Купить
 
 
Жанр: Драма

Любовь земная 1. Судьба

страница №61

егкой завистью сообщали друг другу, что наконец-то Митька-партизан объездил ту
самую
Анюту Малкину, что еще и до войны воротила нос от парней, все сама на себя не
могла
налюбоваться. Народная молва была целиком на стороне Митьки-партизана, и даже
бабка
Авдотья, хотевшая отстегать Егора веником за участие в непотребном действе,
услышав о
Митьке, отступилась, лишь с неделю потом все ворчала на Егора, говорила, что он
мал еще в
такие дела встревать, на то каждому свой срок даден.

3


По воскресеньям Егор ходил в город и украдкой приторговывал подметками,
брал с собой
две-три пары и всякий раз возвращался с солью и спичками, приносил несколько
стаканов
пшена или крахмалу, а как-то принес Николаю почти новенькую телогрейку. С
первого октября
и Николай и Егор должны были пойти в школу, в третий класс; все мало-мальски
способные
мужики в селе работали на строительстве школьного здания в два классных
помещения;
решили построить обыкновенную избу на две половины через коридор; занятия должны
были
вестись в две смены, и в устройстве школы принимало участие все село. Бабы на
болотах
нажали тростнику на крышу, повязали в маленькие снопы и на себе перенесли к
школе;
несколько стариков, знавших плотничье дело, сработали парты, столы, классные
доски; ими
руководил демобилизованный из армии учитель без ноги, Петр Еремеевич, присланный
директором Густищинской школы из района; хотя его покалечило несколько месяцев
назад, он
все еще не привык к протезу, и по ночам, во сне, стиснув зубы, часто мычал от
боли в
несуществующей ноге, у него болело в щиколотке, и пальцы сводило, особенно
большой, и он
часто от этой боли начинал во сне шевелить пальцами, которых не было вот уже
полгода, и
просыпался; пальцы продолжали болеть, и он невольно тянулся к ним и встречал
пустоту; и это
всякий раз его пугало.
Петр Еремеевич размечал со стариками плотниками, какой высоты должны быть
парты,
уговаривал женщин подружнее обмазывать стены, засыпать пол, знакомился со своими
будущими учениками, добывал тетради и учебники, для чего ему пришлось несколько
раз
ездить не только в район, но и в область, но тетрадей он так и не достал и начал
где попало
собирать бумагу, на которой можно было писать, и ему удалось кое-что наскрести.
Учителя уважали в Густищах, с ним почтительно здоровались и стар и млад,
бабы
зазывали его позавтракать или поужинать чем бог послал.
В последнее воскресенье сентября Егор возвращался с базара ближе к вечеру;
ему удалось
на этот раз купить десять фунтов муки по заказу бабки Авдотьи, брусок тяжелого
самодельного
мыла, да еще у какого-то солдата за сто рублей немецкую зажигалку; это была
излишняя,
ненужная трата, но он не мог устоять перед блестящей безделицей в форме
пистолета и теперь
время от времени вынимал ее из кармана и любовался, поворачивая во все стороны.
Солнце низилось, на небо к вечеру начинало натягивать с запада тучи;
несколько раз
Егора обгоняли повозки, но все они были перегружены, и он даже не стал проситься
подъехать,
шел в стороне тропкой и думал, что его давно ждут, и эта мысль скрашивала
дорогу.
Поднявшись на холм перед самым селом, где до войны стоял ветряк, а теперь лежали
лишь
одни растрескавшиеся в огне жернова, он решил посидеть; ноги гудели, и он,
положив мешок с
покупками, лег на жернов и стал смотреть в небо, затем закрыл глаза фуражкой.
Нагретый за
день на солнце камень еще не остыл, и лежать на нем было приятно; Егор подумал,
что бабка
обрадуется муке и опять станет добиваться, откуда у него такие деньги; нужно
было придумать
что-нибудь заранее, а может, пора и рассказать все как есть, поахает и
перестанет, дед Рыжий
сам распорядился, а Варечка, что ж, подметки не ее, а немецкие, а раз немецкие,
значит, и
говорить нечего, не умирать же им теперь с голоду на своей земле. Вот стемнеет
немного, и
можно идти, думал Егор, лучше от чужих глаз подальше, меньше разговоров будет на
селе, а то
на днях Варечка что-то подозрительно долго торчала у них в землянке и все по
сторонам
шныряла глазами, пришла вроде лопаты лишней спросить, а сама все про нужду
плакалась,
сокрушалась, чем это бабка Авдотья двух таких ребят кормит: от государства
только и дадено
было по пуду пшеницы на трудоспособного да по десять килограммов на детей и
стариков, а на
этом долго не продержишься без молока и мяса.

