Жанр: Драма
Жан-Кристоф 1-4
...е любят? Они одурманивают себя без всякого удовольствия,
просто из тупого чувства стадности. Лгут, а сами умирают от скуки!
Кристоф проносился среди этих нерешительных людей, как ветер,
сотрясающий спящие деревья. Он не старался привить им свои взгляды. Он
вдыхал в них энергию независимого мышления. Он говорил:
- Вы слишком смиренны. Ваш главный враг - это неврастения и скепсис.
Можно и должно быть терпимым и человечным. Но сомневаться в том, что
считаешь истиной и добром, недопустимо. Во что веришь, то и защищай. Как
бы ни были ничтожны наши силы - отступать непозволительно. Самый ничтожный
человек в этом мире должен исполнять некий долг - так же как и самый
великий. И, кроме того (хоть он и не сознает этого), ему также дана некая
власть. Не думайте, что ваш одинокий бунт бесполезен! Чистая совесть,
дерзающая утверждать себя, - это сила. За последние годы вы не раз были
свидетелями того, как и государство и общество оказывались вынужденными
считаться с мнениями честного человека, не имевшего иного оружия, кроме
нравственной силы, которую они, благодаря упорству, с каким он ее
проявлял, должны были признать...
_Зачем_, спросите вы, делать такие усилия, зачем бороться, _зачем_?..
Ну так знайте же: затем, что Франция умирает, что умирает Европа, и наша
цивилизация, это прекрасное здание, созданное человечеством ценой
многовековых страданий, рухнет в бездну, если мы не будем бороться. Родина
в опасности, наша европейская родина, и больше всего ваша родина, ваша
маленькая французская родина. Ваше равнодушие убивает ее. Она умирает с
каждой из ваших угасающих энергий, в ваших мыслях, которые смиряются, в
ваших бесплодных усилиях, в каждой капле вашей крови, застойной,
бесполезной... Вставайте! Нужно жить! А уж если вам суждено умереть, так
умрите стоя.
Но самое трудное состояло даже не в том, чтобы побудить людей к
действию, а в том, чтобы побудить их действовать сообща. И тут их
невозможно было сдвинуть с места. Они вечно косились друг на друга. И
лучшие оказывались самыми упрямыми. Кристоф видел этому пример в их же
доме. Феликс Вейль, инженер Эльсберже и майор Шабран относились друг к
другу с давней молчаливой враждебностью. А между тем все трое, вопреки
ярлыкам различных партий и национальностей, хотели одного и того же.
Вейлю и майору было бы нетрудно сговориться. В силу контраста, нередко
встречающегося у представителей интеллигенции, Вейль, не расстававшийся со
своими книгами и живший исключительно в мире мысли, увлекался вопросами
военной стратегии. "В нас есть всего понемногу", - говорил полуеврей
Монтень, распространяя на всех людей то, что справедливо лишь по отношению
к людям определенного душевного склада, к которым принадлежал и Вейль.
Старый интеллигент Вейль благоговел перед Наполеоном. Он обложился
рукописями и мемуарами, в которых оживали видения парадной военной эпопеи.
Подобно многим его современникам, он был ослеплен далекими лучами этого
солнца славы. Он заново проделывал наполеоновские кампании, давал
сражения, обсуждал военные операции; Вейль принадлежал к тем доморощенным
стратегам, которыми кишат академия и университет и которые по сей день
обсуждают Аустерлиц и исправляют ошибки Ватерлоо. Он первый высмеивал
эпидемию болезни, именуемой "наполеонитом", и всячески иронизировал по
этому поводу; однако сам он продолжал опьяняться легендами, словно дитя
играми; от некоторых эпизодов у него навертывались на глаза слезы. Но
стоило ему заметить эту свою слабость, как он начинал хохотать и обзывал
себя старым дураком. Говоря по правде, его культ Наполеона вытекал не
столько из патриотических чувств, сколько из склонности к драматическим
выдумкам и чисто платонической любви к действию. Все же он был отличным
патриотом и привязан к Франции гораздо сильнее, чем многие коренные
французы. Французские антисемиты делают глупость и оказывают родине плохую
услугу, подрывая своими оскорбительными подозрениями любовь к Франции
живущих в ней евреев. Помимо того что каждая семья через одно-два
поколения, естественно, привязывается к той земле, на которой она осела, у
евреев есть особые причины любить народ, представляющий на Западе наиболее
передовые идеи интеллектуальной свободы. Их привязанность тем сильнее, что
сами они в течение столетия немало потрудились над созданием этой свободы,
и свобода эта является отчасти делом их рук. Так как же им было не
защищать ее от угроз феодальной реакции? А стараться порвать связь этих
приемных детей Франции с усыновившей их страной - как того желала шайка
преступных болванов - значило играть на руку врагу.
