Жанр: Драма
Фиалки по средам
...прессионистской живописи. Разговорившись с Лам-бэр-Леклерком, он дал
точный анализ политической ситуации в департаменте Ардеш, тут также
обнаружив глубокое знание предмета. Все это снова укрепило наше прежнее
убеждение, что из всех членов кружка самый блистательный, несомненно, Шалон.
С искренней почтительностью мы попросили его в свою очередь поведать нам о
своих успехах.
Получив в наследство восемнадцати лет от роду довольно значительное
состояние, он поселился в маленькой квартире со своими любимыми книгами и,
по его словам, приступил к работе сразу же над несколькими произведениями.
Первое было задумано как большой роман в духе ге-тевского "Вильгельма
Мейстера" и должно было составить лишь первый том "Новой человеческой
комедии". У Шалона родился также замысел театральной пьесы, в которой он
собирался отдать дань одновременно Шекспиру, Мольеру и Мюссе. "Вы понимаете,
что я имею в виду: она должна быть полна фантазии и иронии, легкости и
глубины". Кроме того, он начал работать над трактатом "Философия духа". "В
какой-то мере он будет перекликаться с Бергсоном,-- пояснил он,-- но я пойду
гораздо дальше в области анализа".
Я навестил его, и мне, ютившемуся тогда в меблированных комнатах,
квартира его показалась самым очаровательным уголком на свете. Старинная
мебель, несколько копий статуэток из Лувра, отличная репродукция
(41)
Гольбейна, полки с книгами в роскошных переплетах, рисунок
Фрагонара--подлинник--все свидетельствовало о том, что хозяин квартиры --
истинный художник.
Он угостил меня английской сигаретой удивительного цвета и аромата. Я
попросил разрешения прочитать начало "Новой человеческой комедии", но Шалон
еще не дописал до конца первую страницу. Его пьеса не продвинулась дальше
заголовка, а в фундамент "Философии духа" было заложено лишь несколько
карточек. Зато мы долго любовались прелестным миниатюрным изданием "Дон
Кихота", снабженным восхитительными рисунками, которое он купил у соседнего
букиниста, рассматривали автографы Верлена, изучали каталоги торговцев
картинами. Я провел у него весь вечер--он был чрезвычайно приятным
собеседником.
Итак, случаю было угодно вновь соединить "Пятерку", и наш кружок
сплотился теснее, чем когда бы то ни было.
Шалон, как человек без всяких занятий, обеспечивал связь между членами
кружка. Он часто проводил целые дни в мастерской Бельтара. С тех пор как
Бельтара написал портрет миссис Джэрвис, супруги американского посла, наш
приятель был в большой моде. К нему то и дело наведывались хорошенькие
женщины — позировать для портрета и приводили с собой подруг, которым
вменялось в обязанность присутствовать на очередном сеансе или оценить уже
законченную работу. Мастерская была битком набита черноглазыми аргентинками,
белокурыми американками, эстетствующими англичанками, сравнивавшими нашего
приятеля с Уистлером. Многие из этих женщин приходили сюда ради Шалона,
который развлекал их и очень им нравился. Бельтара, быстро оценив
привлекательность нашего друга, умело использовал его обаяние. В его
мастерской Шалона всегда ждало кресло, справа лежал ящик с сигарами, слева
— кулечек с конфетами. Он являлся--и в мастерской все сразу оживлялось, а
во время сеансов в его обязанности входило развлекать позирующую даму. Он
сделался необходим еще и потому, что обладал редким даром художественной
композиции. Никто лучше него не умел найти
(42)
нужное обрамление и позу для той или иной клиентки. Наделенный
поразительным ощущением цветовой гармонии, он не раз указывал художнику
какой-либо ускользающий желтый или голубой тон, который необходимо было
тотчас закрепить на полотне.
— Ты писал бы блестящие статьи о живописи, старина! — говорил
Бельтара, восхищенный столькими его дарованиями.
— Знаю,--невозмутимо отвечал Шалон,--да только я не хочу
разбрасываться.
В мастерской Бельтара он свел знакомство с госпожой Тианж, герцогиней
Капри, Селией Доусон и миссис Джэрвис и от каждой получил приглашение на
обед. Для них он был "литератор", друг Бельтара,--так они и представляли его
своим гостям: "Господин Шалон, известный писатель". Он стал своего рода
литературным советником модных красавиц. Они водили его с собой в книжные
лавки и просили руководить их чтением. Каждой из них он обещал посвятить
один из романов, которым предстояло войти в "Новую человеческую комедию".