Затем Егор вспомнил про ночную потеху с девками, посмеялся, представив, как
они
визжали и прыгали от его плети, вздохнул и сел, глядя на раскинувшееся перед ним
село.
Нужно бы начинать дрова запасать на зиму, подумал он, а то скоро дожди,
пропадешь, с
завтрашнего дня надо с Колькой на коляске хоть по разу в день за дровами ездить,
возить
понемногу сушняк; и там, где был в войну немецкий мост через речку, тоже можно
много
подобрать, когда мост взрывали, бревна, доски по всему берегу разлетались. В
прошлый раз
они притащили с Колькой пять добрых плах; правда, их на дрова жалко пускать, на
избу
пойдут.
Хотелось есть, и Егор решил идти домой, не ожидая захода солнца; кому какое
дело, что
он несет и откуда. Он вскинул мешочек на лямках за спину и зашагал вниз с холма;
на улице
ему встретилось всего два или три человека, и он, стараясь не смотреть в сторону
усадьбы деда
Рыжего, подошел к своей землянке, устало скинул с себя груз, Потер плечи и сел
на чурбак; ни
бабки Авдотьи, ни Кольки не было видно, и он решил покурить, достал из кармана
остатки
газеты, махорки, свернул цигарку и, наслаждаясь щелкнул зажигалкой. От первой же
затяжки
во рту стало горько и яблони перед глазами пошли верхушками чуть вскось; он
шевельнулся и
остался сидеть, чувствуя легкую неосознанную обиду на бабку и брата: пришел, и
никого нет,
никто не встретил, не порадовался его удаче. Он сидел спиной к улице и, услышав
чьи-то шаги
сзади, не повернул головы; кто-то не дошел до него и остановился, и он не
выдержал.
- Ты, Колька? - спросил он, быстро оглядываясь, и в следующую секунду
вскочил,
выронив цигарку, сразу сильно бледнея и еще никак не в силах согнать с лица
жалкую,
изумленную улыбку; он хотел броситься вперед и не смог, ноги прилипли к земле;
перед ним
стояла мать, худая, высокая, с острыми костлявыми плечами, бессильно уронив
жилистые
длинные руки; у ног ее лежал какой-то узел.
- Мамка, - прошептал Егор недоверчиво и, срываясь на крик, рванулся вперед
и припал
к ней, пряча лицо у нее на груди; он чувствовал ее руки у себя на голове и, не
стыдясь слез,
поднял голову и увидел сквозь какой-то движущийся туман ее счастливые глаза.
- Егорушка, господи, Егорушка, - сказала Ефросинья пересохшим, хриплым
голосом, - ты знаешь, я уж и добраться не думала, из последних сил шла сегодня,
во рту ни
крошки не случилось... ты помоги мне куда-нибудь сесть, - попросила она, не
отпуская его
головы и жадно вороша его волосы. - Господи, вырос-то как, вытянулся, и
яблоньки-то
целые... и плетень...
- Целые, мам, целые, - поддерживая за руку, Егор подвел ее к выходу из
землянки и
помог сесть на чурбан, на котором только что сидел; она сморщилась, с трудом
вытянула ноги;
Егор метнулся в землянку, на ходу вытирая глаза, выскочил оттуда с куском хлеба
и холодной
вареной картошкой, которую, видно, оставили ему, и положил все это матери на
колени. Она
взяла хлеб, поднесла ближе к глазам, рассматривая и силясь отодвинуть ту
темноту, что уже
подступила к ее глазам мерцающим слабым кружением, и закрыла глаза: в ее руках
был хлеб,
настоящий пахучий хлеб, полученный из рук сына, и она сидела на своей земле; а
где же
Колька, свекровь, подумала она, но спросить не хватило сил. С трудом, вслепую
отломив
кусочек хлеба, она положила его в рот и стала жевать; Егор со смутным страхом,
не отрываясь,
смотрел на нее; она жевала без конца, с закрытыми глазами и все жалела
проглотить; во рту
был еще вкус хлеба, самого настоящего ржаного хлеба; до самого этого момента она
не верила,
что дойдет, что дошла, и даже сначала, увидев Егора, она не верила; и только
этот вкус хлеба во
рту что-то окончательно сдвинул в ней.

