Жанр: Драма
Золотой храм
...я
жизнь любой обители, однако за год, что я прислуживал преподобному Досэну,
он не внушил мне ни любви, ни какого-то особого уважения. Впрочем, это
мало меня заботило. Но с тех пор как мать зажгла огонь честолюбия в моей
душе, я, семнадцатилетний послушник, стал временами оценивать своего
духовного отца критически.
Учитель был, безусловно, справедлив и бескорыстен. Ну и что же, думал
я, будь я настоятелем, я мог бы стать таким же. Преподобный Досэн не
обладал тем специфическим чувством юмора, который присущ священникам секты
Дзэн. Даже странно, ведь обычно полные люди любят и понимают шутку.
Мне приходилось слышать, что святой отец - большой охотник до женского
пола. Когда я представлял себе настоятеля, предающегося утехам плоти, мне
становилось одновременно смешно и как-то беспокойно. Что, интересно,
испытывает женщина, прижимаясь к этому розовому, похожему на сдобную булку
телу? Наверное, ей кажется, что мягкая розовая плоть растеклась по всей
Вселенной и похоронила свою жертву в этой телесной могиле.
Меня поражало, что дзэн-буддистский монах вообще может иметь плоть.
Наверное, думал я. Учитель затем и путается с женщинами, чтобы выразить
презрение собственной плоти, избавиться от нее. Но тогда странно, что это
презираемое тело так процветает и совершенно скрывает под собой дух. Надо
же, какая кроткая, послушная плоть - словно хорошо выдрессированная
собачонка. Или, скорее, как наложница, служащая духу святого отца...
Хочу оговорить особо, что означало для меня наше поражение в войне. Я
не воспринимал его как освобождение. Нет, только не освобождение. Для меня
конец войны означал возвращение к вечному, неизменному, к каждодневной
буддийской рутине монашеской жизни.
С первого же дня мира возобновился заведенный веками распорядок:
"открытие закона", "утренний урок", "утренняя каша", "наказы", "постижение
мудрости", "спасительный камень", "омовение", "открытие подушки"... Отец
настоятель запрещал покупать продукты на черном рынке, и поэтому в нашей
жидкой каше рису бывало совсем немного - из пожертвований храму, да еще
благодаря отцу эконому, который доставал его, выдавая за "пожертвования",
на том же черном рынке, чтобы подкормить наши юные, растущие тела. Иногда
мы покупали батат. Каша и батат составляли единственную нашу пищу - и на
завтрак, и на обед, и на ужин, поэтому нам все время хотелось есть.
Цурукава изредка получал из дома посылки с чем-нибудь сладким, и тогда
мы с ним садились ночью на мою постель и устраивали пир. Я помню, как-то
мы сидели так вдвоем; в ночном небе то и дело сверкали молнии. Раз его так
любят родители и если они такие богатые, что ж он не уедет отсюда в Токио,
спросил я.
- Это для воспитания и закалки духа, - ответил Цурукава. - Мне ведь
придется рано или поздно наследовать отцовский храм.
Для моего приятеля не существовало сложных проблем. Он отлично
чувствовал себя в этой жизни - как палочки для еды, лежащие в своем
футляре. Я не отставал от Цурукава и спросил, понимает ли он, что наша
страна вступает в новую эпоху и пока даже представить невозможно, какие
нас ждут перемены. Мне вспомнилась история, которую все обсуждали в школе
на третий день после окончания войны: офицер, директор завода, на котором
мы прежде работали, отвез к себе домой целый грузовик готовой продукции,
прямо заявив, что собирается торговать на черном рынке.
Я так и вижу перед собой этого смелого и жестокого, с колючим взглядом
человека, направляющегося прямым ходом в мир порока.
Дорога, по которой устремился он, уверенно грохоча сапогами,
представлялась мне столь же сумбурной и озаренной багровым полыханием
восхода, как смерть на поле брани. Вот идет он, сгибаясь под тяжестью
ворованного, ночной ветер дует ему в лицо, белый шарф вьется по плечам. С
головокружительной скоростью несется он к гибели. И я слышу, как где-то
вдали невесомо гудит колокол сияющей колокольни всего этого содома...
