Жанр: Драма
Золотой храм
... в отличие от Лаэрта, отца нет, - ответил я. - Не хочешь, не
давай.
- Разве я сказал, что не дам? Ну-ка, пойдем потолкуем. Да и потом, я не
уверен, что наскребу три тысячи.
Я чуть было не заявил Касиваги, что учительница рассказала мне, как он
вытягивает у женщин деньги, но сдержался.
- Прежде всего надо решить, как поступить со словарем и флейтой, -
сказал Касиваги и вдруг направился назад, к воротам. Я пошел за ним,
укорачивая шаги, чтобы его не обгонять. Разговор зашел об одном нашем
сокурснике, президенте студенческого клуба "Слава", арестованном полицией
по подозрению в подпольном ростовщичестве. В сентябре его выпустили из-под
стражи, но с подмоченной репутацией ему приходилось теперь нелегко.
Последние полгода Касиваги очень интересовался этим субъектом, и он часто
фигурировал в наших беседах. Мы оба считали его сильной личностью и,
конечно, не могли и предположить, что через какихнибудь две недели
"сильная личность" покончит с собой.
- А зачем тебе деньги? - внезапно спросил Касиваги. Это было настолько
на него не похоже, что я удивился.
- Хочу съездить куда-нибудь.
- А ты вернешься?
- Наверно...
- И от чего же ты хочешь сбежать?
- От всего, что меня окружает. От запаха бессилия, которым несет тут со
всех сторон... Учитель тоже бессилен. Абсолютно. Я теперь понял это.
- И от Золотого Храма сбежишь?
- И от него.
- Он что, тоже бессилен?
- Нет, Храм не бессилен. Какое там. Но в нем корень всеобщего бессилия.
- Понятно. Именно так ты и должен рассуждать, - весело прищелкнул
языком Касиваги, дергаясь всем телом в обычном своем нелепом танце.
Он отвел меня в промерзшую насквозь антикварную лавчонку, где мне дали
за свирель всего четыреста иен. Потом мы зашли к букинисту и за сто иен
продали мой словарь. За остальными деньгами надо было идти к Касиваги
домой.
У себя в комнате Касиваги неожиданно заявил: флейта и так не моя, я ее
просто возвращаю, а словарь он вполне мог бы получить от меня в подарок, -
значит, вырученные пятьсот иен по праву принадлежат ему. Он добавит еще
две с половиной тысячи, и получится, что он мне дал ровнехонько три тысячи
иен. За ссуду с меня будет причитаться по десять процентов в месяц - это
же сущий пустяк, прямо благодеяние по сравнению с тридцатью четырьмя
процентами, которые брал президент "Славы".
Касиваги достал листок бумаги, тушечницу и с важным видом записал
условия сделки, а потом потребовал, чтобы я приложил к расписке большой
палец. Думать о будущем мне было противно, я безропотно окунул палец в
тушечницу и шлепнул им по бумаге.
Сердце мое билось учащенно. Засунув за пазуху три тысячи иен, я вышел
из дома Касиваги, сел на трамвай, доехал до парка Фунаока и взбежал по
каменной лестнице храма Татэисао. Мне хотелось купить омикудзи , чтобы
определить маршрут своего путешествия. Справа от лестницы высился еще один
синтоистский храм - ярко-красный Ёситэру-Инари, перед дверями которого
стояли друг напротив друга два каменных лиса-оборотня, окруженные золотого
цвета решеткой.
Каждый лис держал в зубах по. бумажному свитку, острые уши сказочных
зверей были изнутри выкрашены в тот же кровавый цвет.
Было холодно, то и дело начинал дуть ветер; солнце светило тускло,
слабые его лучи просеивались сквозь ветви деревьев - казалось, что
каменные ступени лестницы слегка припорошило пеплом.
Когда я оказался наверху и вышел на широкий двор храма Татэисао, мое
лицо после быстрого подъема было мокрым от пота.
Прямо передо мной начиналась новая лестница, ведущая к святилищу.
