Купить
 
 
Жанр: Фантастика

Книга теней

страница №2

чтобы его
называли по имени.
...Разумеется, все наши девицы, словно явившиеся в наш мир из царства моих грез,
казались мне их земным воплощением. Они были тем, чем я желала бы стать, но не могла.
Поймите: тогда я мечтала перемениться. Мечтала: а вдруг я созрею еще и стану хоть
отдаленно напоминать ту, кем казалась мне каждая из них, то есть сделаюсь красивой
девушкой. Но я была... неизящная, лишенная грации, длинная жердь. Со временем я
рассталась с подобной мечтою и примирилась со своей судьбой, со своей телесной
оболочкой, данной мне свыше, в своем роде единственной.
Я и прежде отличалась высоким ростом, но лет в тринадцать-четырнадцать я
вытянулась и стала на целую голову выше любой другой девочки в С***. Но фигура моя
оставалась угловатой, ей недоставало мягко очерченных линий. Мои сверстницы были
пышечки, а я - кожа да кости. Руки и ноги стали такими длинными, что это смущало
меня, а кроме того, необычайно сильными. (О, как я вспыхивала, когда сестра Бригитта
просила достать с буфета кувшин, или открыть дверь, которую заклинило, или откупорить
бутылку вина, если в той очень туго засела пробка!)
Даже черты моего лица стали меняться - конечно, почти незаметно, однако мне эти
перемены казались внезапными и ужасающими. Лоб увеличился и стал выпуклым, скулы
приподнялись и еще более выступили вперед. Глаза меня тоже тревожили: они казались
окнами в мой тайный мир, и я боялась встретиться взглядом с другими людьми. (Глаза
были правильной формы и необычного зеленовато-синего цвета... Добавлю, что мне о них
недавно сказали, будто они напоминают переливы морской волны на мелководье.) Нос
мой, прежде слегка вздернутый и, пожалуй, даже курносый, преобразился, приняв
нынешний благородный вид; он стал настолько прямым, что его можно назвать римским;
но в то время он казался мне страшно длинным. Губы обрели полноту и теперь обрамляли
слишком, увы, большой рот. На безупречно чистой коже лица, всегда готовой вспыхнуть,
залиться краской, играл здоровый румянец; другим девицам для достижения того же
результата приходилось пудриться или щипать себя за щеки. Что же касается шеи, то я
считала ее просто уродливой: она была не просто длинная и тонкая, а очень тонкая и
очень длинная. Волосы в ту пору напоминали мне о соломе: непокорные, ломкие и густые.
Я заплетала их в тугую косу, которая свисала с затылка, разделяя спину на две половинки.
Лентами я не пользовалась никогда. Старалась не привлекать к себе внимания... Ноги? Ах,
какой они пробуждали во мне ужас! Теперь даже смешно, ей-ей, но тогда я изо всех сил
старалась их скрыть. Подобно сестрам Золушки, я нашла себе пытку - туфли, которые
были меньше на несколько размеров. А чтобы спрятать руки, похожие на руки великанши,
я надевала перчатки.
Enfin* [Здесь: словом (фр.).], меня смущало в моем новом облике практически все. У
меня постоянно подводило живот от страха, что кому-то придет в голову дразнить меня
или что кто-то попросту заговорит со мной. Я была в полной власти и у наставниц, и у
других воспитанниц: они могли распять меня одним-единственным словом, намеренно
или случайно. Я жила в состоянии постоянной тревоги... мне было плохо: все ополчилось
против меня - моя природа, мои чувства, общество. Мне хотелось исчезнуть,
раствориться в придуманных мирах - в мирах, о которых я столько прочла.
