Жанр: Драма
Каббала
...и, проходящие коридором мимо гостиной, тоже оказались там
не случайно. Теперь он понял, что каждая женщина — дьяволица,
но только глупая, и что ему открылось единственно подлинное и
приносящее радость занятие в жизни — охота на них. Он то
выкрикивал фразы о легкости этой охоты, то принимался описывать
все ее сложности, всю тонкость приемов. Он воспевал то
однообразие женских слабостей, то бесконечную множественность
темпераментов. Он похвалялся полным своим безразличием и
превосходством над ними; он видел их слезы, но не верил в
способность страдать. Он сомневался, есть ли у женщин душа.
К событиям истинным он прибавлял желаемые. К знакомству с
одним из уголков Рима присовокуплялись мечтательные
представления четырнадцатилетнего мальчика о цивилизации, в
которой никто ни о чем не думает, кроме изысканных нег.
Изложение этих фантазий заняло у него около двух часов. Я
слушал, не произнося ни слова. Должно быть, мое молчание и
подточило его восторги. Он витийствовал, желая произвести на
меня впечатление. Впечатление он произвел — тут уж ни один
уроженец Новой Англии ничего не смог бы поделать; однако я
понимал, сколь многое зависит от моей способности сохранять
внешнюю невозмутимость. Возможно, он вдруг осознал, что с моей
точки зрения в его приключениях завидовать нечему; возможно,
его захлестнуло черной откатной волной, следующей по пятам за
подобной гордыней; возможно, все возрастающая усталость,
наконец, отверзла истине уста, — как бы то ни было, сил в нем
осталось лишь на последнюю вспышку:
— Я ненавижу их всех. Мне все ненавистно. Этому не видно
конца. Что же мне делать?
И он упал на колени рядом с кроватью, зарывшись лицом в
тюфяк и лихорадочно цепляясь руками за покрывало.
Священникам и врачам нередко случается слышать крик:
"Спасите меня! Спасите!". Прежде чем подошел к концу год,
проведенный мной в Риме, мне предстояло услышать его еще от
двоих людей. Так не говорите же мне, что крик этот — вещь
необычная.
Плохо помню, что я сказал, когда наступил мой черед. Помню
лишь, что разум мой с ликованием ухватился за предложенную
тему. Небесам только ведомо, у каких теологов Новой Англии
заимствовал я их безжалостную мудрость. Вино пуританизма
пьянило меня и, мешая словарь Пятикнижия со словарем
психиатрии, я раскрыл перед юношей бездну, в которую
соскользнул его разум; я указал ему, в чем он уже походит на
своего дядю Маркантонио — предостережение не из слабых; я
открыл ему глаза на то, что его тяга к спорту была симптомом
распада; на то, что он не способен сосредоточиться на
общечеловеческих интересах, на то, что все, о чем он помышляет
и чем увлекается — юмор, спорт, честолюбивые порывы — все это
предстает перед ним лишь как символы похоти.
Моя небольшая тирада оказалась гораздо более действенной,
чем я ожидал, и причин тому было несколько. Прежде всего, в ней
присутствовали сила и искренность, коими пуританин вооружается,
намереваясь пресечь поступки, которых себе самому он позволить
не может, — не обычный для латинянина всплеск жестов и слез,
но холодная ненависть, пронимающая жителя Средиземноморья до
костей. К тому же, каждое мое слово уже имело в сознании юноши
неузнанного двойника. Истину, содержащуюся в идеалах
праведности и чистоты, распутник постигает куда ясней
проповедника, поскольку как раз ему, распутнику, и приходится
расплачиваться за отступление от них — скрупулезно, безутешно,
сознательно и неотвратимо. Произносимые мною слова
воссоединялись в сознании Маркантонио с их прототипами. Да и
откуда было мне знать, что он совсем недавно достиг той ступени
падения, когда все существо человека, словно услышав удар неких
колоколов безысходности, откликается словами: "Мне никогда с
этим не справиться. Я погиб". И опять-таки, я лишь спустя
какое-то время узнал, что Маркантонио обладал истовой верой,
что весь последний год он перемежал религиозность разгулом,
наблюдая, как прежняя его личность отступает перед нынешней и
как отчаяние, томящее нынешнюю, выливается в страдания прежней.
