Купить
 
 
Жанр: Драма

Чижикова лавра

страница №5

, - вот-вот вознесусь, и в груди, как голубь крылами. Даже
страшился: думал, как бы не умереть невзначай.
Бегал я по всему городу, куда носили ноги.
Мне на людях легче. Бывало, брожу по базарам, - люди, люди, люди, и я
меж людей, как пылинка. А на базарах я люблю с детства: базары везде
одинаковы, - здесь и у нас, в Заречьи, и также ходуном ходят люди.
Забегал я разок к Андрею, но и у него не мог усидеть долго, не мог я
тогда говорить с людьми, и все-то точило меня бежать. Даже Андрюша заметил:
- "Ишь, так вас и подмывает, ну куда, - говорит, - спешите!"
А сказать правду, подойди ко мне такой человек, что бы в силе:
- Вот тебе, мол, вольная дорожка, снимай сапоги, беги босиком в твое
Заречье, как мать родила!
И побежал бы! Вот мне как было, и совсем я был невменяем.
Бывало со мною и так: бегу, бегу и забудусь. Какая улица, где бегу?
Стану, как полоумный и уж когда-то приду в свою память.
Так-то раз со мной на базаре. Остановился я перед одним человеком.
Очень он мне напомнил дьякона нашей заречинской, Николы Мокрого, церкви,
- черный, горластый, волосья по ветру. Продавал он какую-то мазь для рощенья
волос. Тут таких шарлатанов и жуликов много. Стоял он на помосте,
лицом к публике. Лицо грязное, в синих угрях, волосье, как у льва, из
рукавов манжеты оборванные. Остановился я близко и все на ботинки его
смотрел, на серые гетры с круглыми пуговицами. И много зевак его слушало.
А он, нет-нет, и обернется на публику задом, запустит лапищи в свою
поповскую гриву: смотрите, мол, лэди и джентльмены, что делает моя мазь,
убедитесь!..
И вдруг меня словно копытом в лоб:
- Пропадаю!
Так это мне, точно спал и вдруг пробудился, и поплыла подо мною земля.
Навек запал мне тот кудластый. И уж не мог я отделаться от той пронзительной
мысли:
- Пропадаю!
Не сознавал я себя толком, было передо мною одно: что вот вокруг люди,
дома, магазины, - и стены, стены, стены, и что тут человеку погибнуть,
как где-нибудь в сибирской тайге... Никто даже и не заметит, ни
единая не сдвинется точка. Так мне это стало тогда страшно, что хоть головой
о камень. Разумеется, был я в болезни и не в себе.
Тогда-то и побежал я опять в наше консульство, не помня себя хорошо.
Как там меня приняли, чего я наговорил в лихорадке?.. И, мало того, уж
дома, вернувшись, накатал я самому консулу письмецо, и только опомнился,
когда получил ответ: мое же письмо с малой припиской, что, мол, повидимому,
"не по адресу".
Так мне стало неловко за мою поспешность.
Оправился я немного и пошел извиняться. Принял меня секретарь холодно,
или так уж казалось. Рассказал я ему о своем положении, извинился.
Да и рассказывать было не нужно, вид мой за себя говорил сам.
Вижу, отошел он немного, на меня глядя.
- Как же, - говорит, - рекомендовал я вас за свой риск и страх на
службу, а вы такую нам неприятность... Была у нас даже о вас переписка с
полицией.
И уж совсем отошел, спрашивает:
- Где вы теперь обитаете?
Рассказал я ему подробно, где живу, и о своей болезни. Почесал он ноготком
переносье:
- Вот что, - говорит, - устрою вас в нашем общежитии при посольской
церкви. Там уже есть жильцы. А если случится какой-нибудь зароботок, известим
непременно.
Выдал он мне записку, на окраину города, в местность, называемую Чижик,
все написал точно.