Монахини в С*** знали, куда попадут после монастыря их подопечные, - в те же
купеческие дома, из которых прибыли; уехав из одного дочерью, им предстояло попасть в
другой уже в качестве жены. Потому их надлежало обучить тем "совершенствам",
которых от них там будут ждать. "Талантам" обитательниц гостиных. Я же не питала
склонности к подобным предметам. Терпеть не могла проводить долгие часы за таким
никчемным занятием, как рукоделие, под которым понималось плетение или, скажем,
вытачивание маленьких шедевров, обреченных затем собирать пыль в какой-нибудь зале,
или изготовление обтянутых тканью пуговиц, коим уготовано вызвать приступ экстаза у
девствующей тетушки или украсить жилетку младшего брата... Нас учили чинить
кружева, показывали, как писать красками овальные миниатюры на слоновой кости при
помощи кисточки, состоящей из одного-единственного волоска (это было хуже всего), а
также инструктировали, как делать на обратной стороне вышивки такие маленькие
узелки, чтобы эта сторона практически не отличалась от лицевой. Никогда более в жизни
ток времени не ощущался мною столь осязаемо, как за этим занятием, и никогда время не
казалось мне настолько потерянным зря.
Но тут мне удалось извлечь выгоду из своих успехов в изучении более серьезных
дисциплин... ведь речь шла о том, чтобы не повредиться в уме! Я подала прошение о том,
чтобы меня освободили от занятий рукоделием, дабы иметь время самостоятельно изучать
науки. И мне разрешили! Было, по-видимому, решено, что подобные "совершенства" мне
никогда не понадобятся; таланты, которыми девицы и дамы блистают в парадных залах, я
никогда бы не смогла применить на практике, ибо мне суждено было одерживать победы
явно не на паркетных полах гостиных. Потому я не нуждалась в арсенале тех средств, с
помощью которых держат в узде мужей и ставят на место слуг.
Так что в то время, когда прочие девицы прилежно усваивали богатый набор
приемов, посредством которых им предстояло в будущем, когда они станут важными
дамами, достичь успеха в салонах, я в одиночестве бродила по дорожкам сада. Когда же
случалось ненастье, я находила пристанище в покоях матери-настоятельницы,
устроившись за столиком, инкрустированным розовым мрамором.
Пока другие штопали, рисовали и пели, я предавалась чтению. Со временем у меня
выработалась своего рода зависимость - меня тянуло к книгам: к аромату свежей
типографской краски, к пряному мускусному запаху старых фолиантов. Мне нравилось
трогать ткань на их корешках, и меня огорчало, если книга, которая мне нравилась, не
имела золотого обреза. Подобные занятия словно переносили меня в иное царство,
огражденное кожаным переплетом, и я укрывалась там, будто за щитом.

Моими друзьями стали волшебники-романисты - Анна Радклиф и великий
шотландец Вальтер Скотт. Я читала их в своей комнатке-кладовке при свете ворованной
свечки, а затем прятала под ворохом тетрадок. От них пахло скандалом - не подходящим
для девочки недозволенным чтением... О да... Я растворялась в их книгах полностью и
бесповоротно, сгорая от счастья. Какой в них таился мир, полный романтических
приключений и коварных любовниц, полный преследуемых и гонимых дам, теряющих
сознание в своем одиноком жилище; там обитали гонцы, которых убивали на каждом
постоялом дворе; на каждой странице наездники загоняли своих лошадей насмерть; там
были темные леса, горные дали, клятвы и рыдания, слезы и поцелуи, шлюпки, плывущие
по лунной дорожке, соловьиные рощи, сердца, трепещущие от горя и радости, и
джентльмены, храбрые и добродетельные, как сам Господь Бог. В мечтах я представляла
себя обитательницей замка, в старомодном роброне с низкой талией: подперев рукой
подбородок и устало поставив на подоконник изящнейший локоток, я коротала у окна
долгие, тоскливые дни в ожидании всадника с белым плюмажем, который галопом
прискачет через обдуваемую ветрами вересковую пустошь. Правда, иногда этим
всадником оказывалась я сама. (Конечно, я не отличила бы шлюпку от барки и никогда не
видала пустоши даже одним глазком, хоть обдуваемой ветрами, хоть нет, но все это не
имело значения.)