Двор храма был вымощен каменными плитами. Над лестницей шумели кронами
невысокие сосны. Справа я увидел небольшой домик с почерневшими от времени
деревянными стенами, над дверью висела табличка "Научный центр по
исследованию судьбы". Между домиком и святилищем притулился приземистый
сарай с белыми оштукатуренными стенами, за ним торчали верхушки
криптомерий, а еще дальше, под холодным небом, испещренным
ослепительнобелыми облачками, высились горы, подступившие к городу с
запада.
Главным божеством Татэисао считался дух Нобунага , а вторым - дух его
старшего сына Нобутада. Храм был строг и незамысловат, монотонность
цветовой гаммы нарушали только красные перила балюстрады, окружавшей
святилище.
Я поднялся по ступенькам, сотворил поклон и взял в руки деревянный
шестиугольный ящичек, стоявший по соседству с ларцом для пожертвований. В
дне ящичка была прорезь, и, когда я потряс его, оттуда выскочила маленькая
бамбуковая палочка, на которой чернело выведенное тушью число 14.
"Четырнадцать, четырнадцать..." - бормотал я, спускаясь по лестнице
назад, к домику. Слово застревало на языке, и постепенно в его звучании
мне стал чудиться какой-то смысл.
Я подошел к двери "научного центра" и постучал. Ко мне вышла немолодая
женщина. Видимо, я оторвал ее от стирки или мытья посуды - она тщательно
вытирала руки полотенцем. Взяв у меня десятииеновую монетку, она
равнодушно спросила:
- Какой номер?
- Четырнадцать.
— Посидите пока.
Я присел на краешек веранды и стал ждать. Я прекрасно сознавал
бессмысленность веры в то, что мою судьбу могут определить эти мокрые
мозолистые руки, но ведь я и пришел сюда, чтобы отдаться на волю
бессмысленного случая, это вполне меня устраивало. Из-за двери донеслось
лязганье ключа, который никак не хотел поворачиваться в каком-то замке,
потом раздалось шуршание бумаги.
Наконец дверь приоткрылась, в щель просунулось свернутое трубочкой
предсказание.
- Вот, пожалуйста. - И дверь снова захлопнулась.
На бумаге еще остались мокрые следы от пальцев. Я развернул и прочитал.
"Номер 14. Несчастье", - значилось там. А ниже: "Если ты останешься здесь,
тебя поразит гнев восьмидесяти божеств.
Пройдя испытание пылающими камнями и жалящими стрелами, принц Окуни
покинул край сей, как указывали ему духи предков.
Сокрыться, бежать втайне от всех".
В комментарии объяснялось, что смысл пророчества таков:
берегись всевозможных напастей и тревог. Предсказание нисколько меня не
испугало. Внизу, где были перечислены различные жизненные ситуации, я
нашел пункт "Путешествие": "В дороге жди несчастья. Опасней всего
северо-запад".
Ну что ж, решил я, значит, путь мой лежит на северо-запад.
Поезд на Цуруга отправлялся в 6.55 утра. Подъем в храме был в половине
шестого. Десятого ноября я прямо с утра оделся в студенческую форму, но
это никому не показалось подозрительным. К тому же за последнее время все
обитатели храма привыкли делать вид, что не замечают моего существования.
Разбредясь по окутанному предрассветными сумерками храму, монахи и
послушники занялись обычной утренней уборкой, на которую отводился один
час.
Я подметал храмовый двор. Замысел мой был прост: сбежать прямо отсюда,
не обременяя себя поклажей, - р-раз, и меня нет, меня унесли духи.
Помахивая метлой, я не спеша продвигался по усыпанной гравием дорожке,
которая смутно белела в полумраке. Еще чуть-чуть - и метла упадет наземь,
я испарюсь, и в серых сумерках останется одна лишь эта дорожка. Да, именно
так и произойдет мое исчезновение.
Вот почему не стал я прощаться с Золотым Храмом. Необходимо было, чтобы
я сгинул в мгновение ока, перестал существовать для всего, что меня здесь
окружало, в том числе и для Кинкакудзи.
