно-исторического типа, которые особенно наглядно и
убедительно
демонстрируют его несходство со славянским культурно-историческим типом,
констатирует Данилевский. По наблюдению Данилевского, ранее всего эта черта
проявилась в религиозной сфере. И тот факт, что само христианское учение не
содержит в
себе "никаких зародышей нетерпимости", свидетельствует, отмечает он, что
католичеству
эта черта была привита характером народов, его исповедующих. В книге "Россия и
Европа" приводится немало примеров религиозной насильственности, проявленной
европейцами: сжигание на кострах еретиков и их книг, насаждение огнём и мечом
католицизма как в Восточной Европе, так и на других континентах.
Насильственность
проявлялась в многочисленных колониальных войнах, которые вели европейцы, иногда
полностью уничтожая покорённые народы; в охоте на негров, которых миллионами
вывозили в Америку и продавали в рабство.
В полной мере эта насильственность постоянно проявлялась и в отношении Запада к
славянскому миру. Н. Я. Данилевский приводит в доказательство множество фактов
как
из исторического прошлого, так и из событий, происшедших при его жизни (18221885).
Он напомнил, что западные славяне в свое время были значительно потеснены со
своих
земель на восток, что поморские и полабские славяне были поголовно истреблены,
что
большинство их находятся в закабаленном состоянии в составе Австро-Венгрии и
Пруссии, что Запад сквозь пальцы смотрит на бесчинства своего союзника -
Османской
империи - в землях порабощённых южных славян.
Данилевский предупреждает: напрасно Россия стремится внедриться в семью
европейских
народов, она всегда будет там чужаком. Запад всегда будет открыто или скрытно
проявлять солидарную враждебность по отношению к России. В пример он привёл
события в ходе Крымской войны, когда, по его наблюдению, каковы бы ни были
разделяющие Европу интересы, все европейские партии соединились "в общем
враждебном чувстве к России": клерикалы подали руку либералам, католики -
протестантам, консерваторы - прогрессистам, аристократы - демократам, монархисты
-
анархистам, красные - белым, легитимисты и орлеанисты - бонапартистам. Точно так
же
ведущие европейские державы, несмотря на кажущиеся противоречия, объединились на
Берлинском конгрессе, чтобы отнять у России плоды её нелёгкой победы в русскотурецкой
войне 1877-1878 гг. Стабильная и солидарная враждебность
западноевропейских
держав к славянскому миру, напомнил Данилевский конкретными примерами,
проявляется и в их стремлении посеять среди западных и южных славян недоверие и
даже
враждебность к России и перессорить различные славянские народы друг с другом,
подавить их славянское самосознание, вытравить их самобытную культуру с помощью
распространения своей "цивилизации", а по возможности вообще ассимилировать их.
Поэтому жизненно важной задачей всех славян Данилевский считает задачу единения.
Он
формулирует её очень категорично и настоятельно: "Итак, для всякого славянина:
русского, чеха, серба, хорвата, словенца, болгара (желал бы прибавить, и
поляка), -
после Бога и Его святой Церкви, - идея Славянства должна быть высшею идеей,
выше свободы, выше науки, выше просвещения, выше всякого земного блага, ибо ни
одно из них для него недостижимо без её осуществления, - духовно-народно- и
политически-самобытного, независимого славянства; а напротив того, все эти блага
будут
необходимыми последствиями этой независимости и самобытности" (107). Другими
словами, от понимания важности единения всех славян зависит само их
существование
как самобытного культурно-исторического типа. Так, вопрос ставился самой
историей
вследствие непрекращающихся посягательств на независимость славян со стороны
западного, романо-германского мира. Это была исключительно оборонительная
доктрина,
которую Данилевский облёк в конкретную форму. Он предложил всем славянам, когда
они обретут, как и Россия, свою государственность, создать федерацию, которая в
зависимости от степени внешней опасности могла бы принимать "форму союзного
государства, союза государств или просто политической системы".
Для первого этапа единения славянских государств Данилевский считал необходимым
придать славянской федерации гегемонистский характер и в роли гегемона видел
только
Россию. Он полагал, что право на гегемонию России давало то, что она одна среди
всех
славянских народов при самых неблагоприятных обстоятельствах сумела не только
сохранить свою самостоятельность, но и объединить весь русский народ (все три
его
ветви) и образовать могущественнейшее в мире государство. Объединение в такой
форме,
по его мнению, давало бы славянскому миру гарантию его внешней безопасности (у
него
хватило бы сил, "чтобы и волос не смел упасть с главы славянской") и внутреннего
политического равновесия. При этом важно отметить: стабилизирующую роль России в
славянском союзе Данилевский оговаривает рядом поистине демократических условий.