Майор Шабран принадлежал к числу безрассудных патриотов, которых прежде
всего сбивает с толку пресса, расписывая каждого французского иммигранта
как тайного врага, и они, невзирая на врожденное гостеприимство, готовы
подозревать, ненавидеть и отрицать историческую необходимость быть
великодушным, забывая о том, что они сами - нация, в которой слились
многие нации. Так, Шабран считал себя обязанным игнорировать жильца
первого этажа, хотя с удовольствием бы с ним познакомился. Вейль тоже
охотно побеседовал бы с офицером, но, зная о его национализме, Вейль
втайне презирал его.
Еще меньше причин интересоваться Вейлем было у Кристофа. Но он не
терпел несправедливости. Потому и ломал копья за Вейля, когда на него
нападал Шабран.
Однажды, когда Шабран, как обычно, громил существующий порядок вещей,
Кристоф сказал ему:
- Вы сами виноваты. Вы все умываете руки. Когда дела во Франции идут не
так, как вашей душе угодно, вы торжественно отступаете. Можно подумать,
что для вас высшая доблесть - признать себя побежденными. Где это видано,
чтобы люди с таким восторгом проигрывали битвы? Послушайте, майор, вы же
сами были на войне, - ну разве так сражаются?
- Не о сражениях речь, - ответил майор, - с Францией никто не
сражается. В таких схватках надо убеждать, спорить, соперничать на
выборах, иметь дело со всякой сволочью, - это не для меня.
- Вы слишком брезгливы! В Африке еще и не то бывало!
- Честное слово, там было не так противно. И там всегда можно заткнуть
глотку кому надо. Да и потом, чтобы сражаться, нужны солдаты. И у меня
были мои стрелки. Здесь же я один.
- Честных людей не так уж мало.
- А где они?
- Да везде.
- Тогда какого же черта они прячутся?
- Они поступают, как вы, они ничего не делают и говорят, что сделать
ничего нельзя.
- Назовите хоть одного.
- Трех назову, и даже в нашем доме.
Кристоф назвал Вейля (майор издал при этом какое-то восклицание) и
Эльсберже (майор подпрыгнул).
- Этот еврей? Эти дрейфусары?
- Дрейфусары? - переспросил Кристоф. - Ну так что же?
- Это они погубили Францию.
- Они любят ее не меньше, чем вы.
- Тогда это сумасшедшие, опасные сумасшедшие.
- Неужели нельзя отдавать должное своим противникам?
- Я прекрасно могу понять лояльных противников, которые сражаются
честным оружием. Доказательство - что я беседую с вами, господин немец. Я
уважаю немцев, хотя и желал бы рано или поздно воздать им сторицей за то,
что они нас так поколотили. Но другие, внутренние враги, нет, это не одно
и то же: они пользуются бесчестным оружием, вредной идеологией,
растлевающим гуманизмом...
- А вы напоминаете средневековых рыцарей той поры, когда они впервые
увидели огнестрельное оружие. Что поделаешь! Война тоже эволюционирует.
- Допустим! Но тогда не будем лгать - заявим во всеуслышанье, что это
война.
- Представьте себе, что общий враг угрожает Европе, - разве вы не
объединитесь с немцами против него?
- Мы так и сделали в Китае.
- Посмотрите же вокруг. Разве в нашей стране, разве во всех наших
странах героический идеализм народов не находится под угрозой? Разве все
они не попали в руки политических и идейных авантюристов? Разве перед
лицом общего врага вам не следовало бы протянуть руку тем из ваших
противников, которые хоть чего-нибудь стоят и обладают хоть какой-то
нравственной силой? Как может человек, подобный вам, так мало считаться с
реальностью? Пусть эти люди отстаивают другой идеал, не ваш! Но идеал -
это сила, вы не можете это отрицать; в борьбе, которую вы недавно вели,
вас победили именно потому, что у ваших противников был идеал; и, вместо
того чтобы растрачивать себя попусту, не лучше ли, опираясь на свои и
чужие идеалы, биться бок о бок против врагов всякого идеала, против
эксплуататоров родины, против растлителей европейской цивилизации?
- А ради чего? Давайте уточним: ради, торжества наших противников?