Ритмично работая метлой, я стал постепенно двигаться по направлению к
воротам. Сквозь переплетения сосновых веток было видно, как мерцают в небе
утренние звезды.
Сердце билось все сильнее. Пора! Слово это звенело в воздухе, трепетало
крылышками у самого моего уха. Пора бежать, бежать от постылых будней, от
тяжких оков Прекрасного, от прозябания и одиночества, от заикания, от
ненавистной этой жизни!
Метла выпала из моих рук - естественно и закономерно, словно
срывающийся с ветки плод; метла канула в темную траву. Я осторожно
прокрался к воротам, вышел на улицу и пустился бежать со всех ног. К
остановке подошел первый трамвай. В вагоне было всего несколько
пассажиров, - судя по виду, рабочих. Яркий электрический свет омывал мое
лицо, и мне казалось, что никогда еще не бывал я в таком светлом и
радостном месте.
Я помню свое путешествие до мельчайших деталей. Куда держать путь, я
уже решил. В том городке я однажды побывал - еще гимназистом, на
экскурсии. Однако теперь, когда цель была близка, мной все сильнее
овладевало возбуждение, вызванное побегом и обретенной свободой; казалось,
что поезд сейчас умчит меня в какието неведомые дали.
Дорога была мне знакома, она вела в те края, где я появился на свет, но
даже ржавый, дряхлый вагон и тот представлялся мне сегодня необыкновенным
и свежим. Вокзальная суета, свистки паровоза, даже хриплое рычание
вокзального громкоговорителя, разрывавшее утреннюю тишину, - все вызывало
единое постоянное крепнущее чувство; мир представал передо мной в
ослепительно поэтическом сиянии. Взошло солнце и разделило длинную,
широкую платформу на секторы света и тени. В самых незначительных мелочах
видел я тайные знаки и предвестия судьбы, на милость которой отдавался: в
стуке грохочущих по платформе каблуков, в треске разорвавшегося ремешка на
сандалии, в монотонном дребезжании звонков, в корзинке с оранжевыми
мандаринами, которую тащил мимо вокзальный торговец.
Все сливались воедино, усиливая одно чувство: уезжаю, трогаюсь в путь.
Вот платформа церемонно и торжественно поплыла назад. Я смотрел на нее и
видел, как бесчувственный, плоский бетон озаряется отблеском движения,
отъезда, расставания...
Я доверял поезду. Конечно, это звучит нелепо, но как иначе мог я
ощутить, что невероятное свершилось и я наконец удаляюсь прочь от Киото.
Сколько раз по ночам прислушивался я к паровозным гудкам - за стеной
храмового сада проходила железная дорога. И вот я сам сижу в одном из тех
поездов, что днем и ночью, в одни и те же часы пробегали где-то
невообразимо далеко от меня. Как же это было странно!
За окном вагона показалась река Ходзугава, когда-то давнымдавно вдоль
этих берегов я проезжал с больным отцом. Здесь, к западу от гор Атаго и
Араси, видимо изменявших направление воздушных потоков, был совсем другой
климат, чем в Киото. С октября по декабрь от реки каждый вечер в
одиннадцать поднимался густой туман и до десяти часов утра обволакивал всю
местность плотной пеленой. Туман плыл над землей, в нем почти не бывало
просветов.
Над полями клубилась зыбкая дымка, жнивье отливало бледнозеленой
плесенью. По межам были разбросаны редкие деревья с высоко обрезанными
ветвями. Тонкие стволы надежно защищал толстый слой соломы (у здешних
крестьян это называется "паровая клетка"), и одинокие силуэты, один за
другим выраставшие в тумане, были похожи на призраки живых деревьев. А
иногда на почти неразличимом, размытом фоне полей возле самого окна вдруг
на миг отчетливо возникала какая-нибудь огромная ива, слегка покачивая
висячими влажными листьями.
В момент отправления поезда моя душа трепетала от радости, теперь же в
памяти вставали лица тех, кого я прежде знал и кого не было уже в живых.