XV

Такие стояли туманы! - Ходили люди, как после дождя в пруду рыба. И
город был страшный, невидный и мертвенно-желтый.
Было у меня пальтишко, легонькое, на резине. Бегал я в том пальтишке,
и очень меня пронимало: забирался туман снизу, оседал на резине, и ходил
я всю зиму промокший.
Поехал я по адресу на другой день.
Тут по утрам удивительно, когда спешат люди на службу. В вагонах полно,
и все читают газеты, только и видно: торчат из-под раскрытых газет
человечьи ноги.
Сошел я в указанном месте.
Лило от тумана с деревьев. Пошел я по улицам, по незнакомому месту:
тут, в предместьях, улицы ровные, чистые, и домики, как один, очень все
гладко. Отыскал я наш домик - небольшой, двухъэтажный, ничем неприметный,
- и в голову мне тогда не пришло, что придется прожить в нем немалое
время.

Помню первый день чижиковского моего новоселья.
Открыла мне старушка, наша "собашница", заговорила по-русски. Было
мне приятно услышать. Объяснил я ей мое дело, и повела она меня на верх,
к заведующему.
Теперь вспоминаю, - посадил он меня за стол, просмотрел бумажонку и с
первого слова стал жаловаться на судьбу. Узнал я от него, что имел он в
Петербурге три фабрики, а теперь его до тла разорили, и приходится мыкать
большую нужду. Узнал я потом, что и впрямь был он в России большим
миллионером и тут проживал с семьей и очень нуждался. Долго он томил меня
разговором и уж под конец объяснил, что поместит меня внизу в общежитии,
где одинокие.
Провел он меня вниз, в нашу общую, показал мое место.
А было о тот час в комнате из всех жильцов один человек, - старичок
легкий, в очках, - наш Лукич. Варил он что-то у окна на спиртовке и на
меня взглянул боком, через очки.
Показал мне заведующий койку, раскланялся деликатно, и остались мы с
Лукичем один-на-один.
Помню, поглядел он на меня еще раз от своей спиртовки, - бороденка
сквозная и легкая:
- Ну, что, - говорит, - и вы в нашу Лавру?
- То-есть, - говорю, - как?
- А у нас тут прозывается Чижикова Лавра. Скоро узнаете сами.
Вижу, - смеется, и глаза у него простые и добрые. Рассказал я ему о
себе, что из офицеров, интернированный, и болел долго, и что направили
меня сюда из российского консульства.
- Ну, вот, - говорит, - значит, прибыло нашего полку.
Угостил он меня чаем. Просидели мы долго. Про себя он рассказал мне
немного. Сказал, что из России, из южного города, - и уж только потом
узнал я, сколько пришлось пережить человеку.
Объяснил он, что сами обитатели прозвали наш дом в насмешку Чижиковой
Лаврой, по названию местности и по горькому нашему горю.
И в первый же день многому пришлось подивиться.
Под вечер собралися жильцы нашей общей. Обратил мое внимание - огромный,
волосатый и черный, очень похожий на того шарлатана, что продавал
на базаре мазь, - лежал он у стены на своей койке, заломив за голову руки
и задрав ноги на спинку. На меня он посмотрел равнодушно, точно не
видя. Был это бас Выдра, и много впоследствии довелось нам над ним посмеяться...

Сбоку, у двери, тоже на койке, лежал, не в пример волосатому, - тонкий,
худой и бледный, - мичман Реймерс, наш изобретатель. Стоял перед
его койкою небольшой столик, засыпанный табаком и бумагой. Удивила, помню,
меня его худоба и бледность.
Остался в моей памяти тот первый день.
Вечером подошел ко мне человечек. Был он весь сморщенный и обвислый,
будто ходил раньше толстым и вдруг высох, сморщился, и пожелтела на нем
кожа. Присел он рядком, на соседнюю койку, подобрал ножки и стал на меня
глядеть пристально. Костюмчик на нем был желтый, потертый и тоже обвисший,
точно на другого был шит человека. Глядел он на меня уж очень
по-жалкому, по-собачьи, и поразило меня его личико: левый глаз его открывался
широко и, казалося, плакал и был полон слезою, а правый жмурился
хитро и точно смеялся. Уставился он на меня тем глазом, не опуская, и
стало мне даже неловко: этакий, думаю, человек странный! Спросил я его о
чем-то. Подмигнул он мне одним глазом и вдруг на всю нашу комнату:
- Туды твою так-растак-так!.. - со всей вариацией, как у нас бывало
на Заречьи, по весне плотогоны.
Не знал я, чего и подумать.
Уж Лукич мне от своего места:
- Это, - говорит, - наш, жертва ханжи, не обращайте внимания...
А он, вижу, на меня смотрит, кивает своей головкой: так, мол, совершенно
все точно!..
Очень я тогда удивился:
- Как, - говорю, - почему "жертва"?
Засмеялся Лукич, похлопал его по плечу:
- Очень, - говорит, - просто: перед отъездом из России хватил он на
радостях ханжишки, и отнялась у него говорилка. Только и осталось самое
это словечко, и больше ничего не может.
И опять, вижу, он мне этак головкой согласно, - и левый глаз его плачет.