В конце концов, видя столь частые свои падения, он из одного
лишь цинизма перестал ходить к мессе и не ходил уже несколько
месяцев. Вот вам причины, объясняющие сокрушительное
воздействие моей краткой, мстительной речи. Он съежился на
ковре, умоляя меня замолчать, прерывающимся голосом обещая
исправиться. Но я, исторгнув у него признания, на которые он,
быть может, больше никогда не отважится, полагал неразумным так
просто его отпустить. У меня еще оставались нерастраченными
запасы негодования. Под конец он стоял посреди ковра на
коленях, зажимая руками уши и кивая мокрым лицом с ужасом и
мольбой. Я замолк, некоторое время мы, сотрясаемые головной
болью, мутно взирали один на другого. Затем разошлись по
постелям.
На следующее утро Маркантонио показался мне бесплотным,
вновь обретенная решимость сделала его чуть ли не прозрачным.
Передвигался он тихо, всем обликом выражая смирение. О
вчерашней сцене ни слова сказано не было, но во взглядах,
бросаемых им поверх теннисной сетки, сквозили почтительность и
покорность, раздражавшие меня пуще всякой дерзости. Сыграв два
сета, мы побрели к одному из нижних фонтанов и там,
растянувшись на полукруглой скамье, он проспал три часа. Мне
казалось, я вижу, как утро переходит на полдень, как солнце
наполняет тонкое тело юноши сладкой истомой, следующей за
истерической вспышкой, и казалось, что будет не слишком
поспешным задуматься, — а вдруг мы и впрямь преуспели? Я
грезил наяву. С симметричной террасы, лежащей несколько ниже
дома, доносилось щелканье подстригающих ветви ножниц; с поля,
на котором стоял античный жертвенник, похожий формой на барабан
и украшенный почти уже стершимся барельефным бордюром, долетали
крики студентов-богословов, игравших, подоткнув рясы, в футбол
(маленькая вилла, стоявшая на землях поместья, предоставлялась
им для летнего отдыха); в сосновой роще слышались восклицания
двух пастухов, сидевших, обстругивая по ветке, между тем как
скот их почти неосязаемо убредал все ближе к идущей за рощей
дороге. Прямо передо мной на разные лады распевал фонтан: на
смену стрекоту вырывающейся на волю струи, шел звон, с которым
она опадала в первую чашу; их сменяла барабанная дробь, когда
вода, переполнив первую чашу, падала во вторую, и все
завершалось звучной многоголосицей, которой бассейн
приветствовал брызги, летящие в него с каждого уровня. На
колене моем лежал нераскрытый Тацит, а глаза провожали ящерок,
стремительно пролетавших по блестевшему под солнцем гравию,
отмечая их замешательство, когда неожиданный ветерок, отдувая
свисающую с фонтана водяную вуаль, орошал нас мельчайшей пылью.
Однообразие освещения и звучанье воды, насекомых, голубей в
крестьянских домах у меня за спиной, напоминали, сливаясь, те
дрожащие и мерцающие паутины звука, которые современные
композиторы развешивают над оркестром, временами пронзая их
мычащей мелодией, состоящей из исполняемых гобоями терций.
Пока я вот так сидел, мне принесли из дома записку. Мистер
Перкинс из Детройта прознал, что я здесь, и воспринял это
обстоятельство как удачный предлог для вторжения в самую
недоступную виллу Италии. Теперь, уже обосновавшись в одной из
гостиниц ближайшего к нам городка, он объявлял о своем
намерении нанести мне визит. Я нацарапал на обороте записки,
что несчастье, случившееся в семье, не позволяет мне в
настоящее время пригласить его в гости.
Солнце, палившее с утра, разошлось не на шутку, так что
послеполуденные часы мы провели под крышей. Маркантонио с
донной Джулией пытались обучить меня неаполитанскому диалекту
— к вящему ужасу сидевшей рядом с нами кузины. Вскоре однако
урок выродился в полное тонких колкостей препирательство
преподавателей. Колкости, по большей части словно бы
заключенные в лопающиеся от ненависти скобки, стремительно
следовали одна за другой, густо пересыпаемые жаргонными
оборотами, находящимися далеко за пределами моего понимания.
Чем она его донимала, я мог только догадываться. Он неизменно
терпел поражение, отчего говорил все громче и раздраженнее.