- Когда вы были в Африке, вы не спрашивали, за кого вы сражаетесь, - за
короля или за республику. Вероятно, многие из вас и не думали о
республике.
- Плевать нам было на нее.
- Так, так! А Франции это было на благо. Вы побеждали для нее и для
себя. Ну вот, поступайте так же и теперь! Расширьте фронт сражения.
Бросьте мелкие политические и религиозные распри. Все это вздор. Будет ли
ваша нация старшей дочерью церкви или Разума, это не важно. Но пусть она
живет! Хорошо все то, что одухотворяет, дает жизненную силу. Существует
только один враг: сластолюбивый эгоизм - он грязнит и иссушает источники
жизни. Славьте силу, свет, творческую любовь, радость жертвы. И никогда не
перекладывайте на другого то, что должны делать сами. Действуйте!
Действуйте! Объединяйтесь! Смелее!
И он принялся барабанить на рояле первые такты _си-бемольного_ марша из
бетховенской Симфонии с хорами.
- Знаете что, - вдруг прервал он себя, - будь я французским
композитором - Шарпантье или Брюно (черт бы его побрал), я бы соединил вас
всех в хоровой симфонии: "К оружью, граждане!", "Интернационал", "Да
здравствует Генрих Четвертый!", "Боже, защити Францию!". Словом, всего
понемножку (вот, послушайте, что-то в этом роде...). Я сварил бы похлебку,
от которой у вас глаза на лоб полезли бы, я бы такое придумал! Это было бы
нечто очень бездарное (но, во всяком случае, не бездарнее того, чем вас
пичкают ваши композиторы). Зато уж я бы согрел вам кишки, и, ручаюсь, вы
бы у меня зашагали!
И он звонко расхохотался.
Майор тоже засмеялся.
- Вы славный малый, господин Крафт, жалко, что вы не из наших.
- Наоборот, я ваш! Везде та же борьба. Сомкнем ряды!
Майор соглашался. Но - для виду. Кристоф упрямо переводил разговор на
Вейля и Эльсберже. Офицер, не менее упрямый, твердил одно и то же о евреях
и дрейфусарах.
Кристоф огорчался. Оливье сказал ему:
- Не расстраивайся. Один человек не может сразу изменить дух целого
общества. Это было бы слишком уж Хорошо! Но ты и так много делаешь, сам
того не подозревая.
- Что же я делаю? - спросил Кристоф.
- Ты - Кристоф.
- А какая польза от этого другим?
- Очень большая. Будь таким, какой ты есть, милый Кристоф! А о нас не
беспокойся.
Но Кристоф не складывал рук. Он продолжал спорить с майором Шабраном и
иногда доходил до резкостей. Селину это забавляло. Она присутствовала при
их разговорах, безмолвно склоняясь над шитьем. Девушка не вмешивалась в
споры, но она как будто стала веселей: глаза ее блестели ярче, точно стены
вокруг нее раздвинулись и ей легче было дышать. Она принялась за чтение,
стала чаще выходить, круг ее интересов расширился. И однажды, когда отец
ее раскипятился по поводу Эльсберже, он увидел на ее лице улыбку; он
спросил, что она думает. Девушка спокойно ответила:
- Я думаю, что господин Крафт прав.
Шабран, пораженный, сказал:
- Ну, знаешь... В конце концов, прав он или не прав, нам и так хорошо.
И совершенно незачем знакомиться с этими людьми. Верно, девочка?
- Нет, папа, нужно, - ответила она, - это доставило бы мне
удовольствие.
Офицер умолк, сделав вид, что не слышит. Кристоф оказывал на него
большое влияние, хотя майор этого и не показывал. Узость и нетерпимость
суждений не мешали ему быть прямым и великодушным. Он любил Кристофа,
любил его искренность и душевное здоровье и жалел, что Кристоф немец. И
хотя он раздражался в спорах с ним, он сам искал этих споров, и доводы
Кристофа оказывали на него действие. Конечно, он ни за что бы в этом не
сознался. Однажды Кристоф застал майора углубленным в чтение книги,
которую тот не пожелал ему показать. Когда Селина, провожая Кристофа,
осталась с ним наедине, она спросила:
- Вы знаете, что он читал? Книгу Вейля.
Кристоф обрадовался:
- И как он ее находит?
- Он говорит: "Вот скотина!.." Но не может оторваться.
Увидевшись снова с майором, Кристоф ни словом не обмолвился
относительно книги. Тот сам спросил музыканта:
- Почему это вы больше не пристаете ко мне с вашим иудеем?
