Купить
 
 
Жанр: Драма

Древо человеческое

страница №44

о:

- Ох, Кэти, Кэти, неужели ты меня покинешь? Как же я останусь совсем один?

Миссис О'Дауд была очень спокойна.

- Не надо мне никакого священника. Я не боюсь. Я сама могу за себя ответить.
Слава богу.

Тут поднялся такой гомон похвалы, порицания, неодобрительное щелканье языком,
плач несчастного старика - некоторые к этому плачу только и прислушивались,
потому что не так уж часто услышишь, как плачет мужчина, да к тому же еще такой
великан, - что никто не заметил прихода доктора, который, благополучно приняв
младенца в Финглтоне, неожиданно появился в комнате.

Доктор был конфузливый и неуверенный молодой человек, который так мало
пользовался учеными словами, что ему не доверяли, хотя и прибегали к его услугам
и даже оплачивали их. Иногда, окончательно вымотавшись за день, он жалел, что не
стал фокусником.

- Ну, как себя чувствуем? - спросил он, обращаясь ко всем и к каждому в
отдельности.

А еще лучше быть жонглером. Восхищать зрителей фейерверком цветных шариков.

Она ужасно страдает, но держится молодцом, с важностью сообщила миссис Кеннеди.
Недавно она просила сделать ей укольчик, какой-нибудь легонький, - добавила
миссис Кеннеди.

Молодой доктор обрадовался возможности что-то извлечь из своего чемоданчика, в
который пытались заглянуть двое ребятишек.

Но Эми Паркер, державшая подругу за руку, уже знала, что она мертва. Надо
сказать об этом, - мелькнуло у нее в голове. Но эти великие и страшные слова
застряли у нее в горле.

- Миссис О'Дауд, - проговорила она наконец, - умерла.

И выбежала, прижимая ко рту носовой платок, чтобы сдержать рыдания.

Она не так уж часто плакала и сейчас не хотела, чтобы посторонние видели ее
слезы.

А в результате все те, кто ринулся к кровати, чтобы посмотреть и что-то сделать,
убрать и положить покойницу на стол с унаследованной ими сноровкой, а после
этого попить чаю за теплой и сочувственной беседой, пришли к выводу, что миссис
Паркер всегда была бесчувственной и много о себе воображает без всяких к тому
оснований, и не так уж ее тут любят, если на то пошло.

Выбежав из комнаты мимо еще не угасшей герани и громадного плачущего старика,
которого она не знала, как утешить, старая женщина прошла через двор к тому
месту, где оставила своего пони, прикрыв ему круп мешком, чтоб не замерз. Было и
вправду холодно в этот весенний вечер, и деревья зябко вздрагивали на замирающем
ветру, когда старуха ехала домой. Катила по веткам и листьям. В своей хрупкой
двуколочке.

Когда она вошла в дом, старик, ее муж, стоял на коленях возле печки, сгребая в
кучку догорающие угли.

- Ну, как там миссис О'Дауд? - спросил он, подняв голову.

- Ее уж нет, - ответила она, оставив дверь распахнутой.

Старики не стали больше говорить о смерти и вскоре сели поужинать котлетами и
жареной картошкой. Когда они обтерли сальные губы и, прихлебывая сладкий чай,
обменивались ласковыми, но малозначащими словами, они чувствовали себя
отторгнутыми от всего на свете, даже друг от друга.

Позже, по милости провидения, они стали постепенно успокаиваться, и, лежа под
пуховым одеялом, они осмелились даже подумать о том, как там, на кладбище, тело
умершей постепенно смешается с песчаной почвой. Нет, это немыслимо. Можно ли
поверить, что миссис О'Дауд лежит в каком-то узком ровике. Та, чьи слова всегда
плясали и еще будут плясать, но теперь уж только в памяти, хотя и память
смертна.

И наконец, старики уснули крепким сном.