- Ешь, мам, ешь, - услышала она откуда-то издалека голос Егора. - У нас
есть,
теперь-то на своей земле не пропадем. Я вон в городе муки добыл немного...
- Принеси мне воды, сынок, - попросила она. - Ты не гляди на меня сейчас, я
отойду,
вот посижу немного и отойду.
Егор схватил ведро, вылил из него остатки степлившейся воды и бросился к
колодцу;
возвратившись бегом, подал матери, от волнения расплескивая чистую холодную воду
из
солдатской кружки, и Ефросинья осторожно стала пить сводящую зубы воду
небольшими
глотками, словно горячий чай, выпила половину, оторвалась и посмотрела на Егора.
Она давно
думала о Николае и свекрови, но спросить не решалась, удерживал застарелый,
больной страх,
и она, после бесконечной дороги, бессознательно стремилась продлить время
блаженного
отдыха; увидев перед собой Николая, затем узкое, истовое лицо свекрови, она уже
окончательно не смогла подняться с места; ноги отекли и болели, и она осталась
сидеть,
протягивая руки к Николаю, и тот, медленно подойдя к ней, смущенно нагнулся, и
когда она
поцеловала его, ощупывая худее мальчишеские плечи задрожавшими пальцами, он
неловко
отодвинулся от нее и отвернулся, хмуро уставясь в землю. Бабка Авдотья
подтолкнула его в
плечо, ругнула беззлобно, говоря, что от родной матери нечего отворачиваться,
нечего
стыдиться, и тут же сама села рядом с Ефросиньей, поцеловала невестку трижды и
решила от
неожиданной радости как следует поголосить; у ребят нашлась мать, и не надо ей,
старой,
теперь бояться смерти, без глаза не останутся.
- Да ты поешь, поешь, - говорила она торопливо, то и дело меняясь от
разноречивых
чувств лицом. - Сейчас я только отдышусь, сварю чего-нибудь... Егорка, а ну
давай дров
посуше разживись, мы сейчас на улице и запалим. Ты пока подюбай, подюбай
хлебушка,
помягче пожуй... Ох, господи, знать, дошла до тебя молитва моя сиротинская!
Подняв глаза к нему, бабка Авдотья перекрестилась, ловко ударилась на
колени и так же
ловко и привычно положила несколько земных поклонов, непрерывно шепча сухими
губами
благодарственную молитву; украдкой поглядывая на мать, молчаливо и медленно
евшую хлеб,
Николай боком отошел вслед за Егором, стал помогать ему искать сухие дрова;
весть о том, что
Ефросинья Дерюгина вернулась, уже каким-то образом распространилась по селу, и к
землянке
на усадьбе Дерюгиных сходились односельчане.
Первой пришла Варечка Володьки Рыжего, трижды крест-накрест расцеловалась с
Ефросиньей, шумно, в голос всплакнула и не успела успокоиться, как показалась
Нюрка
Куделина и, поцеловавшись с Ефросиньей, тоже стала плакать; пришли бабы Юрки
Левши да
Микиты Бобка, соседка Лукерья, вслед за нею показался и дед Макар с высокой
темной палкой;
обутый в новые лапти, он подошел, раздвигая концом поднятой прямиком палки баб,
и когда
Ефросинья хотела встать ему навстречу, он остановил ее.
- Сиди, сиди, Фрося, - приказал он. - Ты небось находилась, теперь и
посидеть не
грех. Значит, вернулась, говоришь? - спросил он, останавливаясь и складывая руки
на конце
палки, и на них вдобавок водрузил лохматый подбородок.
- Вернулась, дедушка Макар, - сказала Ефросинья.
- Ну это хорошо, что вернулась. - Дед Макар неловко качнулся в сторону
полуразбитой, зиявшей рваными пробоинами церкви и несколько раз перекрестился. -
Сегодня, Ефросинья, воскресенье, день такой. Земля с рук человечьих родить
начинает. Гляди,
даст бог, остальные вернутся. Слышно, наши из солдат, что в годах, отпущены по
домам.
Ефросинья молча кивнула, соглашаясь; ей было радостно, что пришло столько
людей, но
больше всего ей хотелось остаться одной или хотя бы в своей семье; она невпопад
отвечала на
вопросы, все следила за Николаем и Егором, разжигавшими в стороне от землянки
огонь на
привычном, уже выгоревшем месте; по ее мнению, Николай перерос Егорку, хотя был
Егор
плотнее, коренастее и сильнее; с крепкими ровными плечами и сосредоточенным
выражением
лица, он напоминал небольшого мужичка, и Николай, видимо, беспрекословно ему
подчинялся.

