Жанр: Драма
Кошачья история
...он шумно понюхал воздух и, сделав паузу,
сбавил громкость: — Извините, что я провинциально и запросто!
Третий раз захожу, а вас нет все и нет, — он сделал еще одну
паузу, как будто ему трудно было говорить, — мне бы от вас
пару слов! Интервью, как говорится. Я из газеты, редактор!
— Садитесь, пожалуйста, — пригласил я; он был такой
несуразный, что я никак не мог решить, приятен он мне или
неприятен.
— Попросить вас хочу, — он опасливо покосился на кресло,
— просбу имею: на воздух пойдемте... день-то душный, и не
вздохнуть было... а мы вот с вами проветримся, перед сном
погуляем.
Мы вышли на улицу, и слушать его стало легче, паузы между
словами исчезли и речь оживилась:
— Мне от вас много не надо, мне бы про фильм, как
говорится, с научных позиций. Вот Юлий Николаевич — дело
другое, он про режиссера да про актеров... а мы теперь с
козырей зайдем, под науку! И читателю интересно. Так уж вы не
отказывайте, убедительно вас прошу, не отказывайте!
— Да я вовсе не против, спрашивайте.
— Э, кому важно, что я спрошу? Важно, что вы скажете! К
примеру, о чем будет фильм, если смотреть с науки?
О чем фильм?.. Не знаю... и Юлий не знает... скорее всего,
ни о чем... и при чем здесь наука: акваланги, модель батискафа,
шхуна да несколько терминов... поцелуй влюбленных на дне
морском... только как ему это сказать...
Я решил не дразнить его и с некоторым трудом выдавил
приемлемый для него ответ:
— В двух словах сказать трудно. Пожалуй, о том, что
исследование моря — такая же обыденная работа, как уборка
сена.
— Ай-ай-ай! Читатель у нас заскучает. Нет уж, давайте не
будем так огорчать читателя. Где же тогда романтика? Ай-ай-ай!
В сценарии, помните, там есть про тайны глубин, и даже про
последние тайны. Тайны! Вот чего ждет читатель! И почему тайны
последние? Если последние, что потом делать станете?
— Насчет тайн — художественное преувеличение. Никаких
тайн в море нет. Есть вопросы, и много. Так что, чем заниматься
— всегда будет.
Что они, все с ума посходили... какие тайны...
За разговором мы выбрались к центру города и прогуливались
теперь по освещенным улицам. Он писал на ходу в блокноте,
причем не сбивался с шага, и по-моему, щеголял отчасти этим
профессиональным навыком. Время от времени он проверял, сколько
страничек исписано, и когда их насчиталось достаточно, спрятал
блокнот в карман:
— Вот и спасибо, уважили! И от меня спасибо, и от
читателя. А если спросил что не так — уж извините, не
обижайтесь пожалуйста. Такая наша специфика, что поделаешь,
дело газетное, бесцеремонное. Так уж вы, как говорится, зла не
попомните!
Он замолчал и теперь грузно сопел рядом со мной.
— Здесь живу. Рядом. До угла с вами, — пояснил он свои
намерения и умолк окончательно.
Мы медленно шли по бульвару, вдоль стены темных деревьев,
и месяц едва пробивался сквозь кроны. Листья каштанов выглядели
огромными лапами, каждая из которых может схватить хоть десяток
таких лун сразу, и это превращало каштаны в тысячеруких
гигантов, могучих, но безразличных к власти, что могли бы
иметь, если бы захотели. В прорезях листьев блестели черепичные
крыши, словно панцири древних ящеров, и дома со спящими в них
людьми, с заборами и скамейками, со всеми изделиями рук
человеческих, казались больным, вымирающим миром, по сравнению
с миром зелени, миром великанов-деревьев.
Дома все были темны, и я подумал сначала, что мне
померещилось, когда над плоской крышей двухэтажного дома увидел
слабое фосфорическое свечение. Выждав просвет между ветками, я
замедлил шаги — да, над крышей что-то слабо светилось, и в
этом свечении проступал непонятный и злой силуэт — темная
полоса, обрубок, с выступами внизу, наподобие фантастическое
пушки направлялся наклонно в небо, угрозой и вызовом звездам,
угрозой не явной, а тайным оружием, неведомым никому до
мгновения, когда по чьей-то недоброй воле оно бесшумно вступит
в действие и, в такую вот тихую ночь, посеет беду далеко в
небе, среди мерцания звезд.
— Что это?!