Так мне стало его жалко!..
И уж потом узнал я о нем подробно.
Тут их два брата, здешние подданные, и всю-то свою жизнь просидели в
России. Имели они в Москве оптический магазин на Кузнецком, лучший в
России, и жили богато. А в революцию магазин от них отобрали, и довелось
им принять всего помаленьку: холоду, голоду, - и натерпелися они смертного
страху. Посадили их для чего-то в тюрягу, проморили полгода, и потом
вышло им разрешение ехать на "родину". А "родины" своей они, сказать,
почти не знали, но, разумеется, от тюряги собрались с великой надеждою.

- Думали, что тут их, как званых, с горячими пирогами...
А младший всегда-то не прочь был выпить. На радостях перед отъездом
хлебнул он, за неимением лучшего, какого-то спирту, и с ним приключилось:
запал у него язык, и таким он сюда и приехал совместно с другими.
Большое получилось им тут разочарование. Надеялись на пироги а им -
горячего камня. Конечно, у кого оставались деньжонки или какие ни на
есть корни, те здесь прижились, - а таковским пришлось очень туго. И
пришлось им всем, у кого было пусто, опять итти к русским, на последние
крохи. Вот и устроили их русские к своим, в нашу Лавру - на черствую
русскую корку.
Тут и живут они вместе, - два брата, и уж потом узнал я про старшего.
И тоже чудак, молчальник, и все-то молится богу и читает евангелие. Любитель
он покушать и прячет себе под подушку, и частенько я по ночам
слышу, как что-то жует, и всегда у него на пиджачке крошки, и личико
пухлое, желтое, и непомерные торчат уши. Как видно, есть у него деньжонки,
и прячет он их от немого, держит его в ежовых.
Вот с какими довелось людьми...
Теперь, за долгий-то срок, все мне обжилось и притерпелось, а по первому
разу не мало я подивился.
Устроился я тогда на своем месте, с Лукичем рядом, - на долгое жительство.
Был я слаб от болезни, и хотелось мне поскорее забыться. Дал я
себе слово высидеть дома, пока не пройдет лихорадка, и опять стану здоров.


