Жанр: История
Государи Московские 5. Ветер времени
...няв деревянную крышку над яминою, сумел облегчить желудок,
после чего старец опять оставил его в одиночестве и темноте, теперь уже
очень надолго.
Никита, завернувшись в дареную сряду, приткнулся в угол и, кое-как
согревшись, поджав под себя ноги, задремал и даже заснул, постанывая и
всхрапывая и поминутно просыпаясь от очередного привидевшегося кошмара. То
он бежал по круглому огромному шару, а его догоняли со всех сторон, то
попадал в паутину гигантского задумчивого паука, который медленно
притягивал его к своим огромным голубым глазам и шевелящимся зубчатым
усикам, то его вели отрубать голову... Наверное, минула ночь. Старец все
не приходил, и Никита, не в силах более ждать, двинулся, ощупывая стену,
вдоль по проходу, не ведая сам, куда идет, пока не услышал вдали
заунывного пения.
В его затуманенном мозгу, измученном непрерывною тьмой, промелькнула
жестокая догадка: а ну как он уже давно умер, убит на склоне Днепра, и все
это, и давешний старец тоже, ему просто снится после смерти? <Чур меня,
чур!> - прошептал он и, вспомнив, что языческий оберег непристоен тут, в
святых пещерах, торопливо перекрестился.
Никита пошел на пение. Ближе, ближе, вот уже показался и свет
вдалеке, и наконец перед ним открылась пещера, чуть больше прохода, по
которому он шел, но приготовленная для богослужения, видимо, подземная
церковь. Два невеликих столба из пятнистого камня подпирали свод, открывая
каменный алтарь, а перед алтарем стояли в молитвенном наклоне пять, не то
шесть монахов и пели молебный канон. Один из них оборотил лицо в сторону
Никиты, и он узнал давешнего знакомого инока. Тот, похоже, погрозил ему
пальцем. Никита поскорее отступил в тень, но далеко уходить не стал, так и
стоял, повторяя про себя слова молитв и сожидая конца службы.
Когда служба кончилась, монах, разыскав Никиту в темноте, вновь повел
его за собою к прежнему месту, строго повелев более не отлучаться никуда
без повеления и не показываться никому из братии.
- Отец игумен распорядил не держать тебя тута боле трех дней! -
сообщил старец. Пожевал губами, подумал. - А там пойдешь на Подол. Я тебе
укажу куда. Вот тебе хлеб. Вода тута, в кувшине. Прощай!
Вновь оставшись один, Никита потрогал пальцем песок над головою.
Палец ощутил глубокий подземный холод. Несколько песчинок просыпались ему
на лицо. Он поплотнее закутался и сел, прислонившись к песку.
Темнота раздвигала стены, казалась безмерною, всасывала в себя весь
мир. То вновь сужалась, сдвигая громады пространств, свертывая их до
тесного предела могилы.
Все живое тянется к свету и теплу. В самую темную ночь нету на земле
полной, совершенной тьмы. Чуть светит небо, даже и заволоченное громадами
туч, смутно мерцает земля, отдавая полученный ею дневной свет, что-то
ползет и движется. А в зимнем, скованном морозом сумраке все равно смутно
светится снег, все равно свет живет, присутствует в мире. Лишь подземный
мрак есть мрак полный, где ни шевеления жизни, ни признака света нету
совсем. И человек во мраке подземном начинает терять себя, от него уходит
ощущение времени, даже себя самого он уже перестает ощущать!
Трудно во мраке! И ежели бы Никите предложили сейчас жить ли здесь не
видя света, даже того, мерцающего, скудного света светильника, жить ли
здесь или подняться к свету и там принять смерть, он бы, возможно, выбрал
смерть заместо жизни, подобной смерти. Как выдерживали тут затворники,
сами замуровывавшиеся в затворах, обрекая себя к тому же на вечное
молчание?! Воистину святые отцы токмо и могут вынести такое!