Невыразимая нежность охватила меня, когда я стал думать об отце, Уико и
Цурукава. Неужели я способен испытывать любовь только к мертвым? -
подумалось мне. О, насколько проще любить мертвых, чем живых!
В полупустом вагоне третьего класса сидели те самые живые, любить
которых так непросто; они болтали, дымили сигаретами, швыряли на пол
кожуру от мандаринов. На соседней скамейке громко беседовала о своих делах
компания пожилых людей - кажется, служащих какой-то общественной
организации. Они были одеты в поношенные, висевшие мешком пиджаки, а у
одного из рукава торчал клок оторвавшейся полосатой подкладки. В который
раз поразился я тому, что заурядность с возрастом ничуть не ослабевает.
Эти загорелые, морщинистые, широкие лица, эти охрипшие от пьянства голоса
являли собой чистейший образец, квинтэссенцию человеческой заурядности.
Они обсуждали, с кого можно получить пожертвования в фонд их
организации. Один из стариков, совершенно лысый, не принимал участия в
общей беседе, а без конца с флегматичным видом тер руки желтым от частых
стирок платком.
- Безобразие какое, - пробормотал он. - Вечно от этой паровозной копоти
все руки черные. Ну что ты будешь делать!
- Как же, как же, - обратился к нему сосед. - Вы ведь по этому поводу в
газету жаловались, правильно?
- Ничего я не жаловался, - покачал головой лысый. - Но вообще-то это
безобразие.
Против воли я прислушивался к их разговору - дело в том, что они без
конца поминали Золотой Храм и Серебряный Храм. Вот уж с кого непременно
следует потребовать взносов, так это с храмов, - таково было единодушное
мнение. Даже Серебряный Храм - и тот гребет деньги лопатой, а что уж
говорить о Золотом. Доход Кинкакудзи никак не меньше пяти миллионов иен в
год, а много ли денег надо дзэн-буддистской обители - ну, там, плата за
воду и электричество, туда-сюда, двухсот тысяч на все расходы с лихвой
хватит. А остальные денежки известно, на что идут: послушники на холодном
рисе сидят, а преподобный что ни день по веселым кварталам шикует. Да еще
и налогом их не облагают! Прямо государство в государстве. Нет, с таких
надо три шкуры драть!
Лысый старик, все вытиравший платком ладони, дождался, пока в разговоре
наступит пауза, и изрек:
- Эх, какое безобразие.
Его слова прозвучали окончательным приговором. На руках лысого не было
и пятнышка копоти, наоборот, они прямо сияли белизной, словно только что
разрезанная редька. Казалось, что не живая кожа, а лайковые перчатки.
Как это ни странно, но я впервые услышал, что говорят миряне о нашей
обители. До сих пор я общался только с монахами, ведь и в университете
учились такие же послушники и будущие священники, как я; мы никогда не
обсуждали между собой храмовые дела. То, что я услышал от соседей по
вагону, нисколько меня не удивило. Все было сущей правдой. Нас
действительно кормили одним холодным рисом.
Настоятель действительно частенько наведывался в веселый квартал.
Но мысль о том, что эти старики могут точно так же обсудить и разобрать
мои поступки, заставила меня содрогнуться от отвращения.
Сама мысль, что обо мне можно толковать их словами, была невыносимой.
Для этого подходили только мои слова. Не следует забывать, что, даже
увидев Учителя с гейшей, я не испытал и тени праведного негодования.
Поэтому разговор пожилых служащих недолго занимал мои мысли, их слова
растаяли, оставив после себя едва заметный душок заурядности и легкий
привкус ненависти. Мои идеи не нуждались в "общественной поддержке". Я не
собирался втискивать свои мысли и чувства в тесные рамки, доступные
пониманию общества. Я уже говорил и повторяю снова: основой самого моего
существования была убежденность, что я недоступен ничьему пониманию.
Вдруг дверь вагона распахнулась, и в проходе появился разносчик,
расхваливая сиплым голосом товары, что лежали у него в корзине. Я
вспомнил, что с утра ничего не ел, и купил коробочку с завтраком:
какую-то зеленоватую лапшу, явно приготовленную не из риса, а из
водорослей.