Еще мне нравились произведения Браунинга, из-за их красоты, и Шекспира, потому
что в них было много жизни. Я декламировала по памяти целые монологи, адресуя их то
любопытным белочкам, то росшим неподалеку деревьям, становившимся, таким образом,
участниками моих любительских спектаклей. Я обожала нерешительность Гамлета, равно
как и исполненный болью гнев Просперо или одиночество короля Лира. Я пыталась
пробудить в себе безумную силу леди Макбет, но сделать это мне так и не удалось.
В спокойном обществе Плиния и Плутарха я отдыхала душой. (Ведь что может быть
романтичней падения империи - с интригами ее правителей, с распутными
императорами, с кинжалами, спрятанными под плащом, и ядом, подсыпанным из перстня
в усыпанный драгоценными каменьями кубок...)
...Овидий и я. Гомер и Гораций. Плавт, Пифагор... Я читала любого философа,
который попадался мне в руки. Я читала все.
Помнится, как-то в праздники я даже прочла сборник папских эдиктов!
...Но, читая все это, я наивно полагала, что это и есть жизнь. И все же я не жалею ни
о единой минуте, проведенной за книгами. Ни об одной. Я благодарна им за утешение, за
ту силу, которую они мне даровали. Не знаю, что бы я без них делала, - ведь жизнь моя
была ужасна. В таком ужасе нельзя жить. А я жила - и выжила. Разумеется, я не говорю
о тесном жилище, о чахоточных девушках, спавших вчетвером в одной постели, или о
каше из толченых каштанов... Нет, я говорю о вещах куда более необычных, куда более
странных.
...Тут мне, увы, необходимо помедлить, чтобы набраться мужества. Кое-что все-таки
надо объяснить. Но колебания одолевают меня. Не то чтобы на ум не шли нужные слова
- как раз наоборот: боюсь, что, начав рассказывать историю моей жизни, я не смогу
остановиться. О нет, слова-то придут; но меня смущает, что мне придется сдерживать
поток воспоминаний. Однако я уже решила все рассказать и себе самой поклялась, что
сделаю это правдиво. Рассказать все до капли, хотя в моей истории содержатся факты
настолько абсурдные, что подобные вещи и вообразить-то трудно, так что некоторые
читатели даже, по-видимому, не смогут в такое поверить.
...Но я прошу мне поверить, а то я не смогу продолжать. А что касается тебя, мой
Читатель... Конечно, у тебя наверняка есть причина, по которой ты сейчас держишь в
руках эту рукопись; или нет? Возможно, именно теперь она у тебя появилась; если же нет,
то просто доверься моему повествованию, и со временем ты все поймешь.
... Итак, возвратимся в С***.
Прошли годы. Я по-прежнему жила отдельно от всех, отдельно от самой жизни.
Никто не трогал меня, и я не трогала никого. Меня ничто не касалось - я не знала ни
материнского нежного прикосновения, ни прикосновенья сестры, ни прикосновенья
любимого. Я превзошла всех в учебе, и мне, по существу, разрешили самой выбирать, что
я хочу изучить. И я то читала блаженного Августина, то углублялась в лабиринты
латинской грамматики... Книги, книги, все больше книг. Но то была лишь зола, а не огонь
и тепло.
Все кончилось однажды утром, когда я раскатывала тесто на кухне, - Боже мой, а
ведь с тех пор прошло не так много времени! Вошла сестра Исидора и попросила уделить
ей минутку. Мы вместе вышли из кухни. В молчании шли мы по саду, ее окружавшему,
ступая по каменным плитам узкой дорожки; весь сад был обрамлен подстриженной живой
изгородью из кустов самшита, которая не давала травам из сада проникать на овощные
грядки, опекаемые сестрой-экономкой, и не позволяла кустистым томатам наваливаться
на яркие клумбы с бегониями, ирисами, олеандрами и ноготками, а также лиловыми
агератумами и серебристыми артемидами... Сестра Исидора спросила, как продвигаются
мои занятия. Я ответила, что хорошо. Довольна ли я работой на кухне? Да, солгала я; та
ответила, что рада это слышать. Наступило молчание, и я, почувствовав, что пора
нарушить его, еще раз выразила благодарность ордену урсулинок за то, что те взяли меня
в монастырь, когда я, совсем еще дитя, вся в слезах постучала к ним в дверь. Сестра
Исидора ответила на мои слова глубоким поклоном.
