Жанр: История
Борьба за свободную россию
...давлением русского, решилось, воспользовавшись летним затишьем, привести в
исполнение свое решение о моей высылке.
Я уже видел полицию, которая шла в наш дом, но вовремя успел скрыться в горы через
Салев. Меня продолжали искать в окрестностях Анемаса, а я пешком отправился в Париж,
садился только на маленьких станциях и снова высаживался, подъезжая к большим
городам. Благополучно прибыл в Париж и несколько дней скрывался там. Я знал, что
полиция меня ищет. Я решил уехать тайно в Англию и там (156) переждать глухое
каникулярное время и вернуться во Францию после того, как будет открыт парламент.
Вскоре после убийства Плеве, в России началась так называемая "весна".
Преемником Плеве явился Святополк-Мирский. Я был уверен, что он - не Плеве и ни в
коем случай не будет настаивать пред французским правительством на требовании,
сделанном по личному приказу Плеве незадолго до его смерти, о моей высылке из
Франции. Да, впрочем, при тогдашних полицейских условиях не только СвятополкМирский,
неспособный в международной политике жертвовать политическими
вопросами полицейским, но даже никакие Плеве и Рачковские не решились бы более на
новый европейский скандал и не стали бы добиваться моей высылки, а самому
французскому правительству высылать меня не было никакой охоты.
Когда, осенью, снова собрался французский парламент, я вернулся в Париж. Здесь я опять
стал выступать во французской печати и издавал "Былое". Французская полиция меня
больше не тревожила, и с тех пор никто мне никогда не напоминал о существовании
постановления о моей высылке, хотя приказ о ней никогда не был аннулирован.
(157)
Глава XVI.
"Весна" в России. - Мое письмо к графу Витте. - Мой отъезд с чужим паспортом в Россию - В
Петербурге. - Рабочие митинги в Петербурге.
В 1902-1905 г. г. в России гремела "Боевая Организация" партии с.р. Имена Карповича,
Балмашева, Гершуни, Каляева, Сазонова были у всех на устах. Террористические удары во
всех слоях общества встречались с энтузиазмом, и они имели не только русское, но
общеевропейское значение.
Впервые мне тогда пришлось переживать торжество тех идей, с которыми я приехал
заграницу десять лет тому назад. Чернов и другие сотрудники в "Революционной России"
только повторяли то, что я тогда привез заграницу, и что с исчерпающей полнотой было
сформулировано в "Народовольце" в 1897 г.
Но в отношении к политическому террору у меня и у эсеров была по-прежнему
существенная разница.
Еще раз повторяю, что я считал допустимым и политически целесообразным
политический террор только, как средство давления на правительство для требования
политических уступок, - и считал его недопустимым и политически нецелесообразным
всегда, когда правительство шло на уступки, и в этих случаях я готов был отказаться от
террора и бороться с ним.
Я не верил и в целесообразность с.р. планов касательно народных революционных
движений, при которых политический террор играл бы служебную роль.
(158) Вот почему до убийства Плеве я был защитником "Боевой Организации" с.р. и
только требовал систематичности в ее деятельности и угроз лично по отношению к царю
до тех пор, пока правительство не откажется от тогдашней его реакции.
После же убийства Плеве, когда началась "весна", я стал настаивать на том, что
необходимо, - быть может, даже и не распуская "Боевой Организации" - обратиться к
правительству с предложением перемирия. В случае действительного изменения
политики правительства, открыто заявить о прекращении политического террора и честно
сдержать данное обещание. Я тогда предлагал заявить то же, что было заявлено
народовольцами в письме Исполнительного Комитета к Александру III в 1881 г.
Летом 1905 г. появились первые слухи об организации Государственной Думы. В
обществе было сильное оживление. Тогда я стал еще с большей решимостью настаивать
на том, что террористы должны начать переговоры с правительством.
В сентябре 1905 г. я узнал, что после заключения Портсмутского мира, проездом из
Америки в Петербург, в Париже остановился граф Витте. Я собрал всё свои издания,
между прочим, ,,Народовольца," "Долой царя!" и "Былое," и отправил их Витте с
письмом, где я писал приблизительно следующее.