— Тс-с... — мой спутник выпятил губы и приложил к ним
палец, а другой рукой доверительно вцепился в мой локоть.
Я почувствовал липкость его пальцев, казалось, они
приклеились ко мне намертво, и оторвать их можно будет лишь с
клочьями кожи. Тогда я придумал поправить воротник рубашки и
избавился на минуту от его пальцев, но он тотчас взял меня под
руку снова.
— Тс-с... Дом майора! С отделением он — вплотную!
Мы отошли немного, и он с возбужденного шепота перешел на
быструю речь вполголоса, напоминающую бульканье супа в
кастрюле:
— Телескоп!.. В небо он — только для виду! А на самом
деле — ого! Вс", вс" видит — все четыре дороги к городу, вс"
побережье! Ни одна собака сюда не вбежит, чтоб он не узнал...
Сначала все думали — ну, чудак, в телескоп забавляется... И
его лейтенант, не будь дурачком, написал, куда следует: так,
мол, и так, начальник мой сдвинулся. Вскоре инспекция из
управления, сам генерал, и внезапно, в двенадцать ночи. Только
он из машины — а навстречу майор, в полной форме, сна ни в
одном глазу, докладывает: руковожу операцией по задержанию
диверсантов. Это учения есть такие, сбрасывают якобы
диверсантов, а пограничники — их лови, ну так и Крестовский
туда же. Разрешите, мол, товарищ генерал передать руководство
действиями — тот совсем ошалел доложите обстановку, майор, и
продолжайте!.. Что там дальше было, не знаю, но уж был готов
самовар, да случайно и коньячок оказался. А по радио --
операция. Это шумное было дело: запустили троих, одного с лодки
подводной и двоих с парашютами. Так всех их, родненьких,
милиция и взяла, стало быть Крестовский, а наряды у
пограничников — и ведь все на ногах были — фьють! Генерал как
надулся — и звонить в погранштаб: у меня-де ваши люди
задержаны, привезти, или сами их заберете?.. Уехал довольный,
майору при нижних чинах руку пожал, и устную благодарность. А
когда все пришло в огласку, генерал себе орден, и Крестовскому
орден, двум сержантам медали... Да, мальчишку того,
лейтенантика, перевели скоренько... Вот и телескоп вам --
игрушечка! Вроде шарит себе по звездам, а на поверку — под
прицелом весь город!
7
Они не приехали вечером, и не приехали ночью. Я долго еще
сидел у окна, а после, не раздеваясь, лег и заснул, как мне
казалось, на час, или того меньше. Проснувшись от шума и суеты
за окном, я не мог понять, почему сквозь шторы бьет солнце, и
не снятся ли мне лязганье автомобильных дверец и возбужденные
голоса.
Заставляя себя преодолевать сонную апатию, я вслушивался.
Самым громким и раздраженным был голос Димы, иногда ему тихо
отвечала Наталия, и все время в их разговор, точнее, в их спор,
вклинивались короткие и деловитые, но не без ноток нервозности,
реплики Димитрия, относящиеся не то к погрузке, не то к
разгрузке машины.
— Не понимаю тебя, не понимаю, что ты хочешь нам
доказать, — настойчиво и растерянно сразу, говорил Дима, — ты
же знаешь сама, это бесполезно!
— Почти знаю... почти бесполезно... — ее голос звучал
напряженно и ровно, и я уловил в нем вчерашние интонации не
зависимого ни от чего покоя, которые, главным образом, и
выводили из себя Диму.
Дальнейшие их пререкания заглушил рокот мотора. Когда он
стал громче и начал перемещаться, я осознал, наконец, что они
уезжают. Подбежав к окну, я успел увидеть автомобиль в конце
улицы и медленно оседающую завесу пыли.
Я отказывался верить глазам. Как же это?.. Не может
быть...
Остатки сонливости стряхнулись сами собой, и начиная уже
понимать непреложную реальность происходящего, я выбежал на
крыльцо — от калитки навстречу мне шла Наталия. Лицо ее было
усталым и бледным, но ноги ступали по песчаной дорожке легко, и
походка сохранила упругость.
— Вот видишь, я не уехала, — сказала она просто, — мне
надоела жизнь на колесах. Я устала, очень устала.
Меня оглушила стремительность событий последней минуты,
мгновенный переход от сна к реальности, и от полного отчаяния к
неожиданной, еще не вполне осознанной радости, и боясь говорить
что-нибудь, чтобы не спугнуть счастливое наваждение, я пытался
согреть в ладонях ее руки, почти безразличные от крайней
усталости, и несмотря на усталость и безразличие, все же
ласковые.