Надо, говорит он, чтобы другие члены союза были достаточно сильны, чтобы
охранять
свою внутреннюю самостоятельность, "чтобы иметь сознание своего деятельного
влияния
в общем ходе союзных дел". Данилевский считал, что, если после некоторого
времени
положение славянской федерации укрепится, а враждебность Европы к ней
прекратится,
вполне возможно будет превращение славянского федеративного союза в политическую
систему государств одного культурного типа. Тем самым он еще раз подчеркивал
оборонительный характер своей доктрины.
Из этой доктрины вытекала и его "русская идея". Она заключалась в том, что
русский
народ, как никакой другой славянский, ответствен за сохранение славянского
культурноисторического
типа и славянской цивилизации. В силу этой своей ответственности
он
прежде всего должен в себе развивать славянское самосознание. Он считал очень
важным,
чтобы все славяне, в том числе и все русские люди, осознали, наконец, что
"бороться с
соединённой Европой может только соединенное славянство". В любой области
государственной или общественной деятельности каждый русский человек, по
Данилевскому, обязан руководствоваться интересами славянского мира,
способствовать
его единению. Именно этой озабоченностью объясняется резкая критика Данилевским
российской дипломатии, которая, боясь обидеть европейскую "княгиню Марью
Алексеевну", нередко действовала в интересах западноевропейских держав, забывая
или
игнорируя общеславянские интересы. Отсюда проистекала и беспощадная критика
Данилевским той части российской прессы, которая воспитывала в читателях дух
преклонения и даже раболепия перед Западом, всячески старалась скомпрометировать
идею всеславянского единства. Данилевский всем содержанием своей книги показал
важность еще одной задачи для осуществления "русской идеи" - разоблачать каждый
шаг
Запада, направленный на ослабление России и на разобщение славянского мира.
Вместе с тем Данилевский был категорически против какого-либо насилия в процессе
создания славянской федерации. Он подчеркнул в своей книге, что включённые
насильно
в состав такой федерации отдельные славянские народы лишь ослабили бы её,
подорвали
бы её способность защищаться от внешней угрозы. Поскольку ядром такой федерации,
по
его представлению, должна быть Россия, то она должна обладать необходимой для
этого
притягательной силой. Для обозначения этой притягательной силы он употребляет в
книге
"Россия и Европа" слово "магнит". Сила притяжения в этом магните должна состоять
не
только из чувств племенного родства. Данилевский считает, что славян должно
притягивать к России ее экономическое и военное могущество, высокий уровень
благосостояния её граждан, достижения её культуры и науки, царящий в ней
гражданский
мир, а также могучий потенциал природных, экономических и интеллектуальных
ресурсов её будущего развития. И, следовательно, во имя славянского единства
каждый
русский человек должен всемерно споспешествовать всестороннему благосостоянию
России.
Именно таково в общих чертах содержание "русской идеи", выраженной Н. Я.
Данилевским в его бессмертной книге "Россия и Европа". Сегодня как никогда
становится
ясно, что без воплощения этой идеи в жизнь нет будущего ни у России, ни у одного
из
славянских государств. Это далеко не все понимают в России и тем более в других
славянских странах. Запад опутал славянские народы невидимой простым глазом
паутиной кабалы нового типа: долговой экономикой, ежедневным электронным
воздействием, штампами "общечеловеческих ценностей" и правового порядка "единой
западной цивилизации", вытеснением самобытных славянских культур суррогатами
западной духовной нищеты. Созданная в каждой славянской стране прозападная элита
активно помогает Западу разобщать, разрушать и порабощать славянский мир. Спасти
его
могут только воплощённые в жизнь идеи Данилевского.
Соколов Н. М. Россия, Европа и человечество // Русский Вестник. 1904. № 10, с.
656-657.
1. Гумилёв Л. Н. Этносфера. История людей и история природы. М., 1993. с.
493.
2. Данилевский Н. Я. Россия и Европа. СПб. 1995. с. 49.
(Далее везде при цитировании книги будут указываться только страницы в тексте
статьи.)
Закладка в соц.сетях