Многие рассказывали ему о себе. "Прошу вас, поведайте мне историю вашей
жизни,-- говорил он.-- Знание тайных пружин незаурядного женского ума
необходимо мне, чтобы совладать с той огромной махиной, которую я задумал".
Его приятельницы убедились, что он не болтлив, и очень скоро ему стали
поверять все пикантные тайны парижского света. Стоило ему только появиться в
каком-нибудь салоне, как к нему тотчас устремлялись самые очаровательные
женщины. Привык-нув изливать ему душу, они вскоре нашли, что он
замечательный психолог. Стали говорить: "Шалон — самый тонкий и умный из
всех мужчин".
— Взяться бы тебе за психологический роман,-- сказал я ему однажды.--
Никто лучше тебя не сможет описать современную "Доминику" *.
— Не спорю, конечно, это так,--отвечал он мне с видом человека,
обремененного множеством обязанностей и вынужденного отказываться от того,
что он сделал бы с удовольствием,-- но ведь мне нужно двигать
_______________________________________-
* Роман французского писателя XIX века Эжена Фромантена, который во
Франции принято считать одним из шедевров психологического романа.
(43)
мою махину... Как-никак я должен сосредоточиться на чем-то одном.
Часто Фабер заходил за ним в мастерскую и уводил на репетицию
какой-нибудь новой пьесы. Со времени шумного успеха его "Карнавала" Фабер
стал видной фигурой в театрах парижских бульваров. Бывают минуты, когда
доведенные до изнеможения актеры и постановщик чуть ли не готовы бросить
пьесу на произвол судьбы,--тогда-то Фабер прибегал к помощи Шалона,
полагаясь на его свежий глаз. Тот блестяще справлялся с этой задачей. Он
чувствовал динамику каждой сцены, внутреннюю устремленность каждого акта,
безошибочно замечал фальшивую интонацию или чрезмерно затянувшуюся тираду.
Поначалу актеров раздражал этот чужак, но очень скоро они привыкли считать
его своим. Актеры, испокон веков враждующие с драматургами, полюбили этого
человека, который сам ничего еще не создал. Он быстро завоевал известность в
театральном мире, сначала как "друг господина Фабера", а затем и под
собственным именем. Когда он с улыбкой входил в театр, капельдинеры сразу
находили ему место. Вначале некоторые, а потом и все театры стали приглашать
его на генеральные репетиции.
— Из тебя получился бы отличный театральный критик,--говорил Фабер.
— Пожалуй,-- отвечал Шалон,-- но все же каждому свое.
Когда членам "Пятерки" исполнилось по тридцать четыре года, я получил
Гонкуровскую премию за свой роман "Голубой медведь", а Ламбэр-Леклерк стал
депутатом. К этому времени Фабер и Бельтара были уже хорошо известны.
Дружба, соединявшая нас, нисколько не ослабела. Казалось, без всякого труда
воплощается в жизнь тот смелый замысел, который так сильно занимал нас в
лицее. Наш маленький кружок постепенно протягивал к разным слоям общества
свои мощные и цепкие щупальца. Мы и впрямь представляли собой в Париже
известную силу, чье влияние было особенно велико потому, что проявлялось не
через официальные каналы.
Конечно, юридическое признание того или иного художественного союза
влечет за собой определенные преимущества. Славу, завоеванную одним из его
членов,
(44)
публика невольно приписывает всем остальным. А название кружка, если
только оно удачно выбрано, возбуждает любопытство. Так, если образованному
человеку в 1835 году было простительно не знать, кто такой Сент-Бев, то быть
незнакомым с "романтиками" считалось позором. Однако неудобства,
сопутствующие официальному существованию художественных объединений,
пожалуй, еще очевиднее преимуществ. Упадок славы, как раньше ее блеск,
захватывает всех членов кружка. Доктрины и манифеста становятся прекрасной
мишенью для нападок. Одиночные бойцы менее уязвимы.