Ефросинья вспомнила, как шла из последних сил и, присаживаясь где-нибудь
отдохнуть, не
знала, сможет ли подняться, и вот теперь, после того как она напилась и съела
немного хлеба,
она чувствовала, что не удержится, так вот сидя и заснет; она уже несколько раз
бессильно
роняла голову, и все, заметив это, стали наперебой уговаривать ее идти спать. С
трудом, при
помощи бабки Авдотьи, она поднялась и, провожаемая взглядами, спустилась в
землянку и,
едва коснувшись подушки, заснула, и бабка Авдотья, укрыв ее немецкой шинелью,
вернулась
на улицу. Над огоньком в чугуне варилась картошка; начинало смеркаться, первый
сумрак
тронул пространства над яблонями с редевшей уже листвой. Никто не расходился, и
дед Макар,
сидя на бревнышке и прислушиваясь к оживленному разговору баб, обсуждавших
происшедшее, слабо пытался бороться с дремой; обычно в это время он уже спал.
Несколько
поколений сменилось в Густищах у него на глазах, и он все хорошо помнил. Теперь,
когда
краски начинали сливаться в одно серое и голоса отдаляться, все перед ним
смешалось, и он, с
легким кружением в голове, словно плыл назад в мутном и широком потоке из сходок
и свадеб,
из тяжкой мужицкой вражды и работы; у негo на глазах дети становились взрослыми
и
умирали; земля дала, земля и взяла, говаривал он в таких случаях, провожая
покойного в
широкие ворота церкви, к тусклым погребальным ризам батюшки Исидора,
исчезнувшего из
села еще лет десять назад; а то россыпь стремительных, облитых сиянием
самолетов,
появлялась над ним, и он, как тогда, в сорок первом, твердо расставив ноги,
вспоминая слова
Священного писания о железных птицах, тянул им навстречу бороду.
В свои девяносто лет он давно уразумел главную мудрость в жизни: все, что
появляется,
обязательно так же и уходит в свое время; человек, зверь, трава, машина
подчинялись этому
непреложному праву земли, и потому он больше ничего не боялся, для него словно
уже не было
своих и чужих, и он, неосознанно отыскивая подтверждение закону, по которому и
обречен в
свое время уйти с этого света, пытался толковать и с немецкими солдатами, весело
хохотавшими над могучим почти столетним дедом, и с Федькой Макашиным, когда тот
остановился на ночь у них в избе; все помнил дед Макар, но память его была, как
дремучее
поле, на котором свежее семя, прорастая, оставляло свой стебель рядом с
отцовским и
дедовским, и все было равно, и все одинаково сохранялось.
- Вавилон, Вавилон, - пробормотал в ответ на свои мысли дед Макар, -
Вавилоном
земля взялась.
Он встал и прошел, высокий и костлявый, среди расступившихся баб, перебивая
их
разговор.
- Господи, господи, - с невольным уважением сказала ему вслед Варечка, -
вот,
бабоньки, живет-то! Как вышла замуж за своего рыжего черта, так и помню его с
бородой.
- Пущай живет на здоровье, - с веской горделивостью в голосе сказала вслед
свекру
Лукерья. - Свое, без займа у тебя, заживает. Хоть кому такую старость, все сам
за собой,
никому не в тягость. Пора расходиться, бабы, что-то холодать зачало.