- Оттого, что не стоит, - отозвался Кристоф.
- Почему не стоит? - вскинулся офицер.
Кристоф не ответил и ушел, посмеиваясь.
Оливье оказался прав. Не словами человек влияет на других, а всем своим
существом. Есть люди, которые излучают вокруг себя какое-то умиротворение
- так действуют их жесты, взгляды, безмолвное прикосновение их ясной и
безмятежной души. Кристоф излучал жизнь. Она проникала в других тихо-тихо,
как теплое дуновение весны проникает сквозь древние стены и запертые окна
застывшего за зиму дома, она воскрешала сердца, уже, казалось, иссохшие и
мертвые, - так долго их подтачивали страдания, слабость, одиночество.
Велика ты, власть души над душой! И об этом не подозревает ни тот, кто
воздействует, ни тот, кто поддается воздействию. А между тем жизнь
вселенной связана с приливами и отливами, которыми управляет таинственная
сила притяжения.
Двумя этажами ниже Кристофа и Оливье жила, как уже упоминалось,
тридцатипятилетняя женщина, г-жа Жермен, овдовевшая два года назад и
потерявшая в прошлом году свою восьмилетнюю дочку. Она жила со свекровью.
У них никто не бывал. Из всех жильцов дома г-жа Жермен реже всего
сталкивалась с Кристофом; время от времени они встречались, но ни разу не
заговорили друг с другом.
Вдова была высокая худощавая женщина, стройная, с красивыми черными, но
тусклыми и невыразительными глазами, в которых иногда вспыхивал мрачный и
суровый огонь, подчеркивавший восковую желтизну лица, впалые щеки,
судорожно сжатый рот. Старая г-жа Жермен была очень набожна и проводила в
церкви целые дни. Молодая женщина ревниво замыкалась в своем трауре. Она
решительно ничем не интересовалась; окружала себя реликвиями и
фотографиями своей девочки и так часто смотрела на них, что перестала ее
видеть: мертвые изображения убивают живой образ. Она уже не видела дочки,
но упорствовала. Г-жа Жермен хотела во что бы то ни стало думать только о
ней. И в конце концов, как бы довершая дело смерти, теряла способность
думать вообще. Молодая женщина каменела без слез, чувствуя, как жизнь
уходит из нее, как леденеет ее душа. Религия не приносила ей утешения. Она
соблюдала обряды, но без любви, а следовательно, и без живой веры. Она
давала деньги на заупокойные службы, но не участвовала в
благотворительности; религия сводилась для нее к одной-единственной мысли:
свидеться с дочерью. А до остального - что ей за дело? Бог? Какое
отношение она имеет к богу? Только бы свидеться!.. Но она далеко не была
уверена в этом свидании. Она хотела верить - хотела упорно, исступленно и
все-таки сомневалась... Она не могла видеть других детей и думала:
"Почему вот эти не умерли?"
В том же квартале жила девочка, и ростом и походкой напоминавшая ей
дочь. Когда г-жа Жермен видела ее спину и две косички, она, задрожав,
спешила за нею следом; а когда девочка оборачивалась и мать видела, что
это не она, ей хотелось задушить ребенка. Она постоянно жаловалась на
детей Эльсберже, очень тихих и сдержанных, ибо они были воспитаны в
строгости, и утверждала, будто они шумят у нее над головой; и как только
бедные дети начинали топотать у себя в комнате, она посылала наверх
прислугу и требовала тишины. Кристоф, возвращаясь однажды с девочками, был
поражен суровым взглядом, который она бросила на них.
Как-то летним вечером, когда эта живая покойница, завороженная пустотой
небытия, сидела в темноте у окна своей комнаты, она услышала игру
Кристофа. Он имел обыкновение в этот час грезить за роялем. Музыка
раздражала ее, нарушая спокойствие оцепенения, в которое она была
погружена. Она злобно захлопнула окно. Но звуки преследовали ее и в самом
дальнем углу комнаты. Г-жа Жермен возненавидела музыку. Ей хотелось
запретить Кристофу играть, но по какому праву? И вот каждый вечер в
определенный час она стала ждать с нетерпеливым раздражением, чтобы
раздались звуки рояля, и если Кристоф запаздывал, раздражение ее росло.
