Жанр: Драма
Артист лопаты
... человек, которого я увидел - был фельдшер Цапко, начальник
санотдела.
- Привез тяжелобольного,- доложил я, но Цапко смотрел не на больного, а
на чемоданы - у меня были даже чемоданы - фанерные, самодельные, где были
книги, дешевый мой костюм бумажный, белье, подушка, одеяло... Цапко все
понял.
- Без начальника разрешения на отъезд не даю.
Пошли к начальнику. Это был маленький начальник, по сравнению с
инженер-полковником Кондаковым. По нетвердости его тона, неуверенности
ответов я понял, что пришли какие-то новые приказы, новые "разъяснения"...
- Не хочешь остаться еще на зиму? - Был конец октября. Зима была уже в
разгаре.
- Нет.
- Ну что ж. Раз не хочет, не держите...
- Слушаюсь, товарищ начальник! Цапко вытянулся перед начальником
лагеря, щелкнул каблуками, и мы вышли в грязный коридор.
- Ну так вот,- с удовольствием сказал Цапко. - Ты добился всего, чего
хотел. Мы тебя увольняем на все четыре стороны. На материк поедешь. На твое
место назначен фельдшер Новиков. Он, как и я с фронта, с войны. Поедете с
ним назад к тебе - там все сдашь по всей форме, и тогда приезжай за
расчетом.
- За триста километров? Да снова сюда - да ведь на эту поездку месяц
уйдет. Не меньше. Больше я сделать ничего не могу. Все сделал.
Я понял, что и беседа с начальником лагеря была обманом, приготовлена
была заранее.
На Колыме нельзя советоваться ни с кем. У заключенного и бывшего
заключенного нет друзей. Первый же советчик побежит к начальнику, чтобы
рассказать, выдать товарища, проявить бдительность.
Цапко давно ушел, а я все сидел на полу в коридоре и курил, курил.
- А что это за Новиков? Фельдшер с фронта?
Я нашел Новикова. Это был оглушенный Колымой человек. Его одиночество,
трезвость, неуверенный взгляд говорили, что Колыма для Новикова оказалась
совсем не такой, совсем не такой, какую он ждал, начиная охоту за длинными
рублями. Новиков был слишком новичком,
слишком фронтовиком.
- Слушай,- сказал я.- Ты с фронта. Я здесь семнадцать лет. Отбыл два
срока. Сейчас меня увольняют. Я увижу семью. На фельдшерском пункте моем все
в порядке. Вот опись. Все под пломбой. Подпиши приемный акт заглазно...
Новиков подписал, не советуясь ни с кем.
Я не пошел к Цапко докладывать о том, что акт подписан. Я пошел прямо в
бухгалтерию. Бухгалтер посмотрел мои документы - все справки, все бумажки.
- Ну что ж,- сказал.- Можешь получить расчет. Только есть одна
закавыка. Вчера получена телефонограмма из Магадана - все увольнения
прекратить до весны, до будущей навигации.
- Да что мне навигация. Ведь я самолетом.
- Так приказ общий, сам ведь знаешь. Не вчера родился.
Я снова сидел на полу в конторе и курил, курил. Прошел Цапко.
- Не уехал еще?
- Нет, не уехал.
- Ну, бывай...
Разочарование было почему-то неглубоким. К таким ударам в спину я
привык. Но сейчас не должно было ничего случиться плохого. Я всем телом,
всей волей своей еще был в движении, в стремлении, в борьбе. Просто что-то
было не додумано. Какая-то ошибка есть у судьбы в холодном ее расчете, в
игре со мной. Вот ее ошибка. Я пошел к секретарю начальника, того самого
инженер-полковника Кондакова - он снова был в отъезде.
- Была вчера телефонограмма о прекращении увольнений?
- Была.
- Но ведь я,- я чувствовал, как пересохло горло, и едва выговаривал
слова,- ведь я уволен еще месяц назад. По приказу 65. Ко мне не должна
относиться вчерашняя телефонограмма. Я уже уволен. Месяц назад. Я - в пути,
в дороге...
