Жанр: Фантастика
Двое у подножиея Вечности
...й или
морской жаргон — с технической терминологией. Его не смущает пресловутая английская
гибридизация: он оправдывает не скандинавизмы Морриса и не латинизмы Джойса, но
столкновение и расхождение тех и других. Изобилуют неологизмы и слова иностранного
происхождения: "кастрат", "inconsequence", "hauteur", "in gloria", "bagno", "langue fourree",
"дело чести", "vendetta"*, "визирь". Каждое из этих слов должно быть, верное, однако, когда
их употребляют вместе, это производит впечатление фальши. Фальши удачной, поскольку
такое лексическое — и синтаксическое — разнообразие иногда развлекает во время нудного
чтения "Ночей". Бертон его узаконивает: сперва он чинно переводит "Sulayman, Son of David
(on the twain he peace)"**; затем, вне прямой речи он низводит его до Solomon David-son***.
Царя, бывшего для других переводчиков "самаркандским царем в Персии", он превращает в
"a King of Samarkand in Barbarian-land"****; покупатель, для всех остальных "вспыльчивый",
становится у него "а man of wrath"*****. И это не все: Бертон целиком переписывает — с
добавлением незначительных обстоятельств и физиологических характеристик — начальную
и финальную истории. Так в 1885 году он открывает способ,
----------------------------------------
* Непоследовательность (фр.), высота (фр.), во славу (лат.), ванна (ит.), насыщенный язык
(фр.), вендетта (ит.).
** Сулейман, сын Давида (да снизойдет мир на обоих!) (англ.).
*** Соломон Дэвидсон (англ.).
**** Царь Самарканда, что в земле варваров (англ.).
***** Человек гнева (англ.).
[222]
с усовершенствованием (или reductio ad absurdum)* которого мы встретимся впоследствии у
Мардрюса. Англичанин всегда выглядит лучше француза: стилистический разнобой Бертона
состарился не так, как стиль Мардрюса, возраст которого очевиден.
ДОКТОР МАРДРЮС
Судьба Мардрюса воистину поразительна. Ему приписывают моральное право быть самым
точным переводчиком "Тысячи и одной ночи", книги восхитительного сладострастия, чей
смысл до некоторых пор был скрыт от читателей то хорошим воспитанием Галлана, то
пуританскими ужимками Лейна. Его почитают за гениальную дословность, которую
блистательно постулирует непререкаемый подзаголовок: "Дословный и полный перевод с
арабского", и намерение назвать книгу "Книгой тысячи ночей и одной ночи". История этого
названия поучительна; давайте вспомним о ней перед тем, как перейти к Мардрюсу.
. У Масуди в "Златых лугах и копях камней драгоценных" описан некий сборник,
именуемый "Hezar Afsane" (в точном переводе с персидского — "Тысяча приключений") и
называемый в народе "Тысяча ночей". Другой документ десятого века, "Фихрист",
пересказывает вводный сюжет цикла: об отчаянной клятве царя ежевечерне венчаться с
девственницей, чтобы наутро ее обезглавить, и о решимости Шахразады развлечь его
чудесными историями, пока над их головой не пролетят тысяча ночей и она не покажет ему
дитя. Говорят, что вымышленная история, — значительно превосходящая проходные и
аналогичные истории благочестивого паломничества Чосера или эпидемии Джованни
Боккаччо, — появилась вослед названию, с тем чтобы его оправдать. Как бы там ни было,
банальная цифра 1000 возросла до 1001. Откуда возникла еще одна ночь, без которой сегодня
и обойтись нельзя, эта maquette** насмешек Кеведо — а затем Вольтера — над "Книгой всех
вещей и еще множества других" Пико делла Мирандолы? Литтман предполагает здесь
контаминацию турецкого выражения bin bir, буквально означающего "тысяча и один" и
имеющего смысл "много". В начале 1840
----------------------------------------
* Доведение до абсурда (лат.).