Подобные поступки были мне чужды - я не обладал ни средствами, ни
возможностями, ни внутренней свободой для их совершения. Однако, говоря
про "новую эпоху", я был преисполнен решимости, хоть и не знал, чего
конкретно надо ждать. "Пусть другие предаются миру зла своими делами и
самой своей жизнью, - думал я, - я же погружусь как можно глубже в тот мир
зла, который недоступен глазу".
Впрочем, первые мои планы проникнуть в мир зла были неуклюжи и
смехотворны: я собирался втереться в доверие к настоятелю, чтобы он
назначил меня своим преемником, а потом взять и отравить его - и тогда уж
Золотой Храм точно будет мой. От этих замыслов у меня делалось даже как-то
спокойнее на душе, особенно когда я убедился, что Цурукава мне не соперник.
- И что же, тебя совсем не тревожит будущее? - спросил я его.
- Ты ни о чем не мечтаешь?
- Нет. Тревожься - не тревожься, мечтай - не мечтай, что от этого
изменится?
В ответе Цурукава не было и тени горечи или бравады. В этот миг
сверкнула молния, осветив тонкие полукружья его бровей - единственную
тонкую деталь округлого лица. Похоже, Цурукава просил парикмахера
подбривать их. От бровей, и без того узких, вообще оставалась одна
ниточка, кое-где виднелся голубоватый след от бритвы.
Увидев эту нежную голубизну, я почувствовал тревогу. Этот юноша, в
отличие от меня, горел светом чистой и ясной жизни, находясь на самой ее
вершине. Пока огонь не догорит, будущее останется от него сокрытым.
Пылающий фитиль будущего плавает в холодном и прозрачном масле. Зачем
такому человеку провидеть свое грядущее, чистое и безгрешное? Если,
конечно, впереди его ждет чистота и безгреховность...
После того как Цурукава ушел к себе, я от духоты никак не мог уснуть. К
тому же я твердо решил не поддаваться дурной привычке рукоблудия, и это
тоже лишало меня сна.
Иногда ночью у меня происходила поллюция. Причем мне не снилось ничего
сексуального. Например, я видел черного пса, бегущего по темным улицам, из
пасти пламенем вырывалось прерывистое дыхание, а на шее у собаки висел
колокольчик.
Колокольчик звенел все громче и громче, и вместе со звуком росло мое
возбуждение; когда же звон доходил до высшей точки, происходило
семяизвержение.
Занимаясь блудом наяву, я рисовал себе разные адские картины.
Еще мне виделись груди Уико, ее бедра. Себя же я представлял крошечным,
безобразным червяком...
Я рывком поднялся с постели, через заднюю дверь Малой библиотеки
прокрался во двор.
За храмом Рокуондзи находился храм Юкатэй, а еще дальше к востоку
высилась гора Фудосан. Ее склоны поросли соснами, меж стволов которых
тянулся к небу молодой бамбук, цвели кусты дейции и дикой азалии. Я
настолько успел изучить эти места, что и темной ночью поднимался вверх по
тропинке не оступаясь. С вершины горы открывался вид на верхнюю и
центральную часть Киото, а вдали синели горы Эйдзан и Даймондзи.
Я карабкался все выше и выше. Из-под ног взлетали, хлопая крыльями,
напуганные птицы, но я не обращал на них внимания, а только следил, чтобы
не споткнуться о какой-нибудь пенек. Мне стало легче - бездумная прогулка
исцелила меня. Наконец я достиг вершины, и прохладный ночной ветер стал
обдувать мое разгоряченное тело.
Открывшаяся взору картина меня поразила. Затемнение было отменено, и
город разливался по долине морем огней. Это зрелище показалось мне чуть ли
не чудом - ведь я впервые после окончания войны смотрел на город сверху.