4


Открыв на другой день глаза еще до свету, Ефросинья сразу словно опустилась
на дно
старой, хорошо привычной жизни, и она захватила ее с головой. Присмотревшись к
растущим
сыновьям, прикинув, что можно выгадать из своего немудрящего хозяйства, она
первым делом
сшила из немецких шинелей по паре штанов Егору и Николаю к школе, а из суконного
одеяла
ухитрилась скроить две телогрейки; когда Егор рассказал ей о подметках, она
промолчала,
лишь слегка свела брови; это было под вечер, только что прошел холодный дождь и
к ногам
липла тяжелая грязь, на улицу лишний раз не хотелось выйти; впервые во всю силу
заявила о
себе осень, и хотя жизнь, казалось, стояла на одном месте, каждый день приносил
что-нибудь
новое. С первого октября ребята стали ходить в школу; бабы выходили копать
землю, затем,
повесив мешки с мерой жита на шею, тяжело шли по размякшей земле в косой ряд и
горстями
разбрасывали зерно (семена были присланы откуда-то из-за Волги); потихоньку и
почта стала
налаживаться, то в одну, то в другую семью приходило солдатское письмецо, и его
а несколько
дней зачитывали до дыр, потому что просили почитать письмо снова и снова со
своего села;
бередила баб надежда: раз Микита Бобок или Юрка Левша живы оказались, отчего бы
и моему
не объявиться со временем?

Ефросинья, пока ноги не отошли и опухлость в них не пропала, на улицу
показывалась
редко; сидела и, все прикидывая и взвешивая, шила и перешивала, готовясь к зиме;
ребята
таскали дрова из лесу после школы, носили воду, бабка Авдотья распоряжалась, как
и встарь,
варевом. Несколько раз Ефросинья пыталась начать хлопотать по хозяйству, хотела
взяться за
бурьян на усадьбе, но, выдернув несколько тугих толстых стеблей репейника, едва
разогнулась,
чувствуя тяжесть и немощь в теле; голова у нее пошла кругом, и она испуганно
присела. Бабка
Авдотья увела ее в землянку, сердито приговаривая, что не ко времени спешить -
только
нечистого смешить, и Ефросинья подчинялась ей с покорной благодарностью в душе.
Вскоре
пришло письмо от Аленки; шустрая густищинская почтариха, Аленкина подружка
Олька,
старшая дочь Микиты Бобка, стала кричать об этом чуть ли не с полпути до усадьбы
Дерюгиных, и к тому времени, когда Ефросинья взяла в руки тощий треугольник из
тетрадного
листка в линейку, почти все село знало о письме; Олька, переступая заляпанными
грязью
кирзовыми сапогами, возбужденно моргала круглыми глазами и, поддерживая за
веревку
холщевую сумку, из которой торчали края газет, издали шибко мотала поднятой
рукой.
- Гляжу, теть Фрось, а это от Аленки, - частила она, с нетерпением
дожидаясь, когда же
Ефросинья развернет письмо. - Хотела сама глянуть, думаю, надо к тетке Фросе
бежать, ей-то
радость, ей-то радость! Гляжу, аж в виски стукнуло. От Аленки, гляжу.
Ефросинья, уже слышавшая о дочери от теперешнего председателя колхоза
Игната
Кузьмича, чувствовала саднившее сердце, словно кто неровный камушек подложил под
него. За
войну она сама убедилась, как просторен мир для доброго дела и как тесен он во
зле, и теперь,
хотя совсем не умела читать, боялась развернуть письмо с остренькими на три
стороны
уголками и бледной печаткой; все могло быть там, внутри, и нужно было отдышаться
и
приготовиться. Подошла бабка Авдотья с тряпкой в руке, села напротив, не сводя с
письма
темных глаз; Аленка была ее любимицей, и старуха сразу вспомнила, как суматошно
собирала
ее ночью, когда в хату неожиданно ввалились чужие полицаи, еще, помнится,
украдкой сунула
ей в карман полушубка свой нательный серебряный крестик.
- Ну, открывай, Ефросинья, открывай, - потребовала бабка Авдотья строго, и
ее
морщинистое лицо качнулось вперед. - Все от бога, чему бывать, того не миновать.
- Открывай же, теть Фрось, - сказала и Олька, от волнения отрясшая на пол
всю грязь с
сапог. - Что ж ты душу тянешь? Письмо от твоего страха не перепишется само, коль
в нем
нехорошее есть.
Вздохнув, Ефросинья протянула письмо Ольке, и тавмиг, привычно, развернула
его,
забегала глазами по строчкам и, чувствуя на себе жадные, нетерпеливые взгляды,
припрыгивая,
закричала:
- Жива-здорова Аленка! Воюет! Вот девка! Слышь, медаль с орденом ей вышли
за
партизанство, а сейчас, пишет, войне скоро конец, обо всех в семье просит
прописать! Ай да
подружка, слышь, теть Фрось, и про меня вспомянула! Жива ли, спрашивает!
- Да читай ты, Олька, читай с самого начала, - приказала Ефросинья. - Что
же ты
козлом по капусте скачешь? Присядь, присядь...
- Да я так, теть Фрось, я так! Радость-то какая!
Пока Олька читала, затем еще дважды перечитывала письмо, бабка Авдотья,
выронив
тряпку, тихонько утиралась подолом юбки, а затем, боясь шевельнуться, сидела
строго и
торжественно. Еще один отскочивший осколок прилеплялся на свое место, но войнато,