- Да, вроде так,- согласился лейтенант.- Пойдем к бухгалтеру!
Бухгалтер согласился с нами, но сказал:
- Подождем возвращения Кондакова. Пусть он решает.
- Ну,- сказал лейтенант.- Не советую. Приказ сам Кондаков подписывал.
По собственному. Никто ему не подкладывал на подпись. Он с тебя шкуру сдерет
за невыполнение.
- Хорошо,- сказал бухгалтер, косо взглянув на меня.- Только,- бухгалтер
пощелкал пальцами,- дорога за свой собственный счет.
Билет до Москвы самолетом и поездом стоил три с половиной тысячи
рублей, и я имел право на оплату дороги Дальстроем, моим хозяином в течение
четырнадцати заключенных и трех вольных - не вольных, а вольнонаемных лет.
Но по тону главного бухгалтера я понял, что здесь он не сделает мне ни
малейшей уступки.
На книжке моей - бывшего зэка - без начислений за выслугу лет - за три
года скопилось шесть тысяч рублей.
Зайцы, которых я ловил, варил, жарил и ел, рыба, которую я ловил,
варил, жарил и ел,- помогли скопить мне эту удивительную сумму.
Я заплатил в кассу деньги, получил аккредитив на три тысячи, документы,
пропуск до аэропорта Оймякона, и стал искать машину попутную. Машина скоро
нашлась. Двести рублей - двести километров. Я продал одеяло, подушку - к
чему это все в самолете, продал книги медицинские тому же Цапко по казенной
цене - уж Цапко продаст учебники и справочники по цене удесятеренной. Но мне
некогда было об этом думать.
Хуже было другое. Я потерял талисман - самодельный нож, который возил с
собой много лет.
Я спал на мешках с мукой и выронил, очевидно, из кармана. Чтобы найти
нож, надо было разгружать машину.
Рано утром мы приехали в Оймякон, где я работал год назад, в Томтор, в
милое мое почтовое отделение, где столько писем я отправил и столько писем
получил. Слез около гостиницы аэропорта.
- Слышь, ты,- сказал шофер грузовика,- ты ничего не потерял?
- Я нож потерял на муке.
- Вот он. Я доску кузовную открыл, нож выпал на дорогу. Доброе перышко.
- Возьми это перышко себе. На память. Мне не нужен больше талисман.
Но радость моя была преждевременной. В Оймяконском порту нет рейсовых
самолетов, и пассажиров скопилось еще с осени на десятки машин. Списки по
четырнадцать человек, ежедневная перекличка. Транзитная жизнь.
- Когда был последний самолет?
- Был неделю назад.
Значит, придется тут просидеть до весны. Зря я отдал свой талисман
шоферу.
Я пошел в лагерь, к прорабу, где год назад работал фельдшером.
- На материк собрался?
- Да. Помоги уехать.
- Завтра к Вельтману вместе пойдем.
- А капитан Вельтман все еще начальником аэропорта?
- Да. Только он не капитан, а майор. Нашивки новые недавно получил.
Утром прораб и я вошли в кабинет Вельтмана, поздоровались.
- Вот - наш малый уезжает.
- А что же он сам не пришел? Он меня знает не хуже, чем тебя, прораб.
- Да просто для крепости, товарищ майор.
- Хорошо. У тебя вещи где?
- Все со мной,- я показал маленький фанерный чемоданчик.
- Вот и отлично. Иди в гостиницу и жди.
- Да я...
- Молчать! Делай как приказано. А ты, прораб, трактор завтра дашь,
ровнять аэродром, а... без трактора...
- Дам, дам,- сказал, улыбаясь, Супрун.
Я распрощался и с Вельтманом и с прорабом и вошел в коридор гостиницы
и, ступая через ноги и тела, добрался до свободного места у окна. Здесь
было, правда, похолодней, но потом, через несколько самолетов, через
несколько очередей, я передвинусь к печке, к самой печке.