— Все хорошо, — слабо улыбнулась она, и губы ее чуть
заметно вздрагивали, — только мне нужно выспаться.
Уже поднявшись по лестнице к мезонину, она помахала рукой:
— Тебе мальчики передавали привет. Они к тебе заглянули,
но будить не решились... Я им сказала, что они поступили мудро.
Следующие несколько дней были для нас бзоблачными. Юлий
дважды уезжал по делам, а остальное время сидел взаперти и
работал, никто нас не беспокоил, и мы совершенно забыли, что на
свете бывают заботы и огорчения.
Наталия была весела и со мной неизменно ласкова. Мы много
бродили по степи и вдоль берега, иногда добираясь до еле видных
из города изъеденных временем плоскогорий и до меловых
прибрежных утесов, лазали там по скалам, забирались в пещеры, и
радовались каждому цветку и каждой травинке.
Однажды мы сидели на ступеньках у сфинкса, слегка
разморившись от солнца, и смотрели, как в редкой траве шныряло
несколько кошек, ухитряясь на что-то охотиться.
Ветер тонко жужжал в щелях постамента, его пение
прерывалось, словно кто-то пытался играть на свирели, и у него
не хватало дыхания. Короткий звук... длинный... еще два длинных
и снова короткий...
— Я уже научилась знать, что ты думаешь... — она водила
задумчиво пальцем по шершавому известняку, — будто нам подают
сигналы и просят ответить... а нам не понять.
Ветер ослабел, стало жарко, и пение стихло. Серая ящерка
незаметно скользнула на камень и грелась на солнце, часто дыша
и глядя на нас крохотными внимательными глазами. Что-то в нас
ее не устроило, и она снова юркнула в щель.
— Мне приходят в ум сумасбродные мысли... почему бы не
поселиться где-нибудь здесь, у моря, вот в таком тихом
городе... в нем есть тайны и давний-давний покой... бросить всю
суету, ходить вечерами к морю и слушать его голоса... или
сидеть тихо дома, смотреть, как в саду засыпает зелень... а
потом по лунным квадратам танцевать на полу...
Жужжание ветра возобновилось, она замолчала и стала
прислушиваться.
Мы ушли, и я думал, разговор этот забудется, но вечером
она о нем вспомнила. У нас стало привычкой заплывать по ночам в
море и подолгу болтать, глядя в звездное небо и держась за
руки, чтобы нас не отнесло друг от друга.
— Знаешь, я не могу забыть те звуки... то пение ветра...
мне все кажется, оно что-то значило, и тоскливо от этого... как
потерянное письмо...
— Сколько можно помнить о такой глупости, — я чуть не
сказал это вслух, но каким-то змеиным инстинктом понял, что
нельзя выдавать раздражения.
— Ты суеверна, как средневековый монах, — я поймал себя
на том, что копирую интонации Юлия, но избавиться от них уже не
мог, — ты полагаешь, ангелы от безделья удосужились выучить
азбуку Морзе?
— Не кощунствуй, — она засмеялась, но смех был
нервозный, — я боюсь, когда так говорят... смотри, какое
черное небо... вдруг пройдут по нему лиловые трещины,
зигзагами, как по ветхой ткани... и дальше все будет очень
страшно.
Я промолчал, чтобы дать ей самой успокоиться. Как она
взвинчена... отчего бы это...
Мы немного отплыли к берегу, и она заговорила о другом, но
я уже чувствовал тончайшую, еле уловимую отчужденность в каждом
ее слове:
— Стоит мне попасть в море, как я чувствую себя морским
зверем... земля делается чужая и странная, а море становится
домом... и мне кажется, если я захочу, то смогу раствориться в
море... и это не страшно... и никто бы ничего не заметил,
никому бы не было больно... даже ты сейчас не заметил бы.
Меня больно царапнула последняя фраза, но вскоре она
забылась, и потом вся эта неделя мне вспоминалась совершенно
счастливой. А конец ее, как ни странно, обозначился вечером,
который был задуман, и начинался, как веселый и праздничный.