А как же тот свет? Для грешников? Вечная тьма и скрежет зубовный...
Вечная тьма, верно, страшнее всего! Страшнее мучений и боли! Вечная!
Навсегда! А может быть, вот, как говорят мнихи, так и есть? Дьявол - это
мрак, пустота, а Бог - это свет, прежде всего свет! И праведники там, за
гробом, уходят к свету... Возможно, и сами превращаются в свет, сбрасывая
земную оболочину свою. И Алексий... Что с Алексием? Жив ли он еще? Верно,
жив, монах бы сказал о том, верно. И Алексий по успении станет светом. А
я? Неужели мне за грехи вот эта тьма? И, быть может, сам Господь привел
меня сюда, указуя грядущее? Почто батька в старости ушел во мнихи? И
дедушков брат тоже... Бают, в затворе был. Как и я нынче! Он усмехнул
невесело. Сам понял, какой из него затворник - вопить готов, все позабыть,
отчаяться за три-то неполных дня!
Он постарался жестоко, как мог, высмеять себя и тем успокоить,
заставив попросту не думать ни о чем... И вновь поплыли перед его
мысленными очами немые огромные миры, беззвучные в темноте безмерных
просторов, безвидные и слепые, наползая, задавливая собою его маленькое
мятущееся <я>, растирая в порошок, во прах, в звездную пыль, исчезающую в
бездонной темноте ночи. И все то был дьявол, дразнящий тленными утехами
бытия, которые все - словно болотные огни, словно обманный свет гнилушек,
происходящий от тления. И соблазненный кидается к ним и незримо рушит себя
в бездну, уходит в вечную тьму, в царство проклятия и пустоты... А где-то
есть свет, Фаворский свет, немеркнущий, и к нему идут, и его взыскуют
великие старцы. С того, наверно, и зарывающие себя под землей, чтобы при
жизни испытать этот ад, это царство сатаны, испытать, и пройти, и выйти
потом к вечному, немеркнущему свету!
Три дня, растянувшиеся затем на неделю, показались Никите вечностью.
Старец являлся к нему единожды в день, принося хлеб и воду, а во все
остальное время Никита или дремал, скорчившись под суконною оболочиною,
или ходил взад-вперед по короткому отрезку пещеры, изученному им, подобно
слепцам, касаньями рук.
Когда монах наконец вывел Никиту на свет, обрядивши его в полную
монашескую сряду, Никите не надо было даже прикидываться старцем.
Трясущиеся ноги едва держали его, и он немо брел, опираясь на посох,
щурясь - отвычный свет и белый снег до боли резал глаза, - и только одно
вопросил дорогою: указать ему, где держат владыку Алексия. Поглядел
издали, моргая и щурясь, на притиснутую к стенам лавры приземистую избу
под четырехскатною кровлей, крытою дранью, и побрел далее, почти ощущая
себя иноком, таким же старым, как и его провожатый.
На Подоле, в путанице садов и хат, они постучались в один из
запрятанных в глубине домиков и, соступивши по земляным ступеням,
спустились в чисто убранную, с белеными стенами землянку, в середине
которой стояла сложенная из дикого камня печь, скорее - ограда для костра,
а дым подымался вверх - поскольку хата была без потолочного настила, -
просачиваясь сквозь черные от сажи стреху и плотные ряды соломы.
Хозяйка хаты, старуха, крепкая еще на вид, вышла, долго о чем-то
спорила со старцем. Наконец, видимо, согласилась-таки принять беглеца.
Никита в свою очередь попросил инока достать ему спрятанную бронь,
объяснив, как ее найти, и сообщать на будущее какие ни на есть вести. На
том они и расстались. Бронь инок притащил в мешке еще через несколько
дней.
Старуха уже не косилась на Никиту, который взялся и за вилы, и за
топор, приладил одно, починил другое, вычистил стаю, в которой стояла до
морозов корова, и, словом, держал себя так, что старуха почувствовала, что
получила в дом не хлебоясть, а работника.
