Купить
 
 
Жанр: Драма

Босой

страница №32

ившейся привычке: коли держались
веры родители, деды и прадеды, значит, так тому и следует быть.
И все же отречение Иона расстроило ее.

Мы подходим к церкви. С большим трудом протискиваемся внутрь.
Церковь гудит как улей. В подсвечниках зажжены восковые и сальные
свечи; расплавленный воск и жир капают нам на головы, застывая в волосах, на
плечах, на спинах. Где-то в глубине, возле алтаря, курятся кадильницы с
ладаном. Густо валит дым, но ладан хорошо пахнет и забивает тяжелый дух от
тесно прижатых друг к другу, чуть ли не сплющенных тел.
Служба еще продолжается. В алтаре, за иконостасом, церковные служки
крошат хлеб в большие чаши с вином - готовят пасху для причастия...
Хор поет "Христос воскресе". Поп возглашает:
- Христос воскрес!
Прихожане в один голос отвечают:
- Воистину воскрес!
Я ступаю по чьим-то ногам, кто-то больно придавил мне ногу...
Начали обряд причащения. Чтобы подойти к алтарю, где служка держит в
руках чашу с хлебными крошками, смоченными вином, - пасхой - и деревянную
ложку, нужно пройти мимо попа. Поп помажет тебе миром лоб, протянет для
поцелуя руку, и только потом, протиснувшись дальше, ты оказываешься возле
служки. Протягиваешь руку, берешь ложку, зачерпываешь из чашки и кладешь
пасху в рот. Жуешь и проглатываешь. Лишь после этого можно достать из-за
пазухи яйцо, облупить и съесть. Кончился великий пост.
Всю церковь от стены до стены поп велел перегородить длинным рядом
столов, заставив подходы к чаше с пасхой. Теперь к ней можно подступиться,
только пройдя мимо попа и получив миропомазание.
На столе возле попа - толстая раскрытая книга. Приблизившись к попу,

глава семейства вынимает из кармана лею и отдает ее служке. Тот записывает


имя дарителя в книгу. Приняв миропомазание, прихожанин получает доступ к
причастию. Один за другим члены семьи, помазанные миром, допускаются к
алтарю. Причастившись, через боковую дверь выходят из церкви во двор. Коли
есть охота, можно остаться поболтать с односельчанами, нет охоты - спешат
домой разговляться.
Мы пробиваемся поближе к попу. Однако прежде нас поспевает Павел Ильюцэ
с женой, сыном и невесткой.
У Ильюцэ единственный сын - Райчу. Его женили несколько недель назад,
перед самой пасхой.
Вынув из кармана лею, Павел Ильюцэ протягивает ее служке. И проходит с
женой к алтарю. Хочет пройти и сын Павла. Но поп останавливает:
- Давай лею!
- Так отец уже заплатил.
- Отец само собой, а ты тоже плати, сам глава семьи.
- Да я, батюшка, и не венчался еще, на тот уж год отдам.
- А я тебя к причастию не допущу.
- У меня, батюшка, и леи нет. Заплачу в другой раз.
- Ишь ты, знаю я вас, все вы разбойники. Коли сейчас не заплатите, вас
потом в церкви целый год не увидишь. А за год... или осел помрет, или вьюк
пропадет.
- Да нет у меня денег, батюшка!
- А коли нет, и причастия не жди.
Парнишка мнет в руках шапку, не зная, что сказать. Осрамил его поп
перед всем селом. Народ сзади напирает.
- Да пропустите вы его, батюшка, этак мы тут до свету простоим. Пусть
идет ко всем чертям, потом заплатит.
Отец, стоящий рядом, впереди нас, кипит от негодования. Оборачивается и
говорит:
- Если бы он со мной такое устроил, я б его прямо в церкви извалял,
показал бы ему пасху... такая мать!
Люди, что могли его слышать, громко ропщут.
- Допустите его к причастию, батюшка!
Поп злобится:
- Ах вы, в бога вашу мать! На меня кричать удумали?! Никого больше к
пасхе не пущу. Никого миром мазать не стану!.. - И поворачивается к
служке: - Иди с пасхой в алтарь, Лазарь, и закрой дверь. Пока село за этого
разбойника не заплатит, я службу продолжать не буду.
Люди возмущены. Меж попом и прихожанами начинается перебранка -
взаимные оскорбления носятся туда-сюда, как летучие мыши.
Поп стоит на своем. Проход к алтарю телом загородил. Вскинул вверх
руки - в одной крест зажат, в другой чаша с миром.
- Не уйметесь - прокляну... мать вашу так, отступники!..
Крестьяне, проглотив обиду, умолкают. Подаются назад. Шарят в карманах
и собирают в шапку мелочь, пока не набирается затребованная попом лея.
Подают кучу пятибановых монеток служке.
Поп освобождает проход и возобновляет помазание. Вот сподобились и мы.