У каждого из нас была своя область деятельности, а потому мы не знали
ни зависти, ни соперничества. Мы составляли влиятельную группу, спаянную
взаимным восхищением. Когда один из нас проникал в какой-нибудь новый салон,
он тотчас начинал так живо расхваливать четырех остальных членов кружка, что
его тут же одолевали просьбами привести их. Леность ума до такой степени
свойственна большинству людей, что они всегда готовы принять суждение,
вынесенное каким-либо авторитетом. Фабера считали крупным драматургом,
потому что так отзывался о нем я, я же слыл "глубочайшим из романистов",
потому что это без конца повторял Фабер. Когда в мастерской Бельтара мы
устроили свой прием — нечто вроде венецианского карнавала XVIII века,--нам
без особого труда удалось собрать у себя весь цвет Парижа. Это был
прелестный вечер. Хорошенькие женщины сыграли небольшую комедию Фабера в
декорациях Бельтара. Разумеется, истинным хозяином дома все наши гости
считали Шалона. У него было столько же свободного времени, сколько обаяния.
И так получилось само собой, что он стал законодателем нашей светской жизни.
Когда нам говорили "Ваш обворожительный друг...", мы знали, что речь идет о
Шалоне.
Он по-прежнему ничего не делал — под этим я подразумеваю не только то,
что он не добавил ни единой строчки к задуманному роману, как, впрочем, и к
пьесе, и к "Философии духа",-- нет, Шалон бездельничал в самом прямом смысле
слова. Мало того, что он не выпустил в свет ни одной книги, но он за всю
свою жизнь не написал ни одной статьи в журнал, ни даже газетной заметки, ни
разу не выступил с речью. И вовсе не по-
(45)
тому, что ему было трудно добиться издания своих книг,-- он был знаком,
и притом весьма близко, с лучшими издателями и редакторами журналов. Нельзя
также сказать, что это было следствием обдуманного решения навсегда остаться
в роли наблюдателя. Слава привлекала Шалона, как и всех. Безделье его было
результатом различных и взаимно переплетающихся причин — врожденной
лености, неустойчивых интересов, своего рода паралича воли. Настоящий
художник всегда болезненно раним, именно эта ранимость и не дает ему
погрязнуть в повседневности, заставляет "парить" над ней. Шалон же слишком
уютно расположился в жизни, она вполне его устраивала. Его безграничная
леность отражала всю полноту его счастья.
К тому же не было писателя, который не называл бы нашего друга "мой
дорогой собрат" и не посылал бы ему своих книг. По мере того как другие
члены кружка поднимались по ступеням иерархической лестницы светского
Парижа, где все строго отмерено, несмотря на кажущееся пренебрежение к
условностям, Шалон тоже продвигался вперед, и ему также перепадали почести,
заработанные тем или другим из нас. Мы всячески заботились о том, чтобы его
самолюбие никоим образом не ущемлялось. Так свежеиспеченный генерал, слегка
смущенный честью, которой, как он опасается, он мог быть обязан случаю,
старается оказать протекцию старому приятелю по Сен-Сиру.
Понемногу около нас начали вертеться юноши, искавшие нашей поддержки. К
Шалону, державшемуся с нами на равной ноге, они обращались не иначе как
"дорогой мэтр",-- поколение это славится осмотрительностью. Возможно, что в
своем кругу они спрашивали друг друга: "А что он такое написал? Ты читал
что-нибудь из его книг?" Случалось, какой-нибудь невежда начинал расточать
ему хвалу за "Голубого медведя" или "Короля Калибана".
— Простите,-- сухо отвечал несколько задетый Шалон.-- Это и в самом
деле стоящие вещи, да только не мои.
Впрочем, из нас пятерых он был единственным, охотно соглашавшимся
просматривать чужие рукописи и давать советы, бесполезные, как все советы,
но неиз-менно тонкие и мудрые.
(46)
Эта даровая слава складывалась постепенно и так естественно, что никого
из нас не удивляла. Мы были бы изумлены и обижены, если бы кто-нибудь вдруг
забыл пригласить нашего друга на одну из тех официальных церемоний, где
собирается "литературный и артистический мир". Но никто никогда не забывал
этого делать. Лишь изредка, когда судьба сталкивала нас с каким-нибудь
прекрасным, живущим в бедности, одиноким и безвестным художником,
отвергнутым публикой и государством, мы на мгновение, случалось,
задумывались над парадоксальностью успеха, выпавшего на долю Ша-лона.
"Да,--думали мы,--быть может, это и впрямь несправедливо, да что поделаешь?
Так было, так будет. К тому же у того, другого, есть талант, выходит, он все
равно в выигрыше".
