Купить
 
 
Жанр: Драма

В списках не значился

страница №16

прибыли новые, не приученные еще остерегаться
черных бездонных дыр мертвой крепости, а только он уложил двоих, уложил наповал, из
хорошего убежища. Долго бегал по подвалам, уходя от погони, и ушел, потому что мела
вьюга, и следы его не взяла бы ни одна самая опытная собака.
Он увел погоню подальше от норы: почти к Холмским воротам. Тут немцы окончательно
потеряли след, покричали, побегали, постреляли и ушли ни с чем. А он до вечера
отлежался в глухой нише и пошел к себе: доложить старшине, что еще двоих можно
списать на тот свет.
Он очень хотел обрадовать старшину, потому что тот сильно сдал за последние дни. Часто
впадал в забытье, кричал криком от непереносимой боли, а придя в себя, дрожал в
смертном ознобе, и пот каплями застывал на лбу. И только неистовая воля удерживала
еще остатки жизни в уже омертвевшем теле.
- Видно, не дожить мне, - с глубокой тоской сказал он, придя в себя после очередного
приступа. - Видно, тебе придется.
- Что придется?
- Помирать буду - скажу. Что, война кончилась?
- Не похоже.
- А чего сидишь? Патроны есть?
- Есть, - сказал Плужников, уходя в это метельное новогоднее утро.
А. сейчас был вечер, и он спешил обрадовать умирающего. Но еще на переходе, еще не
добравшись до лаза, услышал глухие стоны. Видно, кричал Семишный во весь голос, и
даже толщи песка не могли заглушить его криков.
Плужников, торопясь, нырнул в лаз, в кромешной тьме нашарил последний огарок свечи,
зажег. Он не окликал Семишного, понимая, что это - конец, что опять уходит из его
жизни близкий и дорогой человек. Достал тряпку, вытер со лба старшины пот и застыл
подле. Ему уже было все равно, услышат немцы эти [326] крики или не услышат. Он устал
провожать людей, устал сражаться и устал жить.
Семишный замолчал сам. Замолчал вдруг, оборвав крик, и Плужников подумал, что это -
конец. Но старшина открыл глаза:
- Я кричал?
- Кричал.
- Почему не разбудил? - Плужников промолчал, и Семишный вздохнул. - Понятно.
Себя жалел? А имеешь ты право себя жалеть? Кто мы такие, чтобы себя жалеть, когда по
матери нашей чужие сапоги...
Семишный говорил с трудом, задыхаясь, уже неясно выговаривая слова. Смерть
докатилась до горла, руки уже не двигались, и жили только глаза.
- Мы честно выполняли долг свой, себя не щадя. И до конца так, до конца. Не позволяй
убивать себя раньше, чем умрешь. Только так. Только так, солдат. Смертию смерть
поправ. Только так.
- Сил нету, Семишный, - тихо сказал Плужников. - Сил больше нету.
- Сил нету? Сейчас будут. Сейчас дам тебе силы. Расстегни меня. Грудь расстегни.
Ватник, гимнастерку - все. Расстегнул? Сунь руку. Ну? Чуешь силу? Чуешь?
Плужников расстегнул ватник и гимнастерку, неуверенно, ничего не понимая, сунул руку
за пазуху старшины. И ощутил грубыми обмороженными пальцами холодный, скользкий,
тяжелый на ощупь шелк знамени.
- С первого дня на себе ношу. - Голос старшины дрогнул, но он сдержал душившие его
рыдания. - Знамя полка на мне, лейтенант. Его именем приказывал тебе. Его именем
сам жил, смерть гнал до последнего. Теперь твой черед. Умри, но немцам не отдавай. Не
твоя это честь и не моя - родины нашей это честь. Не запятнай, лейтенант.
- Не запятнаю.
- Повторяй: клянусь...
- Клянусь, - сказал Плужников.
- ... никогда, ни живым, ни мертвым...
- Ни живым, ни мертвым...
- ... не отдавать врагу боевого знамени...
- Боевого знамени...
- ... моей родины Союза Советских Социалистических Республик. [327]
- Моей родины Союза Советских Социалистических Республик, - повторил Плужников
и, став на колени, поцеловал шелк на холодной груди старшины.
- Когда помру, на себя наденешь, - сказал Семишный. - А раньше не трожь. С ним
жил, с ним и помереть хочу.
Они помолчали, и молчание это было торжественным и печальным. Потом Плужников
сказал:
- Двоих я сегодня убил. Метель на дворе, удобно.
- Не сдали мы крепость, - тихо сказал старшина. - Не сдали.
- Не сдали, - подтвердил Плужников. - И не сдам.
Через час старшина Семишный умер. Умер, не сказав больше ни единого слова, и
Плужников еще долго сидел рядом, думая, что он жив, а он уже был мертвым.
Он снял со старшины знамя, разделся до пояса и обмотал знамя вокруг себя. Холодный
шелк вскоре согрелся, и он все время чувствовал его особую, волнующую теплоту. Все
время - и когда хоронил Семишного, и потом, когда лежал на его постели, укрывшись
всеми бушлатами.
Он лежал и спокойно думал, что ничего уже не боится - ни немцев, ни смерти, ни
холода. Он уже не ощущал своего "я", он ощущал нечто большее: свою личность. Свою
личность, ставшую звеном между прошлым и будущим его родины, частица которой грела
его грудь благородным шелком знамени. И спокойно сознавал, что никому и никогда не
будет важно, как именно звали эту личность, где и как она жила, кого любила и как
погибала. Важным было одно: важным было, чтобы звено, связывающее прошлое и
будущее в единую цепь времени, было прочным. И твердо знал, что звено это - прочно и
вечно.