XVI

А было нас о ту пору всех обитателей, - больших и малых, холостых и
семейных, человек двадцать.
Семейные и женщины размещались наверху в небольших комнатках, а мы,
бобыли, жили в общей, внизу.
И, как подумаю я теперь, - все-то, все были с чудинкой!
Из всех мне полюбился Лукич. Держался он ото всех стороною и почти не
выходил в город. Только, бывало, и пробежит за картошкой или на вокзал
за газетой. Показался он мне по первоначалу скрытным, а потом я хорошо в
нем разобрался, - не из зависти, да скупости прятался человек. Большая
была в нем обида...
Сам-то он о себе ни полслова, и уж узнал я о его судьбе стороною,
впоследствии. Значился он тоже подданным здешним. Был он по своему званию
инженер-путеец и в России служил на юге, в большом городе, был директором
школы, - в России он и родился. И уж в революцию, когда случилась
на юге война между своими, предложили ему уехать. Видно, страшные
были в России дни... Выбрался он один, чтобы хорошенько разведать и вызвать
за собою семейство, да так тут и остался.
Сказали ему тут деликатно, что жить может свободно под защитой законов,
- и до свиданья!
И большую он принял от "своих" обиду.
От этой обиды и не выходил он в город. Сидел он целыми днями в нашей
комнате, читал газету, или так, лежит, бывало, глядит куда-то, и губы
его шевелятся, все-то про себя шепчет. Частенько я по ночам слышал, - не
спит, и однажды мне показалось, будто плачет, - поднял я голову: так и
есть: - лежит он с головою под одеялом и нет-нет всем телом так и
вздрогнет, как малый ребенок.
Раз только и вырвалось у него о себе слово:
- Нет уж, пока я не узнаю, что можно в Россию, - никуда не выйду, шагу
не ступлю в город...
Кормился он одною картошкой и, бывало, каждое утро шипит у него на
окне машинка. И очень он был строг с собою.
- Помню, проходил раз по комнате и на ровном месте споткнулся.
А сидела у нас генеральша, с верху, с газетами.
Поглядел на нее Лукич, усмехнулся:
- Со мной второй раз сегодня! На улице чуть не упал так-то...
- Да вы стары ли? - спрашивает генеральша.
- Пятьдесят два! А пережил на целые восемьдесят...
- Я на сто, батюшка, на сто!..
Присел он на свое место, перевел дух:
- У меня, - говорит, - семья осталась в России, жду, когда написать
можно, хочу послать свое благословение... А тут вот в газетах, что в
России социализация женщин, а у меня дочери...
А это верно: много тут пишут газеты, и не всему можно верить.
А верный человек был Лукич, и хорошая у меня о нем память.
Другие-то у нас попроще.
Взять хотя бы Выдру... Такого ни колом, ни шилом. Он у нас в Лавре
древнейший. Приехал он сюда еще до войны, когда открывалася при посольстве
православная церковь, - был он по своему званию регент, и выписали
его для устройства церковного русского хора. Тут-то и накрыла его
война. Ему, разумеется, на руку, только бы не в солдаты, - просидел он
тут всю войну и великолепно ко всему пообвыкнул. Вид же у него сохранился
некасаемо, воистину-русский, волосье буйное, черное, на носу оспины.

Разумеется, одевается он здесь прилично, но остался у него запах, особый,
еще от России, как от дежи с кислым тестом.
Терпеть он не может немцев. Такое уж у человека понятие, что через
немцев вся наша обида. А тут, после войны, сказать надо, о немцах даже
произнести невозможно, в роде нечистого слова. И в больших неладах он с
нашим заведующим, - немцем. До того напугал его Выдра, что и теперь боится
заходить в нашу общую, а если бывает нужда, - посылает нам сверху
записки.
Таинственный человек был для нас Выдра.
Каждое утро, чуть свет, поднимался он со своей койки и готовился в
путь. Видел я, как начищает он свои ботинки и водичкой обновляет костюмчик.
И редко мы видели его дома.
Скоро после моего приезда подошел он ко мне тихонько, ранним еще утром,
спросил:
- Спите?
- Нет, - говорю, - я не сплю.
- Очень, - говорит, - извиняюсь, с большою к вам просьбой: не одолжите
ли мне до вечера шесть пенсов?
Поднялся я со своей койки, выдал ему монетку. Про себя, помню, подумал:
"а ведь, пожалуй, не отдаст этот дядя!"
А на другое утро, проснувшись, гляжу: лежит моя монетка на краюшке
стула. Это он положил ночью, когда возвращался, в точности выполнил слово.

А приходил он почти каждый день очень поздно, и ни единая не знала у
нас душа: за каким ходит делом и на какие пробивается средства? И уж потом-то
неожиданно все раскрылось...
Не взлюбил его почему-то наш мичман.
До того доходило, - след на след не наступят. И изводили они друг
дружку словами.
Бывало, воротится из похода Выдра, начнет складывать костюмчик. А
мичман на него уж смотрит из-под одеяла, со своей койки. И так его и колотит,
как от мороза.
Скажет, не выдержит:
- Господин В-выдра, вы бы сходили в баню. От в-вас нехорошо пахнет!..
А Выдра, знай, нарочно помалкивает, чтобы раззудить больше. Потом
этак баском, равнодушно:
- Что ж что от меня пахнет?.. Медведь всю жизнь не моется, а здоров...