Озрясь и окрепнув, Никита начал понемногу выходить из дому, сторожко
обходя заставы. Побывал и на торгу, и близ лавры, прикидывая, что можно
содеять тут одному... Хотя одному содеять ничего было неможно. Алексиевых
бояр, по слухам, развезли кого куда; тех, с которых надеялись получить
окуп, увели в Литву; клирошан держали по-прежнему в затворе, в кельях, и
выходило, что из всего обширного поезда владыки на воле находится только
один он.
На всякий случай Никита начал забредать подале от города, разведывая
пути, и тут-то и натолкнулся на своих, едва не поплатясь головою за
нежданную встречу.
Кому иному не пришло бы в голову разведывать, что за купцы, чей обоз
застрял в крохотной, в два двора, деревеньке в десятке поприщ от города,
почти на самом берегу Днепра. Кому иному и не пришло бы... Но у Никиты
выработался почти собачий нюх, он за версту чуял литовские разъезды, а тут
тем же сверхчувствием травленого волка понял: нет, не литва! И вздумал
прогуляться до деревушки вечером.
Его взяли за шиворот, оступив, совсем нежданно для Никиты, никак не
приготовившегося к обороне, вырвали саблю из рук.
Задавленное, вполгласа <В овраг!> отрезвило Никиту. Ежели не свои -
пропал, а и свои зарежут - не легче!
- Братцы, никак москва?! - выговорил он возможно более веселым
голосом. В ответ ему крепко зажали рот и уже поволокли, когда знакомый
голос окликнул:
- Постой! Покажь!
Никита с Матвеем Дыхно с минуту смотрели друг на друга, не узнавая.
Наконец Матвей, размахнувши руки, выдохнул:
- Никита, ты?
И Никита, признавший уже Матвея и ужаснувшийся вдруг, что тот не
узнает его, пал в объятия друга и зарыдал, трясясь, всхлипывая вовсе
по-детски, отходя наконец от многомесячной жути, в которой пребывал до сих
пор. <Свои, свои, московляне!> - повторял он, словно в бреду.
Свои, вельяминовские и феофановские, были здесь! Значит, ничто уже не
страшно и надобно как можно скорей спасать теперь владыку Алексия.
На рождественскую службу Алексия все же по неотступной просьбе всей
братии достали из ямы и, почистив несколько и переменив платье (от
прежнего шел непереносный гнилостный дух), привели под охраною в собор.
Иноки едва не шарахались от него, видя, как страшно изменился лик
Алексия, как пожелтел лоб, как обтянуло ему все кости лица, как
провалились глаза и истончились персты митрополита.
Здесь, в соборе, узнал Алексий, что великое княжение владимирское
отобрано у москвичей и передано князю суздальскому.
<Бежать! Бежать немедленно, нынче же, на Москву!> - мысленно произнес
он, прикрывая очи. Он с отчаянием оглядел братию, измерил нутро собора,
узрел стражу у всех дверей... И все-таки надобно было бежать! Иначе -
теперь это обнажилось со страшною яснотою - Ольгерд его убьет и тотчас
начнет забирать московские волости одну за другой. И Каллист отдаст
русскую митрополию Роману, и Русь умрет. Не сразу, нет, она еще будет
бороться, быть может, еще расцветать, как береза, срубленная в соку, но
все это будет смерть, начало смерти. И не состоит в веках величие русской
земли!
Нет, состоит, состоит же!
К нему подошел с поклоном, прося благословения, старый монах. Алексий
безотчетно поднял руку и узнал отца Никодима, того самого, что вместе со
Станятою был послан им в Константинополь.
Похищение Алексия едва не состоялось в сей самый миг, ибо отец
Никодим тихо предложил Алексию в монашеской толпе, у всех на виду,
перемениться с ним платьем, после чего владыку должны были увести из
монастыря и умчать во влашскую землю.