Туман рассеялся, но небо оставалось хмурым. К подножию горы Таба
лепились дома; местные жители выращивали на здешних скудных почвах
бумажные деревья и занимались производством бумаги.
Майдзурская бухта. Это название волновало меня точно так же, как
прежде, сам не знаю отчего. Все мое детство, проведенное в деревне Сираку,
слова "Майдзурская бухта" обозначали для меня близкое, но невидимое море,
в них звучало предчувствие моря.
Впрочем, невидимую эту бухту отлично можно было рассмотреть с вершины
горы Аоба, чьи склоны начинались сразу за деревней.
Дважды взбирался я на самый верх. Помню, во второй раз на рейде
военного порта стояла вся Объединенная эскадра. Наверное, корабли
собрались вместе и теперь покачивались на якоре посреди сверкающих
просторов бухты, готовясь к выполнению какого-то секретного задания.
Существование эскадры вообще было окружено такой таинственностью, что
иногда я даже сомневался, а есть ли она на самом деле. Вот почему флот
напомнил мне стаю редких птиц, знакомых по названию и фотографиям, но
никогда не виденных в жизни; не зная, что за ней наблюдают человеческие
глаза, стая села на воду и наслаждалась купанием в бухте, охраняемая
бдительным и грозным вожаком...
Голос проводника заставил меня очнуться от воспоминаний: поезд
приближался к станции "Западный Майдзуру". Прежде здесь бросались к выходу
многочисленные матросы, поспешно вскидывая на плечи поклажу. Теперь же с
места кроме меня поднялись всего несколько мужчин, сильно смахивавших на
дельцов черного рынка.
Все тут переменилось. Майдзуру превратился в иностранный порт:
на каждом углу угрожающе пестрели указатели на английском языке.
По улицам толпами ходили американские военные.
Низко нависло небо, уже дышавшее зимой, по широкой улице, ведущей к
военному порту, гулял холодный соленый ветер. Но пахло не морем, а чем-то
неживым - ржавым железом, что ли. Море вонзалось узким, похожим на канал
языком в самую сердцевину города; от безжизненной воды, от вытащенного на
скалы военного катерка веяло миром и покоем, но слишком уж все стало
чистеньким, вылизанным и гигиеничным; некогда исполненный мужественной
силы и энергии порт теперь напоминал огромный госпиталь.
Здесь я не собирался знакомиться с морем поближе, если, конечно, меня
ради забавы не столкнет с пирса в воду какой-нибудь американский джип.
Пожалуй, как думается мне сейчас, в побуждении бежать из обители таился и
зов моря, но не этой укрощенной, искусственной бухты, а тех буйных
свободных волн, что бились о скалы мыса Нариу в далеком-далеком детстве.
Да, меня звало ярое, грубое, вечно злое море западного побережья.
Именно поэтому конечной целью моего путешествия я выбрал городок Юра.
Песчаные пляжи, на которых летом теснятся купальщики, давно опустели;
теперь там никого - только берег и море, столкнувшиеся в мрачном
единоборстве. От Западного Майдзуру до Юра было три ри, и мои ноги еще
смутно помнили эту дорогу.
Надо было идти на запад, вдоль отлогого берега бухты, потом пересечь
железнодорожные пути, преодолеть перевал Такидзири и спуститься к реке
Юрагава. Перейдя на другой берег по мосту Огава, следовало повернуть на
север, а затем держаться реки, пока она не выведет к устью.
Я вышел за городскую окраину и зашагал по дороге...
Когда ноги отяжелели от усталости, я спросил себя: "А что там есть, в
этом Юра? Зачем бреду я туда, каких ищу доказательств? И чему? Ведь там
ничего нет - только берег и волны Японского моря".
Но ноги упрямо несли меня вперед. Мне надо было дойти - все равно куда.