Прошел какой-нибудь час, и лежавшие вскочили на ноги, прислушиваясь
жадно к небу, к гуду.
- Самолет!
- Грузовой "Дуглас"!
- Не грузовой, а пассажирский.
По коридору метался дежурный аэропорта в шапке-ушанке с кокардой, держа
в руках список - тот самый список на четырнадцать человек, который уже не
первый месяц учили здесь наизусть.
- Все, кого вызвал, быстрее покупайте билеты. Летчик пообедает, и в
путь.
- Семенов!
- Есть!
- Галицкий!
- Есть!
- А почему моя фамилия вычеркнута?- бесновался четырнадцатый.- Я же в
очереди тут третий месяц.
- Что вы мне говорите? Это начальник порта вычеркнул. Вельтман - своей
рукой. Только что. Вас отправят со следующим самолетом. Достаточно? А если
хотите спорить - вот кабинет Вельтмана. Он - там... Он вам и объяснит.
Но на объяснения четырнадцатый не решился. Мало ли что может случиться.
Физиономия четырнадцатого Вельтману не понравится. И тогда не только не
увезут на следующем самолете, а вычеркнут вовсе из списков. Бывало и такое.
- А кого вписали?
- Да вот неразборчиво,- дежурный с кокардой вглядывался в новую фамилию
и вдруг выкрикнул мою фамилию.
- Вот я.
- К кассиру - быстро.
Я думал: не буду играть в благородство, я не откажусь, я уеду, улечу.
За мной семнадцать лет Колымы. Я бросился к кассиру, последний, вытаскивая
неприготовленные документы, комкая деньги, роняя на пол вещи.
- Беги быстро,- сказал кассир.- Ваш летчик уже пообедал, а сводки
плохие - надо погоду проскочить, добраться до Якутска.
Этот неземной разговор я слушал чуть дыша.
Летчик во время посадки подрулил самолет поближе к двери столовой.
Посадка давно была кончена. Я бежал со своим фанерным чемоданчиком к
самолету. Не надевая рукавиц, зажав в стынущих пальцах покрытый инеем
самолетный билет, я задыхался от бега.
Дежурный по аэродрому проверил мой билет, подсадил в люк. Летчик
задвинул люк, прошел в кабину.
- Воздух!
Я добрался до места, до кресла, не в силах думать ни о чем, не в силах
ничего понимать.
Сердце стучало, стучало целых семь часов, пока самолет не оказался
внезапно на земле. Якутск.
В Якутском аэропорту мы спали в обнимку с новым моим товарищем -
соседом по самолету. Нужно было высчитать самый дешевый путь до Москвы -
хоть у меня путевые документы были до Джамбула, я понимал, что колымские
законы вряд ли действуют на Большой земле. Вероятно, можно будет устроиться
на работу и на жизнь и не в Джамбуле. У меня еще будет время об этом
размыслить.
А пока - дешевле всего до Иркутска самолетом, а там поездом до Москвы.
Пять суток там. Или можно еще до Новосибирска, а там - тоже в Москву по
железной дороге. Какой самолет раньше отправляется... Я купил билет на
Иркутск.
До самолета оставалось несколько часов, и за эти несколько часов я
прошел Якутск, вглядываясь в замороженную Лену, в молчащий одноэтажный,
похожий на большую деревню город. Нет, Якутск еще не был городом, не был
Большой землей. В нем не было паровозного дыма.
1964
ПОЕЗД
На Иркутском вокзале я лег под свет электрической лампочки, ясный и
резкий - как-никак в поясе у меня были зашиты все мои деньги. В полотняном
поясе, который мне шили в мастерской два года назад, и ему наконец
предстояло сослужить свою службу. Осторожно ступая через ноги, выбирая
дорожки между телами грязными, вонючими, рваными, ходил по вокзалу
милиционер и - что было еще лучше - военный патруль с красными повязками на
рукавах, с автоматами. Конечно, милиционеру было бы не справиться со шпаной
- и это, вероятно, было установлено гораздо ранее моего появления на
вокзале. Не то что я боялся, что у меня украдут деньги. Я давно уже ничего
не боялся, а просто с деньгами было лучше, чем без денег. Свет падал мне в
глаза, но тысячи раз ранее падал мне свет в глаза, и я выучился превосходно
спать при свете. Я поднял воротник бушлата, именуемого в официальных
документах полупальто, всунул руки в рукава покрепче, чуть-чуть опустил
валенки с ног; пальцам стало свободно, и я заснул. Сквозняков я не боялся.