Однажды утром, придя к Шалону завтракать, я застал у него усердного
юношу, сортировавшего какие-то старые журналы. Шалон представил его: "Мой
секретарь". Это был очень милый мальчик, только что окончивший Эколь де
Шарт.
Позднее Шалон рассказал, что он платит своему секретарю триста франков
в месяц и что расход этот несколько стесняет его.
— Да что поделаешь,--добавил он сокрушенно,-- нашему брату трудно
обходиться без секретаря.
Война 1914 года точно ударом сабли отсекла прежнюю жизнь. Бельтара
пошел в драгуны, Фабер стал летчиком на Салоникском фронте, а
Ламбэр-Леклерк, зара" ботав почетную рану, вернулся в парламент и вскоре
сделался помощником министра. Шалон вначале был солдатом интендантства при
каком-то складе, его отозвало оттуда ведомство пропаганды, и он закончил
войну на улице Франциска I. Когда мы с Фабером демобилизовались, он оказался
нам чрезвычайно полезен: за время нашего длительного отсутствия мы успели
утратить контакт с парижским светом, он же, напротив, близко сошелся со
многими влиятельными людьми.
Бельтара получил крест за военные заслуги. Фабер уже давно был
представлен к награде. Ламбэр-Леклерк добился от своего коллеги по
департаменту искусств,
(47)
чтобы я был включен в первую партию штатских, награжденных после
заключения мира. Четверка угостила меня чудесным обедом с икрой, осетриной и
водкой в одном из ресторанов, открытых русскими эмигран. тами. Музыканты в
шелковых рубахах исполняли цыганские мелодии. Нам показалось--может быть,
под влиянием надрывных цыганских песен,-- что Шалон в этот вечер был немного
грустен.
Домой я возвращался вместе с Фабером, жившим по соседству со мной. Была
прекрасная зимняя ночь. Шагая по Елисейским полям, мы говорили о Шалоне.
— Бедняга Шалон!--заметил я.--Все-таки горько должно быть в его
возрасте, оглянувшись назад, увидеть ничем не заполненную пустоту!..
— Ты думаешь, он сознает это? По-моему, он просто великолепен в своей
беспечности...
— Не знаю. Скорее всего, он воспринимает жизнь в двух планах. Когда
все идет хорошо, когда повсюду поют ему хвалу и наперебой зазывают к себе,
он и не вспоминает, что не сделал ничего, чтобы заслужить такой почет. Но в
глубине души он не может этого не сознавать. Тревога постоянно копошится в
нем и прорывается наружу, как только вокруг него стихает восхищенный гул.
Взять, к примеру, сегодняшний вечер, когда все вы с такой теплотой говорили
о моих книгах, а я отвечал вам, как умел, разве мог он не почувствовать, что
самому-то ему нечего сказать о себе?
— Но бывают люди, начисто лишенные честолюбия, а потому не знающие
зависти!
— Конечно, бывают, да только вряд ли Шалон из их числа. Человек такого
рода должен быть либо предельно скромным, раз и навсегда сказавшим себе:
"Все это для меня недосягаемо", либо непомерно гордым, провозгласившим: "Мне
всего этого не нужно". А нашему Шалону нужно то же, что и всем, да только
леность берет в нем верх над честолюбием. Уверяю тебя, положение его
мучительное.
Мы долго говорили на эту тему — оба мы довольно охотно высказывали
свои мысли на этот счет. На фоне ни с чем не сравнимого творческого
бесплодия Шалона мы еще явственнее ощущали собственную плодовитость, и это
приятное чувство возбуждало в наших сердцах острую жалость к другу.
(48)
Назавтра мы с Фабером отправились в министерство к Ламбэр-Леклерку.
— Мы хотим,-- сказал я ему,-- поделиться с тобой мыслями, которые
возникли у нас вчера после нашей встречи... Не думаешь ли ты, что Шалону
неприятно видеть, что мы четверо украшены наградами и только он один остался
в стороне?-Не имеет значения, говоришь ты? Согласен, но ведь ничто вообще не
имеет значения. Награда — это символ. Наконец, если она и впрямь лишена
всякого значения, то почему бы Шалону не быть в числе награжденных, подобно
всем нам и многим другим?
— Лично я не возражаю,--сказал Ламбэр-Лек-лерк,-- но для этого нужны
какие-то заслуги...
— Что? — возмутился помощник министра из глубины дивана, на котором
возлежал.-- Не мог я сказать такую пошлость!