Я - террорист и, пока правительство борется с народом и с обществом, я считаю
неизбежным для революционеров прибегать к террору. Но если русское правительство,
как по некоторым признакам на это можно надеяться в настоящее время, хочет вступить
на путь общеевропейского развития, то я считаю, что и революционеры должны
прекратить террористическую борьбу и вступить на путь мирной, легальной
деятельности. Если он, граф Витте, уверен, что правительство действительно хочет
отказаться от белого террора и пойдет навстречу обществу, то я сочту своим долгом, как
народоволец, открыто и решительно выступить в печати против (159) политического
террора и буду призывать революционеров к мирной работе.
В конце письма я просил Витте, в случае, если он надеется на то, что правительство в
будущем откажется от белого террора, повидаться со мной. Если же этой надежды у него
нет, то он может мне не отвечать. Его молчание, прежде всего и будет его ответом.
Ответа от Витте не было. Стороной я узнал, что Витте получил мое письмо, снял с него
копии и послал их в Петербург. Оно дошло тогда до министров и до Николая II.
Близкому человеку Витте сказал:
- Ну, что я могу ответить Бурцеву? Я не знаю, что будет со мной самим завтра!
Об этом моем письме Витте говорит в своих воспоминаниях.
В августе, сентябре, октябре в России происходили события огромной важности. С
каждым днем во мне возрастала уверенность, что старая Россия умирает и нарождается
новая Россия, несмотря на все упрямство власти.
События половины октября 1905 г. доходили до нас заграницу урывками. Телеграф
работал неисправно. Наконец, был получен по телеграфу текст манифеста 17 октября.
Судя по ходу событий, я его ждал. Через час я уже сложил свои вещи и пошел прощаться с
моими друзьями, чтобы в тот же день выехать в Россию.
На улице я встретил знакомого эмигранта, кто часто нападал на меня за мою защиту
союза с либералами и во имя революционных программ требовал более резкой борьбы с
ними. Он приглашал меня непременно придти вечером на собрание эмигрантов
поговорить, что нам делать и как реагировать по поводу манифеста.
Я ответил:
- Не могу придти! Иду на вокзал - еду в Россию! Прощайте!
Далее, между нами произошло довольно забавное объяснение. Прощаясь с ним, я просил
мне писать (160) в Петербург по адресу: "Бурцев, Главный Почтамт, до востребования" и
повторил, что никак не могу придти на собрание в 8 час., потому что поезд мой уходит в 6
час. вечера.
Мимо нас проходили французы. Я, шутки ради, обращаясь к прохожим, которые, конечно,
не могли понять моих слов, громко кричал среди улицы:
- Скажите всем: Бурцев едет в Россию!
Это окончательно убеждало моего товарища, что я шучу, и он, не слушая меня, еще раз
сказал мне, что в 8 час. там-то будет собрание.
Он ни на одну минуту не допускал возможности, что я, действительно, сегодня же, до
обсуждения на собрании манифеста, уезжаю в Россию. Подобно очень многим он никак
не мог поверить, что я, за кем так всегда гонялась полиция, могу уехать открыто в Россию,
когда другие только собирались поговорить - ехать или не ехать?
Мы с ним расстались . . . Встретил я его в Петрограде . . . после революции ... 1917 г.! Он
только тогда решился приехать в Россию!
Хотя сведения из России были очень неопределенны и правительство очень вероятно
легко могло подавить начавшееся революционное движение и, в случае успеха, жестоко
расправиться с его участниками, но для меня, кто всегда стоял на почве открытого
протеста, было ясно, что необходимо ехать в Россию в обоих случаях: и тогда, когда
начавшееся движение победило бы, и тогда, когда оно было бы разбито.
Я знал, что на границе меня пропустить не могли, если бы я явился под своим именем.
Ареста я не боялся, но арест для меня был бы более выгоден в Петербурге, чем на границе.
Поэтому я взял чужой паспорт и с ним поехал в Россию через ст. Вержболово.
В Вержболове на вокзале было необыкновенное оживление. Там, на границе, отразилась,
конечно, вся та нервная жизнь, которая в этот момент охватила и Петроград, и всю
Россию. В общей суматохе я проехал (161) благополучно и на следующий день поздно
вечером был в Петербурге с чужим паспортом в кармане.
Итак, - я снова на родине после 15 лет эмиграции!
За эти годы Россия стала иной. Но что-то особенно новое происходило в Петрограде
именно в эти дни. Газеты, которые я читал еще по дороге, говорили непривычным для
русских людей - свободным языком. Все меня удивляло. Меня удивляло даже то, что при
данных обстоятельствах, конечно, и не могло быть иначе.