Дважды он бросался вокруг стола, собираясь ударить ее; она
ожидала удара, спокойно подаваясь навстречу брату и глядя на
него снизу вверх магнетическими глазами. Наконец, он попросил
меня уйти с ним вместе наверх, и они расстались, совсем как
семилетние дети — строя друг другу рожи и норовя последним
выкрикнуть какую-нибудь гадость.
После обеда военные действия возобновились. Герцогиня
клевала носом у огня; сидя напротив нее, что-то бормотала
кузина. А двое детей, пристроясь в тени, обменивались
оскорблениями. Их непонятная ссора подействовала на меня до
странного тягостно. Я извинился и отправился спать. Последним,
что я увидел, был удар, который взъярившийся Маркантонио
обрушил на сестрино плечо, последнее, что услышал — переливы
ее дразнящего смеха, сопровождавшего их возню на стоявшем в
углу резном деревянном сундуке. Поднимаясь по лестнице, я
спорил сам с собой: ну конечно, у меня разыгралось воображение;
слишком много эротических россказней свалилось на мою бедную
больную голову за эту неделю; конечно, мне лишь почудилась, что
любовь и ненависть смешались в этих ударах, обращая их в
жестокие ласки, что в самом ее смехе издевки было не меньше,
чем приглашения.
Но нет, мне это совсем не почудилось.
Около трех меня разбудил одетый по-дневному Маркантонио.
Он излил на мою сонную голову поток стремительных слов, в
котором я различил лишь одну, лихорадочно повторявшуюся фразу:
"Вы были правы". Затем он оставил комнату так же порывисто, как
и пришел.
До чего все-таки неизменным было везение мистера Перкинса!
Даже теперь, когда он, собрав воедино всю свою американскую
напористость, проник в сады запретной виллы, — какой ангел
хранитель позаботился устроить все так, чтобы он увидел виллу в
самом характерном ее обличии? Ибо самое характерное из своих
обличий роскошная старая итальянская вилла приобретает, когда
мертвый князь лежит среди ее розовых кущ! Да, стоило Фредерику
Перкинсу из Детройта в хрустальные семь утра перескочить через
стену, как он обнаружил у свих ног тело Маркантонио
д'Аквиланера, 14-го князя и 14-го герцога Аквиланера и Столи,
12-го герцога Столи-Роккеллина, маркиза Буначчио, Теи и проч.,
барона Спенестра из Гран-Спенестра, синьора Цестрианских озер,
патрона бейлифа Ордена Святого Стефана; как равно и князя
Альтдорф-Готтенлинген-Крабургского, курфюста-управителя
королевства Альтдорф-Г.-К.; князя Священной Римской Империи и
т.д. и т.п.; Камерария Неаполитанского двора, лейтенанта и
кузена Папской Семьи; кавалера Ордена Черепа (первой степени);
уже три часа, как остывшего, с влажным револьвером, зажатым в
правой руке.
Часть третья. Аликс
Известие о смерти Маркантонио Каббала приняла философски.
То, что пораженная горем мать поведала мисс Грие о его кончине,
представляло собой шедевр непонятливости. Согласно ее рассказу,
я творил чудеса; строго говоря, именно стремительность и
полнота испытанного мальчиком перерождения и подорвали его
здоровье. Это она, только она виновата во всем. Ей следовало
понимать, что от юноши невозможно требовать полного
воздержания; чрезмерная добродетельность привела к тому, что он
сошел с ума и застрелился, не вместив собственной непомерной
святости.
— В таких обстоятельствах мы бессильны, Леда, --
пробормотала, выслушав ее, мисс Грие.
Кардинал не сказал ничего.