Светящиеся огни составляли единое целое. Рассыпанные по плоскости, они
не казались ни далекими, ни близкими, а как бы представляли собой огромное
прозрачное сооружение, созданное из горящих точек; гигантская эта
конструкция громоздилась в ночи, светясь причудливыми наростами и
ответвлениями. Так вот он какой, город. Лишь парк вокруг императорского
дворца был погружен во мрак, похожий на черную пещеру.
Вдали, над горой Эйдзан, в темном небе то и дело вспыхивали молнии.
"Это и есть суетный мир, - подумал я. - Вот кончилась война, и под
этими огнями засновали люди, охваченные порочными помыслами. Сонмища
женщин и мужчин смотрят там друг другу в лицо, не чувствуя, как в нос им
ударяет трупный запах их собственных деяний, отвратительных, как сама
смерть. Сердце мое радуется при мысли о том, что все эти огни - огни ада.
Так пусть же зло, зреющее в моей душе, растет, множится и наливается
светом, пусть не уступит оно ни в чем этому огромному сиянию! И пусть
чернота моей души, хранящей огонь зла, сравняется с чернотой ночи,
окутавшей этот город!"
Теперь, с концом войны, число посетителей в Золотом Храме с каждым днем
росло. Настоятелю удалось добиться от городских властей разрешения
повысить плату за вход, чтобы компенсировать рост инфляции.
До сих пор любоваться Золотым Храмом приходила немногочисленная,
неброско одетая публика - военные в форме, штатские в гражданских кителях.
Но вот в городе появились оккупационные войска, и вскоре разнузданные
нравы суетного мира захлестнули территорию храма. Впрочем, перемены были
не только к худшему, так, возродилась традиция устраивать чайные
церемонии, и в Золотой Храм зачастили женщины в нарядных кимоно, до поры
до времени припрятанных по шкафам. Мы, послушники, в своих убогих рясах
теперь выделялись из толпы; казалось, будто мы вырядились монахами для
потехи или что мы какие-нибудь туземцы из заповедника, наряженные в
национальные одежды, чтобы публика могла посмотреть, как жили наши далекие
предки. Особенно своим видом мы веселили американцев: те бесцеремонно
дергали нас за рукава ряс и покатывались со смеху. Или, сунув немного
денег, брали наши одеяния напрокат - сфотографироваться на память. Наш
экскурсовод не знал иностранных языков, поэтому иногда вести американских
гостей по территории стали отправлять меня или Цурукава, хотя мы
объяснялись по-английски с грехом пополам.
Пришла первая послевоенная зима. В пятницу вечером вдруг повалил снег и
не прекращался всю субботу. Днем, в школе, я с наслаждением предвкушал,
как пойду любоваться заснеженным Золотым Храмом.
Снег все шел и шел. Я свернул с дорожки для посетителей и как был, в
резиновых сапогах, с ранцем через плечо, отправился к берегу Зеркального
пруда. В воздухе носились легкие и быстрые снежинки.
Как прежде, в детстве, я поднял лицо к небу и открыл рот пошире.
Снежинки ударялись о мои зубы, и мне казалось, что я слышу легкий звон,
будто подрагивают листочки фольги; я чувствовал, как снег падает в тепло
полости рта и тает, соприкасаясь с его красной плотью.
Мне представился клюв феникса, застывшего над Вершиной Прекрасного,
горячий, гладкий рот золотой сказочной птицы.
Когда идет снег, мы снова чувствуем себя детьми. Да и потом, мне ведь
было всего восемнадцать. Что же странного, если мою душу охватило детское
возбуждение?
Присыпанный снегом Золотой Храм был невыразимо прекрасен.
Открытый ветрам, он стоял в пленительной наготе: внутрь свободно
задувало снег, жались друг к другу стройные колонны.
Почему не заикается снег? - подумал я. Иногда, ложась на ветви аралии и
осыпаясь затем вниз, он действительно словно начинал заикаться. Снег
окутывал меня облаком, плавно скользя с небес, и я забыл о душевных своих
изъянах, сердце мое забилось в чистом и ровном ритме, как если бы меня
обволакивала чудесная музыка.