Кладем в рот пасху и жуем. Отец выплевывает ее.
- Ну, Бульбук, теперь ты меня в церкви и мертвым не увидишь!..
Поп не отвечает. Только торопится закончить обряд.
Колокольный звон по-прежнему благовестит на все село о воскресении
Христовом.
Рассветает, когда мы, наевшись, засыпаем.

Вот уже несколько дней между нами и братом Ионом не прекращаются
перепалки. Брат уперся, и все тут. Прежде он ни о какой вере и не помышлял.
А теперь об истинной вере радеет.
Пока ребенком был, сколько ни колотили его, так читать и не выучился.
Едва-едва буквы разбирал. А теперь часами с книгой на коленях просиживает,
слова складывает, фразы связывает и с каждым разом читает все лучше.
Грифельную доску купил, мелок и губку. Буквы выводит, писать учится. С
женой своей занимается, чтобы тоже писать и читать умела.
Усердие их приводит маму в изумление. В душе у нее сумбур. Грызет ее
печаль. Брата и жену его нечестивцами считает, нехристями.
Ион с женой больше за общий стол не садятся. Из общей миски есть не
хотят, еду в общем котле не варят.
Купили себе молодожены кувшин, из которого только сами пьют.
Мама с ними не разговаривает. Так Иону и сказала:
- Глаза б мои тебя больше не видели! Не хочу, чтобы ты даже на моих
похоронах был.
Отец, в который раз взяв в долг, нанял мастеров, чтоб выстроили брату
дом в Стэникуце, на участке, перешедшем Иону по наследству от его отца.
Дом только-только подвели под крышу; не дожидаясь, пока вставят окна и
навесят двери, брат с женой перебрались на новое место.
После их переселения мама целыми днями курила в закутке ладаном, а по
утрам кропила стены святой водой.
- Почему ты так сердишься на брата, мама?
- Отступник он. У Христа лик един. А он верует в Христа многоликого.
Так лишь нехристи думают.
- А нехристи что, не люди?
- Люди-то люди, да только негоже отступаться от веры, в которой
родился. Мы от дедов-прадедов приучены всю неделю работать, а по
воскресеньям отдыхать. А Ион в воскресенье работает, а отдыхает по субботам.
- А что - суббота плохой день?
- День как день, но не праздничный.
- Да откуда это известно?
- Полно! Тебя не переговоришь.