Все было привычно: паровозные гудки, двигавшиеся вагоны, вокзал, милиционер,
базар около вокзала - как будто я видел только многолетний сон и сейчас
проснулся. И
я испугался, и холодный пот выступил на коже. Я испугался страшной силе
человека - желанию и умению забывать. Я увидел, что готов забыть все,
вычеркнуть двадцать лет из своей жизни. И каких лет! И когда я это понял, я
победил сам себя. Я знал, что я не позволю моей памяти забыть все, что я
видел. И я успокоился и заснул.
Я проснулся, перевернул портянки сухой стороной, умылся снегом - черные
брызги летели во все стороны, и отправился в город. Это был первый настоящий
город за восемнадцать лет. Якутск был большой деревней. Лена отошла от
города далеко, но жители боялись ее возвращения, ее разливов, и песчаное
русло-поле было пустым,- там была только вьюга. Здесь, в Иркутске, были
большие
дома, беготня жителей, магазины.
Я купил там пару трикотажного белья - такого белья я не носил
восемнадцать лет. Мне доставляло несказанное удовольствие стоять в очередях,
платить, протягивать чек. "Номер?" Я забыл номер. "Самый большой".
Продавщица неодобрительно покачала головой. "Пятьдесят пятый?" - "Вот-вот".
И она завернула мне белье, которого и носить не пришлось, ибо мой номер был
51 - это я выяснил уже в Москве. Продавщицы были одеты все в синие
одинаковые платьица. Я купил еще помазок и перочинный нож. Эти чудесные вещи
стоили баснословно дешево. На Севере все такое было самодельным - и помазки
и перочинные ножи.
Я зашел в книжный магазин. В букинистическом отделе продавали "Русскую
историю" Соловьева - за 850 рублей все тома. Нет, книг я покупать до Москвы
не буду. Но подержать книги в руках, постоять около прилавка книжного
магазина - это было как хороший мясной борщ... Как стакан живой воды.
В Иркутске наши дороги разделились. Еще в Якутске, вчера, мы ходили по
городу все вместе и билеты на самолет брали все вместе. В очередях стояли
все вместе, вчетвером - доверять кому-либо деньги никому не приходило в
голову. Это было не принято в нашем мире. Я дошел до моста и посмотрел вниз:
на кипящую, зеленую, прозрачную до дна Ангару - могучую, чистую. И, трогая
замерзшей рукой холодные бурые перила, вдыхая запах бензина и зимней
городской пыли, я глядел на торопливых
пешеходов и понял, насколько я горожанин. Я понял, что самое дорогое,
самое важное для человека - время, когда рождается родина, пока семья и
любовь еще не родились. Это время детства и ранней юности. И сердце мое
cжалось. Я слал привет Иркутску от всей души. Иркутск был моей Вологдой,
моей Москвой.
Когда я подходил к вокзалу, кто-то ударил меня по плечу.
- С тобой будут говорить,- сказал беленький мальчик в телогрейке и
отвел меня в темноту. Немедленно из мрака вынырнул невысокий человек,
внимательно на меня глядя.
Я увидел по взгляду, с кем я имею дело. Трусливый и наглый, льстивый и
ненавидящий был этот так хорошо знакомый мне взгляд. Из темноты виднелись
еще какие-то рожи, мне их знать было не надо - они появятся в свое время - с
ножами, с гвоздями, с пиками в руках. Сейчас передо мной было только одно
лицо, с бледной, землистой кожей, с опухшими веками, с крошечными губами,
как бы приклеенными к скошенному выбритому подбородку.