Из-за снегопада трехмерный Кинкакудзи утратил объемность, в нем больше
не ощущалось вызова окружающему миру, Храм стал плоским, превратился в
свое собственное изображение. Обнаженные ветви деревьев на лесистых
склонах почти не задерживали снег, и лес казался еще более голым. Лишь на
хвое растущих кое-где сосен лежали роскошные белые шапки. На льду пруда
намело сугробы, но почему-то не везде, "а только местами - большие белые
пятна, разбросанные по поверхности, напоминали облака с декоративного
панно. Среди сугробов затерялись островок Авадзи и скала Кюсанхаккай, и их
молодые сосны, казалось, каким-то чудом пробились сквозь лед и наст
заснеженной равнины.
Лишь крыши верхнего и среднего ярусов Храма - Вершины Прекрасного и
Грота Прибоя - да еще маленькая кровля Рыбачьего павильона отливали
белизной, стены же, сложные переплетения досок на фоне снега, казались
черными. Мне доподлинно было известно, что в Храме никто не живет, но
очарование этих черных стен было столь велико, что я усомнился: а вдруг
все-таки живет? Так мы, разглядывая картину на шелке художника китайской
Южной школы, где изображен какой-нибудь замок в горах, придвигаемся
поближе, пытаясь угадать, кто скрывается за его стенами. Но если бы я
захотел приблизиться к этому Храму, мое лицо уперлось бы в холодный шелк
снега.
Двери Вершины Прекрасного, обращенные к заснеженным небесам, были и
сегодня настежь. Я представил, как снежинки пролетают через узкое
пространство покоев, ударяются о дряхлую позолоту стен и застывают узорами
золотистой изморози.
В воскресенье утром меня позвал наш старик экскурсовод. Время осмотра
еще не наступило, но у ворот уже стоял американский солдат.
Старик жестом попросил его подождать и пошел за мной, "знатоком"
английского. Как ни странно, иностранный язык давался мне легче, чем
Цурукава, и, говоря по-английски, я никогда не заикался.
Перед воротами храма я увидел армейский джип. Вдребезги пьяный
американец стоял, опираясь о столб ворот. Он взглянул на меня сверху вниз
и насмешливо улыбнулся.
Храмовой двор, засыпанный свежим снегом, сиял ослепительной белизной.
На меня в упор посмотрело молодое, в розовых складках жира лицо,
обрамленное этим нестерпимым сиянием, и дохнуло белым паром и перегаром.
Мне стало немного не по себе, как всегда, когда я пытался представить, что
за чувства могут жить в существе, настолько отличающемся от меня по
размерам.
Я взял себе за правило никому и ни в чем не перечить, поэтому, несмотря
на ранний час, согласился провести американца по территории, попросив
только уплатить за вход и экскурсию. К моему удивлению, смертельно пьяный
детина безропотно заплатил. Потом обернулся к джипу и буркнул: "А ну
давай, выходи" - или что-то в этом роде.
Снег блестел так ярко, что в темноте кабины ничего разглядеть было
нельзя. Под брезентовым верхом шевельнулось что-то белое - будто кролик в
клетке.
На подножку джипа высунулась нога в узкой туфле на высоком каблуке. Я
удивился, что она голая, без чулка, - было очень холодно.
Появилась женщина, обычная проститутка из тех, что путаются с
американской солдатней, - это было видно с первого взгляда, яркокрасное
пальто, того же пылающего цвета лакированные ногти. Полы пальто
распахнулись, и промелькнула грязноватая ночная рубашка из дешевой
материи. Женщина тоже была абсолютно пьяна, глаза ее смотрели мутно.
Парень хотя бы не забыл одеться, она же просто накинула на рубашку пальто
и обмотала шею шарфом - видимо, только что вылезла из постели.