проклятая, не окончилась, еще вовсю полыхал по земле огонь. "Господи, спаси и
помилуй
внучку мою, Елену, - помолилась она. - От глаза дурного, от пули вражьей, от
беды и
напасти, от болезни и змеи подколодной, от травы дурной охрани ее, господи!
Отдай ее беду
мне, старухе, батюшка, коли это нужно тебе, не тронь внучку!"
На другой день Ефросинья с утра собралась и пришла в правление колхоза к
крестному
мужа, Игнату Кузьмичу Свиридову, подождала, пока разойдется народ, и оставшись в
тесной
комнатенке за дощатой переборкой с ним вдвоем (по соседству все ожесточеннее
щелкал на
счетах тот же непременный счетовод Мартьянович, вернувшийся недавно из
партизан), подняла
на него глаза.
- Ну что, Ефросинья, - спросил Свиридов с неожиданной веселостью. - Видишь,
вот
война-то ушла, а мы тут все ее разгребаем. Еще вот пятьдесят десятин нам по
плану надо
засеять, хоть зубом грызи. Объявляется на завтра всесельский выход в поле, школу
снимаем,
сельсовет, сам с Мартьяновичем выхожу. Ты как, отдохнула?
- Время придет, отдохну, - сказала она, - завтра со всеми выйду, хватит.
- Ну что, вчера письмо от дочки получила?
- Получила. Да я к тебе, Игнат Кузьмич, рассказал бы ты мне получше, как
она там, в
партизанах-то? А то ничего я не поняла с прошлого нашего разговора, - Ефросинья
кивнула на
бумагу. - Ты уж меня не ругай, знаю, что ни дня, ни ночи не видишь. Да вот
вернулась я и все
сама себя никак в одно место не соберу. Про мужика никто ни слухом ни духом, и
Ваню теперь
не дождешь... Господи, Игнат Кузьмич, как же теперь дальше-то жить? Пока пора не
приспеет,
жить-то надо, хочешь или нет.
Свиридов встал из-за шаткого стола, с ножками, сбитыми крестом, и стол от
его движения
несколько раз скрипнул; Свиридов наклонил голову, прислушиваясь. Он уважал жену
своего
крестника, она никогда не закричит, не заголосит по-бабьи, вот хотя бы
припомнить тот случай,
когда Захар к Маньке Поливановой бегал. Другая бы на ее месте полсела возмутила,
а эта,
бывало, только станет где-нибудь неподвижно, задумается, и глаза побелеют. Так,
чуть-чуть,
невпрогляд. А в войну что с детьми вынесла, говорят, от этого Федьки Макашина,
когда
собственную хату вместе с немцами спалила?
Свиридов ходил по тесному помещению, прислушивался к хлопанью на счетах за
перегородкой и думал о словах Ефросиньи, что ж он мог сказать ей в утешение,
если сам
ничего не знал. Самое главное, душа цела, не разлетелась в осколочье, думал он,
все остальное
и собрать можно и опять в одно спаять. Он не стал отвечать ей прямо, да,
пожалуй, она и не
спрашивала, сама с собой порассуждала вслух, а интересует ее, знамо дело, дочка.
- Что ж, Ефросинья, - сказал он, присаживаясь с нею рядом на дубовую лавку,
- так
ведь что тебе об Аленке сказать. Там разве она одна была, ну, как всем, так и
ей, там особой
разницы не было. Все идут, и ты иди, все едят, и ты ешь, сколь положено тебе. В
госпитале она
сначала работала, за ранеными ухаживала. Там, по-моему, подружка у ней еще такая
была,
Настенькой звать, из другого району. - Свиридов замялся, поглядел на свои руки,
потер их
ладонь о ладонь. - Случай там с ней, Ефросинья, превосходительный был, с парнем
одним
сошлась она там. Да уж так, сам черт их не раздерет, не растащит, парень-то
ничего был,
смелый. Видать, жила она с ним, это я тебе как матери, чтоб знала.
Ефросинья сидела все так же, не меняясь в лице; при последних словах
Свиридова она
лишь коротко взглянула на него и опять отвела глаза.