Прописываться по чужому паспорту я не хотел, чтобы в будущем не сделать какой либо
неприятности для владельца паспорта. В поисках за "ночевкой" я пришел в редакцию
газеты, кажется, "Товарищ". Лично меня там никто не знал. Переговорить со мной вышел
Щеголев. Я назвал свою фамилию и сказал, что я нелегальный, только что приехал из
заграницы и что я без паспорта. Казалось, в виду моей давно установившейся репутации,
все должны были меня бояться, как огня. Но я был поражен тем, что мне стали наперебой
предлагать квартиры для ночевки. Из редакции мы отправились толпой на квартиру
одного из известных педагогов. Там по тогдашнему петербургскому обычаю мы
засиделись поздно, а я даже остался там и ночевать. В общей беседе на политические
темы все говорили так же откровенно, как это мне приходилось слышать в Париже.
Говорилось все в присутствии прислуги и случайно приходивших людей. Меня называли
по фамилии, и это тоже никого не приводило в трепет. Меня все это тем более поражало,
что заграницей встреч со мной нередко сильно побаивались не только русские,
приезжавшие из России, но даже иногда и эмигранты, чтобы я их не скомпрометировал.
Мне, между прочим, сказали, что на следующий день на таком-то заводе будет митинг
рабочих. Я решил отправиться на него.
Приходилось идти по каким-то закоулкам. На одной из перекрестных улиц я остановился,
не зная, куда мне повернуть, и я спросил прохожего, где N-ская улица? По (162) старой
привычке конспирировать я задал ему вопрос осторожно, вполголоса, чтобы кто-нибудь
другой не услышал. Прохожий сам не мог дать мне нужных указаний, но ему хотелось
услужить и он, к великому моему огорчению, через всю улицу обратился к околодочному
надзирателю и спросил его:
- Где здесь N-ская улица? - Вот господин спрашивает ее!
Околодочный надзиратель, обращаясь ко мне, спросил:
- Это вам на рабочее собрание?
В прежние годы я понял бы, что значит этот вопрос, а теперь я постарался показать,
что этот вопрос меня нисколько не изумляет, и я спокойно ответил ему:
- Да!
Околодочный стал мне подробно объяснять, как ближе пройти на митинг.
Этот Околодочный мне лучше всего показал, что Россия теперь совсем не та, какой я ее
оставил когда-то.
Я вошел в огромную какую-то мастерскую. Среди машин, маховых колес, передаточных
ремней, где толпились рабочие, я увидел, что где-то наверху, на какой-то машине, стоял
хорошо мне знакомый эсер Бунаков-Фундаминский и, жестикулируя, произносил свою
речь. Первые слова, которые я услышал, были: "Мы - социалисты-революционеры" и т.
д.
Да, это была новая Россия! Такой России я не видел...
Я стоял в стороне, замешавшись в толпе, и с трудом слушал то, что говорили ораторы. Я
был совершенно подавлен, слезы подходили к горлу и я невольно своими
воспоминаниями переносился в 1883-84 гг., к нашим тогдашним попыткам завязать
сношения с рабочими, когда мы "массовками" называли собрания, если нам удавалось на
конспиративную квартиру или где-нибудь в лесу собрать 20-25 рабочих.
В один из первых вечеров я вместе со Сверчковым, членом совета рабочих депутатов,
поехал на (163) какое-то собрание на Петербургской стороне. Увидев на улице толпу, я
сказал Сверчкову:
- Смотрите, смотрите, ведь это, кажется, русские идут?
Сверчков как-то удивленно посмотрел на меня, и я только тут догадался до какой степени
я отвык от России.
Потом, я как-то пришел в один дом на Пушкинской улице спрашивать кого-то из живших
там студентов, фамилию которого я забыл. Я его описывал и, как главный признак,
сказал: он русский!
Я нередко ловил себя на таких своих промахах, попавши в Россию после 17 лет эмиграции
(164)
В Петербурге снова под своим именем. - Невозможность поддерживать правительство.
Несмотря на всю тогдашнюю свободу, вероятность реакции и жестоких расправ так
казались возможными, что издатели, к которым я обращался с предложением
перепечатать хотя бы в извлечениях то, что я заграницей издал в "Былом", отказывались и
смотрели на это, как на совершенно безнадежное дело. Мое имя казалось им
неприемлемым и с точки зрения жандармской, и с точки зрения цензурной. Особенно,
как на что-то невозможное посмотрел на мои предложения М. Лемке, заведовавший тогда
одним из больших издательств, тот самый Лемке, который теперь выступает таким ярым
большевиком.