— Прости, но Фабер может подтвердить. Ты сказал:
нужна хотя бы видимость заслуг...
— Так-то лучше,-- согласился Ламбэр-Леклерк.-- Ведь я не имел никакого
отношения к ведомству искусства и не мог творить, что мне заблагорассудится.
Помнится, однако, я сказал вам, что если только Ша-лон согласен получить
награду по моему ведомству, дело нетрудно уладить.
— Все это, конечно, чепуха!--продолжал рассказчик,--но готов
признать--ты быстро сдался. Прошло немного времени, и Шалон также получил
свой крест. Вручая ему ходатайство, которое он должен был подписать, я был
несколько раздосадован тем, что он все это воспринял как нечто вполне
закономерное. И я имел неосторожность сказать ему, что нам было нелегко
вырвать для него эту награду.
— В самом деле? — спросил он.-- А я, наоборот, полагал, что это
чрезвычайно просто.
— Да, разумеется, если бы мы могли перечислить твои заслуги...
Но удивление его было так велико, что я поспешил переменить разговор.
(49)
Друзья и почитатели Шалона устроили в его честь небольшой банкет.
Ламбэр-Леклерк привел с собой министра национального просвещения,
оказавшегося человеком весьма неглупым. Пришли также два члена Французской
академии, член Гонкуровской академии, актрисы и просто светские люди.
Атмосфера с самого начала была весьма приятная. Человек, если только не
мучит его зависть или страх, в общем животное незлобивое. А Шалон никому не
мешал и каждому был симпатичен. Уж коль скоро представилась возможность
обласкать его, все были рады- стараться. В глубине души гости понимали, что
герой вечера — это фикция, которую они сами создали. Они были даже
признательны ему за то, что своим существованием он всецело обязан их
покровительству, и в причудливом взлете его фортуны видели некое
подтверждение собственного могущества — ведь только они исторгли эту славу
из небытия. Людовик XIV неизменно благоволил к людям, которые были обязаны
ему всем, и эта королевская черта всегда присуща избранникам судьбы.
За десертом один из поэтов прочитал прелестные стихи. Министр произнес
небольшую речь "в тоне теплой дружеской иронии", как сказали бы братья
Гонкуры. Он говорил о скрытом от глаз непосвященных, но глубоком влиянии
Шалона на современную французскую литературу, о его таланте собеседника, о
Ри-вароле и Маллармэ. Все обедавшие поднялись из-за стола и стоя
приветствовали героя вечера. Затем Шалон произнес ответную речь, исполненную
изящества и скромности. Его выслушали с большим участием и непритворным
волнением. Одним словом, бывают же удачные вечера, а этот вечер оказался на
редкость приятным.
Я отвез Шалона домой в своем автомобиле.
— Все было очень мило,-- сказал я ему. Лицо его осветилось счастливой
улыбкой.
— Да, не правда ли?--отозвался он.--Но самое большое удовольствие
доставила мне полная искренность всех гостей.
И он был прав.
(50)
Таким образом, карьера Шалона предстала нашим радостным взорам во всем
великолепии, ровная и прямая, как королевская дорога. Ни единого пятнышка на
ней, ни одного провала — преимущество ничтожества в том и состоит, что оно
неуязвимо. В мечтах мы уже видели ленточку Почетного легиона в петлице
нашего друга, а потом и галстук, свидетельствующий о принадлежности к высшим
чинам этого ордена. Уже в некоторых знакомых домах поговаривали о том, не
пора ли избрать Шалона в Академию. Княгиня Т. как-то даже коснулась этого
вопроса в беседе с академиком, от которого зависели выборы "бессмертных". Он
ответил:
"Да, мы уже и сами подумывали, но сейчас это еще несколько
преждевременно". Лицо Шалона постепенно обретало ту прекрасную
просветленность, которую дает высшая мудрость или же полнейшая праздность,
что, впрочем, быть может, одно и то же.
Как раз в это время к нему вдруг начала проявлять интерес миссис Глэдис
Пэкс. Глэдис Ньютон Пэкс была богатой и хорошенькой американкой, которая,
как почти все богатые и хорошенькие американки, проводила (да и сейчас
проводит) большую часть года во Франции. У нее прекрасная квартира на улице
Франциска I и дом на юге Франции. Ее муж, Уильям Ньютон Пэкс, был
председателем правления "Юниверсл раббер ком-пани" и нескольких
железнодорожных акционерных обществ. Сам он жил в Европе только во время
отпуска.