Все дело порушил литовский боярин, надзиравший за Алексием. Почуяв
недоброе, он взошел со стражею внутрь храма и уже не отпускал Алексия от
себя ни на шаг до самого конца службы.
Впрочем, иноки надеялись, что они вскоре вновь извлекут митрополита
из узилища и тогда уже сумеют его похитить, обменяв во время богослужения
на иного, похожего на него мужа.
Две дружины русичей, собиравшиеся похитить митрополита и до поры
ничего не ведавшие одна о другой, едва не погубили всего дела,
заподозривши в противной стороне Ольгердовых тайных посланцев. Но, к
счастью, спознались вовремя и тут же порешили действовать вместях.
Спор вышел нежданно, когда решали, как изымать Алексия. Никита,
уведав, что в яме с владыкою сидит и Станята, наотрез отказался от
похищения в церкви, поскольку тогда вытащить Станьку из узилища стало бы
невозможно совсем. Долго спорили, но Никиту поддержал Матвей Дыхно, а
затем городовой боярин, посланный Вельяминовым с очередною дружиной,
перешел на их сторону.
Решило дело то, что Никита сумел твердо уверить всех (да, видимо, это
было в какой-то мере и правдою), что владыка без Станяты может не захотеть
бежать из затвора, а главное - никому из них неизвестно, сумеют ли, и
когда, печерские иноки выпросить Алексия вторично в храм. Стоит литвинам
воспротивиться тому, и все их хитрые заводы тогда улетят дымом.
Да и сажать кого-то вместо владыки в узилище на верную смерть, как
требовал отец Никодим, хоть он и предлагал для этого себя самого,
показалось забедно ратникам.
О том же, как высадить Алексия из поруба, спорили до хрипоты еще
целую ночь. В составленном наконец дерзком плане похищения должны были
принимать участие и те и другие.
Никто не знал и не ведал из московитов, что к Киеву близит литовский
гонец с приказом немедленно прикончить Алексия и что гонцу тому осталось
добираться до Киева всего три или четыре часа. Эти часы и должны были
стать последними часами жизни владыки.
Сверхчувствием, обострившимся в затворе, Алексий также уведал, что к
нему приблизила смерть. Он встал перед утром и долго молился, а потом
спокойно и просто повестил Станяте, что жить, или пребывать в затворе, им
осталось не более одного дня.
Станька понял, что владыка говорит правду, и после краткого и
пережитого им в молчании приступа бурного отчаяния укрепился духом,
решивши, что <там> его встретит Никита, убитый, как мыслил он, еще в
начале декабря, и... Что будет дальше, и будет ли вообще что, Станята
представлял себе плохо.
Они молчали, каждый думая о своем, но понимали один другого как
никогда, и потому стоило лишь Алексию про себя повторить скорбные слова:
<Погибнет Русь!> - как Станята, будто подслушавши его, возразил:
- А Русь не погибнет, владыко!
- Нет? - вопросил, опоминаясь от дум, Алексий.
- Дак... поглень! Никита, покойник, да хоть и я - таковых ноне много
на Руси! Кого хошь вытащим и спасем, было бы кому повести нас всех за
собою! - И, не давая Алексию возразить, что, мол, вести-то и некому ныне,
продолжил: - А коли мы есть, дак и тот найдется, кому вести! Хуже, когда
вести некого, как вон у Кантакузина сотворило...
- Дак не погибнет Русь? - со смущением переспросил Алексий.
- Не! - отозвался Станята почти весело. Самому легче стало, как
подумал про <много>. Легче и умирать, когда иные идут за тобой!
Перемолчали.
- А что вот, владыко, - начал Станята со смущением, - как там-то
будет, за гробом? Такие же люди али духи там, али вовсе и нет ничего, коли
Бог - слово, и только?
- Не только, Леонтий! - отмолвил Алексий серьезно и устало. - Но и не
с этою плотью, она изгнивает в земле.