А поверху мела метель. Белым ковром укрывала землянки и тропы, заносила притихшие
деревни и пепелища, металась по пустым улицам обезлюдевших городов.
Но уже горели партизанские костры, и на их свет, укрываясь метелью, пробирались те,
кто не считал себя побежденным, как не считал себя побежденным он. И немцы жались к
домам и дорогам, страшась темноты, метели и этого непонятного народа.
Еще не было Хатыни и еще не погиб в Белоруссии каждый четвертый. Но этот каждый
четвертый уже [328] стрелял. Стрелял, и эта земля становилась для фашистской армии
адом. И преддверием этого ада была Брестская крепость.
Метель мела от Бреста до Москвы. Мела, заметая немецкие трупы и подбитую технику. И
другие лейтенанты поднимали в атаку роты и, ломая врага, вели их на запад. К нему, к
непокоренному сыну непокоренной Родины...

3


Ранним апрельским утром бывший скрипач и бывший человек Рувим Свицкий, низко
склонив голову, быстро шел по грязной, разъезженной колесами и гусеницами обочине
дороги. Навстречу сплошным потоком двигались немецкие машины, и веселое солнце
играло в ветровых стеклах.
Но Свицкий не видел этого солнца. Он не смел поднять глаз, потому что на спине и груди
его тускло желтела шестиконечная звезда: знак, что любой встречный может ударить его,
обругать, а то и пристрелить на краю переполненного водой кювета. Звезда эта горела на
нем, как проклятье, давила, как смертная тяжесть, и глаза скрипача давно потухли,
несуразно длинные руки покорно висели по швам, а сутулая спина ссутулилась еще
больше, каждую секунду ожидая удара, тычка или пули.
Теперь он жил в гетто вместе с тысячами других евреев и уже не играл на скрипке, а
пилил дрова в лагере для военнопленных. Тонкие пальцы его огрубели, руки стали
дрожать, и музыка давно уже отзвучала в его душе. Он каждое утро торопливо бежал на
работу и каждый вечер торопливо спешил назад.
Рядом резко затормозила машина. Его большие чуткие уши безошибочно определили, что
машина была легковой, но он не смотрел на нее. Смотреть было запрещено, слушать -
тоже, и поэтому он продолжал идти, продолжал месить грязь разбитыми башмаками.
- Юде!
Он послушно повернулся, сдернул с головы шапку и сдвинул каблуки. Из открытой
дверцы машины высунулся немецкий майор.
- Говоришь по-русски?
- Так точно, господин майор. [329]
- Садись.
Свицкий покорно сел на краешек заднего сиденья. Здесь уже сидел кто-то: Свицкий не
решался посмотреть, но уголком глаза определил, что это - генерал, и сжался, стараясь
занять как можно меньше места.
Ехали быстро. Свицкий не поднимал головы, глядя в пол, но все же уловил, что машина
свернула на Каштановую улицу, и понял, что его везут в крепость. И почему-то испугался
еще больше, хотя больше пугаться было, казалось, уже невозможно. Испугался, съежился и
не шевельнулся даже тогда, когда машина остановилась.
- Выходи!
Свицкий поспешно вылез. Черный генеральский "хорьх" стоял среди развалин. В этих
развалинах он успел разглядеть дыру, ведущую вниз, немецких солдат, оцепивших эту
дыру, и два накрытых накидками тела, лежащие поодаль. Из-под накидок торчали грубые
немецкие сапоги. А еще дальше - за этими развалинами, за оцеплением за телами
убитых - женщины разбирали кирпич; охрана, позабыв о них, смотрела сейчас сюда, на
черный "хорьх".
Прозвучала команда, солдаты вытянулись, и молодой лейтенант подошел к генералу с
рапортом. Он докладывал громко, и из доклада Свицкий понял, что внизу, в подземелье,
находится русский солдат: утром он застрелил двух патрульных, но погоне удалось
загнать его в каземат, из которого нет второго выхода. Генерал принял рапорт, что-то
тихо сказал майору.
- Юде!
Свицкий сдернул шапку. Он уже понял, что от него требуется.
- Там, в подвале, сидит русский фанатик. Спустишься и уговоришь его добровольно
сложить оружие. Если останешься с ним - вас сожгут огнеметами, если выйдешь без
него - будешь расстрелян. Дайте ему фонарь.
Оступаясь и падая, Свицкий медленно спускался во тьму по кирпичной осыпи. Свет
постепенно мерк, но вскоре осыпь кончилась: начался заваленный кирпичом коридор.
Свицкий зажег фонарь, и тотчас из темноты раздался глухой голос:
- Стой! Стреляю!
- Не стреляйте! - закричал Свицкий, остановившись. [330] - Я - не немец!
Пожалуйста, не стреляйте! Они послали меня!
- Освети лицо.
Свицкий покорно повернул фонарь, моргая подслеповатыми глазами в ярком луче.
- Иди прямо. Свети только под ноги.
- Не стреляйте, - умоляюще говорил Свицкий, медленно пробираясь по коридору. -
Они послали сказать, чтобы вы выходили. Они сожгут вас огнем, а меня расстреляют,
если вы откажетесь...
Он замолчал, вдруг ясно ощутив тяжелое дыхание где-то совсем рядом.
- Погаси фонарь.
Свицкий нащупал кнопку. Свет погас, густая тьма обступила его со всех сторон.
- Кто ты?