Прошло несколько дней. Я перевидал много знакомых, с кем условился на случай своего
ареста на счет своих дел, кому надо выяснил мою политическую позицию, и решил
легализироваться, т.е. перестать скрываться, не прописываясь. Кроме одного-двух
человек, не было никого, кто бы одобрял это мое решение. Наоборот, мне предлагали
паспорта, деньги и убеждали, пока не выяснятся обстоятельства, снова ухать или
заграницу, или, по крайней мере, в Финляндию. Только П. Б. Струве говорил, что уезжать
не надо и вообще одобрял мой приезд в Россию.
И вот, через несколько дней после моего приезда, захвативши с собой вещи, я поздно
вечером пришел в (165) Балабинскую гостиницу близ Николаевского вокзала, занял номер
и заказал себе самовар. Когда мне его принесли, коридорный попросил паспорт.
Я ему ответил, что я эмигрант, только что приехавший из-за границы, и что у меня
паспорта нет. Коридорный, кому, очевидно, таких ответов никогда не приходилось
слышать, выразил крайнее недоумение. Мой ответ поразил его даже в то необычное
время, когда о революции все говорили и в печати, и на улице. Не сказавши мне ни одного
слова, он ушел. Через несколько минуть ко мне пришел, очень взволнованный,
заведующий конторой гостиницы. Он переспросил меня о паспорте и, видимо, не мог
понять, как после такого моего заявления я все-таки решаюсь остаться у них. Он стал
упрашивать меня сейчас же покинуть их гостиницу, а иначе он будет обязан немедленно
же сообщить в полицию о том, что у меня нет паспорта. Тогда я попросил его отнести в
полицию мое заявление о том, что у меня нет паспорта, - и тут же сам написал следующее
заявление.
,,Я - такой-то, редактор издававшейся заграницей "Своб. Рос.," "Народовольца" и
"Былого." В 1888 г. бежал из Сибири и с тех пор не имею паспорта. Через границу
проехал с чужим паспортом и остановился в такой-то гостинице."
Заведующий конторой ушел, но потом еще раз вернулся с моим листком и снова стал
убеждать меня уйти. Но я решительно заявил, что не уйду. Я понимал, что в гостинице
упрашивают меня, потому что желают избавить меня от неприятностей, и старался
объяснить им, что я вовсе не боюсь того, что полиция меня арестует. Тогда они, наконец,
оставили меня в покое и отправили мое заявление в полицию.
Напившись чаю, я поздно, в двенадцатом часу, отправился в редакцию "Сына Отечества",
где хорошо меня знали и попросил напечатать в газете заявление о моем приезде.
Заявление я написал сам в таком (166) роде: "Русский эмигрант В. Л. Бурцев, бежавший
из Сибири в июне 1888 г., возвратился в Петербург и остановился в Балабинской
гостинице, Невский проспект, такой-то №. Заграницей Бурцев издавал "Свободную
Россию", "Народовольца", "Былое". За свои статьи в "Народовольце" в Англии был
осужден в каторжные работы тогда-то". Далее шли другие биографические сведения.
Когда я отдал редактору, кажется, Гуковскому, эту заметку, он стал убеждать меня не
печатать заметки, а то их потом будут обвинять, что, благодаря им, меня арестовали. Но я
указал на то, что в редакции остается писанное моей рукой заявление, следовательно,
никто не сможет обвинять газету в том, что она меня подвела....
Поздно ночью я вернулся в гостиницу. Утром на следующий день я послал купить
номер "Сына Отечества." Но, оказывается, он уже был в руках администрации гостиницы,
и они тотчас же мне его дали. Моя заметка была напечатана целиком, как я ее сам
написал.
В гостинице я пробыл до 10 часов утра. Полиция не приходила меня арестовывать. Из
гостиницы я вышел на Невский проспект и сейчас же увидел за собой усиленную слежку.
На одной из улиц я завернул за угол, а затем быстро возвратился назад, так, чтобы лицом
к лицу встретиться с следовавшими за мной сыщиками. Я подошел к одному из них и
сказал:
мерзавец! Он отошел от меня, не сказавши ничего. Слежки за собой я в этот день боле не
видел.
На Невском проспекте я встретил своего товарища, бывшего офицера, Кранихфельда,
брата известного писателя, с которым я расстался лет двадцать перед тем в ссылке. Он
шел и, видимо, очень пораженный, читал в "Сыне Отечества" как раз мою заметку. Я его
окликнул и мы поздоровались. Он с недоумением спросил меня:
- Вы еще не арестованы?