- День конфирмации уже совсем недалек, - произнесла наконец монахиня. Она
стояла передо мной выпрямив спину, высокая, а длинные ее пальцы, похожие на лапки
паука, казалось, ткали невидимую паутину. Я пристально посмотрела в ее бесцветные
глаза, ибо чувствовала, что в этих словах прозвучал мой приговор.

- Да, - проговорила я. Девочки помладше, которым предстояло пройти
конфирмацию, вовсю к ней готовились, как и все мы, работавшие на кухне. - В июле,
кажется?
- Вот именно. Шестнадцатого июля. Осталось несколько недель. Ну а после нее,
сама знаешь, в судьбе девиц всегда происходят некоторые, э-э-э... перемены. - Сестра
Исидора погрузилась в молчание, затем наконец проговорила отстраненно, обращаясь
больше к себе, чем ко мне: - Правда, еще экзамены... - И я сразу поняла, к чему она это
сказала.
- Да, сестра, - отозвалась я.
- Не сомневаюсь, что тебе сдать их будет совсем несложно. - К этим словам
сестра Исидора присовокупила поздравления и уверила, что все делается исключительно в
моих интересах; на самом деле это должно было означать, что другого пути у меня нет.
Ведь я появилась в монастыре неизвестно откуда. Так что куда мне после него
возвращаться? Она явно считала меня недостойною стать невестой Христовой. Так чем я
могла еще заняться? Только преподавать.
Итак, меня собрались перевести в школу второй ступени. Где из меня сделают
учительницу.
Одна лишь мысль не оставляла меня: должно быть, придется жить в дормитории, в
общей спальне, среди других девушек. Сестра Исидора подтвердила, что так и будет, и
опять принесла поздравления; и прибавила, что мне разрешается меньше работать на
поварне, при том что я должна по-прежнему прислуживать во время трапез. Когда я
спросила, могу ли я остаться в своей комнатке, она взглянула на меня недоумевающе. Нет,
отвечала она. Сестра-экономка явно одержала верх в долгой борьбе за кладовку и погреб
под нею. Я стала выпрашивать позволение остаться там, и сестра Исидора начала
проявлять все признаки раздражения. В конце концов она просто ушла. За неделю до
конфирмации мне нужно было явиться на очередной экзамен. Еще раньше я предоставила
свидетельство о рождении в канцелярию главного инспектора (собственно говоря,
поскольку настоящего документа подобного рода у меня не имелось, то его заменило
письмо сестры Исидоры). Мэр деревушки С*** приложил к нему отзыв о моей высокой
нравственности, хотя, разумеется, ничего не знал не только обо мне, но и о данном моем
качестве. Я не просто сдала экзамен. Я поразила всех, ответив правильно на все без
исключения заданные вопросы, и заслужила тем самым картину, правда без рамки, с
изображением Пресвятой Девы, прежде долго украшавшую прачечную.
День конфирмации - он, как и ожидалось, пришелся на шестнадцатое июля -
настал скоро, но тут время замедлило свой бег, стало тягучим. Ведь вечером, когда
большая часть воспитанниц разъедется по домам, мне предстояло перебраться в
дормиторий.
Двенадцать девушек в белом выстроились рядами, и процессия двинулась к церкви,
живой лентой извиваясь по коридорам и по дорожке двора. Бедняжки нещадно потели под
своими нарядными платьями, под отделанным кружевами нижним бельем. Мы, то есть
старшие воспитанницы, прошедшие конфирмацию в прежние годы, сидели плечом к
плечу на задних скамьях, среди заполнивших церковь матерей и сестер, тетушек и
бабушек, усердно обмахивающих веерами красные от жары лица. (Мужчины в монастырь
не допускались. Они ждали за воротами.)