** Модель (фр.).
[223]
года Лейн предложил более красивое решение: магическую боязнь четных цифр. В
действительности же приключенья названия на этом не закончились. В 1709 году Антуан
Галлан отказался от тавтологии оригинала и перевел "Тысяча и одна ночь", — название,
известное сегодня по всем европейским переложениям, за исключением английского,
предпочитающего "Арабские ночи". В 1839 году У. X. Макнотен, издатель типографии в
Калькутте, — с замечательной проницательностью предложил для "Китаб алф лайла ya
лайла" перевод "Книга тысячи ночей и одной ночи". Этот новаторский буквализм не остался
незамеченным. В 1882 году Джон Пейн начал публиковать свою "Book of the Thousand Nights
and One Night"; капитан Бертон в 1885-м — свою "Book of the Thousand Nights and a Night";
Ж. К. Мардрюс в 1899-м — "Livre des mille nuits et une nuit"*.
Пытаюсь найти тот отрывок, который заставил меня решительно усомниться в точности
последнего. Он взят из назидательной истории Медного города, занимающей во всех
переводах конец 566-й и часть 578-й ночи, но перенесенной доктором Мардрюсом (по
причине, известной, наверно, его ангелу-хранителю), в ночи 338 — 346-ю. Я не настаиваю;
эта невообразимая реформа вымышленного календаря не должна вызывать у нас чувство
страха. Шахразада-Мардрюс рассказывает: "По четырем каналам с восхитительными
изгибами, проведенными в полу залы, текли потоки, и русло каждого из них окрашено было в
особый цвет: русло первого канала — в порфирно-розовый; второго — под цвет топаза;
третьего — под цвет изумруда; а четвертого — под цвет бирюзы; вода, таким образом,
окрашивалась в зависимости от цвета русла и, освещенная мягким светом, проникающим
сквозь высокие шелковые занавеси, играла на окружающих предметах и мраморных стенах
прелестью морского пейзажа".
Как опыт визуальной прозы в духе "Портрета Дориана Грея" я принимаю (и даже чту) это
описание; как "дословный и полный" перевод одного места, сочиненного в тринадцатом веке,
повторюсь, оно меня бесконечно настораживает. Причин тому множество. Шахразада без
участия Мардрюса описывает перечислением, а не взаимодействием, она не приводит
обстоятельных
----------------------------------------
* Книга тысячи ночей и одной ночи (англ., англ., фр.).
[224]
деталей, подобных тому потоку, сквозь который просвечивает русло, не определяет характер
света, проникающего сквозь шелк, не намекает своей заключительной метафорой на "Салон
акварелистов". Еще одна небольшая оплошность: "восхитительные изгибы" — это не поарабски,
это явно по-французски. Не знаю, достаточно ли предыдущих оснований; мне не
достаточно, и я с рассеянным прилежанием сверил три немецких перевода — Вайля,
Хеннинга и Литтмана, и два английских — Лейна и сэра Ричарда Бертона. Из них я узнал, что
в оригинале десять строк Мардрюса звучат так: "Три потока сливались в мраморном
разноцветном водоеме".
Интерполяции Мардрюса не отличаются единообразием. Иногда они чудовищно
анахроничны — будто переводчик внезапно переходит к разговору об отступлении войск
Маршана. Например: "Они овладели городом мечты. Где только ни останавливался взгляд,
упиравшийся в поглощенные мраком горизонты, — своды дворцов, террасы домов, тихие
сады замыкались в этом бронзовом пространстве; каналы, озаренные светилом, струились по
тысяче прозрачных русел к тенистым кустарникам; металлического цвета море хранило в
своей прохладной груди отраженное пламя неба". Или это, чьи галлицизмы не менее
очевидны: "Восхитительный ковер из отлично выделанной шерсти ярчайшей расцветки
раскрывал цветы, лишенные запаха, сады, лишенные жизненной силы, и жил искусственной
жизнью лесов, где обитают птицы и звери, запечатленные в совершенной и естественной
своей красоте и правильных формах". (Здесь в арабских изданиях говорится: "По сторонам
лежали ковры с изображением птиц и зверей, вышитых червонным золотом по белому
серебру и с глазами цвета жемчуга или рубина. Кто видел их, не уставал удивляться".)