Как потом оказалось, в Департаменте Полиции не (167) знали, что делать со мной. Витте
высказался за то, чтобы меня не трогали.
Целых полтора-два месяца я продолжал жить в той же гостинице без паспорта.
Однажды утром, спускаясь с лестницы, я встретил околодочного надзирателя. Он очень
вежливо сказал мне:
- Ведь у вас нет паспорта, господин Бурцев? Смеясь, я ему ответил, что я не
торговый человек, а литератор и что паспорта мне не нужно, что со времени побега из
Сибири у меня не было паспорта. Он возразил мне на это, что в России жить без паспорта
нельзя и что мне необходимо выправить паспорт. Тогда я сказал ему:
- Так выдайте мне паспорт!
- А когда вы можете придти к нам?- спросил он. Я ему ответил: -
Хоть теперь же!
И мы вместе пошли в участок. Там я продиктовал ему сведения о себе, и он выдал мне
паспорт. Он понимал, что выдает паспорт под мою диктовку, так сказать, "на веру", без
всяких документов. Он запнулся только в том параграфе, где надо было ответить на
вопрос: холост я или женат? Я ему продиктовал: холост. Он несколько смущенно сказал:
- Так как же я могу вам выдать такого рода удостоверение? Ведь, всяко бывает. . .
Вопрос деликатный. . .
Подумавши он написал: - "Заявил, что холост".
По этому паспорту я потом продолжал жить в Петербурге и по нему же летом того
года получил заграничный паспорт.
Но когда я еще не был прописан в гостинице, а скрывался по частным квартирам, я
отправился как-то на главный почтамт и спросил письма на свое имя. Письма,
оказывается, были из Парижа и из Швейцарии, и я их исправно получил.
Как это было необычно для меня, эмигранта, придти в Петербурге на почту и
спрашивать письма до востребования на свое имя!
(168) Из недели в неделю пред моими глазами проходили митинги, собрания, рефераты.
Тут были собрания рабочих депутатов, крестьянские собрания, общеполитические
митинги и т. д. Иногда мне приходилось посещать и полуконспиративные
революционные собрания. На них революционеры приходили не с воззваниями только, но
в их руках я часто видел браунинги и наганы. Речь шла о подготовке социальнореволюционных
восстаний среди рабочих и крестьян, о борьбе с кадетами, о борьбе со
всеми несоциалистами и т. д. Словом, в революционной атмосфере пахло порохом.
Мне было тяжело все это слышать и наблюдать. Я чувствовал, что готовится что-то
печальное и роковое, что отравит наши завоевания 1905г.
Я доказывал, что для социальной революции и для введения социализма Россия не готова,
что у одних революционеров нет достаточных сил даже для защиты завоеванного и что
это мы сможем сделать только в союзе с либеральной буржуазией, что своей целью мы
должны ставить не немедленное осуществление социализма, а прежде всего укрепление
наших политических завоеваний. Когда у социалистов по всему фронту шла драка с
кадетами, я отстаивал необходимость союза с ними. Я предостерегал против
продолжения всеобщих стачек и против тогдашних декретов совета рабочих депутатов.
Особенно решительно я был против бойкота Гос. Думы. За этот бойкот было большинство
левых партий, но ярким исключением в их рядах в этом отношении был заграницей
Плеханов. В Гос. Думе я видел одно из наших спасаний и резко высказывался против
второго совета рабочих депутатов, где выступали Троцкий, Парвус и т. д., как и против
московского восстания и т. д.
В революционной среде я мало встречал сочувствия. Меня скорее понимали и мне
сочувствовали общественные деятели, напр. кадеты.
Как и раньше, когда для кадетов чужд был тот темперамент, какой я вносил в борьбу с
(169) правительством, так и теперь для них была чужда моя борьба, которую я стал вести
с первыми проявлениями большевизма в революционной среде. Они плелись в хвосте за
революционерами и мне часто приходилось резко выступать против их излишнего
соглашательства с эсерами.
Во главе правительства в начале 1906 г. стоял Витте. Как я потом узнал, он внимательно
следил за моей деятельностью. В Деп. Полиции и после моей легализации не раз
поднимался вопрос о моем аресте и обсуждали, по каким статьям я могу быть привлечен
к суду, но голос Витте спасал меня от ареста. Не зная этого, я в Петрограде в частном
письме на его имя снова повторил то же, о чем я ему писал до революции в Париже. Я
снова предлагал ему открыто выступить против продолжавшегося террористического
движения и защищать честный легализм, если он уверен, что правительство откажется от
белого террора и открыто вступит на путь реформ. Ответа от Витте не было, но мне недавно
рассказывали, как внимательно отнеся к этому моему письму тогда Витте.