И Каббалисты вернулись к своим обычным занятиям. Будучи
биографом отдельных личностей, а не историком сообщества в
целом, я не хочу уделять много места подробностям крушения,
которое претерпела госпожа Поль (имевшая неосторожность
надерзить мисс Грие), или повествованию об интриге вокруг драмы
Ренана (вследствие которой театру "Констанци" пришлось дать в
бенефис не "Жуарскую аббатису", а другую пьесу). Из совершенно
бескорыстной любви к традициям Церкви Каббалисты
воспрепятствовали затеянной в угоду ортодоксам Мексики и
Сицилии канонизации нескольких бесцветных ничтожеств. Они
уберегли налогоплательщиков Рима от закупки нескольких сот
полотен современных итальянских художников и основания
специального музея на предмет хранения этих полотен. Они
привлекли внимание публики к витавшим в Сикстинской капелле
едва уловимым запахам сточной канавы. Когда какое-то
заболевание поразило дубовую рощу в садах виллы Боргезе,
Каббала первой додумалась выписать из Берлина доктора. Сказать
по правде, достижения Каббалистов были не столь уж и
значительны. Вскоре я понял, что появился в Риме в самый разгар
упадка их власти. Поначалу они полагали, что смогут как-то
справиться с забастовками, с фашизмом, со святотатственными
заявлениями, звучащими в Сенате, и лишь потратив значительные
средства и склонив к безрезультатным действиям сотни людей, они
поняли, что век выпустил на волю новые силы, сладить с которыми
они не способны, — и посвятили себя выполнению более скромных
задач.
Я виделся с ними все чаще и чаще. Моя молодость и
чужеземное происхождение неизменно их забавляли, хотя они и
испытывали едва ли не неудобство, осознавая, что я так сильно к
ним привязался. Им казалось, что время, когда кто-то мог их
полюбить, давно миновало. Порой кто-нибудь из них указывал
пальцем в угол, откуда я зачарованно их созерцал.
— Он похож на свесившую язык преданную собаку, --
восклицала при этом княгиня д'Эсполи. — Что он в нас нашел?
— Он не теряет надежды, что мы вдруг скажем что-нибудь
незабываемое, — говорил Кардинал, бросая на меня задумчивый
взгляд — взгляд великого мастера беседы, сознающего, что за
неимением Босуэлла его величию суждено умереть вместе с ним.
— Он родом из богатой новой страны, чье великолепие все
возрастает, между тем как наши страны обращаются в руины, в
кучи мусора, — говорила донна Леда. — Вот почему у него так
сияют глаза.
— Да нет же, — воскликнула однажды Аликс. — Я уверена,
что он нас любит. Просто любит и все, бескорыстно, как принято
в Новом Свете. У меня был когда-то замечательной красоты сеттер
по кличке Сэмюэль. Большую часть жизни он просидел рядом с
кем-нибудь из нас на тротуаре — просто сидел и смотрел на нас
с выражением жгучего восторга.
— А он не кусался? — спросила прозаичная донна Леда.
— Чтобы завоевать преданность Сэмюэля, вовсе не нужно
было кормить его бутербродами. Ему нравилось любить, только и
всего. Вы не рассердитесь, если я время от времени стану
называть вас Сэмюэлем, в память о нем?
— Вам не следует обсуждать его в его же присутствии, --
негромко произнесла занятая пасьянсом мадам Бернштейн. --
Молодой человек, принесите с рояля мои меха, а они тем временем
немного придут в себя.
Княгиня объяснила мое поведение исчерпывающим образом.
Разве это не лучшая из услуг, какую один человек может оказать
другому? И что оставалось мне делать, как не привязаться всей
душой к тому, кто способен так тонко и так изящно все
растолковать?
Назвать княгиню человеком вполне современным было нельзя.
Подобно тому, как ученым удается, исследуя определенных, ныне
почти вымерших птиц Австралии, восстановить особенности целой
эпохи ее развития, так и мы почитаем для себя возможным
заглянуть с помощью этой непостижимой княгини в семнадцатый век
и представить себе, на что походила аристократия в пору ее
расцвета.