Мардрюс никогда не устает удивляться скудости восточного колорита в "Тысяче и одной
ночи". С усердием, достойным Сесила Б. Милля, он расточает визирей, поцелуи, пальмовые
ветви, луны. В 570-й ночи ему случилось прочесть: "Они подошли к колонне из черного
камня, в которую по грудь был замурован человек. У него было два огромных крыла и
четыре руки: две из них — как руки у детей Адама, и две другие — как лапы у льва, с
железными когтями. Волосы на голове у него напоминали лошадиный хвост, а глаза мерцали
[225]
как угли, а во лбу у него горел третий глаз, как у барса". Он велеречиво переводит: "Однажды
вечером караван приблизился к колонне из черного камня, к которой было приковано
странное существо: оно выступало из камня более чем наполовину, а другая его половина
была погребена под землей. Этот выступающий из земли бюст казался каким-то чудовищным
выродком, прикованным здесь мощью инфернальных сил. Он был черным, размером со ствол
старой рухнувшей пальмы, очищенной от листьев. У него было два огромных крыла и четыре
руки, две из которых были похожи на когтистые лапы льва. Всклокоченная шевелюра, как
жесткая грива дикого осла, беспорядочно тряслась на испуганном его черепе. В глубине
глазных орбит пламенели два красных зрачка, а двурогий лоб был пробуравлен
единственным глазом, неподвижным и застывшим, что, открываясь, сверкал зеленым
блеском, как зрачки тигров и пантер".
Немного дальше он пишет: "Бронза стен, сияющие на куполах драгоценные камни,
прохладные террасы, каналы и все море, как и тени, падавшие на запад, сливались воедино
под магической луной, овеваемые ночным зефиром". "Магическое" для человека
тринадцатого века должно быть определением совершенно четким, а не просто житейским
эпитетом галантного доктора... Предполагаю, "дословный и полный" перевод абзаца
Мардрюса невозможен по-арабски точно так же, как не передаст его латынь или испанский
Мигеля де Сервантеса.
"Тысяча и одна ночь" держится на двух приемах: один, чисто формальный, —
ритмическая проза; другой — нравственные проповеди. Первый, сохраненный Бертоном и
Литтманом, связан с вдохновением рассказчика: чудесные люди, дворцы, сады, магические
действа, упоминания Божества, закаты, сражения, зори, начала и концы сказок. Мардрюс
опускает его, наверно, из жалости. Для передачи второго приема требуются два умения:
мастерски сочетать абстрактные слова и без стеснения вводить общие места. Мардрюс лишен
и первого, и второго. Из того стиха, что у Лейна был достойно переведен "And in this palace is
the last information respecting lords collected in the dust", наш доктор еле выводит: "Исчезли все
они! У них едва хватило времени передохнуть в тени моих башен". Исповедь ангела
[226]
"Я нахожусь в плену у Власти, я соприкасаюсь с Сиянием, я наказан до тех пор, пока
правит Известный, кому принадлежат Сила и Величие", для читателя Мар-дрюса выглядит
так: "Здесь я навеки закован Незримой Силой".
Волшебство также не находит в Мардрюсе доброжелательного соавтора. Он не может без
улыбки говорить о сверхъестественном. Он тщится перевести, например, такое: "Однажды
халиф Абд-ал-Мелик, услыхав о неких вазах старинной меди, содержащих таинственный
черный дым, принимающий дьявольские очертания, изумился до чрезвычайности и, казалось,
усомнился в реальности столь известных вещей, пока не вмешался странник Талиб ибн
Сахль". В этом отрывке, который относится, как и остальные, приведенные мной, к истории
Медного города, возведенного Мардрюсом из внушительной бронзы, преднамеренная
наивность "столь известных" и довольно неправдоподобное сомнение халифа Абд-ал-Мелика
— .два собственных домысла переводчика.