Дома прочно воцарилась тягостная обстановка. Все мы - стар и млад,
подростки и ребятишки - ходим хмурые, словно свод небесный сделался вдруг
свинцовым и, разломившись, рухнул на наши хрупкие плечи, а народ мы, и
верно, слабый - груз этот гнет нас к земле. Всякий пустяк оборачивается
ссорой: из-за чепухи мы хватаем друг друга за грудки; срываемся на крик и
орем как оглашенные; а то и кулаки или ногти в ход пустим, всерьез
поцапаемся. Отец стал мрачный и озлобленный, таким я его раньше никогда не
видел. По любому поводу из себя выходит. Мама ходит темнее тучи. Ни слова за
весь день не проронит, а если и сорвется какое словцо, то разве черное, как
деготь, горькое и ядовитое, как сок цикуты.
Евангелина, как и многие женщины на селе оставшаяся без мужа, с
раздетыми-разутыми детьми на руках, преждевременно зачахла и состарилась.
Альвицэ с одним из последних воинских эшелонов тоже занесло куда-то в
Молдову, и теперь он там, за линией фронта, за чертой крови и смерти, где
день и ночь бухают пушки.
Однажды сестра Евангелина, как обычно, зашла нас проведать,
перекинуться словечком, поделиться тревогой. Какая-то тяжесть томила ее
душу, не давая ни минуты покоя. Она заговорила, и давно накопившаяся горечь
изливалась в ее тихих, кротких словах:
- Мама, не найдется у вас часом плошки кукурузной муки? Не для себя
прошу, для Флоари, жены Тицэ Уйе, соседки. Мои-то дети то у вас кусок
перехватят, то к Никише в хутор забегут, пожуют, глядишь - и обманут голод.
А у Флоари дочки вот уж второй день слова выговорить не в силах, так
ослабели. Лежат на постели, глаза сухие, в потолок уставились. Малышке
молока бы пососать, а где взять? У Флоари груди - точно мощи. А я уже видеть
больше не могу, как дети с голоду чахнут... Не могу, слышишь?
И сестра расплакалась. Мама, изжелта-бледная, сидит без движения, точно
каменная. Молчит... Потом я слышу ее голос:
- Что же ты от меня-то хочешь?
- Может, дашь чего?
- Нечего. Нечего дать-то, доченька!
И опять замирает разговор. Уже не один, а семь небосводов обрушиваются
на наши плечи, и все словно налиты свинцом. Воздух, удушливый и горький, как
дым, наполняет грудь каменной тяжестью. Ослабевшее сердце бьется тихо и
неровно, как часы с истершейся шестеренкой. Мы еле волочим отяжелевшие, как
пни, ноги. Если б я вдруг увидел, как земля уходит из-под ног, то все равно
не смог бы припустить бегом, даже если бы знал, что в этом мое спасение.

- Пожалуй, доченька, я выкрою тебе плошку проса. Отец достал торбу
проса. Не знаю уж и где. По нынешним временам мамалыгу и из проса сварить
можно. Снеси Флоаре.
- Спасибочко, мама.
Евангелина уходит, подобрав юбку, чтобы не забрызгать грязью. Эта юбка
у нее одна. Была у людей и кой-какая одежонка на смену, да износилась;
одежда, если ее с плеч не снимать, треплется быстро, а другую купить не на
что, да и негде.