- Ты кто? - Он выставил грязную руку с длинными ногтями. Отвечать было
необходимо. Никакой защиты ни патруль, ни милиционер тут оказать не могли.-
Ты - с Колымы!
- Да, с Колымы.
- Ты где работал там?
- Фельдшером на партиях.
- Фельдшером? Лепилой? Кровь, значит, пил нашего брата. Есть с тобой
разговор.
Я сжимал в кармане купленный новенький перочинный ножик и молчал.
Надеяться можно было только на случай, на какой-нибудь случай. Терпение и
случай - вот что спасало и спасает нас. И случай пришел. Два кита, на
которых стоит арестантский мир.
Тьма расступилась.
- Я знаю его.- На свет появилась новая фигура, вовсе мне незнакомая. У
меня была великая память на лица. Но этого человека я не видел никогда.
- Ты?- палец с длинным ногтем описал полукруг.
- Да, он работал на Кудыме,- сказал неизвестный.- Говорят, человек.
Помогал нашим. Хвалили.
Палец с ногтем исчез.
- Ну, иди,- злобно сказал вор.- Мы подумаем.
Счастье было в том, что ночевать мне в вокзале было больше не надо.
Поезд на Москву отходил сегодняшним вечером.
Утром был тяжелый свет электрических ламп - мутных, никак не хотевших
погаснуть. В хлопающие двери виднелся иркутский день, холодный, светлый.
Тучи людей, загромождавшие проходы, заполнявшие всякий квадратный сантиметр
цементного пола, засаленной скамейки,- если кто-нибудь встанет, двинется,
уйдет. Нескончаемое стояние в очереди перед кассой - билет на Москву, на
Москву, а там видно будет... Не в Джамбул, как указано в документах. Но кому
нужны эти колымские документы в этой свалке людей, в этом бесконечном
движении. Наступившая наконец моя очередь у окошка, судорожные движения,
чтобы достать деньги, просунуть пачку блестящих кредиток в кассу, где они
исчезнут - неминуемо исчезнут, как исчезла вся жизнь до этой минуты. Но чудо
продолжало совершаться, и окошечко выбросило какой-то твердый предмет,
шероховатый, твердый, тоненький, как ломтик счастья, - билет на Москву.
Кассирша что-то кричала вроде того, что это - поезд смешанный, что
плацкартное место - в смешанном вагоне, что настоящее можно взять только на
завтра или на послезавтра. Но я не понял ничего, кроме слов "завтра" и
"сегодня". Сегодня, сегодня. И, сжимая крепко билет, пытаясь ощущать все его
грани своей бесчувственной, отмороженной кожей, я выдрался, выбрался на
свободное место. Я был человек с самолета у меня не было лишних вещей -
только небольшой фанерный баульчик. Я был человек с Дальнего Севера - у меня
не было лишних вещей - только маленький фанерный чемодан, тот самый, который
я безуспешно пытался продать в Адыгалахе, собирая деньги на поездку в
Москву. Дорогу мне не оплатили, но это все было пустяками. Главное это
твердая картонная дощечка железнодорожного билета.
Отдышавшись где-то в вокзальном углу место мое под яркой лампой было,
конечно, занято, я пошел через город и вернулся к вокзалу.
Посадка уже началась. На горке стоял игрушечный поезд, неправдоподобно
маленький, просто несколько грязных картонных коробок поставлены были рядом
- среди сотен других, где жили дорожники или эксплуатационники, где было
развешано замороженное белье, хлопающее под ударами ветра.
Мой поезд ничем не отличался от этих вагонных составов, превращенных в
общежития.
Состав не был похож на поезд, следующий во столько-то часов в Москву, а
был похож на общежитие. И там и тут спускались со ступенек вагонов люди, и
там и тут по воздуху двигались какие-то вещи над головами движущихся людей.
Я понял, что у поезда нет самого главного, нет жизни, нет обещания движения
- нет паровоза. Действительно, ни у одного из общежитий не было паровоза.