Глава двадцать четвертая


Квигли как жили, так и остались в своем домишке у дороги. Они вросли в эту
землю, точно деревья, эти хилые, пыльные и неприметные уроженцы здешних мест.
Среди тех, кто жил в кирпичных коттеджах с водонепроницаемыми черепичными
крышами и изгородями из бирючины, кто поселился здесь, взяв штурмом и уничтожив
природу, и потому любил подчеркнуть свои нравственные принципы, нашлись такие,
что считали для себя оскорблением запах куриного помета, поднимавшийся в сырые
вечера над участком, где среди новеньких домов стояла развалюха семьи Квигли, и
даже грозили пожаловаться в муниципальный совет. Но так и не пожаловались. В
конце концов, никому не хотелось ябедничать на мисс Квигли, глядевшую на них
ясными глазами. И люди удалялись в кирпичные гробницы, куда они поместили свою
мертвую жизнь, включали утренние радиопередачи и, стоя на цветистом ковре, среди
фанерных панелей, вдруг задумывались о том, что существует какая-то простая
гармоничность, которую они так и не познали. И охватившая их злость и отчаяние
передавались просяным веникам.

Долл Квигли почти не изменилась, разве только кожа ее стала грубее и покрылась
пятнышками, да разбухли суставы пальцев и, конечно, этот ее всегдашний зоб. Она
как-то отупела от того, что все эти годы нянчилась со своими индюшками. Серые и
привередливые, они важно расхаживали вокруг кустиков шандры или на склоне холма,
где пучками росла трава, - казалось, они только и делали, что мрачно расхаживали
по участку. У Долл был старый передник, она когда-то сшила его из чистого мешка
и обычно надевала, когда пасла индюшек. Это было вовсе не обязательно, но ей
нравилось надевать передник, и она, вся коричнево-серая, медленно ходила вслед
за когортой индюшек.

В покатых индюшачьих крыльях было нечто такое, что наводило на мысль о
выздоравливающих после долгой болезни. Крики индюшек были болезненно жалобны или
- в лучшем случае - беспомощны. Потому-то Долл Квигли и любила этих птиц. Сейчас
уж не стало спроса на ее состраданье. Даже выйти в проливной дождь и, сорвав с
головы мешок, прикрыть им чьи-то плечи - и то не удавалось. Слишком мало
несчастий было для Долл Квигли. Всякое сочувствие люди встретят небрежно, как
проявление абстрактной доброты, или сочтут его признаком чрезмерной
чувствительности. И всем будет неловко. Ведь даже Баба Квигли иногда раздражали
заботливые руки сестры.

И тем не менее все уважали Долл. Брали у нее кое-какие вещи и пользовались ее
услугами. Например, ее родственники. Братья приезжали по воскресеньям в своих
машинах, когда-то долговязые и мускулистые, а теперь усохшие и жилистые, а с
ними долговязые и мускулистые сыновья, они валялись на траве или рылись везде,
где только было можно, и забирали с собой какие-то инструменты, кусок железа, а
то жирного петушка. Долл не возражала. Приезжали напыщенные невестки и жены их
сыновей. Они любили посидеть, отдавали Долл мокрые пеленки и рассказывали про
свои операции и хозяйственные электроприборы. Порой они умолкали и смотрели на
Долл и быстро оглядывались на собственную жизнь, которая, разумеется, была
несравненно увлекательней. Жены сыновей постоянно носили в животах очередных
младенцев. А детишки носились по участку, просились в уборную и крушили все, что
попадется под руку. Вечером они вместе с взрослыми усаживались в машины и
уезжали, даже не оглянувшись - зачем, ведь они скоро приедут опять. Такова
неизменная особенность детства, прекрасная и жестокая. И если Долл не обижалась,
то лишь потому, что слишком много души и сердца отдавала другим, и для себя у
нее почти ничего не осталось. Доброта дается для того, чтобы ее отдавать.