На фронтах чаша весов застыла в равновесии. Войне нет конца. Как
гигантская мясорубка, без устали перемалывает она человеческое мясо, калечит
жизнь живым.
Перед вступлением в войну нас заверяли, что немцев разнесут в пух и
прах, что их ждет поражение за поражением... А немец взял да и ворвался к
нам в страну, ограбил и разорил села. Тяжел немецкий сапог, и с каждым днем
все тяжелее.
В помещичьих имениях работают те немногие мужики, которые еще остались
в селе, работают женщины и дети, а с некоторых пор и пленные румыны.
Милиарезь, колченогий помещик из Бэнясы, тоже пользуется трудом пленных
румын; приказчики держат их в черном теле и жмут из них последние соки. Не
отстают от Милиарезя и Гогу Кристофор из Белитори, и Стате Пантазь из
Кырлигаца. Так и гнут спины румынские пленные на румынских бояр под
присмотром немецких солдат.
Пленные эти - выходцы из Молдовы. Бежать им невозможно. Да и некуда. На
дорогах всюду охрана. Шагу ступить не даст. Чуть подальше от села отъехал -
уже пропуск нужен, аусвайс называется - такая желтая бумага, сплошь покрытая
подписями и печатями немецкой комендатуры. Боже упаси прийти в комендатуру
за пропуском. Немец из тебя все жилы вытянет, самого выпотрошит и наизнанку
вывернет: куда едешь да зачем, а может, лучше и не ездить? Прямо душу из
тебя вынимает.
Пленные спят в хлевах - оборванные, заросшие, грязные. Жизнь им уже
невмоготу, хоть сейчас готовы с ней покончить, только ввалившиеся глаза
блестят голодным блеском, как у обложенного волка.
У всех у нас глаза ввалились от постоянного голода.
Наступает обычная ночь, а кажется, будто наступил конец света.
Послышались на улице шаги - и ты уже дрожишь от страха, потому как знаешь -
это немцы! И что-то, видать, ищут! За кем-то, наверно, пришли! Страх
охватывает тебя всякий раз, как заслышишь свистки, выстрелы, человеческий
вскрик или стон. Ночью нам запрещено выходить на улицу.
Занимается утро, восходит яркое солнце - ласковое и теплое солнце новой
весны, а для тебя будто все еще ночь. Не радует нас рассвет, нет радости и
от яркого солнца...
Я чувствую себя ненужным в доме, где вырос. Мы словно одичали, стали
чужими друг другу, хоть и долгие годы жили бок о бок. Озлобился и я вместе
со всеми - а может, и больше других, - ведь словно бы лишний за общим
столом; мне кажется, что все подсчитывают, сколько я съел, следят за каждой
крошкой, которую я отправляю в рот.
- Есть вы все горазды, а как в дом что принести - никто и не почешется.
Я пытаюсь оправдаться:
- Все, что я заработал у хозяев в Руши-де-Веде, все домой принес.
- Несколько пол всего и принес-то! Нечего сказать, осчастливил. Ты,
дурень, больше за так работал. Я тебя к хорошему хозяину определил, к
господину Моцату, думал, ремеслу обучишься, да еще какому - дубильному, дело
нешуточное. Сколько народу ему обучилось, и все довольны, разбогатели, в
люди вышли. А ты осрамил меня - удрал. Как бродячий пес - за год трех хозяев
сменил. Что из тебя в жизни выйдет, подумал бы. Что с тобой станется, голова
садовая? Вбил себе в башку блажь - учиться, вишь, захотелось. Ученье,
парень, не про нашего брата. А ты и хромой к тому же. Я знаю, что за мысли у
тебя в голове. Думаешь небось про брата Георге, он-де вот выучился! Так ему,
сынок, просто повезло. Это Берта на себя всю заботу взяла, определила его в
ученье. А тебя кто устроит? Да и когда? Война еще долго протянется. Ты к
тому времени взрослым уж станешь.

Отец любит меня. Если бы при нем так заговорил обо мне кто-нибудь
другой, он бы накинулся на обидчика, схватил за грудки и показал бы, где
раки зимуют. Но очень уж ему лихо - как, наверно, никому в целом мире. Вот и
изливает злость на ком придется. Когда у него на глазах я ковыляю по дому
или по двору - шкандыб-шкандыб, - его охватывает жалость, и, чтобы скрыть
ее, он принимается честить меня всякими словами. Я терплю, но и мое терпение
имеет предел.
Никто из близких и не представляет, какой я самолюбивый и легкоранимый.
Скажи мне кто ласковое слово, я бы от радости трижды через голову
перевернулся, как клоуны в цирке. А бранью и злобой меня не проймешь. Я
упрусь, до остервенения дойду, даже заболеть могу от злости, но чтоб
уступить - никогда. Меня может растрогать ива, теряющая листву. Мне
мучительно больно смотреть на закат и видеть, как бледнеет и гаснет солнце.