Мы привыкли к тому, что соседка наша, Амалия
Фердинандовна, по утрам или днем приветливо улыбалась со своего
балкона, иногда затевая короткие разговоры о пустяках. Я ни
разу не видел, чтобы она выходила из дома, и мне стало
казаться, что она существует исключительно на балконе. Возле
нее обычно, если они не шныряли в это время по саду, были ее
белые кошки, Кати и Китти. Как она объяснила нам все с того же
балкона, они названы так не из кокетства, а потому что в ее
семье, живущей в Крыму уже чуть не сто лет, всегда держали двух
кошек, и всегда их звали Кати и Китти. Из других признаков
жизни в ее доме раздавались звуки рояля и довольно приятное
пение — она в свое время училась в консерватории, пока не
вышла замуж за ачальника всех телеграфов и почт этого
захолустного района. Несмотря на возраст и полноту, она не
потеряла привлекательности, и ее пухлые губы и небесно-голубые
глаза сохраняли детское выражение. Ее мужа мы не видали: он был
в Москве на курсах, где людей с дипломами юристов превращали в
профессиональных почтмейстеров.
В тот день, как обычно, она утром нам помахала с балкона,
но позднее, к вечеру, случилось невероятное: она к нам
спустилась, и не просто спустилась, а, радостно улыбаясь, зашла
в наш сад. Это произвело на нас такое же впечатление, как если
бы кошачий сфинкс сез со своего постаента на берегу и явился к
нам в гости к чаю.
— Я вас всех троих приглашаю в мой дом! Сегодня день моих
именин, день моего ангела!
В их семье дням рождения не придавали значения, но зато
именины всегда чтились свято.
— Только пусть это будет секрет между нами. Майор
Владислав, — она так называла Крестовского, потому что он
когда-то учился вместе с ее мужем, — майор Владислав, он очень
обидчивый, но если позвать его, нужно звать прокурора, а тогда
еще и других. Они все так много пьют водки, и потом будут
ссориться и за мной ухаживать — я без мужа не могу с ними
справиться!
Стол был накрыт в полутемной гостиной. В приятной прохладе
поблескивала полировка рояля и овальные рамки на стенах — из
них смотрели на нас пожелтевшие фотографии, бравые мужчины с
усами и в клетчатых брюках, и дамы в шляпках, напоминающих
корзинки с цветами. Перед иконой в углу горела лампадка.
Когда она принесла пирог с горящими свечками, стол
сделался очень нарядным. Кроме главного пирога, имелось
множество пирожков, кренделей и булочек, и вишневая наливка в
большом хрустальном графине.
Выпив несколько рюмочек, Амалия Фердинандовна
раскраснелась и увлеченно рассказывала о столичных премьерах
десятилетней давности, а Юлий весьма галантно за ней ухаживал
и, удачно вворачивая вопросы и восклицания, превращал ее
болтовню в видимость общего разговора.
У Наталии обстановка гостиной, пирог со свечками и сама
Амалия Фердинандовна вызывали детскую радость, и она успевала
болтать со мной, причем всякий раз, когда Амалия Фердинандовна
поворачивалась в нашу сторону, она видела, как мы, ее слушая,
чинно жевали, и встречала внимательный, хотя и чуть озорной
взгляд Наталии.
— Это точь-в-точь именины моих теток. Я недавно
вспоминала о них и жалела, что это не повторится... Мы вот так
же исподтишка болтали с сестрами, и для нас был вопрос чести,
чтобы взрослые не заметили, что мы заняты посторонним... Мне
сейчас подарили кусочек детства... такие же свечки на пироге, и
фотографии в рамках, и сладкая-сладкая наливка...
Я радовался, что ей хорошо, и тому, что нам хорошо вместе,
и внезапно возникшей особой, счастливой близости — ощущению
сопричастности ее детству. Все было прекрасно, пока не
появились белые кошки. Учуявши запах пищи, они незаметно
проникли в гостиную, юлили и попрошайничали около Амалии
Фердинандовны, и та, притворно сердясь, не могла удержаться и
бросала куски им под стол. Кошкам же все было мало, они шныряли
под всеми стульями, и казалось, их не две, а гораздо больше.
Потом одна из них, более жирная, вспрыгнула на колени к
Наталии, и она, рассеянно погладив кошку, мягко столкнула на
пол, но та прыгнула снова, и потом еще и еще, пока я не скинул
ее довольно внушительным подзатыльником. Амалия Фердинандовна
насторожилась, но Наталия вдруг закашлялась, и проделка сошла
мне с рук безнаказанно.
У Наталии портилось настроение, и я чувствовал, что это
непонятным образом связано с кошками. Она сидела теперь немного
ссутулившись, словно от холода, старалась не разговаривать, и
несколько раз у нее начинался сильный кашель. А кошка упорно не
уходила от нас, сновала под нами и терлась о ноги, выписывала
вокруг них восьмерки. Мне раза два удалось незаметно дать ей
пинка, но она каждый раз возвращалась, и мне, против всякого
здравого смысла, начинала мерещиться в ней сознательная
зловредность, и вспоминались страшные истории о
животных-оборотнях.