В белом свете снега женщина казалась мертвенно-бледной. На бескровном
лице неживым пятном алели намазанные губы. Ступив на землю, женщина
чихнула - по тонкому носу пробежали морщинки, пьяные, усталые глаза на миг
уставились куда-то вдаль и снова помутнели. Она назвала солдата по имени:
- Дзяк, Дзя-ак, цу корудо, цу корудо .
Голос ее жалобно раскатился над заснеженной землей. Парень не ответил.
Впервые женщина этого сорта казалась мне красивой. И вовсе не потому,
что она хоть сколько-то походила на Уико, - наоборот, ее словно специально
создали так, чтобы она ни единой мелочью не напоминала Уико. И может быть,
именно благодаря этой несхожести с оставшимся в моем сердце образом
проститутка обрела особую, свежую красоту. И было что-то утешительное в
таком противопоставлении чувству, которое оставило в моей душе первое
соприкосновение с женской красотой.
Только одно, пожалуй, объединяло проститутку с Уико: как и та, она не
удостоила мою жалкую фигуру в грязном свитере и резиновых сапогах ни
единым взглядом.
Все обитатели храма с раннего утра вышли на уборку снега, но едва-едва
успели расчистить дорожки для публики, да и по тем пройти можно было
только друг за другом. Я повел американца и его подругу за собой.
Выйдя на берег пруда и увидев открывшуюся картину, солдат замахал
своими здоровенными ручищами, радостно загоготал и что-то прокричал.
Схватил женщину за плечи и с силой встряхнул. Та недовольно нахмурила
брови и снова повторила:
- О-о, Дзя-ак! Цу корудо!
Американец спросил меня, что это за ягоды краснеют на присыпанных
снегом ветвях, но я не знал, как они называются поанглийски, и просто
сказал: "аоки". Быть может, под внешностью громилы скрывался поэт, но мне
ясные голубые глаза солдата показались жестокими. В английской детской
песенке про Матушку Гусыню поется о том, что черные глаза - злые и
жестокие. Видимо, человеку свойственно отождествлять жестокость с чем-то
чужеродным и иностранным.
Я начал экскурсию как обычно. В Золотом Храме мертвецки пьяный
американец, шатаясь из стороны в сторону, снял сапоги и швырнул их на пол.
Закоченевшими от холода пальцами я достал из кармана путеводитель на
английском языке и приготовился читать по нему, как делал это всегда, но
солдат протянул руку, выхватил у меня брошюру и стал дурашливым голосом
декламировать по ней сам, так что необходимость в моих услугах отпала.
Я стоял, прислонившись к одной из колонн Зала Очищения Водой, и смотрел
на искрящийся и сверкающий пруд. Никогда еще покои Золотого Храма не
заливало такое море света - даже становилось как-то не по себе.
Засмотревшись на пруд, я не заметил, как между солдатом и проституткой,
зашедшими в Рыбачий павильон, началась перебранка.
Ссора становилась все громче, но слов разобрать я не мог. Женщина
ожесточенно кричала что-то своему спутнику, причем я так и не понял -
по-японски или по-английски. Переругиваясь на ходу, американец и
проститутка двигались в мою сторону, обо мне они уже забыли.
Солдат бранился, нависая над женщиной, и она вдруг со всего размаху
ударила его по щеке. Потом повернулась и, быстро надев свои туфли на
высоком каблуке, пустилась бежать по дорожке к воротам.
Я не понял, что произошло, но тоже выскочил из Храма и побежал вдоль
пруда. Однако длинноногий американец догнал женщину быстрее меня и схватил
ее за лацканы ярко-красного пальто.
Потом парень оглянулся на меня и разжал пальцы. Наверное, руки его
обладали поистине богатырской силой, потому что женщина тут же навзничь
рухнула на снег. Красные полы пальто распахнулись, заголились белые ляжки.
Она даже не пыталась встать, а только злобно смотрела снизу на солдата,
горой возвышавшегося над ней.
Я инстинктивно опустился рядом с женщиной на колени, чтобы помочь ей
подняться.
- Эй, ты! - крикнул американец.