- Кто я? Я - еврей.
- Переводчик?
- Какая разница? - тяжело вздохнул Свицкий. - Какая разница, кто я? Я забыл, что я
- еврей, но мне напомнили об этом. И теперь я - еврей. Я - просто еврей, и только. И
они сожгут вас огнем, а меня расстреляют.
- Они загнали меня в ловушку, - с горечью сказал голос. - Я стал плохо видеть на
свету, и они загнали меня в ловушку.
- Их много.
- У меня все равно нет патронов. Где наши? Ты что-нибудь слышал, где наши?
- Понимаете, ходят слухи. - Свицкий понизил голос до шепота. - Ходят хорошие
слухи, что германцев разбили под Москвой. Очень сильно разбили.
- А Москва наша? Немцы не брали Москву?
- Нет, нет, что вы! Это я знаю совершенно точно. Их разбили под Москвой. Под
Москвой, понимаете?
В темноте неожиданно рассмеялись. Смех был хриплым и торжествующим, и Свицкому
стало не по себе от этого смеха.
- Теперь я могу выйти. Теперь я должен выйти и в последний раз посмотреть им в глаза.
Помоги мне, товарищ.
- Товарищ! - Странный, булькающий звук вырвался из горла Свицкого. - Вы сказали
- товарищ?.. Боже мой, я думал, что никогда уже не услышу этого слова! [331]
- Помоги мне. У меня что-то с ногами. Они плохо слушаются. Я обопрусь на твое плечо.
Костлявая рука сжала плечо скрипача, и Свицкий ощутил на щеке частое прерывистое
дыхание.
- Пойдем. Не зажигай свет: я вижу в темноте. Они медленно шли по коридору. По
дыханию Свицкий понимал, что каждый шаг давался неизвестному с мучительным
трудом.
- Скажешь нашим... - тихо сказал неизвестный. - Скажешь нашим, когда они вернутся,
что я спрятал. ... - Он вдруг замолчал. - Нет, ты скажешь им, что крепости я не сдал.
Пусть ищут. Пусть как следует ищут во всех казематах. Крепость не пала. Крепость не
пала: она просто истекла кровью. Я - последняя ее капля... какое сегодня число?
- Двенадцатое апреля.
- Двадцать лет. - Неизвестный усмехнулся. - А я просчитался на целых семь дней...
- Какие двадцать лет?
Неизвестный не ответил, и весь путь наверх они проделали молча. С трудом поднялись по
осыпи, вылезли из дыры, и здесь неизвестный отпустил плечо Свицкого, выпрямился и
скрестил руки на груди. Скрипач поспешно отступил в сторону, оглянулся и впервые
увидел, кого он вывел из глухого каземата.
У входа в подвал стоял невероятно худой, уже не имевший возраста человек. Он был без
шапки, длинные седые волосы касались плеч. Кирпичная пыль въелась в перетянутый
ремнем ватник, сквозь дыры на брюках виднелись голые, распухшие, покрытые давно