- Точно старое платье? - подсказал Станята.
- Да! Паче всего - грешная плоть. Она - как зараза, которую должно
поглотить праху, дабы очистить мир. Нетленны лишь тела праведных, у коих
каждый состав тела насыщен нетлением. Оные воскреснут на Страшном суде.
- Дак и что же тогда? Вота мысли мои, вота рука, труд...
- Видишь, Леонтий, сего объяснить никому не мочно! Ребенок не ведает,
каков будет он взрослым мужем, муж не догадывает о старости, а что
возможем мы, земные, почуять из того вечного и нетварного мира? Борьба в
мире сем идет за евангельский свет, и судьба каждого христианина, и
царств, и княжеств зависит от того, насколько люди поняли, восприняли и
понесли ближним свет евангельской истины, насколько каждый из нас воплотил
ее в своем сердце! Старцы афонские видят нетварный свет, Фаворский свет!
Но и это - лишь энергии, истекающие из божества. Большего мы углядеть не в
силах. Ведаем, что посланы в мир. Ведаем, что так должно и что надобно
работати Господу! Видим по всякой час, что без вышней благодати, своими
малыми силами, человек токмо растрачивает и губит данное ему свыше
достояние. И ежели бы не вливание в ны незримых энергий, давно бы исчезло
и само это тварное, тленное и временное наше бытие! Иное - у зверей,
гадов, птиц. Там нет ни греха, ни воздаяния и царства Божия нету тоже! А
большего и я не скажу, и никто другой! Мужество надобно мужу во всякий
час, а в смертный - сугубо. Давай вместе с тобою помолим Господа! Быть
может, ты и прав. Должно, что прав! Разумеется, прав! Не погибнет Русь и
прославит себя в веках! Чую дыхание смерти. Но чую и веяние крыл
заступника близ себя! Быть может, как жертву примирения приимет наши души
Господь и тем охранит язык русский от горчайшия скорби? Давай, Леонтий,
помолим Господа, да пошлет нам с тобою силы к достойному приятию его воли!
И ты ободрись! Мужество потребно мужу всегда. А в смертный час - сугубо!
Поприщ за семь от Киева жеребец литовского гонца попал ногою в
занесенную снегом сусличью нору и рухнул, перекинув литвина через голову.
Пока подымали, заносили в хату, растирали снегом и пивом, прошло еще часа
три. Был уже полный день, время приближалось к пабедью, когда незадачливый
вестник смерти на ином коне шагом подъезжал к воротам Киева. У него все
еще мутило внутри от удара о землю, и потому добрался он до княжого двора
не враз и не вдруг.
Федор, прочтя послание Ольгерда, которое было велено передать
литовскому боярину, а после тотчас уничтожить, переменился ликом. Он все
надеялся, что Алексий умрет как-нибудь сам, освободив его, Федора, от
тяжкой обязанности совершать преступление в угоду великому князю Ольгерду.
Тем паче что за митрополита просили многие и многие, Роман вчистую
устранил себя и свое окружение от дел греховных, да и сам Федор получил
уже не одно угрожающее послание из Москвы... Но судьба, кажется, так и не
смилостивилась над киевским князем. <И удрать этот русич не сумел!> -
подосадовал он скользом, вызывая своего ближнего боярина.
Отрава Алексия не брала, пробовали уже, и не раз. Тут надобен был меч
или... петля. Лучше петля! Там и задавить его, в яме, решил князь про себя
и уже резвее взглянул на литвина. Охрабрел, отважась на кровь.
В это самое время по дороге в лавру ехали возы с сеном и, заезжая на
лаврский двор, начинали как-то нелепо сворачивать вбок. Один, растискивая
литовскую сторожу, подкатил к самому порубу, накренился, и вдруг в этом
самом возу, в сене, вспыхнул огонь. Возчик взревел, круто заворотив коня,
и воз, выбросив тучу огненных искр, высыпался - видимо, лопнуло вервие - к
самой стене поруба. Тотчас другие возчики начали сворачивать сюда же.