Наталии стало еще хуже, она явно была нездорова — глаза
покраснели, и дышала с трудом. Я предложил ей уйти, она
согласилась, если я провожу ее и вернусь назад, чтобы совсем не
испортить именины.
По пути она тяжело опиралась на мою руку, и дома долго не
могла отдышаться.
— Я тебе объясню, не пугайся... я должна тебе сделать
признание, только не смейся пожалуйста... у меня очень смешная
болезнь: аллргия на кошек, настоящая медицинская аллергия... ты
же видел, вроде ангины, это от их шерсти, или от чего-то, что
есть на шерсти... так что для меня табу шерсть кошек, а не они
сами... хотя это одно и то же... видишь, как глупо, я хотела бы
кошку в доме, и нельзя... только ты не волнуйся, к утру
пройдет.
Она проспала всю ночь и половину следующего дня,
свернувшись клубком, как больной зверь, и изредка вздрагивая во
сне. Зато, вставши к обеду, она полностью оправилась от своей
внезапной болезни и выглядела отдохнувшей и свежей.
Мы обедали в ресторане, и я предложил заодно пойти
погулять, но она отказалась:
— Хочу сделать дома кое-какие мелочи... чисто дамские
хлопоты.
Она вытряхнула свой чемодан и, разбросав на кровати яркое
легкое платье и другие разноцветные вещи, похожие на оперение
для диковинной птицы, поправляла в них что-то и заглаживала
утюгом складки. Она делала это, будто играя или устраивая для
меня маленькое представление, и казалось, я вижу кадры из
красивого фильма, но ощущения домащнего уюта ее занятие не
приносило. Все портил чемодан у ее ног.
— Собираешься ехать? — спросил я, чувствуя, что не
следует этого спрашивать.
Она отложила платье и сказала спокойно:
— Нет, это я просто так... ни с того, ни с сего
захотелось.
Потом она все спрятала в чемодан, и мы про него забыли.
Был тихий вечер, был чай в саду под цветами шиповника, и была
ночь, и все было спокойно и счастливо. Единственное, что мне
показалось странным — то, что заснуть я не мог ни на минуту,
хотя спать очень хотелось.
Утром к нам постучался Юлий и вручил Наталии телеграмму.
— Что же, — я этого ожидала, — насмешливо сказала она,
— господа скульпторы и на новом месте изволили со всеми
перепортить отношения! И теперь вызывают меня вместо скорой
помощи, чтобы я улыбалась тамошним местным властям. Ох, уж эти
господа скульпторы!
Меня успокоил было ее веселый и почти безразличный тон, но
лишь только Юлий ушел, речь ее стала тихой и, пожалуй, слегка
обиженной:
— Он всегда был большим ребенком, я тебе уже говорила...
а я была нянькой, смею думать, хорошей нянькой. Начиная с того,
чтобы найти заказ, и снять мастерскую, и заставить потом
какой-нибудь нищий садово парковый трест заплатить деньги, --
она помолчала и перешла на обычный свой тон мягкой
насмешливости, — а сейчас все очень забавно: он легко
примирился с тем, что я не жена ему больше, но не может
отвыкнуть считать меня свей нянькой... и я, к сожалению, тоже,
— она потянулась к моим сигаретам, подождала, пока я зажгу ей
спичку, и сказала задумчиво и очень медленно, — так что
видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки.
Ее голос звучал пугающе-ровно, и еще — отчужденно, из
опасения, что я буду спорить и уговаривать. Впервые этот тон
обернулся, хотя и защитным, но все же оружием против меня, и
ранило оно, это оружие, очень больно.
А она продолжала, по-светски живо и без пауз между
словами, словно боялась, что я перебью ее и не позволю
договорить:
— Только не вздумай меня ревновать, как няньку. Я открою
тебе важный секрет: увидев тебя, я сказала себе — вот мужчина,
которому не нужна нянька! Если ты разочаруешь меня, я утоплюсь.
И не пытайся меня отговаривать, — ее голос стал почти
умоляющим, — нянька древняя и почтенная профессия!
Я слышал ее как бы издалека и не очень хорошо понимал, что
она говорит, а потому отвечал механически, что само придет на
язык, и успел даже подумать, что это к лучшему, если мой тон
сейчас будет безразличным.