Мардрюс постоянно пытается довершить дело, от которого уклонялись ленивые
анонимные арабы. Он вводит пейзажи art-nouveau*, беззлобные глупости, симметрию, много
зрелищного ориентализма. Один из многочисленных примеров: в 573-й ночи эмир Муса ибн
Носейр приказывает своим кузнецам и плотникам изготовить очень прочную лестницу из
дерева и железа. Мардрюс (в своей 344-й ночи) переделывает этот безвкусный эпизод,
добавляя, что люди из отряда разыскивали сухие ветки, очищали их ножами и саблями,
перевязывали их тюрбанами и поясами, верблюжьими уздечками, кожаными подпругами и
сбруей, пока не была изготовлена очень длинная лестница, которую приставили к стене,
подперев со всех сторон камнями... В общем, следует сказать, что Мардрюс переводит не
слова, но сцены книги: свобода, неизвестная переводчикам, но приемлемая среди
художников, позволяющим себе добавлять такого рода детали. Я не знаю, эти ли забавные
развлечения придают переводу такое ощущение счастья, впечатление собственного вымысла,
настроения, не развеянного необходимостью рыться в словарях. Скажу лишь, что "перевод"
Мардрюса самый читаемый из всех — после несравненного перевода Бертона, также
----------------------------------------
* В духе "нового искусства" (фр.).
[227]
неточного. (В этом переводе фальшь иного свойства: она заключается в злоупотреблении
грубым английским языком, перегруженным архаизмами и варваризмами.)
Я огорчусь (не из-за Мардрюса, из-за себя), если в предшествующих доводах увидят
охранительные намерения. Мардрюс — единственный арабист, о чьей славе позаботились
писатели, — успех его так огромен, что даже арабисты знают, кто он такой. Одним из первых
его восславил Андре Жид, в августе 1899-го; не думаю, что Кансела или Капдевила будут
последними. Моя цель — не умерить этот восторг, а зафиксировать его. Хвалить Мардрюса
за верность — значит забывать о душе Мардрюса, значит даже намеком не упоминать
Мардрюса. Его недостоверность, его сознательная и удачная недостоверность — вот что для
нас важно.
ЭННО ЛИТТМАН
Германия, родина знаменитого арабского издания "Тысячи и одной ночи", может (тще)
славиться четырьмя переводами: "библиотекаря, хотя и израильтянина" Густава Вайля —
недоброжелательный выпад со страниц одной каталонской энциклопедии; Макса Хеннинга,
переводчика Корана; литератора Феликса Пауля Греве; Энно Литтмана, дешифровщика
эфиопских манускриптов из крепости Аксум. Четыре тома первого перевода (1839 — 1842)
— самые замечательные, поскольку их автор, — покинувший Африку и Азию из-за
дезинтерии — пытается сохранить или усилить восточный стиль. Его интерполяции
вызывают у меня самое большое уважение. Какие-то нахалы на совете говорят у него: "Мы
не желаем уподобляться утру, что рассеивает праздник". О благородном царе он твердит:
"Огонь, горящий для его гостей, вызывает в памяти картины Ада, а роса из его добрых рук
напоминает Потоп"; о другом он говорит, что руки его "были щедры, как море". Эти
уместные неточности вполне достойны Бертона и Мардрюса, и переводчик частью уводит их
в стихи, где его прекрасное воображение может служить Ersatz*, или заменителем
оригинальных рифм.
Что касается прозы, насколько я понимаю, переводил он ее точно так же, с рядом
оправданных купюр, равно противостоящих и лицемерию, и бесстыдству.
----------------------------------------
* Замена (нем.).