Княгиня д'Эсполи была замечательно красива, хрупкой
красотой парижанки; ее живое лицо, окруженное копной рыжеватых,
слегка отливающих краснотою волос, вечно склонялось то к
одному, то к другому худенькому, острому плечику; в
грустно-насмешливых глазах и маленьком красном ротике
прочитывался весь ее характер. Отец княгини принадлежал к
высшему провансальскому дворянству, так что детство она
провела, либо обучаясь в школах при провинциальных монастырях,
либо прыгая, как коза, по горам, окружавшим отцовский замок. В
восемнадцать лет ее и сестру сняли с одного из утесов, облачили
в неудобные платья и, словно предлагаемый на продажу товар,
принялись выставлять по парижским, флорентийским и римским
гостиным влиятельных родственников. Сестра влюбилась в
автомобильного промышленника и ныне заправляла светской жизнью
Лиона; Аликс вышла за мрачного князя д'Эсполи, который
незамедлительно впал в полнейшую мизантропию. Он не покидал
стен своего дома, мерно приближаясь к последним стадиям
душевного распада. Друзья Аликс никогда не видели и не поминали
ее мужа; по временам мы вдруг осознавали его существование,
полагая, что именно с ним связаны ее опоздания, поспешные уходы
и обеспокоенное выражение, возникавшее на ее лице. Двое детей
княгини умерли во младенчестве. Собственной жизни, помимо той,
что протекала в домах других людей, у Аликс не было. Но сами
страдания ее, соединяясь, обратились в чистый источник
беспечности, овладевающей человеком после того, как разбивается
его сердце, и породили прелестнейшую веселость, равной которой
нам уже никогда не увидеть. Однако какой бы чудесной ни
казалась княгиня во всех обстоятельствах светской жизни, лучше
всего она выглядела за столом, тут в ней проступали блеск и
изящество, которых даже одареннейшие актрисы не способны
придать своим Милламантам, Розалиндам и Селименам; ни в ком
больше не было такого обаяния, таких манер и такого остроумия.
Она могла щебетать о своих домашних животных, описывать сцену
прощания, случайно подсмотренную на железнодорожном вокзале,
или поносить римских пожарных, прекрасно имитируя при этом
Иветт Гильбер, — во всем присутствовало чистое совершенство,
не допускающее и мысли об актерской игре. Она обладала даром
тончайшего подражания и способностью произносить бесконечные
монологи, но главное очарование ее таланта коренилось в том,
что для своего проявления он требовал помощи окружающих:
восклицаний, возражений, даже выкриков в несколько голосов
сразу, какие слышатся в шекспировской толпе, только тогда
княгиня являла нам изящнейшее из искусств. Речь ее отличалась
редкостной правильностью, то был еще один дар, гораздо более
глубокий, чем способность освоиться с грамматикой четырех
основных языков Европы; источник его крылся в способе ее
мышления. Мысли княгини продвигались путанными путями, но не
теряли стройности — длинные, заключенные в составные скобки
периоды, тонкое плетение взаимосвязанных оговорок неизменно
завершалось кульминацией, содержащей в себе некий неожиданный
поворот, внезапное обобщение или изумляющий вывод. Я как-то
обвинил ее в том, что она говорит абзацами, и княгиня
призналась, что монахини, у которых она училась в Провансе,
каждый день требовали от нее устного рассуждения, построенного
на формуле, извлекавшейся как правило из произведений мадам де
Севинье, и снабженного concetto(*1) в качестве завершения.
---------------------------------------------------------------------------
1) суждение, мнение (ит.)
---------------------------------------------------------------------------
Столь редкостные существа и пищей питаются необычной. До
нас то и дело доходили слухи об удивительно бурных романах
княгини. Похоже, ее удел состоял в том, чтобы раз за разом
отыскивать в коридорах Рима привязанности столь же краткие и
причудливые, сколь пылкие и неутолимые. Природа мучила эту
женщину, понуждая ее влюбляться (раз за разом повторяя череду
лихорадочных разговоров, поисков, притворных проявлений
безразличия, одиноких, тянущихся целую ночь монологов, нелепых
видений отдаленной возможности счастья) именно в тех молодых
людей, которых она ничем не могла прельстить, в холодных и
бесстрастных ученых или в молодых северян спортивной складки --
в секретаря британского посольства, в русского скрипача или
немецкого археолога. Свет же усугублял ее беды, как будто одних
этих испытаний было недостаточно, ибо осведомленные о ее
влюбчивости хозяйки римских салонов, желая, чтобы за их столом
княгиня показала себя в полном блеске, умышленно включали в
число гостей новейший предмет ее страсти, перед которым она
весь вечер пела, словно лебедь, песню потерпевшей поражение
любви.