Петре Рэдоя - у него наконец померла последняя из дочерей, и он, как мечтал,
женился на молодке, привезенной издалека, из Бэрчела, - я ненавижу за то,
что он не пролил ни слезинки, пока смерть опустошала его дом.
Я, наверно, сродни скрипке. Только и скрипка не могла бы петь, если
вколотить в нее гвоздь. Грубое слово, брошенное в мой адрес, больно задевает
меня. Так и кажется, будто в мое живое и увечное тело гвоздь вбивают. Я
терплю. Страдаю молча. Лишь иногда делаю попытку защититься, хоть и понимаю,
что все зря.
- И еще как-то раз я приносил деньги - с месяц назад.
Но отец, поглощенный другими заботами, уже не слушает меня.
Зимой на станции строили вторую водокачку. Очень много немецких поездов
проходило на фронт с солдатами и снаряжением. Меня взяли чернорабочим, но
строительство было закончено за две недели. Я заработал двадцать лей и,
радостный, принес их отцу.
Ради заработка я охотно нанялся бы еще куда-нибудь, но было некуда.
Меня, как и других моих сверстников, немцы отправляли на принудительные
работы. А за это, разумеется, вовсе не платят. Может, я и нашел бы
заработок, согласившись батрачить за гроши, как в свое время мой брат Ион у
Шоавэ. Но в своем селе мне было трудно устроиться батраком, да и стыдно. Я
уже понял, что, с тех пор как охромел, меня уже не принимают всерьез,
считают ни к чему не пригодным. Кому какое дело, о чем твои мысли, что у
тебя на сердце? Если ты не можешь ходить за плугом, не можешь ползать на
четвереньках по жнивью, когда солнце печет тебе макушку, если ты не в силах
взвалить на спину мешок и по узкой дощечке перетащить его на баржу - зачем
тебе жить на свете? Грош тебе цена. Калек не щадят. Их удел - презрение и
насмешки. Вот и я такой. Жизнь жестока, и у нее свои законы. Говоря по
правде - а правде надо смотреть в глаза, - я и впрямь не стоил ломаного
гроша при всех фантазиях, круживших мне голову.
Побывав в городе, я вернулся полный решимости - представьте, какая
наглость! - поехать учиться. Я уже купил себе на ярмарке зимнюю одежду и
строил планы насчет того, как поступлю в гимназию, как найду пристанище, как
накуплю книг, как засяду за учебу...
Все мои планы перечеркнула война, приход чужих войск, немецкая
оккупация. Война все тянулась и тянулась. Ей не было видно конца. И я торчал
дома, став обузой для родных. Ел и чувствовал себя нищим, которого кормят из
милости. Косились на меня братья и сестры. Даже мама нет-нет да и взглянет
на меня искоса. И промолчит. А мне становилось совсем уж не по себе - лучше
бы она отругала меня, как позволял себе порой отец.
Я ел, когда было что есть, но кусок застревал у меня в горле. Пил, но
даже глоток воды казался мне горькой отравой. Даже дышать было трудно.
Потолок и небо словно всей тяжестью навалились на плечи. Нет. Больше терпеть
было нельзя.
Надо было уходить. Уходить - это ясно. Неясно только куда. Куда
направить стопы? И вот, сам не знаю почему, я вдруг решил: пойду вниз по
Кэлмэцую, на юг, к Дунаю.

XVIII

В ПУТЬ

За нашим селом, если глядеть в сторону Болгарии, находится Кырломан -
вытянутый длинной полосой хутор, зажатый между красноватыми кручами гор и
рекой, которая здесь широка и глубока и только у берега заросла камышом и
осокой. В этих местах живет кривая тетушка Чуря и моя бабка, как прежде,
гордая и неприступная, в неизменно белой крахмальной рубахе. На лице бабки
даже время бессильно оставить свой след.
Сыновья и зятья тетушки Чури на войне. И оказалось их так много - даже
вагона на всех не хватило. Ни от кого из них за все эти месяцы не пришло ни
одной весточки, словно всех поглотила изголодавшаяся земля.
Постаревшая, слабенькая, осталась тетушка одна с дочерьми и невестками,
с внуками и внучками. Присматривает за этим бабским табуном, пытаясь держать
всех в строгости, не дать повода для сплетен, незапятнанной сохранить честь
семьи, пока не вернутся домой мужчины - если кому суждено вернуться.
Бабка моя все еще живет в своем старом домике, белом и чистеньком как
стекло, вместе с невесткой, теткой Аникой, и ее отпрысками; плодущей
оказалась невестка - пятеро или шестеро детишек возятся под окнами; бабка то
накинется на нее, отругает, то помирится и только ворчит - свекровь, ничего
не поделаешь, на то и свекровь!
Придурковатый дядя Думитраке дерется с врагами в горах Молдовы, если,
конечно, уже не валяется где-нибудь мертвый, уткнувшись лицом в землю.
Несмотря на слабоумие и добродушно-блаженный нрав, дядю Думитраке взяли в
армию, а потом и на фронт отправили - скорее на потеху унтерам, чем для
пользы дела. Как же подивились односельчане, узнав, что в боях Думитраке
обнаружил полное пренебрежение к смерти - он первым бросался в атаку и умело
обращался с оружием. Уже после первых сражений повесили ему на грудь медаль.