К этому времени она стала воплощением доброты, от которой людям становилось
стыдно или жутковато, потому что истинная доброта встречается слишком редко.
Иногда Баб в своей простоте понимал природу этой неловкости, или экзальтации,
лучше, чем другие. Он пробегал коридор и принимался смотреть на сестру, словно
какое-нибудь животное, словно крыса, которую решили не травить и оставили жить в
доме, и она, со своим ограниченным животным разумом, принимает это как должное,
но вдруг вырывается за пределы своих возможностей и в ней появляется почти
человеческая осмысленность, граничащая с мистическим пониманием. Так, Баб,
теперь уже пожилой мужчина с крысиными зубами и слюнявым ртом, с синеватым
расплывчатым лицом, становился рядом с сестрой или чуть позади на кирпичном полу
кладовой, где целый год стояла прохлада, и в круге света от свечки глядел на
хлеб или молоко, они были исполнены доброты, они были началом и концом и
поистине совершенством. И Баб Квигли, вздыхая, как животное, пристально смотрел
на сестру, пытаясь угадать, чувствует ли она то же, что и он.

Но Долл, передвигавшая миски с колыхавшимся молоком и пробовавшая еще теплый
пузырчатый хлеб, разумеется, опередила это животное, своего брата, на несколько
стадий развития. Безграничную любовь и мир струили огоньки свечей, растворяя
плоть в тишине. Скорее бы умереть, иногда мелькало в голове у Долл Квигли. Хотя,
конечно, нехорошо так думать.


Ведь есть Баб.

И тогда она быстро отходила назад, вздыхала и говорила:

- В чем дело, Баб, почему ты наступаешь мне на пятки в этой кладовке, где и
одному-то повернуться негде, и сопишь над молоком? Сейчас же высморкайся. Ты
что, сморкаться не умеешь?

Для Долл это было чересчур гневно, и когда она выходила в дверь, ее узенькие
плечи виновато поникали. Я должна любить Баба, думала она, но как? А Баб там
шмыгает носом. Носовые платки он всегда перекручивает, они у него как веревки.
Хотя, если ему велеть, он вполне может смотреть за собой.

Иногда она выходила посидеть на ступеньках крыльца, с той стороны, где еще
уцелели перила. Она сидела, обхватив колени руками - любимая ее поза с детских
лет, - и лениво пыталась вызвать то ощущение совершенства, которое иногда само
собой окутывало ее, как наброшенный на голову мешок, но вызвать это ощущение
удавалось не всегда, ее пугала безмерность и разнообразие вселенной, которая
сводила на нет ее и без того ограниченные силенки. А сзади сидел ее брат и сонно
сопел, клонясь головой к острым коленям. Тогда к горлу ее подступал ком, и она
начинала задыхаться.

Жизнь ее, всегда казавшаяся ей счастливой, вдруг отчего-то стала грустной и
гнетущей.

- Почему ты не идешь в дом? - говорила она куда-то в сторону, в темноту. - Ты
уже клюешь носом. Пора спать. Иди, ложись.

Но, даже когда Баб уходил - а он почти всегда ее слушался - и на шторе дергалась
его тень, а потом в комнате потухал свет, Долл Квигли еще долго не давали уйти
страшные и сложные загадки созвездий, их невозможно было разгадать, и она сидела
допоздна, сцепив на коленях руки.

Никто, разумеется, об этом не знал - иногда в душу входит что-то столь огромное,
что о нем не расскажешь. Так было до того дня, когда Долл пришла к Паркерам.

Стояло лето, которое надолго запомнилось Эми Паркер, пора сочных трав и жаркой
духоты. Долл была принаряжена. Тощие ноги прикрывало ситцевое платье в мелкую
шашечку лилового оттенка. Это ведь лучшее ее платье, не сразу сообразила Эми
Паркер. На щеках пятнами лежала пудра, хотя вообще-то Долл не пудрилась. К
платью она приколола камею. Это была брошка очень тонкой работы. Квигли сами не
помнили, откуда она у них взялась. Брошка была так изящна, что почти не
привлекала внимания, впрочем, однажды какая-то дама, подъехавшая на машине, чтоб
купить яиц, уговаривала Долл продать ее, но та отказалась наотрез.

- Ну вот, Эми, - сказала Долл слабым и тягучим квиглиевским голосом и, захлопнув
затянутую сеткой дверь, села на стул.

- Чем я могу быть тебе полезна, Долл? - спросила Эми Паркер; она спрыскивала
водой кучу белья перед глаженьем и была даже немножко раздосадована приходом
гостьи.