Церемония шла со всею нещадной помпезностью, на которую только способна
обитель по таким случаям. Затем открылись двери сразу в двух гостиных под
дормиторием, и туда прошли виновницы торжества вместе с родственницами.
Последовали объятия, поцелуи, кто-то с кем-то знакомился, кто-то кого-то приглашал
погостить на каникулах. Не зная, чем занять себя, я простояла в углу около часа,
недвижимая, словно висевшие над моей головою портреты, - ведь в событиях этого дня
мне отводилась далеко не главная роль. Наконец, почувствовав, что больше не смогу
выносить подобное общество ни минуты, я побрела к себе в комнату. Она была темная,
сырая и некрасивая, но она была моя, и мне жутко не хотелось ее покидать. Я достала из
моего полупустого сундучка платье попроще и вышла, проскользнув из кухни через
запасной выход.
Я сама не ведала, куда несут меня ноги, пока не очутилась в заброшенном гроте на
самом краю монастырских владений. То была небольшая каменная постройка, давно
пришедшая в запустение и нуждавшаяся в ремонте. Грот был совсем рядом с коровником,
и дуновения ветра порой доносили туда ароматы, исходившие от нескольких обитавших
там монастырских коров. Я любила этот грот за уединенность, за находившиеся там
статуи, покрытые лишайниками, все в щербинах, и молитвенные лица безымянных
святых, стоявших там на часах и охранявших Пресвятую Деву. Еще мне там нравилось
изъеденное ржавчиною, однако искусно и затейливо выкованное паникадило на гнутых
ножках, тонких и хрупких; на него прежде ставили свечи. На куче камней у входа когдато
росли неизвестно откуда взявшиеся папоротники - теперь они совсем высохли на
солнце. Я и прежде часто приходила сюда, садилась на шаль, которую расстилала на
скамье рядом со статуей Мадонны, и читала часы напролет. В тот день я сидела, не
отрывая глаз от Богородицы и окруживших ее неподвижных святых. Затем я начала
молиться - сознаюсь, довольно бессвязно, - и молитвы мои вскоре сменились слезами;
я долго сидела и плакала, и в причине тех слез я не могла бы сознаться даже самой себе.
В тот летний день восход был на удивление ярким, и восходящее солнце словно
развесило на безоблачном и поразительно синем небе полотнище золотой парчи. Но еще
когда я бежала от назойливого шума и толпы в гостиных, когда покидала свое ставшее
уже не моим жилище, на небе появились низкие тучи, и солнце скрылось за ними. Тучи
были серовато-зеленые, дождевые. Вдалеке слышались раскатистые удары грома,
напоминавшие стон. Налетел теплый ветер; одинокая ставня резко стукнула об оконную
раму.

Небо стало темнеть. В воздухе появился пьянящий запах дождя, вскопанной земли,
тлена. Сразу посвежело, и я поспешила войти в грот.
Тучи закрыли все небо, которое теперь приобрело цвет свежего синяка. Ветер
усилился, и вскоре деревья заговорили с ним, защебетав зелеными язычками листьев.
Громовые раскаты приблизились, но молний еще не было видно.
Я услышала стук колес первых из отъезжавших от монастыря экипажей, что
катились вдоль по ведущей из С*** и проложенной неподалеку от грота дороге, покрытой
засохшею грязью; должно быть, родственники торопились увезти виновниц недавнего
торжества прежде, чем дождь сделает дорогу непроезжей.
Я осталась там, где была. Начался дождь. Сперва несколько капель пробили
лиственный полог, как гвоздь пробивает жесть. Затем они стали падать чаще, их стало
больше, и зеленая крыша поддалась, словно обрушилась. Грот находился в самом низком
месте лужайки, посреди которой стоял будто на блюдце, так что вскоре дождевая вода
залила его, дойдя до моих ног.