Мой состав был похож на общежитие. И я не поверил бы, что эти вагоны
могут увезти меня в Москву, но посадка уже шла.
Бой, страшный бой у входа в вагон. Кажется, что работа вдруг кончилась
на два часа раньше, чем надо, и все прибежали домой, в барак, к теплой печке
и рвутся в двери.
Какие там проводники... Каждый искал свое место сам, сам закреплялся и
укреплялся. Моя плацкартная средняя полка была, конечно, занята каким-то
пьяным лейтенантом, беспрерывно рыгающим. Я стащил лейтенанта на пол и
показал ему свой билет.
- У меня тоже билет на это место есть,- миролюбиво объяснил лейтенант,
икнул, соскользнул на пол и тут же заснул.
Вагон все набивался и набивался людьми. Вверх поднимались и исчезали
где-то вверху огромные какие-то тюки, чемоданы. Запахло резкой вонью
овчинных тулупов, людского пота, грязи, карболки.
- Пересылка, пересылка,- повторял я, лежа на спине, вдвинутый в узкое
пространство между средней и верхней полкой. Снизу вверх прополз мимо меня
лейтенант с расстегнутым воротом, с красным помятым лицом. Лейтенант
уцепился за что-то вверху, подтянулся на руках и исчез...
В суматохе, в крике вагонной этой транзитки я так и не услышал самого
главного, что мне хотелось и надо было услышать, о чем я мечтал семнадцать
лет, что стало для меня неким символом материка, символом жизни, символом
Большой земли. Я не услышал гудка паровоза. Я и не подумал о нем во время
сражения за место в вагоне. Гудка я не услышал. Но дрогнули и качнулись
вагоны, и вагон наш, наша пересылка, начал куда-то перемещаться, как будто я
начинаю засыпать и барак плывет перед моими глазами.
Я заставил себя понять, что я еду - в Москву.
На стрелочном каком-то перегоне, тут же, у Иркутска, вагон тряхнуло, и
сверху вывалилась и повисла фигура лейтенанта, крепко, впрочем, вцепившегося
в верхнюю полку, на которой он спал. Лейтенант рыгнул, и прямо на мое место,
а также и на полку моего соседа - обрушилась блевотина. Блевотина была
неудержимой. Сосед снял свою шубу - не телогрейку, не бушлат, а пальто-
москвичку с меховым воротником и, матерясь неудержимо, стал счищать
блевотину.
У соседа моего было бесконечное количество каких-то плетеных корзин,
зашитых в рогожу и не зашитых. Время от времени из глубины вагона появлялись
какие-то женщины, укутанные в деревенские платки, в полушубках, с точно
такими же плетеными корзинами на плечах. Женщины что-то кричали моему
соседу, тот махал им приветственно рукой.
- Свояченя! В Ташкент к родным поехала,- объяснял он мне, хотя я и не
требовал никаких объяснений.
Ближайшую свою плетенку сосед охотно раскрывал и показывал. Кроме
пиджачной потрепанной пары да еще кое-каких вещичек, в плетенке ничего не
было. Зато было много фотографий - семейных и групповых - на огромных
паспарту, фотографий, часть которых была еще дагерротипами. Фотография
покрупнее извлекалась из плетенки, и сосед мой. охотно и подробно объяснял,
кто где тут стоит, кто убит на войне, а кто получил орден, кто учится на
инженера. "А вот - я",- непременно тыкал он в фотографию - куда-то
посредине, и все, кому он показывал эти фотографии, покорно, вежливо и
сочувственно кивали головой.
На третий день совместной жизни в этом трясущемся вагоне сосед мой,
составив обо мне представление полное, ясное и безусловно правильное, хотя я
ничего о себе не рассказывал, сказал мне быстро, пока внимание других
соседей было чем-то отвлечено:
- У меня в Москве пересадка. Ты поможешь мне одну плетенку вытащить
через проходную. Сквозь весы?
- Меня же встречают в Москве.
- Ах да. Я и забыл, что у вас - встреча.
- А что ты везешь?