- Я пришла вам что-то сказать, - сказала мисс Квигли, разглядывая свои длинные
кроткие руки, - потому что не знаю, куда надо обратиться.

- Ну и в чем же дело? - спросила миссис Паркер, которую в такой душный день мало
что интересовало.

- Мой брат умер, - сказала мисс Квигли.

- Твой брат? Твой брат Баб? Что ты говоришь!

- Да, - сказала Долл Квигли. - Это я ему помогла. Не скажу, чтоб убила. Я любила
Баба. А теперь, когда я тоже должна уйти, мне не будет так страшно за него, Эми,
если вы меня понимаете. Иногда я все вижу очень ясно, хоть временами у меня в
голове все путается. И я твердо знаю - это к лучшему. Так мне говорит его лицо.

Две женщины смотрели друг на друга, и у Долл Квигли было такое открытое лицо,
что Эми Паркер заглянула прямо в ее душу, и тогда она схватила руки своей
приятельницы и стала прижимать их к себе и гладить, ибо ей самой и надеяться
было нечего, что она поднимется до таких высот, на какие вознесла Долл ее
простая жертва. Эми крепко потерла свои щеки. И почувствовала, как душно в этой
кухне. Она была совершенно растеряна и оглушена. И уже закрадывались в нее страх
и неприязнь к ослепляющей логике поступка Долл.


- Боже мой, надо же что-то делать, а Стэна нет дома! - воскликнула Эми Паркер,
растерянная женщина величиной с муравья и даже пахнущая муравьями.

- Пожалуйста, Эми, позвоните констеблю и скажите, что произошло, - попросила
Долл Квигли.

- Ах, да, - спохватилась миссис Паркер.

И позвонила.

У констебля Такуэлла даже выпала запонка из петли расстегнувшегося воротничка.

- Лучше подождем у нас, - сказала мисс Квигли.

- Как вы хотите, Долл, - ответила миссис Паркер.

- О, не думайте, он совсем не страшный. Он покрыт простыней. Такой тихий. Бедный
Баб.

И две женщины пошли по дороге, мимо множества людей, которые, даже не замечая
их, катили в своих отполированных машинах. Женщины были старые, простые и даже
бедные. Они шли по местам, где начиналась их жизнь, объединенные надеждой на
поддержку, которой еще жаждала их плоть. Все вокруг, много раз виденное прежде,
казалось незнакомым и страшно необходимым. Эми Паркер шла и улыбалась то дереву,
то жестянке или кустарнику, но, конечно, она была не так потрясена, как Долл.

Шла еще и старая коза по кличке Нэн, собственность умершего Баба, она
сопровождала его сестру к Паркерам и сейчас, возвращаясь домой вместе с
женщинами, стучала позади копытцами, мотала головой и блеяла, потому что вымя ее
было переполнено. Или забывала об этой неприятности и, дотянувшись до нежных
листочков, прожорливо обгладывала ветки. Потом опять вспоминала про вымя и
блеяла, стучала копытцами и рассыпала черные катышки. И с надеждой следовала за
женщинами.

Вскоре они пришли к дому Квигли, и Эми Паркер, слабая женщина, которой ничего не
удавалось в жизни, молила ниспослать ей силы, но Долл Квигли держалась уверенно.

Долл увезли в Бенгели и поместили в чистенькую психиатрическую больницу. Ее
приятельница миссис Паркер, оправившись от своего потрясения, часто навещала ее
в ту зиму и привозила отборные апельсины и плоды ююбы. Долл очень изменилась.
Она сидела в солнечной комнате, на стуле с прямой спинкой и разговаривала с
гостьей, которой, по-видимому, была рада.

- Значит, ты совсем здорова, Долл? - спросила Эми Паркер, проводя по губам
кончиком языка.

- Да, я хорошо себя чувствую, - апатично сказала Долл.

Лицо ее располнело и стало совсем другим, чем прежде.

- Во всяком случае, ты поправилась, - сказала Эми Паркер.

- Это от пудинга с почечным жиром, - сказала Долл Квигли, бросив на нее тусклый
взгляд.