— Не собираюсь... отговаривать... но не поэтому.
— А почему, скажи? — она смотрела на меня с
любопытством, и во взгляде уже не было отчужденности, а только
живой, и очень живой интерес, и это отчасти вывело меня из
оцепенения.
— Лишено смысла, — пожал я плечами, стараясь, чтобы это
вышло по-академически сухо, и как мог, скопировал ее интонации,
— "так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки".
Получилось, должно быть, смешно, и она рассмеялась:
— Ага, это очко в твою пользу! Твои шансы растут! --
несмотря на интонацию скептической иронии, в ее глазах
светилась радость, что понимание так быстро восстановилось, --
Значит, с тобой можно говорить серьезно... Тогда слушай: раз
Дима просит помощи, а самолюбие его необъятно, ему
действительно очень плохо, и нужно его спасать. Думаю, мне
быстро удастся укрепить его дух и обольстить муниципальные
власти, я тебе напишу, что и как... Но главное, хорошенько
запомни: я не собираюсь тебя бросить,
мужчина-которому-не-нужна-нянька нынче большая редкость!
Поездку в аэропорт, такси и автобусы, я почти не помню. На
нужный рейс мест уже не было, и мы долго стояли у кассы, пока
нам не достался случайный билет, а потом гуляли среди газонов с
грязной и чахлой травой, прислушиваясь к объявлениям рейсов.
Потом мы стояли у загородки из труб, выкрашенных белой краской,
и за эту загородку меня уже не пустили, а Наталия за следующей,
такой же белой загородкой что-то спрашивала у стюардессы и,
обернувшись ко мне, улыбалась и махала рукой, пока набежавшая
справа толпа не поглотила ее.
В общем, поездка оставила впечатление больного и по-своему
счастливого сна, в котором прожита целая жизнь, но ничего
толком не вспомнить. В памяти осела реальностью лишь белая
загородка, разделившая нас у выхода на летное поле,
отвратительно достоверная, с лоснящейся, чуть желтоватой
поверхностью краски и застывшими в ней жесткими волосками
щетинной кисти.
На обратном пути меня преследовал белый цвет — белая
щебенка дороги и белая пыль за окнами, белый потолок автобуса и
белый чемодан в проходе между белыми креслами. В тот день мне
казалось, что именно глянцевитая белизна — цвет тоски, цвет
потери, цвет неприкаянности.
В город я возвратился затемно. От жары и тряски в автобусе
я задремал, и снились странные сны, причудливо искаженные
обрывки событий минувшей недели. Без конца повторялись видения
душного вечера у Амалии Фердинандовны, колыхание огоньков
свечей иблеск глазури именинного пирога под ними. И по-детски
радостный взгляд Наталии, приоткрытые от восхищения перед этими
огоньками губы, и отражения свечек в ее глазах — а потом
появилась белая кошка, и все стало портиться, портиться,
портиться. Она кружила около нас и лезла на колени к Наталии, и
терлась неотвязно о наши ноги, и сколько я ни гнал ее, ни
отшвыривал, каждый раз она возникала снова, и терлась, и юлила
в ногах, и вилась по змеиному, становясь все больше похожа на
уродливое белое пресмыкающееся. Кыш, кыш, оборотень!.. Кыш,
оборотень проклятый!.. Она продолжала виться в ногах, вырастала
в размерах и оттесняла меня от стола все дальше, глядя
просительно и с угрозой, а я чувствовал страх и ненависть к
ней, и наконец, в приступе ярости ударил ее изо всех сил ногой,
почувствовав страшную силу этого удара по тому, как провалилась
нога в мягкое и упругое тело чудовища, совсем уже потерявшего
кошачьи черты. Вот тебе, вот тебе, оборотень! Кыш, оборотень
проклятый!.. Я пытался ударить еще и все время попадал мимо, но
чудовище стало уменьшаться и, вертясь на земле, превратилось
опять в кошку, а я, все еще стараясь ее ударить, не мог
шевельнуть ногой, и от этих отчаянных усилий проснулся.
Автобус опустел и подъезжал к городу, и до самой станции я
не мог придти в себя от привидевшегося кошмара, от ощущуния
животной ярости и страха. И еще от того, что во сне удалось
ударить кошку-оборотня.
Когда я добрел до дома, в моей комнате горел свет, и Юлий,
оказавшийся тут как будто случайно, расставлял в буфете
бутылки. Вероятно, я выгляде
...Закладка в соц.сетях