Я обернулся. Он стоял надо мной, широко расставив ноги, и делал
какой-то знак рукой. Потом сказал по-английски странно потеплевшим, мягким
голосом:
- Ну-ка наступи на нее. Слышишь, ты?
Я сначала не понял, чего он от меня хочет. Но в голубых глазах,
глядевших на меня откуда-то сверху, недвусмысленно читался приказ.
За широкими плечами солдата сверкал и переливался покрытый снегом Храм,
ярко синело ясное, словно свежевымытое, зимнее небо.
В этих голубых глазах не было и тени жестокости. Их выражение
показалось мне необычайно нежным и даже лиричным.
Толстые пальцы крепко взяли меня за воротник и рывком поставили на
ноги. Но голос по-прежнему был мягок и ласков:
- Наступи. Наступи на нее.
Словно завороженный, я поднял ногу в резиновом сапоге. Солдат хлопнул
меня по плечу, нога дернулась книзу и опустилась на мягкое - будто я
ступил в жидкую весеннюю грязь. Это был живот проститутки. Она зажмурила
глаза и взвыла.
- Еще разок. Давай-давай.
Я наступил еще. Охватившее меня поначалу смятение исчезло, сменилось
вдруг безудержной радостью. Это женский живот, сказал себе я. А вот это -
грудь. Никогда бы не подумал, что человеческое тело так послушно и упруго
- прямо как мяч.
- Хватит, - отчетливо произнес американец.
Потом вежливо помог женщине подняться, стряхнул с нее снег и грязь и,
не оборачиваясь, повел ее под руку вперед. Женщина за все время так ни
разу на меня и не взглянула.
Усадив проститутку в джип, солдат посмотрел на меня и с пьяной
торжественностью сказал: "Спасибо". Протянул мне какие-то деньги, но я не
взял. Тогда он достал с переднего сиденья две пачки сигарет и сунул мне в
руки.
Я стоял у ворот, солнечные блики слепили мне глаза. Щеки мои горели
огнем. Подняв облако снежной пыли, джип запрыгал по ухабам и скрылся
вдали. Я весь дрожал от возбуждения.
Когда же волнение схлынуло, в голову мне пришла восхитительная по
своему коварству мысль: я представил, как обрадуется настоятель, заядлый
курильщик, получив в подарок эти сигареты. А знать ничего не будет.
Не к чему мне признаваться ему в содеянном. Я лишь подчинился насилию.
Неизвестно еще, что со мной сталось бы, попробуй я не подчиниться.
Я отправился в Большую библиотеку. Отец эконом, мастер на все руки, как
раз брил Учителю голову. Я остался ждать на засыпанной снегом веранде.
Сосна "Парусник", покрытая искристым снегом, сегодня была похожа на
настоящий корабль со свернутыми белыми парусами.
Настоятель сидел с закрытыми глазами и держал в руках лист бумаги, о
который эконом вытирал лезвие. Из-под бритвы все явственней возникал голый
череп - массивный и какой-то животный.
Покончив с бритьем, отец эконом накрыл голову Учителя горячим
полотенцем. Когда он снял полотенце, взору явилась блестящая, будто
новорожденная голова, похожая на вынутое из кипятка яйцо.
Я пробормотал, заикаясь, какие-то объяснения и с поклоном протянул
преподобному две пачки "Честерфильда".
- О-о, вот за это спасибо.
По лицу Учителя промелькнула рассеянная улыбка. Только и всего. Потом
его рука деловито и одновременно небрежно швырнула обе пачки на стол,
заваленный письмами и бумагами.
Отец эконом принялся массажировать преподобному Досэну плечи, и тот
снова прикрыл глаза.
Надо было уходить. От разочарования меня бросило в жар. Мой преступный
и загадочный поступок, полученные в награду за него сигареты, принявший
их, не ведая ни о чем, Учитель - вся эта цепь событий должна была привести
к более острому и драматичному эффекту! И то, что человек, именующий себя
"Учителем", ничего не почувствовал, лишь усилило мое к нему презрение.