- Ты ничего не хочешь передать знакомым? - спросила Эми Паркер. - Может,
поручение какое-нибудь соседям?

- Вот так меня брат постоянно спрашивал, - сказала Долл, наклоняясь вперед, как
бы для откровенного разговора. - А я ничего не хочу вспоминать, Эми. Раньше я
всегда все знала, и говорить приходилось мне одной за нас обоих. Я
заблудилась, - сказала она, озираясь кругом, словно не решалась выдать страшную
тайну. - А моя сестра меня изводит.

- Долл, да ведь у тебя только братья, мальчики, - сказала Эми Паркер, и готова
была перечислить их имена, не найдя, что сказать в таких обстоятельствах.

- А моя сестра была девочкой, - сказала Долл. - Она знала, как что называется.
Она знала всех святых. Вечерами, бывало, когда мы зажигали лампу, она говорила о
вечной благости, и нам было так хорошо вдвоем. Потому что о себе я почти ничего
и не знала. Я много знала про всякую живность. Следы, гнезда. У меня в коробке
было полным-полно цветных камешков и четыре кружевных листа. Так что сестре
пришлось многое мне объяснять, и она объясняла. Она была такая добрая. Всегда,
до того дня, как зарезалась. Она прижала к груди большой нож для мяса, весь
четверг она им водила по стальному бруску. Она сказала: "Баб, господь призовет
тебя к себе. А меня он все не призывает. Где же его доброта?"

Она еще больше наклонилась вперед, вместе со своей тревогой погружаясь в зрачки
приятельницы, и Эми Паркер увидела, что Долл терпит адские муки.

- Мы страдаем во имя какой-то цели, - сказала Эми Паркер, беря руки Долл в
свои, - но ведь я такая глупая. Я и миссис О'Дауд ничего не смогла ответить,
когда настал ее час.

- Миссис О'Дауд? А где она? - спросила Долл, приглаживая волосы.

- Ты же знаешь. Она умерла, - сказала Эми Паркер.

Долл порылась в бумажном кульке, вытащила ююбу красивого оранжевого цвета и
принялась жевать.

- Вкусно, - сказала она. - Я всегда любила сладкое. Когда я была маленькой,
монахини мне всегда говорили, что это мой великий грех.

Она улыбнулась.

Ну и греши, Долл, - сказала про себя Эми Паркер и ушла, предоставив подруге
взойти на небеса своим путем.

Эми ехала в плавно бегущем автобусе, где пассажиры впритирку друг к другу
дышали, потели, зубоскалили и мучились от головной боли. Эми обронила свою
монетку еще задолго до того, как подошел кондуктор, но ей было все равно. Она
сидела молча. Она все время думала об одинаковых острых ножах, что вонзились и в
Долл Квигли, и в миссис О'Дауд. Какие же муки ждут меня? - подумала она, и ей
стало жутко, хотя она ехала домой, к мужу, спокойному человеку, который, быть
может, в последнюю минуту будет возле нее и что-то ей скажет. Стэн все поймет,
думала она.

И она успокоилась. Зеленое зимнее небо плыло мимо, автобус, сплотив пассажиров,
мчал их вперед. И оттого, что Эми Паркер была женщиной легкомысленной и
чувственной, она, вместо последнего покаяния, даже вспомнила вскоре того
человека, что был ее любовником, вспомнила его веснушчатые икры и врезавшиеся в
тело подтяжки. Как он был ей противен! Как бы ей хотелось знать других мужчин и
качаться с ними на волнах глубокого моря страсти, и забывать их имена, и какнибудь
зимой, уже в глубокой старости, сквозь призму памяти разглядывать их
глаза и черты лица.

Зеленое небо струилось за окнами автобуса, стремившего ее домой.

- Ой, - добродушно воскликнула старая женщина, когда подошел кондуктор и все
уставились на нее. - Я обронила шиллинг где-то позади, а там было так тесно, что
я не могла нагнуться и поискать. Может, он у кого под ногами.

Все зашаркали подошвами, незлобиво подшучивая над старушкой, потерявшей деньги.
Шиллинг наконец нашелся.