Против воли она слушала музыку до конца; а когда звуки смолкали,
оказывалось, что привычная апатия куда-то исчезала. Как-то вечером, когда
г-жа Жермен сидела, забившись в угол неосвещенной комнаты, и слушала
доносившуюся сквозь закрытые ставни далекую музыку, она вдруг задрожала, и
в ней вновь забил источник слез. Она открыла окно; и с тех пор слушала,
плача, игру Кристофа. Музыка, подобно дождю, капля за каплей просачивалась
в ее иссохшее сердце и оживляла его. Она снова видела небо, звезды, летнюю
ночь; и перед ней снова начинал брезжить, как едва уловимый рассвет,
интерес к жизни, смутное и непривычное сочувствие к людям. А ночью,
впервые после многих месяцев, образ ее девочки снова предстал ей во сне.
Самый верный путь, приближающий нас к дорогим умершим, - это не смерть, а
жизнь. Они живут нашей жизнью и с нашей смертью умирают.
Госпожа Жермен не искала встреч с Кристофом. Но когда он шел по
лестнице с девочками, она пряталась за дверью, чтобы услышать их лепет, от
которого у нее переворачивалось сердце.
Однажды г-жа Жермен, собираясь куда-то, услышала топот маленьких ножек,
- девочки спускались по лестнице чуть шумнее, чем обычно, и одна из них
говорила сестре:
- Да тише ты, Люсетта! Помнишь, Кристоф говорил: там эта тетя, у
которой горе!
Другая пошла на цыпочках и ответила шепотом. Г-жа Жермен не выдержала:
она распахнула дверь, обняла детей и стала бурно целовать их. Они
испугались. Одна из девочек закричала. Г-жа Жермен отпустила их и
вернулась к себе.
С тех пор всякий раз, завидев их, она с насильственной, словно
вымученной улыбкой (г-жа Жермен совсем отвыкла улыбаться) бросала два-три
отрывистых ласковых слова, а оробевшие девочки испуганно что-то шептали в
ответ. Они все еще боялись этой дамы, боялись даже больше, чем раньше,
пробегали мимо ее двери, боясь, как бы она их не поймала. А она пряталась,
чтобы посмотреть на них. Ей было стыдно. Казалось, она крадет у своей
умершей девочки частицу той любви, на которую только та имела право, имела
все права. Г-жа Жермен бросалась на колени и просила у нее прощения. Но
теперь, когда инстинкт жизни и любви был пробужден, он оказался сильнее
ее, и она ничего не могла с собой поделать.
Однажды, когда Кристоф возвращался, он заметил в доме необычайное
волнение. Ему сообщили, что внезапно умер от приступа грудной жабы Ватле.
Кристоф проникся глубокой жалостью не столько при мысли о несчастном
Ватле, сколько о девочке, оставшейся круглой сиротой. У Ватле, видимо, не
было родственников; по всей вероятности, он оставил дочь без всяких
средств к существованию. Шагая через две ступеньки, Кристоф поднялся на
верхний этаж. Дверь в квартиру покойного была открыта. Возле умершего
находились аббат Корнель и девочка, которая, заливаясь слезами, звала
своего папу; привратница тщетно старалась ее успокоить. Кристоф взял
девочку на руки и обратился к ней с ласковыми словами. Она с отчаяньем
вцепилась в него; когда же он попытался унести ее из квартиры, девочка
уперлась, и Кристофу пришлось остаться с ней. Сидя у окна в надвигавшихся
сумерках, Кристоф тихонько укачивал ее на руках. Постепенно девочка
затихла и, все еще всхлипывая, наконец, уснула. Кристоф положил ее на
кровать и неловко попытался развязать шнурки ее башмачков. Темнело. Дверь
квартиры забыли запереть. Вдруг прошуршало платье. Возникла какая-то тень.
В последних отсветах дня Кристоф узнал лихорадочно горевшие глаза соседки
в трауре. Остановившись на пороге, она едва выговорила сдавленным голосом:
- Я пришла... Пожалуйста... Отдайте ее мне!
Кристоф взял ее руку. Г-жа Жермен плакала. Немного успокоившись, она
села в ногах кроватки и, помолчав, сказала:
- Позвольте мне остаться с ней...
Кристоф поднялся к себе вместе с аббатом Корнелем. Священник, слегка
смущенный, стал извиняться за свое появление у Ватле. Он надеялся,
смиренно сказал аббат, что умерший простит его: ведь он явился не как
священнослужитель, а как друг.
Когда Кристоф на другое утро спустился в квартиру покойного, девочка
сидела, обняв за шею г-жу Жермен с той простодушной доверчивостью, с какой
маленькие создания сейчас же привязываются к тем, кто сумел их привлечь.