- Так то медведь.
- А вот вы моетесь, душитесь, а зубов у вас нету...
И до того он мог довести мичмана спокойствием своим, каменным равнодушием,
- бывало, вскочит, завопит, как есть в одной нижней рубашке, и
ноги голые, тощие, кулаком об подушку:
- Хам! Хам! Хам!
А Выдра ему преравнодушно:
- От хама и слышу!
И завалится спать.
Целую ночь, бывало, не спит мичман, глотает лекарство, и слышно, как
давится из стакана. А то заплачет как малый ребенок, в подушку. А Выдра
себе знай храпит: на храп он здоров даже до невозможности.
Вот какие собрались у нас люди!
Тоже - и мичман.
Приехал он сюда из Архангельска. Воевал он там с большевиками, а как
взяли большевики верх, пробрался вместе с другими сюда. Был он какой-то
весь плохой, бледный и весь как тонкое шило. И ни единого во рту зуба.
Даже глядеть странно: молодой, почти мальчик, а говорит, - плюется.
Занимается он здесь великими изобретениями. Бывало, весь день сидит,
чертит, руки в чернилах. Объяснил он мне, что изобретает особенный двигатель
для автомобиля и что возьмет в Америке за свое изобретение
большие миллионы. И до того он с тем своим изобретением доходил, - смотреть
было жалко.
А он из нас человек семейный. Приходит к нему жена - здешняя - высокая,
молчаливая. Придет, сядет, на нас глядит исподлобья. Перекинутся
словом, и опять он за свое дело. Есть у них дети, двое маленьких, она
приносит. Видели мы, великую она терпит нужду.
Добивался он, чтобы отвели ему у нас комнату, как семейному, наверху.
Живет у нас наверху старушонка, "собашница", держит при себе двух собак
и двух кошек. Собачонки паршивые, тощие, и одна даже на трех ногах. Вот
мичман и хлопотал все лето выжить эту самую старушонку. И уж чего-чего
только ни делал. И заявления составлял и бумажонки приносил из посольства,
а старушонка-то оказалась - сучок:
- Что хотите, - говорит, - делайте, хоть убейте и меня и моих дорогих
зверков. А я из своей конуры не выйду, не уступлю этому лодырю!..
Так и не уступила. И уж чего только ни делал, поставила на своем старушонка,
и живет он попрежнему внизу, с нами, а старушонка со своими собачками
в комнате. И попрежнему приходит к нему жена, - глаза большие,
голодные. Должно-быть, кажемся мы ей дикарями, страшными выходцами.

А подумаешь: до того недалеко...