- Держи, мамаша, - сказал какой-то здоровенный малый. - Теперь тебе не придется
пешком до дому топать.

Все засмеялись.

Старая женщина улыбнулась, но опустила глаза, чтобы не смотреть на этих людей, -
она стеснялась их общества. Иногда ее простоватость слишком била в глаза. А мимо
за окошком тянулось угасающее небо. Близилась ночь. Эми Паркер плотно запахнула
воротник пальто, отделанный полоской кроличьего меха, чтобы никакой уготованный
ей нож не добрался до шеи. И почувствовала себя защищенной. А вскоре уж была
дома.

Глава двадцать пятая


Тельма Форсдайк позвонила мужу из ателье мод, где ее заставили самым нелепым
образом страдать из-за какой-то простой детали на очень важном для нее платье.
Телефонная кабина была обита чем-то плотным, дымчато-серым, в ней стоял слабый
запах табачного дыма и духов. Тельма не пользовалась духами, они вызывали у нее
аллергию, и сейчас она хмурилась и стучала по рычажку аппарата, который вместе
со всем остальным участвовал в заговоре против нее.

- Ох, Дадли, - сказала она, когда аппарат, помучив ее, наконец соединил с
мужем. - У меня был такой утомительный день, сначала парикмахер, теперь
Жермена, - то платье, ну, ты знаешь, оно должно было быть готово, а оказывается
- нет.

- Да. Да. Да, - отвечал не то голос Дадли Форсдайка, не то вибрация в телефонной
трубке.


- В общем, я решила, - сказала Тельма, - перехватить чего-нибудь в клубе, а
потом поехать на концерт, я видела интересную афишу.

Каждое ее слово звучало удивительно отчетливо и уверенно, и это было результатом
долгой практики. Для того чтобы что-то усвоить в совершенстве, надо забыть, как
это усваивалось. И Тельма Форсдайк наконец забыла.

- Прекрасно, дорогая, - сказал Дадли Форсдайк, - делай, как хочешь.

А он съест свой обед так же равнодушно, как и в ее присутствии, быть может,
только чуть быстрее, чтобы не слышать сдерживаемое дыхание пожилой горничной.

- Я уверена, что на меня это хорошо подействует, - сказала Тельма, улыбаясь в
трубку своей чувствительности. - Концерт прекрасный.

А я еще не могу идти домой, - выстукивала она пальцем по бакелиту. Не могу, или,
вернее, пока не хочу, вот и все. Она словно страшилась какой-то ответственности,
которую может внезапно обрушить на нее жизнь.

- Ну, значит, до свиданья, - сказал адвокат, ее муж, уже не ждавший ничего
нового ни сейчас, ни вообще. - Развлекись немножко, - добавил он из уважения к
теории супружеских отношений.

Тельма Форсдайк, не сказав ни слова, повесила трубку. Навязывать мужьям роль
отцов всегда унизительно. Она схватила свои перчатки - эту вечную докуку - и
вышла из элегантного салона. Даже не повернув головы. От досады ей стало
казаться, что на всей этой элегантности лежит отпечаток дурного вкуса. Она,
разумеется, заплатит за платье, но будет носить его со спасительной, уже
усвоенной ею небрежностью.

Тельма, худощавая женщина средних лет, была одета в черное. Чулки на ней были
изысканно дорогие, но это не придавало уверенности ее шагу. При ходьбе, особенно
вниз по лестнице, Тельма как-то особенно вытягивала ногу и ставила ступню,
словно не сомневаясь, что, если б не ее осторожность, она бы непременно
оступилась и упала.

С тех пор как ее подругу, Мэдлин Фишер, нашли мертвой, Тельма почувствовала, как
возросло ее одиночество, и обнаружила, что у нее плохое кровообращение. И не
потому, что эта дружба заставляла ее кровь струиться живее, наоборот, кровь
часто застывала в венах, когда Тельма убеждалась в возрастающем своем невежестве
относительно той техники поведения, которая считается обязательной. Впрочем,
сейчас никто уже этого не замечал. Даже ее подруга миссис Фишер, чьи глаза в
последнее время смотрели только внутрь себя.