- Что? Семечки. А из Москвы галоши повезем...
Ни на одной из станций я не выходил. Еда у меня была. Я боялся, что
поезд обязательно уйдет без меня, что случится что-нибудь плохое - не может
же счастье быть бесконечным.
Напротив на средней полке лежал какой-то человек в шубе, бесконечно
пьяный, без шапки и рукавиц. Пьяные друзья посадили его в вагон, вручили
билет проводнице. Сутки он ехал, потом где-то слез, вернулся с бутылкой
какого-то темного вина, выпил ее прямо из горлышка, бросил бутылку - на пол
вагона. Бутылку ловко подхватила проводница и унесла ее в свое проводничье
логово, заваленное одеялами, которых никто не брал в смешанном вагоне,
простынями, которые никому не понадобились. За
барьером из одеял в том же купе проводников на верхней, третьей полке
обосновалась проститутка, едущая с Колымы, а может быть, и не проститутка, а
превращенная Колымой в проститутку... Дама эта сидела недалеко от меня на
нижнем месте, а качающийся свет тусклой вагонной свечи по временам падал на
бесконечно утомленное лицо, на закрашенные чем-то, только не губной помадой,
губы. Потом к ней кто-то подходил, что-то говорил, и она исчезала в купе
проводников. "Пятьдесят рублей",- сказал
лейтенант, уже протрезвившийся и оказавшийся весьма милым молодым
человеком.
Мы играли с ним в очень интересную игру. Когда в вагон садился новый
пассажир, каждый из нас старался угадать профессию этого пассажира, возраст,
занятие. Мы обменивались наблюдениями, потом он садился к пассажиру,
заговаривал с ним и приходил ко мне с ответом.
Так дама с накрашенными губами, но с ногтями без следа лака была нами
определена как медицинский работник, а леопардовая шубка, в которую дама
была одета, явно искусственная, поддельная шубка, говорила, что ее
обладатель скорее медицинская сестра или фельдшер, но не врач. Врач не носил
бы искусственную шубку. О нейлоне, синтетике тогда еще не слыхивали.
Заключение наше оказалось верным.
Время от времени мимо нашего купе пробегал откудато изнутри вагона
двухлетний ребенок на кривых ножках, грязный, оборванный, голубоглазый.
Бледные щечки его были покрыты какими-то лишаями. Через минуту-две вслед за
ним шагал уверенно и твердо молодой отец - в телогрейке, с тяжелыми,
крепкими, рабочими темными пальцами. Он ловил мальчика. Малыш смеялся,
улыбался
отцу, и отец улыбался мальчику и в радостном восторге возвращал малыша
на место - в одно из купе нашего вагона. Я узнал их историю. Обычную
колымскую историю. Отец - бытовик какой-то, только что освободился, уезжал
на материк. Мать ребенка не захотела возвращаться, и отец ехал с сыном,
твердо решив вырвать ребенка, а может быть, и себя, из цепких объятий
Колымы. Почему не поехала мать? Может быть, это была обычная история.
Нашла другого, полюбила колымскую вольную жизнь - она уже была
вольняшкой и не хотела попадать на материк в положение человека второго
сорта... А может быть, молодость отцветала. Или любовь, колымская любовь,
кончилась, мало ли что? А может быть, и еще страшнее. Мать отбывала по
пятьдесят восьмой статье - самой бытовой из всех бытовых - и знала, чем ей
грозит возвращение на Большую землю. Новым сроком, новыми мученьями. На
Колыме тоже нет гарантий от срока, но - ее не будут ловить, как ловили всех
на материке.
Я ничего не узнал и ничего не хотел узнавать. Благородство,
порядочность, любовь к своему ребенку, которого отец и видел-то, наверно,
немного, ведь ребенок был в яслях, в детском саду.
Неумелые руки отца, расстегивающие детские штанишки, огромные
разноцветные пуговицы, пришитые грубыми, неумелыми, но добрыми руками.
Счастье отца и счастье мальч
Закладка в соц.сетях