Она согласилась последовать за своей новой покровительницей... Увы! Она
уже успела забыть приемного отца и привязаться к своей новой маме. Надолго
ли? Понимала ли это г-жа Жермен, будучи вся во власти эгоизма своей
любви?.. Может быть. Но не все ли равно? Главное - любить. Счастье в
этом...
Недели через три после похорон г-жа Жермен увезла девочку в деревню,
далеко от Парижа. Кристоф и Оливье присутствовали при отъезде. На лице
молодой женщины они подметили выражение невиданной дотоле затаенной
радости. Она не обращала на них никакого внимания. Однако в последнюю
минуту все-таки обратила внимание на Кристофа, протянула ему руку и
сказала:
- Вы меня спасли.
- Что она, с ума сошла? - спросил удивленный Кристоф, когда они
поднимались к себе.
Через несколько дней он получил по почте фотографическую карточку
незнакомой девочки - она сидела на скамейке, аккуратно сложив ручонки на
коленях, и смотрела перед собой светлыми и задумчивыми глазками. Внизу
было написано:
"Моя маленькая покойница благодарит вас".
Так на всех этих людей повеяло дыханием новой жизни. Там, в мансарде,
на шестом этаже, жил человек, в сердце которого пылал очаг горячей
человечности, и лучи его постепенно согревали весь дом.
Однако Кристоф не замечал этого. Ему казалось, что все шло слишком
медленно.
- Ах, - вздыхал он, - неужели невозможно связать узами братства всех
честных людей, хотя бы они были самых разных верований, принадлежали к
разным классам и не желали знать друг друга? Неужели нет никакого
средства?
- Что поделаешь! - отвечал Оливье. - Для этого нужна та внутренняя
радость, которая порождает и взаимную терпимость, и настоящую симпатию, -
радость оттого, что ты живешь нормальной, гармонической жизнью, радость
оттого, что находишь полезное применение своей энергии, чувствуешь, что
служишь чему-то великому. А для этого нужно жить в стране, находящейся в
расцвете своего величия или (что еще лучше) на пути к величию. И потом
(одно от другого неотделимо) нужна такая власть, которая сумела бы
заставить действовать все силы народа, власть умная и твердая, стоящая
выше партий. А стоять выше партий может только такая власть, которая
черпала бы свою мощь в самой себе, но не в человеческих толпах, не
пыталась бы опереться на анархическое большинство, но была бы авторитетом
для всех благодаря своим заслугам - ну, скажем, какой-нибудь генерал,
одержавший ряд побед, или диктатура во имя общественного блага, идейная
гегемония... И не только это. Тут решает не просто наша воля. Нужно, чтобы
представился случай, и нужны люди, умеющие воспользоваться им; нужна удача
и нужен гений. Будем ждать и надеяться. Силы есть: сила веры, науки, силы
труда старой Франции и Франции новой, самой великой из всех Франции...
Какой толчок это дало бы, будь произнесено заветное слово, магическое
слово, при звуке которого устремились бы вперед, объединившись, все силы
народа! Но это слово произнесем не ты и не я. А кто его скажет? Победа?
Слава?.. Нужно терпение! Главное, чтобы все, что есть крепкого в нации,
сплотилось, не разрушалось бы, до срока не изверилось бы. Счастье и гений
приходят лишь к тем народам, которые сумеют заслужить их веками терпения,
труда и веры.
- Как знать, - сказал Кристоф. - Они часто приходят гораздо раньше, чем
можно думать, и тогда, когда их меньше всего ожидают. Вы слишком много
возлагаете надежд на силу времени. Нет, готовьтесь уже сейчас! Препояшьте
бедра свои! Пусть ноги ваши будут обуты, и посох - в руке... Ибо вы не
можете знать, не пройдет ли господь сегодня ночью мимо вашей двери.
И он действительно в ту ночь прошел совсем близко. И тень от крыла его
коснулась порога их дома.
В результате незначительных с виду событий отношения между Францией и
Германией обострились [эти страницы были написаны в 1908 году; книга "В
доме" была напечатана в феврале 1909 года (прим.авт.)]. За какие-нибудь
три дня обычная добрососедская приветливость сменилась тем вызывающим
тоном, который предшествует войне. Это не удивляло никого, кроме тех, кто
воображал, что миром управляет разум. Но и таких оказалось во Франции
немало, и они были поражены, когда увидели, как в печати по ту сторону
Рейна с каждым днем усиливаются яростные галлофобские выпады. Некото
...Поділитися у соцмережах