Все мы были давно знакомы с Глэдис Пэкс, которая страстно увлекалась
современной литературой, живописью и музыкой. В пору дебюта Бельтара она
уделила ему много внимания. Она покупала его картины, заказала ему свой
портрет и помогла получить заказ на тот самый портрет миссис Джэрвис,
который положил начало его славе художника. Два года подряд она говорила со
своими друзьями лишь об одном Бельтара, давала обеды в честь Бельтара,
устраивала выставки Бельтара и, наконец, пригласила его провести зиму в ее
доме в Напуле, чтобы он мог там спокойно поработать.
Вскоре к Бельтара пришел успех, а успех начисто убивал интерес миссис
Пэкс к своему протеже. Глэдис отличалась замечательным умом, но в своей
любви к
(51)
искусству напоминала некоторых биржевых спекулянтов--тех самых, что
пренебрегают ценными бумагами и упорно интересуются лишь акциями, еще не
известными широкой публике, но перспективными, как показывают добытые ими
секретные и точные сведения. Ей нравились писатели, которых никто не издает,
безвестные драматурги, чьи пьесы в лучшем случае раза три показал
какой-нибудь авангардистский театр, музыканты типа Эрика Сати (до того, как
у него появились последователи) или же эрудиты, посвятившие себя
какой-нибудь редкой области знания, вроде индийских религиозных книг или
китайской живописи.
Впрочем, среди людей, которым она покровительствовала, не было еще ни
единой бездарности, не было даже посредственности. Глэдис предприимчива и
наделена вкусом. Но страх впасть в банальность, вульгарность способен
отвратить ее от самого лучшего, что есть на свете. Я не могу представить
себе Глэдис Пэкс зачитывающейся Толстым или Бальзаком. Она одевается
отлично, у лучшей портнихи, но тотчас бросает платье, даже самое изящное и
любимое, как только узнает, что у него появился двойник. Точно так же она
обращается со своими писателями и художниками:
как только ее подруги начинают их признавать, она "уступает" их другим.
Кажется, я сам виноват в том, что она взяла на прицел Шалона. Однажды
на обеде у Элен де Тианж меня посадили рядом с Глэдис. Случилось так, сам не
знаю почему, что мы заговорили о Шалоне, и, помнится, я сказал:
— Нет, он никогда ничего не издавал, но у него большие замыслы и
некоторые работы уже начаты...
— Вы видели их?
— Да, но я ничего не могу о них рассказать. Это чрезвычайно беглые
наброски.
Я говорил без всякого умысла, но этого было достаточно, чтобы возбудить
любопытство женщины типа Глэдис Пэкс. Сразу же после обеда она захватила
Шалона в плен и, к великой досаде Элен, любившей, чтобы на ее приемах гости
свободно переходили от одной группы беседующих к другой, весь вечер не
отпускала его от себя. Я наблюдал за ними издали. "Мне следовало бы
предвидеть это...-- говорил я себе.-- Ну, ко-
(52)
нечно же, Шалон для Глэдис Пэкс--прямо находка. Она ищет что-то свежее,
никому не известное. Но никто не может похвастаться более узким читательским
кругом, чем Шалон, у которого вообще нет читателей. И где найти что-либо
более недоступное публике, чем его произведения, которые даже не написаны?
Физик, добивающийся все большего разрежения воздуха в баллоне, стремится к
абсолютному вакууму. Так и Глэдис Пэкс--в поисках таланта, почти ни в чем
себя не проявившего, неизбежно должна была столкнуться с пустотой. В лице
Шалона она обрела ее. Это подлинный венец карьеры для обоих. Видно, я одним
махом осчастливил двоих".
В самом деле, следующий день ознаменовал начало эры Шалона в жизни
Глэдис Пэкс. Было условлено, что он обедает у нее три раза в неделю, что она
придет к нему взглянуть на рукописи, а зимой увезет его в Напуль, "чтобы он
мог спокойно поработать". Несколько дней меня мучил страх при мысли о первом
знакомстве Глэдис Пэкс с рукописями Шалона. Я опасался, что даже она сочтет
его заметки слишком незначительными. Но, как оказалось, я проявил излишнюю
трусость и ошибся в своих предположениях. Я встретил Глэдис на другой день
...Закладка в соц.сетях