Поднялся крик, гам. Уже литовские ратники хлестали ременными плетями по
глазам ни в чем не повинных вспятивших крестьянских коняг и по спинам
бестолково суетящихся возчиков, и уже опрокинуло второй воз, а там и
третий... Невесть отколь нахлынула орущая толпа горожан и лаврских монахов
с метлами и ведрами - словно бы тушить огонь. Ратные, что стояли в
стороже, выбежали вон из дверей, у поруба уже загоралась кровля, и от
дыму, что ел глаза, стало не продохнуть.
Возчики кинулись вилами откидывать, спасая, незатлевшее сено,
бестолково нагружать его вновь на возы, немилосердно тыча остриями вил
вправо и влево, так что боярский конь старшого литвина, коему угодили
вилами в пах, взвился на дыбы, уронив седока на землю. Брань, вопль,
визгливые голоса невесть отколь взявшихся женок...
В это время Никита, уже опустив в яму веревку с петлей на конце,
кричал, неслышный в общем гаме:
- Цепляй, владыко, это я, цепляй скорее!
А Алексий, веря и не веря, все не мог по-годному натянуть на себя
петлю, пока опомнившийся Станька не продел его, взявши под мышки, после
чего владыка, поднятый в шестеро рук, взмыл вверх, исчезнув в едком дыму
за краем ямы.
- Теперь ты! Живее там!
- Никита?! - веря и не веря, весь в радостных слезах, кричал Станька
снизу, наконец-то углядев схороненного было приятеля и от радости все не
попадая в петлю.
- Я, пес твою, скорей! Эх, раззява! - Никита едва сам не спрыгнул в
яму, но тут и Станька справился и так же вылетел вон, не успевши
прочухаться и понять по-годному, что происходит. На них на обоих напялили
возчицкие балахоны, закрывающие человека с головой, и потащили сквозь дым
и огонь.
Другие в это же время бросали в телегу соломенную куклу в одежде
Алексия и с криком: <Гони!> - вытолкнули ошалелого возницу вон из жарко
пылающего костра.
- Владыка, владыка! - поднялся вопль. Вокруг телеги столпились
монахи, к ней же рвались вооруженные литовские кмети с саблями наголо, а
тем часом двое в балахонах свалились на дно возов, их закидывали сеном и,
споро заворачивая коней, отъезжали посторонь.
Литовский гонец, показавшийся вместе с боярами князя Федора, опоздал
всего лишь на полчаса.
Уже весело пылала кровля поруба, уже телегу с телом соломенного
Алексия подводили к дверям настоятельского покоя, заносили, теснясь,
<тело> в церковь. Вездесущие бабы уже взаболь подняли вой по покойнику, и
покамест разобрались, поняли, что вместо обреченного смерти митрополита
перед ними нечто вроде сжигаемой на Масленице Костромы, - возы с остатками
сена с заполошным криком: <Пожар!> - уже миновали городские ворота.
Теперь дело решали минуты и удаль коней. Алексия со Станятой
извлекли, посадили верхами, для верности привязав к седлам арканами, возы
так и бросили на пути загораживать дорогу комонным. И если бы подумал
Алексий еще четыре часа назад, что возможет после истомного заключения в
яме проскакать без роздыху, пересаживаясь с седла в седло, слишком
полтораста верст, - никогда бы и сам себе не поверил!
Литовские кмети дважды нагоняли дружину русичей. Дважды Никита с
Матвеем с утробным рычанием водили людей в сумасшедшие сабельные сшибки. И
поскольку русичи защищали жизнь страны (ибо уступить тут - значило умереть
родине), литва откатывала назад, теряя порубанных людей.
В конце концов им удалось-таки оторваться от погони, запутать следы и
тут только вздохнуть, поесть самим и покормить очередных коней. (Подставы
были подготовлены московскою дружиною заранее, потому только и ушли от
стремительной литовской конницы!)