Вскоре блеснула и первая молния. И только тогда я встала, чтобы идти, причем
сделала это медленно и неохотно.
Я еще не дошла до главного входа, как сестра Исидора накинулась на меня; скрытая
за дождевою завесой, она мне показалась каким-то неведомым существом - темным,
крылатым. О, как это не похоже на меня: заставить ее ждать, беспокоиться и недоумевать,
куда я запропастилась! Не потеряла ли я рассудок? Я что, забыла, что надо прислуживать
гостям? На крыльце впереди всех, рядом с сестрой Клер де Сазильи, директрисою школы
для старших девушек, стояла сестра Маргарита, экономка (казавшаяся тенью сестрыдиректрисы),
и мать-настоятельница Мария-дез-Анжес, красавица мать Мария, неизменно
проявлявшая ко мне доброту; она всегда заводила со мной разговор в своей библиотеке,
когда заставала меня там. Именно она взяла на себя труд поздравить меня теперь с
переходом в школу второй ступени; именно она обратила мое внимание на далекую
радугу, простершуюся дугой через все небо от одного края земли до другого.
- И действительно, радуга, - словно подводя итог сказанному настоятельницей,
проговорила директриса и, обращаясь ко мне, добавила: - Твой чемодан и все прочие
вещи уже доставлены в дормиторий... А что касается твоей комнаты, - обратилась она к
своей приятельнице экономке, с которою состояла в самых наилучших отношениях, - то
ее уже начали переделывать снова в кладовку.
- Полки, - взволнованно произнесла сестра-экономка и всем своим телом
подалась к начальнице школы, - не забывай, сестра, ты обещала мне полки.
- Будут тебе твои полки, - уверила ту сестра Клер. От этих слов нащипанные
щеки сестры-экономки расплылись в широкой улыбке, и два красных пятна проступили
сквозь тонкую белую ткань ее любимого апостольника, всегда плотно облегавшего
крупную голову.
В сопровождении матери-настоятельницы я прошла в дормиторий. Она предложила
мне переодеться в сухое платье, но я отказалась. Та стала мягко настаивать; меня
действительно всю трясло от холода, так что я и вправду решила сделать это и достала из
сундучка другое платье и смену белья. Отказавшись от помощи настоятельницы, я
проскользнула за ширму, обтянутую белым тюлем, и выползла из влажной одежды,
словно змея из сброшенной кожи; та осталась лежать у моих ног бесформенной грудой.
Не снимая чулок, я вновь надела промокшие насквозь туфли.
Дормиторий, в котором я прежде была всего один или два раза, когда меня посылали
отнести сэндвич или что-нибудь в этом роде какой-нибудь прикованной болезнью к
постели воспитаннице, походил на огромный амбар; там не было перегородок, только
внешние стены; наклонный свес крыши переходил в открытые взорам стропила, и там на
балках гнездились какие-то черные птички. Впоследствии мне довелось много раз видеть,
как, зацепившись за эти балки, спят вниз головой летучие мыши. И я быстро научилась
спать на животе - это защищало лицо от падающих экскрементов. По углам крыши
находились два огромных слуховых окна. Именно через эти окна с толстыми и
желтоватыми стеклами проникал в дормиторий свет (а иногда и дождь). Те стекла
обладали способностью вызывать желтуху даже у наиярчайшего из рассветов, и через них
светящая самым ярким опаловым светом луна казалась вылепленной из блеклого воска. С
обеих сторон дормитория, в концах рядов жмущихся одна к другой и лишь кое-как
прикрытых ширмами коек, стояли две кровати побольше, завешенные белыми льняными
пологами, где спали послушницы, в чьи обязанности входило охранять сон воспитанниц.