[228]
Бертон хвалил его работу — "верную настолько, насколько может быть верным
популярное переложение". Не случайно доктор Вайль был евреем, "хотя и библиотекарем"; в
его языке я ощущаю определенный привкус Писания.
Второй перевод (1895 — 1897) лишен и обаяния достоверности, и обаяния стиля. Я говорю
об издании, подготовленном Хеннингом, арабистом из Лейпцига, для "Universalbibliothek"*
Филиппа Реклама. Речь идет о сокращенном переводе, хотя издательство и уверяет в
обратном. Стиль безвкусный, напористый. Его самое бесспорное достоинство — объем.
Кроме рукописей Зотенберга и "Дополнительных" ночей Бертона представлены издания
Булак и Бреслау. Хеннинг, переводчик сэра Ричарда, в буквальном смысле выше Хеннинга,
переводчика с арабского, что только подтверждает превосходство сэра Ричарда над арабами.
Предисловие и заключение этого издания расточают похвалы Бертону, почти опровергая их
утверждением, что последний использовал "язык Чосера наряду со средневековым
арабским". Справедливей было бы указать на Чосера как на один из источников словаря
Бертона. (Другой источник — это Рабле, выполненный сэром Томасом Уркуартом.)
Третий перевод, выполненный Греве, опирается на английский перевод Бертона и
воспроизводит его полностью, за исключением пространных примечаний. Перед войной его
опубликовало "Инзель-Ферлаг".
Четвертый перевод (1923 — 1928) был призван заменить собой предыдущий. Как и третий,
он насчитывает шесть томов и выполнен Энно Литтманом, дешифровщиком памятников
Аксума, пронумеровавшим 283 эфиопских манускрипта, хранящихся в Иерусалиме,
сотрудником "Zeitschrift fur Assyriologie"**. Лишенный простительных купюр Бертона, его
перевод совершенно достоверен. Он не отвлекается на сказочные глупости: он переводит их
своим спокойным немецким и совсем редко латынью. Он не пропускает ни единого слова, ни
даже тех, что отмечают — тысячу раз — переход от предыдущей ночи к последующей. Он
либо не обращает внимания на местный колорит, либо отказывается от него; он считает
необходимым указать издателям, что----------------------------------------
* Всемирная библиотека (нем.).
** Ассирологический временник (нем.).
[229]
бы имя "Аллах" было сохранено и не заменялось "Богом". Так же как Бертон и Джон Пейн,
он переводит арабский стих европейским. Он гениально замечает, что, если после
ритуального предупреждения "имярек произнес такие стихи" следует абзац немецкой прозы,
его читатели будут обескуражены. Для правильного понимания текста он снабжает его
необходимыми примечаниями: по двадцать в каждом томе, все очень лаконичные. Он всегда
ясен, легко читаем, усерден. Он воспроизводит (как говорят) дыхание подлинника. Если
Британская энциклопедия не ошибается, его перевод — лучший из всех имеющихся. Я
слышал, что арабисты с этим согласны; и если обыкновенный писатель — даже из
обыкновенной Аргентинской республики — предпочитает не согласиться, это ничего не
значит.
Вот мои аргументы: переводы Бертона и Мардрюса, и даже перевод Галлана, были
возможны только в рамках большой литературной традиции. Какими бы ни были их
недостатки или достоинства, эти характерные труды предполагают богатый
предшествующий опыт. В какой-то степени практически неисчерпаемый опыт английского у
Бертона подавляет — резкие грубости Джона Донна, гигантский словарь Шекспира и Сирила
Тернера, архаические вымыслы Суинберна, чудовищная эрудиция ученых мужей
семнадцатого века, их энергия и всеобщность, любовь к бурям и к магии. На веселых
страницах Мардрюса соседствуют "Salammbo"* и Лафонтен, "Ивовый манекен" и русский
балет. У Литтмана, лгать, как и Вашингтон, неспособного, нет ничего, кроме германской
благопристойности. А этого мало, ничтожно мало. Встреча "Ночей" и Германии должна была
произвести на свет нечто большее.