Уцелеет - вернется домой с наградой.
Мой кроткий дедушка покоится на кладбище. Уже много лет. Идет ли дождь,
сыплет ли снег - ему все едино. Может, оно даже лучше для него и для всех,
кто лежит и гниет с ним рядом. Им не привелось узнать, сколько бед выпало на
долю живущих.
После Кырломана, стоит немного пройти по большаку или по рядом бегущей
тропке - семь затяжек цигарки, - и ты уже в Путинее, в том самом селе, где
священником старший сын нашего Бульбука из Омиды, бабник и стяжатель Ион,
из-за которого много крестьян, вместе с женами и детьми, перешли в новую
веру; их-то примеру и последовал мой брат Ион. Вместе со своей
женой-сербиянкой он стал адвентистом.
Облаянный, как положено, всей сворой путинейских - собак, подымаешься
на холм, огибаешь его - и вот ты уже в Секаре.
Я хотел было остановиться на часок у тетушки Уцупэр, передохнуть,
взглянуть на тетушку, услышать ее голос, и если он покажется достаточно
бодрым, то и вызвать ее на разговор о прошлых временах, а заодно перекусить
и напиться. Хотелось мне повидать и двоюродную сестру Дицу; она стала уже
крепкой женщиной, матерью четверых детей, что цепляются теперь за ее подол.
Уже два раза подряд у нее родится двойня.
Хотел зайти, да передумал. И вот Секара тоже осталась позади.
Муж Дицы - на войне. Как и всюду, в доме Уцупэров поселилась тоска,
отягченная скорбью.
Я спешу, чтобы ночь не застигла меня в поле.
Рано утром ушел я из дому. Не сказал никому, куда и зачем.
Сейчас дело к полудню. Утро было холодное. Но потом, чем выше
подымалось солнце, тем больше прогревался воздух и становилось теплее.
Мне знакомы эти дороги и села. Бывал я тут перед войной с одним
торговцем - мы продавали рыбу, закупленную оптом у рыбаков на большом озере,
что возле Дуная. Торговец - Банку Вене из Стэникуц. Помнится, возле Драчи
стоял большой помещичий двор с многочисленными постройками и кучей прислуги.
Попытаю счастья там - постучусь в ворота и спрошу, нет ли какой работенки. А
вдруг повезет и удастся подзаработать.
Род бояр Гинеску известен издревле, и многие мужи этого рода в те
времена, о которых любит рассказывать тетушка Уцупэр, были важными
сановниками. Я даже читал о них в книгах, там и портреты их помещали; это
были высокие бородатые мужчины с костистыми лицами и крупными носами. Одного
из них - наверно, за то, что он был смуглей других в роду, - прозвали,
кажется, Арапчик.
В том кровавом девятьсот седьмом, памятном страданиями и гибелью многих
людей, в Драче тоже грозно поднялся народ.
Сейчас я в верхней части Секары. Тихо бреду вдоль большака, разбитый
усталостью, с трудом волоча больную ногу. Вдруг прямо передо мной вырастает
могильный холм; тут спит вечным сном - вместе с другими крестьянами, с
женщинами и детьми, расстрелянными в один день, - мой дядя Прекуп Урбан
Уцупэр.
Деревянный крест такой же, каким я его помнил, - один на всех, кто
лежит под ним, но только очень обветшал. Потемнел от дождей, потрескался от
солнца, но стоит все так же прямо. У самой дороги. Проходят мимо босые,
оборванные, голодные крестьяне, хлебнувшие горя. Сдергивают с головы кэчулу
и кладут поклон. Склонив голову, шепчут чуть слышно: "Мир их праху!"
Нахлобучивают свои кэчулы и бредут дальше по своим делам навстречу
невзгодам.
Они не забыли.
Не забывают.
Не могут забыть.
Нельзя, чтоб забыли.
Я тоже останавливаюсь перед могилой.
Молча смотрю на крест. Снимаю с головы кэчулу. И словно вновь вижу дядю
Прекупа: он держит меня на ноге и раскачивает. До меня будто доносится его
голос: "Хочешь, Дарие, стать моим сыном? Ведь у меня больше нет сыновей.
Пантилие в армии сгубили".
Кругом, насколько хватает глаз, поля и поля. Одни поля. Местами видны
черные пятна. Должно, недавно вспахали и посеяли кукурузу. В других местах
что-то уже зеленеет. Это взошла пшеница. Яркая, сочная, поднявшаяся уже на
ладонь от земли.
Над просторами полей сияет солнце. Над всей землей раскинулось голубое
небо, но дорогу, по которой я пришел, совсем развезло. Недавно здесь
пролился дождь, весенний теплый дождь.
Крест от времени почернел. Стал чернее черной земли.
А мне снова видится дядя Прекуп Урбан Уцупэр, как он вонзает лемех
плуга в грудь помещичьего приказчика Филипа Писику. Я точно наяву вижу, как
он грязью счищает с рук кровь и вытирает их о штаны. Мне будто слышится, как
он кричит полковнику Пьенару: "Нас вы расстреляете. И других тоже. Но весь
народ расстрелять вам не удастся!.."
Война... Помещики попрятались, поразбежались - одни удрали в Молдову и
сидят там, не распаковывая мешков, готовые драпать дальше при первых слухах
о прорыве фронта, который пока что голой грудью удерживает армия бедняков.