Однако настоятель вдруг велел мне задержаться. Оказалось, что он решил
меня облагодетельствовать.
- Ты вот что, - объявил настоятель, - как кончишь школу, будешь
поступать в университет Отани. Тебе надо хорошенько учиться, чтобы сдать
экзамены как следует, покойный отец взирает на тебя с небес.
Новость, благодаря отцу эконому, незамедлительно распространилась среди
всех обитателей храма. То, что отец настоятель сам предлагает послушнику
поступать в университет, говорило о многом. Я был наслышан о том, каких
трудов стоило другим добиться этой милости: иной каждый вечер месяц за
месяцем ходил делать Учителю массаж, чтобы получить желанное разрешение.
Цурукава, который собирался учиться в Отани на собственные средства,
узнав о решении настоятеля, обрадованно хлопнул меня по плечу, а еще один
послушник, обойденный вниманием Учителя, с этого дня перестал со мной
разговаривать.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Итак, весной сорок седьмого года я поступил на подготовительное
отделение университета Отани. Со стороны могло бы показаться, что все
складывается как нельзя лучше и я уверенно ступаю по жизни, пользуясь
неизменным расположением Учителя и вызывая зависть недругов. На самом же
деле поступлению в университет предшествовало событие, при воспоминании о
котором меня и поныне охватывает дрожь.
Через неделю после того снежного утра, когда настоятель объявил, что я
буду учиться в университете, я, вернувшись из школы, столкнулся лицом к
лицу со своим обойденным соперником - тот взглянул на меня со странным
ликованием. До этого он делал вид, что не замечает моего существования.
В поведении отца эконома и всех прочих я тоже уловил нечто необычное,
хотя внешне все оставалось по-прежнему. Вечером я пошел в келью Цурукава и
пожаловался ему на непонятную перемену, произошедшую в братии. Поначалу
Цурукава отвечал уклончиво, но он никогда не умел скрывать своих чувств и
вскоре виновато посмотрел на меня исподлобья.
- Мне рассказал... (тут Цурукава назвал имя третьего из послушников),
но его при этом тогда не было, он еще не вернулся из школы... В общем, тут
днем произошла какаято странная история.
У меня все сжалось в груди. Я насел на своего приятеля, и он, заставив
меня поклясться, что я его не выдам, глядя мне прямо в глаза, рассказал
следующее.
Днем в храм приходила проститутка, одетая в красное пальто. Она
потребовала встречи с настоятелем. К ней вышел отец эконом, но женщина не
пожелала с ним объясняться и вновь потребовала самого главного. На беду по
коридору проходил преподобный Досэн. Увидев посетительницу, он вышел в
переднюю. Проститутка сказала, что неделю назад, в тот день, когда кругом
лежал снег, она вдвоем с одним иностранным солдатом приехала посмотреть
Золотой Храм; по словам проститутки, американец повалил ее наземь и
заставил какогото монашка из нашего храма топтать ее ногами. Вечером у нее
случился выкидыш. От настоятеля она требовала денежной компенсации. Если
же он ничего не даст, женщина грозилась поднять скандал и объявить всему
миру, что за дела творятся в храме Рокуондзи.
Отец настоятель, ни слова не говоря, дал проститутке денег, и она ушла.
Было известно, что в то злосчастное утро экскурсию вел я, однако,
поскольку других свидетелей моего проступка не имелось, преподобный Досэн
велел ничего мне о случившемся не говорить.
Сам он решил счесть рассказ проститутки ложью и небылицей.
Однако братия, которой отец эконом не преминул все передать, не
сомневалась в моей виновности.
Цурукава, чуть не плача, схватил меня за руку. Глядя на меня ясными
глазами, он спросил своим бесхитростным детским голоском:
- Неужели ты и вправду мог совершить такое?
...Я оказался лицом к лицу с обуревавшими меня мрачными страстями. К
этому вынудил меня вопрос Цурукава. Почему он задал его? Из дружеских
чувств? Знает ли он,
...Закладка в соц.сетях