При таких условиях, конечно, я не мог осуществить того, чем жил последнее время. Я не
мог вместе с некоторыми демократическими и либеральными деятелями выступить в
литературе с призывом к революционерам отказаться от революционных методов борьбы
и совместно с другими государственными партиями начать борьбу с реакцией на
общенациональной почве во имя России.
Однажды зайдя в редакцию "Сына Отечества", я там увидел Савинкова, затем - Азефа и
многих членов "Боевой Организации". С некоторыми из них я за это время ближе
познакомился и узнал, что готовится террористическая борьба. Я проклинал
правительство Николая II, что оно не дает никакой возможности высказаться прямо и
откровенно против готовившихся уличных восстаний и против политического террора во
имя здоровой государственной, созидательной политики.
(170)
Агитация против Гос. Думы. - Возстание в Cвеаборге. - Выборгское воззвание. - Мой арест в Женеве и
новая высылка из Швейцарии.
Готовился созыв Государственной Думы. Немногие в России ждали этого
знаменательного события для всей ее истории с таким волнением и с такими надеждами,
с какими ждал я.
Я знал, что у Гос. Думы есть определенный враг - русское правительство, что оно,
как коршун, будет следить за каждым ее шагом и будет стараться сводить на нет ее
работу. Поэтому я не ждал от Думы каких-нибудь серьезных реформ, но я знал, что для
агитации и политического воспитания России Гос. Дума много может сделать.
Как редактор "Былого", я имел возможность посещать заседания Гос. Думы и побывал
на нескольких ее исторических заседаниях. Гос. Дума, главным образом, благодаря
кадетам, делала огромное дело в смысле политического воспитания России. Муромцев,
Набоков, Петрункевич, Родичев, Шингарев, Кокошкин, Кузьмин-Караваев, Ковалевский
своими речами воспитывали Россию.
Общественное мнение все больше и больше вставало на сторону Гос. Думы.
Временами Гос. Дума пламенно протестовала против реакции и рисовала широкие планы
преобразования России.
В революционной среде находили, однако, Гос. Думу недостаточно радикальной, ее
требования недостаточно (171) демократическими, в борьбе с правительством видели излишнюю
нерешительность, требовали более революционных выступлений и более
революционного языка. Вне Думы героем был депутат Аладьин. Эта критика Гос. Думы
вне ее стен переходила в борьбу с ней. О Гос. Думе говорили, как о чем-то реакционном,
и старались создать настроение против Гос. Думы.
Я самым решительным образом был против борьбы, которую вели с Гос. Думой
революционеры, и был убежден, что эта борьба в близком будущем таит в себе большие
несчастья для России. Я не сомневался, что правительство сумет воспользоваться
отрицательным отношением к Гос. Думе со стороны радикальных элементов и ошибками,
которые эта внедумская агитация будет совершать, чтобы нанести удары Думе, а в ее лице
и всей новой России.
Поэтому, будучи решительным защитником Гос. Думы, я был и против того вызывающего
тона, который ею был усвоен под влиянием агитации извне, и против некоторых ее
слишком, не по силам ей, радикальных проектов. Я видел, что у этой Гос. Думы нет
реальной поддержки в стране для защиты той программы, которая выставлялась даже
такими партиями, как кадеты, и для такой тактики, которая ей извне навязывалась теми,
кто стоял за Аладьиным.
Особенно ошибочной, по моему мнению, тактика революционеров и кадетов была летом
1906 г., незадолго перед роспуском Государственной Думы и сейчас после него.
Слушая то, что говорилось в обществе, можно было, пожалуй, подумать, что
революционное настроение в России было в то время общим. Но я не сомневался, что
революционеры преувеличивали свои силы и не сознавали, что реально они не имели в
стране достаточной поддержки для того, чтобы выдержать взятый ими тон, а на самом же
деле они были слабы, и правительство всегда легко могло сломить их.
К.д. также не понимали ни бессилия революционеров, ни своего собственного бессилия.
Они не сознавали, что и (172) у них нет сил поддерживать взятый ими тон по отношению
к правительству.
Когд
...Закладка в соц.сетях