засохшей кровью колени. Из разбитых, с отвалившимися головками сапог торчали
чудовищно раздутые черные отмороженные пальцы. Он стоял, строго выпрямившись,
высоко вскинув голову, и, не отрываясь, смотрел на солнце ослепшими глазами. И из этих
немигающих пристальных глаз неудержимо текли слезы.
И все молчали. Молчали солдаты и офицеры, молчал генерал. Молчали бросившие работу
женщины вдалеке, и охрана их тоже молчала, и все смотрели сейчас на эту фигуру,
строгую и неподвижную, как памятник. Потом генерал что-то негромко сказал.
- Назовите ваше звание и фамилию, - перевел Свицкий.
- Я - русский солдат. [332]
Голос позвучал хрипло и громко, куда громче, чем требовалось: этот человек долго
прожил в молчании и уже плохо управлял своим голосом. Свицкий перевел ответ, и
генерал снова что-то спросил.
- Господин генерал настоятельно просит вас сообщить свое звание и фамилию...
Голос Свицкого задрожал, сорвался на всхлип, и он заплакал и плакал, уже не переставая,
дрожащими руками размазывая слезы по впалым щекам.
Неизвестный вдруг медленно повернул голову, и в генерала уперся его немигающий
взгляд. И густая борода чуть дрогнула в странной торжествующей насмешке:
- Что, генерал, теперь вы знаете, сколько шагов в русской версте?
Это были последние его слова. Свицкий переводил еще какие-то генеральские вопросы,
но неизвестный молчал, по-прежнему глядя на солнце, которого не видел.
Подъехала санитарная машина, из нее поспешно выскочили врач и два санитара с
носилками. Генерал кивнул, врач и санитары бросились к неизвестному. Санитары
раскинули носилки, а врач что-то сказал, но неизвестный молча отстранил его и пошел к
машине.
Он шел строго и прямо, ничего не видя, но точно ориентируясь по звуку работавшего
мотора. И все стояли на своих местах, и он шел один, с трудом переставляя распухшие,
обмороженные ноги.
И вдруг немецкий лейтенант звонко и напряженно, как на параде, выкрикнул команду, и
солдаты, щелкнув каблуками, четко вскинули оружие "на караул". И немецкий генерал,
чуть помедлив, поднес руку к фуражке.
А он, качаясь, медленно шел сквозь строй врагов, отдававших ему сейчас высшие
воинские почести. Но он не видел этих почестей, а если бы и видел, ему было бы уже все
равно. Он был выше всех мыслимых почестей, выше славы, выше жизни и выше смерти.
Страшно, в голос, как по покойнику, закричали, завыли бабы. Одна за другой они падали
на колени в холодную апрельскую грязь. Рыдая, протягивали руки и кланялись до земли
ему, последнему защитнику так и не покорившейся крепости.