Алексия, едва не замертво, внесли в хату. Сильно поредевшая в сечах
дружина собралась вокруг. - Никита сам внес тяжело раненного в последней
схватке Матвея. (На лету подхватил падающее тело приятеля и мчал потом,
держа перед собою, около тридцати поприщ.)
Митрополит открыл глаза, обозрел мужественные лица своих любимых
русичей, горячие со скачки, иные в ссадинах и крови, все одинаково
заботные, ибо для него, ради него были и эта кровь, и труд ратный, и
потери, и медленно улыбнулся иссохшим, провалившимся ртом.
- Не умру! Выдержу! - выговорил он.
Подводить их теперь, спасших его от плена, своею смертию он не мог,
не имел права и, значит, должен выжить, выдержать, выстать и доскакать. Он
оборотил лицо к боярину, вопросил взором: <Куда?> И тот, до слова поняв
вопрошание, отозвался кратко:
- В Смоленск! Инако - никак не мочно! Тебя в сани уложим, владыко, и
раненых...
Станька с Никитою, только тут наконец сойдясь воедино, стояли,
обнявшись, и плакали, не сдерживая и не скрывая слез.
До спасения было еще очень и очень далеко, и далекая им предстояла
дорога - с переправами через реки, с погонями, с ночлегами в кустах и
снегу, но они знали, верили, что теперь-то уже не подведут, выдержат, не
выдадут врагу ни себя, ни владыку Алексия, который всем им был в эти
мгновения как сама жизнь.
VII
МЕСТОБЛЮСТИТЕЛЬ ПРЕСТОЛА
У смоленского епископа, рукоположенного Алексием, оставили
тяжелораненых и больных, отдохнули. И все же поезд митрополита
владимирского, добравшийся до Можая, являл вид жалкий. Заморенные,
обезножевшие кони, мокрые, в клокастой шерсти, с хрипом выдыхавшие воздух
из надорванных легких, были страшны. Не лучше выглядели и люди, у которых
на почернелых, с выступающими скулами лицах лихорадочно блестели одни лишь
глаза. Оборванные, жалкие, одолевшие свой страшный поход, они шатались
теперь, словно тени, и, казалось, едва-едва держались в седлах.
Четверка разномастных коней, запряженных гусем в старинный возок (дар
епископа смоленского), натужно и вразнобой дергала упряжь, и возок шел
неровными рывками, заваливаясь на протаявшем весеннем пути. Уже не
доскакать, а доползти до Москвы чаялось изнемогшим путникам.
Боярин, имени коего не сохранила нам история, рядовой можайский
боярин, служивший в городовом полку и ничем боле не примечательный, кроме
того, что волость его и господский двор стояли при пути и полумертвый
поезд митрополита никак не мог проминовать невестимо его двор, - боярин
тот любопытства ради посунулся сперва к оконцу, забранному потрескавшей
зажелтевшею слюдой, а не разобравши, кто таков на подъезде к терему,
вышел, как был, распояской, накинув лишь на плеча опашень, на высокое
крыльцо и оттоле узрел подымающееся по угору скорбное шествие. Передовой,
шагом подъехав к дому, не слезая с седла, попросил воды.
- Кто таков? - кинул ему с крыльца боярин в те поры, как баба,
черпнув ковшом, подавала напиться усталому всмерть, с провалившими щеками
ратнику.
- Батьку Алексия везем! - отмолвил тот почти без выражения, севшим от
устали голосом. И, обмахнув усы и бороду тыльной стороною руки, тронул
было коня.
- Постой, молодец! - крикнул ему вослед боярин и, шатнувшись - не
кинуться ли в горницы сперва? - махнул рукою и сбежал с крыльца.
- Кого ни та?! - вытягивая шею, прокричал он в голос, с провизгом и,
суматошно размахивая рукою, в сползающе
...Закладка в соц.сетях