XVII

Да, как подумаешь: много, много мытарится русских людей по белому
свету!
Тут-то у нас терпимо, а у других, говорят, и похуже.
Навертывался к нам, в Чижикову, человечек видалый, пожил с нами полторы
недели. Прошел он огни, и воды, и чугунные повороты.
Был он на юге, с Деникиным. И такие нам порассказал страсти, аж дыбком
волос. Был он и у красных и у белых и всего-то там нагляделся.
И нигде-то нет справедливости!
Как выгнали их большевики из России, довелось им удирать на пароходе
в самую Турцию. Надеялись они, что тут, в загранице, будет им всяческое
снисхождение. Народу набилося множество, бежали целыми семьями, не разбираясь,
бежали от смерти и от лютой жизни, а лучшего не увидели... И
такое там было на пароходах, - страшно было и слушать. Приплыли они в
Турцию, поставили их французы на рейде, как чумных, и ни единого человека
на берег. Сперва-то они, конечно, шумели, кричали французам с пароходов:
"Мы, мол, ваши союзники и друзья ваши!" - а потом попритихли. Морили
их как-то дня три, и ничего они не знали о своей участи. Вышла у них
в те дни пресная вода. А были на пароходе женщины, дети, больные, народу
битком. И все эти дни было с парохода видно, как ходят по городу люди, и
слушали, как играет музыка на берегу, в ресторанах. Стояла от них недалеко
яхта какого-то американского миллиардера, изволил он путешествовать
для своего удовольствия, - белая, нарядная, и было им видно, как любовался
на них в трубу миллиардер со своей яхты. А потом подобрались к их
пароходам на шлюпках греки, подвезли пресную воду. Узнали их по крестикам,
по нательным, и такая поднялась радость: - "Наши, православные, во
Христе братья, от них мы приняли веру, эти нас не оставят!" Великое было
ликованье. Потянулися к ним за водою, навязали на бечевки бутылочки, котелки,
ведра, опустили все это с бортов.
А те-то, "православные", ни мур-мур, - знай себе пыхают папиросками и
усы крутят. А вода у них под ногами в бочках: чистая, сладкая, речная
вода...
И так-то в ответ преспокойно:
- Деньги!..
Это за воду-то, за простую, за обыкновенную!
Опустилися у наших руки.
- Как же, - спрашивают, - сколько вы хотите?
А "православные" знай папиросками пышут.
- Цена, - отвечают, - наша такая-то!.. - и заломили, как за шампанское.

И, знай, посмеиваются про себя. Понимали, значит, что бывает минутка,
когда и речная водичка подороже бывает червонного золота.
И покупали у них, покупали по золотой цене, стиснувши зубы, только бы
напоить детей.
Вот они "православные", во Христе-боге братья! Позабыли, сколько передавали
им русские люди на одни монастыри ихние - "на святую водичку"!
Сколько миллионов наносили к Иверской...
А потом, вместо "снисхождения", выгнали их французы на острова, куда
вывозили раньше турки бездомных собак, поставили часовых, солдат чернокожих,
с ружьями, обнесли проволокой. Хорошо, у кого были деньжонки,
или, - как этот наш гость, - кто был побойчее. Оказалися "союзники" не
лучше "православных во Христе братьев"... И теперь там мыкаются наши,
подбирают из помоек... Рассказывал нам тот человечек, что каждый день
стоят очереди из русских за гнилыми консервами, а рядом самые эти эфиопы,
и в руках кнуты гуськовые...
Ночи я не спал, думал: за что, за какую вину? И неужто им-то, им не
отплатится!
А там-то, в России, про нас думают, что живем на сытых хлебах и, может-быть,
завидуют.
Да уж, конечно, завидуют!..
Раз так-то нагрянул к нам в Лавру целый взвод бабий. Приехали они все
из России, тоже на горячие пироги. Жили они у нас с неделю, а наколготили
на полгода. - Ух, и невзлюбил их Лукич!
А были они из высокого свету и очень этим гордились. А я здесь хорошо
приметил, что этакие-то, из "высоких", ежели хорошенько копнуться, - пожалуй
и поплошей нашего брата.
Выбрал я, помню, минутку, спросил у одной:
- Как же теперь в России?
Закрутила она головою:
- Плохо, очень, очень плохо!.. На Невском растет трава. - А все-таки
было нам там лучше. Тут такие мерзавцы, такие мерзавцы!..
- Так зачем же, - говорю, - сюда ехали?

- А как же, - говорит, - не ехать: там все полагают, что здесь, в Европе,
легкая жизнь.
Вот у них как.
А выехали они из России способом совсем даже необыкновенным. Сами же
о том и проболтались. Подыскали они в Петербурге за хорошие, разумеется,
деньги себе женихов из подданных здешних, - видно, есть, промышляют этаким
люди, - и получивши подданство, отправились сюда, в "небесное
царство". Высадили их с парохода в том городе, где мы по лету варили
смолу. Поболтались они там с месяц, спустили деньжонки, и уж кое-кое как
добрались сюда.
Большую смуту намутили у нас эти дамы.
Повертелись они без всякого толку, да так и пропали. Уж встречали мы
кой-кого после, и все-то пошли по легкой дорожке...
И одно я скажу теперь: жалкие люди!
Мне батюшка наш, о. Мефодий, рассказывал нынче. Крестил он в прошлом
году у князя Голицына. Были у этого князя в России владения, - больше
тысячи десятин. И очень пышные были кресьбины, со званым обедом, с разливанным
шампанским. Во многих здешних журналах были помещены фотографии.
И заплатил в тот раз князь ему за требу десять фунтов.
А нынче опять его туда позвали, ко второму ребенку. Привез он с собою
купель, в автомобиле. И видит - начали у князя шептаться, бегать по комнатам.
А потом уж сам князь ему откровенно:
- Извините, - говорит, - батюшка, оказались мы сегодня без денег, и
очень вас просим: уплатите, ежели у вас есть, из своих за доставку купели...