Еще девочкой, если мне дозволено попытаться воссоздать
процесс развития ее личности, она усвоила, что обладает неким
качеством, отчасти мешающим ей обзаводиться друзьями, а именно,
интеллектом. Те немногие из его обладателей, которым
по-настоящему хочется нравиться людям, быстро научаются, познав
разочарования сердца, таить от других свой блеск. Присущая им
острая проницательность постепенно принимает иные, более
практичные обличия, преобразуясь в целый набор приемов
косвенной лести, в образность речи, в эвфемизмы показной
привязанности, во все, что способно смягчить для других грубые
черты свойственной этим другим безликости. Замечательные
достоинства княгини были лишь оборотной стороной почти
бессознательных попыток сохранить дружбу тех, кто состоял в
числе ее поклонников, попыток, проникнутых пониманием того, что
чрезмерный артистизм ослепит их и оттолкнет, а недостаток
совершенства заставит их сбросить ее со счетов как заурядную
умненькую истеричку. Многие годы она оттачивала на друзьях свою
безостановочно льющуюся речь, бессознательно отмечая по лицам,
какие интонации, какие движения рук, какие из произносимых
после задумчивой паузы эпитетов пользуются большим, а какие
меньшим успехом. Иными словами, побуждаемая любовью, она
достигла мастерства в изящном, ныне почти забытом искусстве
ведения беседы. Подобно охваченной паникой белой мыши,
помещенной экспериментирующим психологом в ловушку, она искала
выход, пользуясь примитивным методом проб и ошибок и под конец
обнаруживая, что когда ты, весь ободранный, все же вылезаешь
наружу, сил на то, чтобы радоваться успеху, уже не остается.
Исключительно тонкому и хрупкому механизму, какой представляла
собою ее натура, вдвойне изнуряемому вдохновенным подъемом и
горестями, трудно было справляться с подобной нагрузкой;
постепенно прелестное это создание теряло разум. С каждым днем
она становилась все более взбалмошной, впадая в настроения то
безрассудные, то жалкие. Но самая глубокая рана еще ждала ее
впереди.
Джеймс Блэр со своими блокнотами все же застрял в Риме.
Ему удалось откопать целые залежи еще не исследованных
материалов. Для достижения горизонтов такой любознательности не
хватило бы и десятка жизней.
— Ну, подумайте сами, — говаривал он, — чтобы
подступиться к историческим тайнам, окружающим жизнь Святого
Франциска Ассизского, необходимо потратить около десяти лет на
овладение критическим аппаратом. Примерно столько же требуется,
чтобы освоиться с римской системой дорог — с соляными путями,
с зерновыми, — Господи, это же целая проблема, как питалась
Римская республика!
Сегодня он прикидывал, не написать ли ему восемь или,
пожалуй, десять книг на французском и на немецком, посвященных
Кристине Шведской и ее жизни в Риме; завтра принимался изучать
шведский язык и чуть ли не сундуками читать дневники и записки;
затем, узнав о ней больше любого из ныне живущих людей, он
переходил к ее отцу и месяцами пропадал в библиотеках, чтобы
освоиться с политическим и военным гением Густава Адольфа. Так
и шла жизнь... переплеты... переплеты... каталоги... сноски.
Можно ведь изучать святых и ни разу не задуматься о вере. Можно
все узнать о Микеланджело, не прочувствовав как следует ни
одного из его творений. Джеймс проводил недели, зачарованно
вникая в личности близких к Цезарю женщин, но затащить его на
обед во дворец Барберини было почти невозможно. Современники
представлялись Блэру банальными, что не мешало ему обманываться
велеречивыми словесами историков, не умеющих передать
реальность (по понятиям Блэра — банальность) своих героев.
Настоящее облекало мир вуалью второсортности: вглядеться в
любое лицо, сколь угодно прекрасное, значило для него --
увидеть поры и мешки под глазами. Красота сохранялась лишь в
лицах прошлого.
Суть же дела сводилась к тому, что еще в раннем возрасте
Блэр испытал страх перед жизнью (однажды в минуту прозрения,
смешанного с горестным отчаянием, княгиня воскликнула: "Да что
же за дура такая была его мать?"), страх, который с тех пор
всегда направлял обуревавшие его приливы энергии в сторону
книг. Временами ученость Блэра смахивала на панический ужас, он
вел себя так, словно боялся, что подняв глаза от страницы,
увидит, как целый мир или его доля в этом мире разваливаются,
обращаясь в руины. Бесконечная погоня за фактами (не
приносившая плодов ни в виде опубликованного труда, ни в виде
внутреннего эстетического наслаждения) вызывалась потребностью
не столько сделать что-либо, сколько убежать
...Закладка в соц.сетях