В области философии, в области романа Германия в настоящее время обладает
фантастической литературой — лучше сказать, она обладает исключительно фантастической
литературой. Существуют чудеса в "Ночах", которые я мечтал увидеть переосмысленными
по-немецки. Формулируя это желание, я имею в виду преднамеренные чудеса сборника —
всемогущих рабов лампы или перстня, царицу Лаб, превращающую мусульман в птиц,
медного лодочника, хранящего в груди талисманы и заклятья, — и другие, более общие,
восходящие к традиции коллективного творчества, к
----------------------------------------
* Саламбо (фр.).
[230]
необходимости заполнить тысячу и один подраздел. Когда магия истощилась, переписчики
вынуждены были прибегнуть к событиям историческим или благочестивым, включение
которых могло подтвердить правдоподобие всего остального. В одном и том же томе
сосуществуют рубин, взлетающий на небо, и первое описание Суматры, характеристика
правления Аббасидов и серебряные ангелы, взыскующие милости Господней. Поэтично
именно это смешение, то же самое скажу и о некоторых повторах. Разве не восхитительно,
что в 602-й ночи парь Шахрияр слышит из уст царицы собственную историю? Подражая
структуре целого, сказка обычно содержит другие сказки, не меньшего объема: сцены на
сцене, как в трагедии "Гамлет": возведение сна в степень. Определяет их, кажется,
пламенный и ясный стих Теннисона:
Laborious orient ivory, sphere in sphere*.
Удивительно: отрастающие головы гидры могут быть более плотными, чем тело:
Шахрияр, сказочный царь "островов Китая и Индостана", получает новые земли из рук
Тарика Ибн-Зияда, правителя Танжера и победителя сражения при Гуадалете... Смешалось
все — комнаты и зеркальные отражения комнат, лица и маски, и никто уже не различает, где
тварь, а где творец. Но все это не имеет значения; беспорядок этот прост и приемлем, как сон
во сне.
Слепой случай поиграл с симметрией, с оппозициями, с вариациями на тему. Чего бы
только не придумал человек, какой-нибудь Кафка, составляя и укрупняя эти игры,
переделывая их согласно германскому Unheimlichkeit**?
Адроге, 1935
Среди использованных книг назову следующие:
"Les Mille et une Nuits", contes arabes traduits par Galland. Paris, s. f.
"The Thousand and One Night", commonly called The Arabian Nights Entertainments. A new
translation from the arable, by Е. W. Lane, London, 1839.
----------------------------------------
* Кропотливая слоновая кость Востока, шар в шаре (англ.).
** Неуют, неустроенность (нем.).
[231]
"The Book of the Thousand Nights and Night". A plain and literal translation by Richard F.
Burton. London (?), s. f. Vols. VI, VII, VIII.
"Le livre des Mille Nuits et une Nuit". Traduction litterale et complete du texte arabe, par le Dr.
J. C. Mardrus. Paris, 1906.
"Tausend und eine Nacht". Aus dem Arabischen 2 ubertragen von Max Henning. Leipzig, 1897.
"Die Erzahlungen aus den Tausendundein Nachten". Nach dem arabischen Urtext der Caicuttar
Ausgabe vom Jahre 1839 ubertragen von Enno Littmann. Leipzig, 1928.
[232]
ПРИБЛИЖЕНИЕ К АЛЬМУТАСИМУ
Филипп Гедалья пишет, что роман "The Approach to Al-Mutasim"* адвоката Мира Бахадура
Али из Бомбея — "это весьма неуклюжее сочетание (a rather uncomfortable combination)
исламских аллегорических поэм, обычно более всего интересующих их переводчика, и
детективных романов, в которых уж непременно превзойден Джон X. Уотсон и которые
смягчают ужас человеческого существования в аристократических пансионах Брайтона". М-р
Сесил Роберте еще раньше изобличил в книге Бахадура "неправдоподобное двойное влияние
— Уилки Коллинза и знаменитого персидского поэта двенадцатого века Фаридаддина
Аттара"; это спокойное замечание Гедалья повторяет без удивления, но с холерическим
запалом. По существу оба писателя сходятся: оба указывают на детективное построение
романа и его мистическое undercurrent**. Эта "водяная" метафора может побудить нас
вообразить какое-то сходство с Честертоном; ниже мы докажем, что такового нет.