Потом миссис Фишер умерла. А как - миссис Форсдайк, к тайному своему
удовлетворению, так и не смогла узнать, потому что мистер Фишер и все
фишеровское окружение не выказывали ей особого расположения, и в гостях у них
она была вынуждена сидеть и рассматривать мебель. Словом, она так и не узнает,
правда ли, что причиной смерти ее подруги был преклонный возраст.

Миссис Форсдайк шла по вечерней улице, помахивая крокодиловой сумочкой.

В клубе она в обществе нескольких дам съела какую-то вываренную, крошившуюся
рыбу.

- Завтра вечером увидимся, - сказала миссис Оуэнс-Джонсон.

- Да, непременно, - со значительной улыбкой ответила миссис Форсдайк.

И подумала: неужели же Мэдлин Фишер могла под влиянием порыва добровольно
расстаться с великолепием своей жизни? Им, Форсдайкам, впервые предстояло
присутствовать на правительственном банкете вместе с другими, столь же видными
горожанами, одинаково богатыми и одинаково нищими. Поэтому дамы целыми днями
обдумывали свои туалеты.

Но миссис Форсдайк тем временем одиноко сидела в концертном зале. Когда
музыканты стали настраивать струнные инструменты, словно золотой дождь осыпал ее
плечи и заструился по всему телу. Сейчас как никогда она сознавала свое
совершенство. Она сидела, скрестив щиколотки, на ее белых руках, уже много лет
не знавших никакой работы, просвечивали голубые жилки. Ее ждало достойное,
хорошего тона развлечение. Желудок не был переполнен едой. Нервы успокоились.

Никогда еще мне не было так хорошо, - подумала Тельма. Вот только это платье, -
нахмурилась она, - ведь они должны были его закончить, она просто невыносима,
эта Жермена.


В программе было несколько музыкальных произведений, которые Тельма так и не
научилась понимать и потому терпеть их не могла. Под аплодисменты вышел
грустного вида еврей с темными веками и со скрипкой в руках - сейчас он будет
играть "кончерто гроссо". Миссис Форсдайк свернула программку в тоненькую
трубочку - она бы свернула ее еще туже, будь это возможно, - и крепче обхватила
руками локти и сжала колени. Вот так, вся подобравшись, она могла бы взлететь
ввысь при первых же несущих свободу нотах. Но с душой она ничего не могла
поделать. Душу держал якорь. Душа была как воздушный шарик, привязанный к
костям. И все же героически рвалась ввысь.

Еврей начал играть, поначалу нежно поглаживая плоть музыки. Она была еще
доступна ему и всем остальным. Тельма Форсдайк опустила голову, совсем уже
седую, и покорилась этой ласке. Сколько нежности она сама могла бы отдать, если
бы представился такой случай! Не чувственной, нет, а неземной, трепещущей на
божественных ветрах музыки. Музыка, конечно, ее настоящая любовь. Даже при всех
ее притворствах, а их немало, все же остаются простые и сильные музыкальные
фразы, которые она носила в себе и понимала их великую простоту до последней
умолкнувшей нотки. Если б возможно было только открыть рот, чтобы музыка влилась
в него и потекла по горлу дальше, внутрь. Сидя на своем стандартном стуле, она
сгорбилась и приняла самую неудобную позу. Лишь бы слушать музыку. А в музыке
происходило зарождение любви, когда нежные ее побеги обвивают грудь, сплетаясь в
классические узоры.

Еврей играл на скрипке. Трудные места были еще впереди. И хотя он сотни раз
исполнял их виртуозно, даже гениально, там были такие пассажи, что, приближаясь
к ним, он всегда испытывал страх, и в то мгновение, когда он понимал, что они
сыграны, пот начинал струиться у него между лопатками до самых подколенок.
Предвидя это, он уже начинал свое единоборство с музыкой, хотя его желтые глаза
еще не налились кровью.

Эта музыка целиком завладела и теми, у кого хватило смелости ее исполнять, и
некоторыми из тех, кто ее слушал. Тельма Форсдайк даже прикрыла веки перед таким
натиском, потрясенная и испуганная

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.