Название городка, в который я держал путь, ничего для меня не значило, но
странное, почти аморальное по своей силе мужество родилось в моей душе - я
был готов встретить любую судьбу лицом к лицу.
Временами сквозь облака ненадолго проглядывало неяркое солнце, и тогда
росшие вдоль дороги могучие дзельквы манили меня отдохнуть под сенью их
раскидистых ветвей, но что-то подсказывало мне: нельзя терять времени,
нужно спешить.
К широкой пойме реки не было пологого спуска, Юрагава вырывалась на
равнину внезапно, из горной расщелины. Но здесь бег ее обильных голубых
вод замедлялся, и она не спеша, словно нехотя, текла под хмурым небом к
морю.
Я перешел по мосту на другой берег, дорога здесь была безлюдной. Иногда
мне попадались мандариновые плантации, но ни одной живой души я так и не
увидел. Даже когда я проходил мимо деревушки Кадзуэ, мне встретился лишь
одинокий пес, высунувший из высокой травы черную лохматую морду.
Мне было известно, что неподалеку находится главная местная
достопримечательность - развалины усадьбы знаменитого злодея древности Даю
Сансё, но я, не задерживаясь, прошел мимо, достопримечательности меня не
интересовали, да и смотрел я все время в другую сторону, на реку. Там был
большой остров, заросший бамбуком. Ветви низко клонились под ветром, хотя
на берегу было тихо и безветренно. На острове уместилось довольно большое
заливное поле, но сейчас никто на нем не работал, только у самой воды
спиной ко мне застыла фигура с удочкой в руке.
Я так давно уже не встречал людей, что испытывал к рыболову теплое,
почти родственное чувство.
"Похоже, лобанов ловит, - подумал я. - А если так, значит и до устья
недалеко".
В это время бамбук зашелестел еще пуще, заглушив журчание воды, и над
ним повисла какая-то прозрачная пелена - наверное, дождь. Песок на острове
потемнел от влаги, а тем временем полило и на моем берегу, Я мок под
холодными струями, на островке же дождь успел кончиться. Рыболов не
двинулся с места, так и сидел, скрючившись над водой. Наконец тучу унесло.
Заросли мисканта и высокие осенние травы на каждом повороте дороги
заслоняли обзор, но я знал, что до устья уже рукой подать.
Холодный морской ветер задул мне в лицо.
У самого устья по речной шири было разбросано несколько пустынных
островков. До моря оставалось совсем недалеко, соленая вода, наверное, уже
пыталась растворить в себе поток, но река пребывала в безмятежном
спокойствии, ничем не намекая на свой близкий конец. Я подумал, что так же
незаметно умирает лежащий без сознания человек.
Горло реки было неожиданно узким. Море, вбиравшее и поглощавшее
пресноводный поток, лежало, сливаясь с мрачным нагромождением облаков в
единую темную массу.
Для того чтобы ощутить прикосновение моря, я должен был еще немного
побродить по берегу, насквозь продуваемому порывистым ветром с полей.
Ветер рисовал свои узоры по всему огромному северному морю. Поля были
пустынны, и вся нерастраченная мощь воздушных потоков предназначалась
только этим волнам. Таково зимнее море здешних краев - слитое с небом,
подавляющее и почти невидимое.
Вдали слоились пепельно-серые волны, а прямо напротив устья плавала
диковинная шляпа-котелок - остров Каммури, заповедное обиталище редчайших
птиц; до него было восемь ри.
Я шел через поле. Огляделся по сторонам. Какие унылые, заброшенные
места!
В этот миг что-то очень важное открылось моему сердцу.
Вспыхнуло - и погасло, прежде чем рассудок успел уловить смысл. Я
остановился и немного постоял, но ледяной ветер выдувал прочь все мысли. Я
снова зашагал ему навстречу.
Тощие поля перемежались каменистыми пустошами, травы наполовину
высохли, там же, где зелень еще уцелела, она жалась к земле, измятая и
похожая на мох. Земля здесь была перемешана с песком.