А он брел к работающему мотору, спотыкаясь и оступаясь, медленно передвигая ноги.
Подогнулась и [333] оторвалась подошва сапога, и за босой ногой тянулся теперь легкий
кровавый след. Но он шел и шел, шел гордо и упрямо, как жил, и упал только тогда, когда
дошел.
Возле машины.
Он упал на спину, навзничь, широко раскинув руки, подставив солнцу невидящие, широко
открытые глаза. Упал свободным и после жизни, смертию смерть поправ.

Эпилог


На крайнем западе нашей страны стоит Брестская крепость. Совсем недалеко от Москвы:
меньше суток идет поезд. И не только туристы - все, кто едет за рубеж или возвращается
на родину, обязательно приходят в крепость.
Здесь громко не говорят: слишком оглушающими были дни сорок первого года и слишком
многое помнят эти камни. Сдержанные экскурсоводы сопровождают группы по местам
боев, и вы можете спуститься в подвалы 333-го полка, прикоснуться к оплавленным
огнеметами кирпичам, пройти к Тереспольским и Холмским воротам или молча постоять
под сводами бывшего костела.
Не спешите. Вспомните. И поклонитесь. А в музее вам покажут оружие, которое когда-то
стреляло, и солдатские башмаки, которые кто-то торопливо зашнуровывал ранним утром
22 июня. Вам покажут личные вещи защитников и расскажут, как сходили с ума от
жажды, отдавая воду детям и пулеметам. И вы непременно остановитесь возле знамени -
единственного знамени, которое пока нашли. Но знамена ищут. Ищут, потому что
крепость не сдалась, и немцы не захватили здесь ни одного боевого стяга.
Крепость не пала. Крепость истекла кровью. Историки не любят легенд, но вам
непременно расскажут о неизвестном защитнике, которого немцам удалось взять только
на десятом месяце войны. На десятом, в апреле 1942 года. Почти год сражался этот
человек. Год боев в неизвестности, без соседей слева и справа, без приказов и тылов, без
смены и писем из дома. Время не донесло ни его имени, ни звания, но мы знаем, что это
был русский солдат. [334]
Много, очень много экспонатов хранит музей крепости. Эти экспонаты не умещаются на
стендах и в экспозициях: большая часть их лежит в запасниках. И если вам удастся
заглянуть в эти запасники, вы увидите маленький деревянный протез с остатком женской
туфельки. Его нашли в воронке недалеко от ограды Белого дворца - так называли
защитники крепости здание инженерного управления.
Каждый год 22 июня Брестская крепость торжественно и печально отмечает начало
войны. Приезжают уцелевшие защитники, возлагаются венки, замирает почетный караул.
Каждый год 22 июня самым ранним поездом приезжает в Брест старая женщина. Она не
спешит уходить с шумного вокзала и ни разу не была в крепости. Она выходит на
площадь, где у входа в вокзал висит мраморная плита:
С 22 ИЮНЯ ПО 2-Е ИЮЛЯ 1941 ГОДА
ПОД РУКОВОДСТВОМ ЛЕЙТЕНАНТА НИКОЛАЯ (фамилия неизвестна)
И СТАРШИНЫ ПАВЛА БАСНЕВА
ВОЕННОСЛУЖАЩИЕ И ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНИКИ ГЕРОИЧЕСКИ
ОБОРОНЯЛИ ВОКЗАЛ.
Целый день старая женщина читает эту надпись. Стоит возле нее, точно в почетном
карауле. Уходит. Приносит цветы. И снова стоит, и снова читает. Читает одно имя. Семь
букв: "НИКОЛАЙ"
Шумный вокзал живет привычной жизнью. Приходят и уходят поезда, дикторы
объявляют, что люди не должны забывать билеты, гремит музыка, смеются люди. И возле
мраморной доски тихо стоит старая женщина.
Не надо ей ничего объяснять: не так уж важно, где лежат наши сыновья. Важно только то,
за что они погибли.

1974


Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.