- Покалечило его, умер. На руках у ней умер, вот оно какой бублик. -
Свиридов
замялся, прокашлялся, стал глядеть на Ефросинью потверже. - Так все думали, не
отойдет
Аленка-то, я уж с ней и так и эдак, а она молчит, в том и дело, что молчит.
Камень, и только.
Одни глаза нехорошо светятся. "Аленка, говорю, послушай, ты же мне не чужая, что
уж ты так
убиваешься в свои годы. Время придет, подвернется тебе человек". Молчит. А потом
уж
Брюханов Тихон Иванович как-то приезжал в наш отряд, так с собою забрал Аленку -
куда-то
в главный штаб. Узнал, что она Захару дочка, пожалел, больше я о ней и не
слыхал. Ты,
Ефросинья, помнишь Тихона-то Брюханова?
- Как же, хорошо помню, - сказала Ефросинья, хмурясь и стараясь изо всех
сил не
показать охватившего ее чувства неловкости и стыда за дочь; она скоро справилась
с собой, и
хотя ей хотелось узнать об Аленке побольше и поподробнее, но она ничего не
спрашивала;
Свиридова позвал из-за перегородки счетовод, он вышел, и они долго спорили о
каких-то актах,
затем говорили о списании пропавшей третьего дня лошади. Вернувшись, Свиридов
увидел,
что Ефросинья сидит все такая же хмурая.
- Ладно тебе, что нахохлилась, - сказал Свиридов. - Значит, доля ее такая
приспела,
тут уж виноватить некого.
Свиридов крикнул через перегородку счетоводу, чтобы тот не забыл поскорее
написать
какую-то бумагу в район; Мартьяныч что-то недовольно проворчал в ответ,
пожаловался на
глаза, на то, что очков подходящих не может достать и потому к вечеру в голове
сплошной
ералаш.
- Ну, значит, так, - согласился Свиридов и тут же повысил голос: - А ты
пиши себе,
только бы в брех впутаться. Пожалостливей пиши, рука не отсохнет.
- И без того в сочинители гожусь, - сказал Мартьяныч за перегородкой и
затих;
Ефросинья встала, набросила на голову платок, стала повязываться, выставив в
стороны локти.
- Так ты мне и не сказал, дядя Игнат, как его звали, Аленкиного-то парня...
- Да Алешкой и звали, вишь, как сошлось, Аленка да Алешка, - сказал
Свиридов, глядя
на Ефросинью, и она впервые заметила, что он уже старый, совершенно седой. -
Хороший
мужик из него вышел бы, голенастый, запасу много было. И ученый, на инженера
перед войной
кончил. Не определила его судьба Аленке, так-то, войной все перешибло. А
рассказывать, -
что же от рассказу толку, мертвого не подымешь. Ничего, Ефросинья, - закряхтел
Свиридов. - Вытянем как-нибудь. Сам до смерти уморился, хоть бы кто помоложе
вернулся,
какой из меня председатель? Не умею. А надо. Вот раньше сумление меня насчет
колхоза-то
брало, а счас подумаю, так все оно как получилось, и с немцем бы нам куда
труднее вышло, и
счас что бы мы делали по одному? Може

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.