Раздался низкий дрожащий звук. Потом я услышал голоса - в тот самый
миг, когда, повернувшись на минуту спиной к ветру, взглянул на пик
Юрагатакэ.
Я осмотрелся, пытаясь понять, где люди. Узкая тропинка петляла меж
невысоких скал, спускаясь к морю. Я увидел, что там ведутся работы по
укреплению берега. У кромки прибоя валялись бетонные опоры, Похожие на
кости, их свежая белизна ярко выделялась на тусклом фоне песка. Услышанный
мной странный вибрирующий звук оказался шумом работающей бетономешалки.
Несколько красноносых рабочих с любопытством оглядели мою фигуру в
студенческой тужурке, когда я проходил мимо. Я тоже посмотрел на них, этим
контакт между членами семьи человечества и ограничился.
Берег врезался в море острым конусом. Приближаясь по песку к линии
прибоя, я ощущал озарение жгучей радости; мелькнувшее молнией, а затем
погасшее озарение с каждым моим шагом делалось все ближе. Ветер обжигал
меня холодом, руки совсем закоченели без перчаток, но какое это имело
значение!
Вот оно, настоящее Японское море! Здесь источник всех моих несчастий и
черных мыслей, моего уродства и моей силы. Дикое, неистовое море. Волны
катились к берегу одна за другой, между ними пролегали глубокие пепельные
впадины. Над мрачным простором громоздились тяжелые, замысловатые тучи.
Массивные и бесформенные, они были обрамлены холодной и легкой как перышко
каймой, а в самой их гуще призрачно серел кусочек серо-голубого неба.
Вдали над свинцовыми волнами вставали черно-красные скалы мыса. В этой
картине были слиты воедино движение и неподвижность, беспрестанное
шевеление темных сил и застывшая монолитность металла.
Мне вдруг вспомнились слова Касиваги, сказанные в день нашего
знакомства. Он говорил, что самые кошмарные зверства и жестокости
зарождаются в ясный весенний день, когда вокруг зеленеет подстриженная
травка и ласково светит солнце.
Сейчас я стоял над яростным морем, в лицо мне дул злой ветер. Не было
здесь ни зеленого газона, ни весеннего солнца. Но дикая эта природа была
куда ближе моему сердцу, чем сияние тихого и ясного дня. Здесь я ни от
кого и ни от чего не зависел. Ничто мне не угрожало.
Можно ли назвать жестокими овладевшие мной в этот миг думы?
Не знаю, но всколыхнувшееся в моей душе чувство озарило меня изнутри,
высветило значение явившегося мне на поле откровения. Я не пытался
охватить его рассудком, а просто замер, ослепленный сиянием идеи. Мысль,
никогда прежде не возникавшая у меня, набирала силу и разрасталась до
неохватных размеров. Уже не она принадлежала мне, а я ей. Мысль была
такова: "Я должен сжечь Золотой Храм".
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Я шел, не останавливаясь, до железнодорожной станции "ТангоЮра".
Когда-то, еще в гимназии, наш класс совершил экскурсию по тому же маршруту
и вернулся отсюда в Майдзуру на поезде. Дорожка, ведущая к станции, была
почти безлюдна - городок существовал за счет недолгого курортного сезона,
а на остальную часть года вымирал.
Я решил остановиться в маленькой пристанционной гостинице, носившей
длинное название "Гостиница "Юра" для любителей морского купания".
Приоткрыв стеклянную дверь, я крикнул: "Есть тут кто-нибудь?" - но ответа
не дождался. Слой пыли на ступеньках, закрытые ставни, темнота внутри -
все говорило о том, что гостиница давно стоит пустая.
Я обошел дом вокруг и позади него обнаружил маленький садик с увядшими
хризантемами. Наверху был установлен бак для воды, от него тянулся шланг
душа - видимо, летом, возвращаясь с пляжа, постояльцы смывали здесь песок,
приставший к телу.
Чуть поодаль стоял домик, в котором, очевидно, жила семья владельца
гостиницы. Сквозь закрытую дверь гремело радио, включенное на полную
мощ
...Закладка в соц.сетях