А всего-то надо было целковый!
Заплатил батюшка из своих, окрестил им ребенка. И уж ни гостей, ни
шампанского, - угостили его голым чаем, а на прощанье сунул ему князь
узелочек. Дома развернул батюшка: был то платок, дорогой, шелковый, княжеский.
Платочком с ним расплатились.
Теперь я многое увидел, и многих перевидал людей. И какого только не
перемыкали горя!.. У иного всего-то имущества, что штаны да подтяжки, а
мнение о себе прежнее. Титулы соблюдают и друг с дружкою церемонно:
граф, графиня!.. И ни к чему-то, ни к чему не лежат у них руки.
Обитает у нас наверху барыня, генеральша Веретенникова, очень важная
дама. Занимает она комнату угловую, окнами в сад. Живет она с сыновьями,
с двумя: этакие мордастые лодари, красные!
Приходит она иногда вниз, приносит газеты. Получает она из Парижа
русские газеты, небольшие листки. Лукич, бывало, сидит слушает и молчит,
а она ему в три ряда:
- Я. Я. Я. Я!..
А сынки ее у нас всякий день. Место у нас просторное между кроватями.
Приходят они упражняться в боксе. Станут в одних рубашках друг против
дружки, в больших рукавицах, - шеи голые, и давай друг дружку охаживать
по щекам. На шеях у них ладанки, крестики, только подскакивают.
Грешным делом сквозь смех и подумаешь:
- Этаких кобелей да кули бы таскать!..
А она за ними, как за малыми детками.
Принесет чего-нибудь сладенького в блюдечке, остановится на пороге:
- Толя, Валентин, покушайте...
Они, знай, друг дружку охаживают по мордасам.
- Толя, остановись!
Остановятся они, поглядят. И этак недовольно, в растяжечку:
- Ах, мамаша, опять вы нам какой-нибудь клейстер!..
Слопают - и опять за свое.
Так вся у них жизнь. С тем и поедут в Россию.
XVIII

Так вот и пошло чижиково мое жительство, а теперь, как подумаешь, -
скоро год, как я тогда переехал, и столько перемен в жизни.
Время-то как река, рукавом не загородишь.
Так вот недавно, сел я перед зеркалом бриться и точно впервые увидел
свои глаза. Видел я такие глаза в дальнем моем детстве, - ехали мы с отцом
по соловьевскому большаку, вели бычков. А у нас перед городом
большая гора, и внизу мост через Глушицу, - вот один бычек-летошник и
провалился, поломал передние ноги. Пришлось его там же и прирезать. Были
у того летошника глаза, как теперь у меня.
И в висках серебра много.
Отец мой до пятидесяти годов был, как смоль, кучерявый, грудь широченная.

Вижу его, как теперь.
Пахло от него по-особому деготьком и чуть ветром (сапоги он носил
большие, высокие, и всегда-то в дороге на ветру). Бойкие у нас были лошадки,
вороные, спины широкие, с блеском. Бывало, подкатит к воротам, а
я уж хорошо знаю по одному стуку, по тому, как лает в саду Чубрик. Выбегу
к нему на крыльцо в чем был, а он весь белый от пыли, лицо загорелое,
в кудрях запутался колосок овсяной, - ночевал где-нибудь в омете, - а
глаза молодые, веселые.

- Ну что, - скажет, - Сивый, как живе

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.