Другие - те, что всех громче призывали к войне и добились своего, - с самого
начала ударились в бега и не успокоились, пока не добрались до самых
северных стран. А тут, на юге, раздетая, голодная Румыния истекает кровью в
борьбе с врагом.
Есть, однако, и такие помещики, которые остались на оккупированных
землях: у них нет никаких причин бояться немцев. Они всегда держались их и
настаивали, чтоб. Румыния выступила на стороне Германии, а вовсе не против
нее. К примеру, старый полковник в отставке Пьенару, тот, что в девятьсот
седьмом приказал расстрелять моего дядю Прекупа Уцупэра и других бедняков.
Живет себе полковник в полном довольстве с молодой содержанкой, привезенной
из Бухареста, транжирит свое состояние, устраивая кутежи в большом
помещичьем доме с высокими окнами, ярко освещенными до самого утра. Барином
жил, по-барски и доживай... Порой кличет музыкантов для себя и содержанки,
приглашает со всей округи немецкие высшие чины, с которыми он прекрасно
ладит: с их помощью он дерет высокую цену за зерно, которое собирают
крестьяне в его имении.
Случается, иной крестьянин соберется с духом и попросит у помещика
четверик кукурузы:
- Работой рассчитаюсь, барин...
- Работой? Работать ты и так должен. Попробуй только не явиться! Сей
момент немцам в руки передам...
Так и уходит проситель, с чем пришел - с пустыми руками.
Немцы очень предусмотрительны. Требуют, чтоб был вспахан и засеян
каждый клочок земли. Немецким солдатам и офицерам нужен хлеб.
Будь жив мой дядя Прекуп Урбан Уцупэр, ему бы теперь уже не надо
спрашивать, хочу ли я стать его сыном. Дица родила двух мальчиков и двух
девочек. И дядя мог бы тешиться со своими внуками и внучками. Может, и не
стал бы так горько печалиться о сыне своем Пантилие, веселом парне,
острослове, умевшем слагать и мятежные песни, и песни любви...
Спит в земле дядя Прекуп, но не перевелось брошенное им семя, как не
перевелось и никогда не переведется семя других расстрелянных крестьян.
Угаснет боя

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.