У каждой койки стоял маленький столик с одною лишь свечкой на нем (те свечи мы жгли
очень бережно, ибо для того, чтобы получить другую, следовало обращаться с прошением
к самой директрисе). Над каждою койкой висело маленькое распятие, вырезанное из
березы. В ногах коек стояли наши чемоданы и сундуки, которые надлежало оставлять
открытыми, так как, выражаясь словами директрисы, "детям Христа нечего прятать".
Наши простыни были из грубой льняной ткани, наши одеяла - из еще более грубой
шерсти, а подушки наши были набиты (если данное слово здесь вообще уместно) пухом
гуся, причем одного-единственного.
Мать Мария-дез-Анжес подвела меня к моему месту и удалилась. Я подтащила свой
потрепанный сундучок поближе к койке, стоявшей почти в самом конце одного из рядов,
рядом с которой находились две койки со скатанными матрасами; это значило, что
хозяйки их уже отбыли на каникулы.
Конечно же, больше всего меня раздражало то, что в дормиторий невозможно
уединиться и ты все время находишься у всех на виду. Больше всего мне требовалось
уединиться во время подъема. Я настолько нуждалась в этом, что испытывала в этот час
настоящий ужас. Я изо всех сил старалась исчезнуть из женского общества. Ведь я коечто
знала. Мне было известно... известно нечто такое... нечто, пробуждавшее во мне стыд.

Поймите: я прожила почти всю жизнь без матери. О многом я знала гораздо меньше,
чем пора было знать в мои годы. (Я хорошо понимаю это теперь, когда мне, по моим
подсчетам, уже лет семнадцать или восемнадцать.) Я никогда не была в тесных,
родственных отношениях ни с одной женщиной; никогда ни одна из них не стала мне тем,
кем обычно становится девочке мать или старшая сестра, тетушка или хотя бы кузина. Я
постоянно общалась с монахинями и воспитанницами, но, находясь в их обществе, я все
время чувствовала себя отделенной от них какою-то невидимою стеной. Монахини
проявляли ко мне интерес, но то был интерес, связанный с учебой, или интерес духовный;
никто не учил меня тому, что мне так неотложно требовалось узнать. У меня не было
никого, к кому я могла бы обратиться с некоторыми вопросами, то есть вопросами
деликатного свойства... Сказать более определенно? О нет, я предпочту довериться вашей
сообразительности. Подумайте сами, о каких вещах следует знать юной девушке,
становящейся юной женщиной, и поверьте мне, когда я скажу, что не знала о них ничего.
Ничего! Я пребывала в совершенном неведении. Все те знания на этот счет, которые у
меня имелись, я добыла, собирая по мелочам, словно осколки, у других девочек. Но
зачастую они нарочно сообщали неверные сведения; это они играли со мной в такую игру
- вернее, играли против меня, вообще против всех девочек, что помладше.
В то лето все мы, оставшиеся, должны были вставать в предрассветной тьме, чтобы
успеть одеться и привести себя в порядок. В моих ушах до сих пор стоит звон страшного
колокольчика, врывающийся в тишину моего сна. До сих пор вижу я послушниц,
шествующих вдоль рядов коек, позванивая в него и начиная оглушительно трезвонить у
постели тех, кто спит слаще других. Вибрация его медной чашечки проникает за полог и
вызывает дрожь, пробирающую меня до костей... Я лежу, притворяясь спящей,
охваченной сном, крепким настолько, что не могу вырваться из его тенет. И вот я лежу,
прислушиваясь к шаркающему стуку шлепанцев по паркету, ожидая, что монахиня или
послушница вот-вот подойдет ко мне и начнет жестоко бранить. О, как я стала искусна в
обмане! И как часто я навлекала на себя за это и гнев, и упреки, и - в наказание - приказ
выполнить штрафные работы.
В урочные дни дежурная смена воспитанниц вставала пораньше, чтобы наполнить
слегка тепловатой водою бадьи для купания (раньше, когда я жила в кладовке, в мои
обязанности как раз и входило греть для этого воду). По таким дням следовало надевать
тонкие сорочки для купания и погружаться в бадью сразу вдвоем.

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.