Editio princeps*** "Приближения к Альмутасиму" появилось в Бомбее в 1932 году. Бумага
в книге была почти газетная, обложка извещала покупателя, что речь идет о первом
детективном романе, написанном уроженцем города Бомбея. За несколько месяцев публика
проглотила четыре издания по тысяче экземпляров каждое. "Бомбей квортерли ревю",
"Бомбей газет", "Калькутта ревю", "Индустан ревю" (в Алахабаде) и "Калькутта инглишмен"
расточали дифирамбы. Тогда Бахадур выпустил иллюстрированное издание, которое он
назвал "The Conversation with the Man Called Al-Mutasim"****, с изящным подзаголовком "A
Game with Shifting Mirrors" ("Игра с движущимися зеркалами"). Это издание недавно
воспроизведено в Лондоне Виктором Голланцем с предисловием Дороти Л. Сейерс, но,
видимо из милосердия, без иллюстраций. Оно у меня перед глазами; первое раздобыть не
удалось, но чувствую, что оно было намного лучше. В этом убеждает меня приложение,
отмечающее существенное различие между первым из----------------------------------------
* Приближение к Альмутасиму (англ.).
** Подводное течение (англ.).
*** Первое издание (лат.).
**** Беседа с человеком по имени Альмутасим (англ.).
[233]
данием 1932 года и последующим, 1934-го. Прежде чем приступить к рассмотрению этого
различия — и к критике его, — надо хотя бы вкратце изложить основную нить
повествования.
Протагонист — видимый, но чье имя ни разу не называется — студент права в Бомбее. Он
кощунственно отошел от ислама, религии своих родителей, однако на исходе десятой ночи
месяца мухаррама оказывается в гуще потасовки между мусульманами и индусами. В ночном
мраке гремят барабаны, слышны выкрики молящихся, большие бумажные балдахины
мусульманской процессии движутся посреди враждебной толпы. С какой-то крыши летит
кирпич, брошенный индусом, кто-то вонзает кому-то кинжал в живот, кто-то — мусульманин
или индус? — падает замертво, и его затаптывают. Три тысячи человек дерутся, палка против
револьвера, ругательство в ответ проклятию, Бог невидимый против многих богов. Студентвольнодумец,
пораженный всем этим, вмешивается в борьбу. Безоружный, он в отчаянной
драке убивает (или ему кажется, что убивает) индуса. Но вот, оглушительно крича,
появляется верхом на лошадях заспанная полиция и принимается хлестать всех подряд.
Студент убегает, чуть ли не из-под конских копыт. Он добирается до самых окраин города,
переходит два железнодорожных пути или дважды — один и тот же путь. Перелезши через
ограду, оказывается в одичалом саду, в глубине которого — башня. Свора собак с шерстью
лунного цвета, а lean and evil mob of mooncoloured hounds*, выскакивает из чернеющих
розовых кустов. Преследуемый ими студент ищет спасения в башне. По железной лестнице,
на которой не хватает нескольких ступенек, он взбегает на плоскую крышу с зияющим
колодцем в центре и натыкается на изможденного человека — при лунном свете, сидя на
корточках, тот мочится. Человек признается, что его занятие — красть золотые зубы
завернутых в белое полотно трупов, которые персы оставляют в башне. Рассказывает он и
другие мерзкие вещи и между прочим вспоминает, что уже четырнадцать ночей не соверша
...Закладка в соц.сетях