Жанр: Драма
Лети к своим братьям, ворон
...еди которых всё-таки
узнал сестру, которая дала мне выпить сразу же после поступления сюда. С
левой стороны живота у меня была страшная боль, я попытался было пощупать
его, но не смог пошевелить рукой. Наверное, руки были связаны. Не помню,
чтобы я разговаривал тогда, но она потом говорила, что я крикнул ей:
- Rectus abdominus! Rectus abdominus! - а она ответила:
Что ж, это хорошо, только бы не было "rigor mortis!".
А в голове моей происходило в это время нечто совсем другое. Большую
часть войны я провёл в SOE, организации, занимавшейся движением
сопротивления в оккупированных странах, подготовкой и вооружением агентов,
которых потом забрасывали с парашютом - чаще всего это заканчивалось
смертью под пытками - на вражескую территорию. Там был один инструктор из
Глазго по рукопашному бою и борьбе с ножом. Он начинал обучение каждой
новой группы неизменной словесной формулой, которую даже не произносил, а
скандировал высоким поющим голосом:
- Видел ли кто-либо из вас, ребята, как убивают человека ножом? Я этого
не видел, но видел, как человека режут бритвой.
И вот эта присказка вновь и вновь вертелась у меня в голове,
подсознательно вызываемая, без сомненья, ассоциациями с Шотландией и
ножевыми ранами. Как я уже говорил, восприятие боли у меня необычно
сильное, и с тех пор трудно было себе представить, что бывает боль сильнее
той, что переношу я. Мне казалось, что нянечки грубы, несимпатичны и
чрезвычайно неуклюжи, когда они проделывали свою работу, заправляя постель
и передвигая незнакомое мне теперь тело, которое, как мне чудилось,
держится в поясе агонизирующей полоской не толще чем у осы.
Казалось, в их отношении ко мне подразумевалось, что страдания идут на
пользу моей душе. Если я вдруг непроизвольно стонал, одна из них, как
сейчас помню, отрывисто говорила:
- Просто рана у вас в плохом месте, и всё тут.
К сожалению, это было не всё. Однажды вечером я проснулся и увидел, что
рядом сидит та сестра, которая давала мне выпить, а под мышкой у меня
градусник.
- Как вы себя чувствуете? - мягко спросила она.
- Еле-еле душа в теле, - ответил я, - а что случилось?
- Вы очень больны. У вас больничный стафилококк. Они выделили его.
Staphylococcus aureus. Через несколько минут вас будет осматривать
хирург.
Пока он пришёл, меня стало тошнить, целое море черной рвоты, и при
каждом позыве рана как бы широко раскрывалась.
- Друг мой, - сказал он. - Я очень, очень сожалею, что так вышло.
Операция прошла блестяще, никогда я ещё не делал симпатектомии лучше, чем
эта, уверяю вас, но я не смог предусмотреть этого осложнения.
Анестезиолог, которого за своё долгое время пребывания в больнице я
стал считать своим ангелом-хранителем и лучшим другом, вошёл в мою палату
с большой тележкой, и я снова услышал:
- Считайте до десяти.
Когда я снова пришёл в себя, из моей раны торчали три дренажных трубки.
В общем и целом, как теперь видно из подробного счёта больницы, меня
ещё трижды возили в операционную, но время и их последовательность у меня
теперь перепутались. Я больше уж ничему не сопротивлялся, что бы со мной
не делали, я сдался полностью. Камусфеарна и то, что когда-то было там,
стало смутным сном, иногда кошмаром. В те редкие минуты, когда я
сознательно думал о будущем, у меня возникал только один чёткий образ, что
я снова смогу ходить, что переведу часы назад к тому времени, когда те два
оленя ещё не перебежали мне дорогу. В сравнении с этой целью, которая
требовала покорности, проблемы Камусфеарны представлялись теперь
маловажными, как в тревожном сне.
А худшее ещё было впереди. Во всех хирургических операциях, когда
требуется трогать и перемещать внутренности, может возникать состояние,
которое называется ileus, при котором мягкие и ритмичные сокращения,
перистальтика, выполняющая пищеварение, вдруг полностью парализуется.
Прекращается всякое движение, что, как считают теперь многие школы мысли,
является протестом всего целого единого (ибо психика и соматическая
система, мозг и тело образуют единое целое, которое нельзя произвольно
разделять), - против внешнего вмешательства, что подсознательно
истолковывается как фактор враждебной силы. Как бы то ни было, а в
результате получается, что кишки прекращают функционировать, и как
следствие образуются газы, которым некуда выходить, как это бывает у
трупов. Пузо вздувается и вздувается как у выброшенного на берег кита, -
или как в моём случае, как целая куча бурдюков волынки, из которой во все
стороны торчат трубки. Если к тому же это огромное растяжение напрягает
большую рану, стремясь раскрыть её чисто механически, то в результате
возникает боль и затуманивание сознания. До совсем недавнего времени такое
состояние было частой причиной смерти. Полагаю, что на мне испытывали
несколько лекарств, но без нужного результата. Я признателен хирургу за
то, что он не обращался со мной как с ребёнком, он объяснил мне всю
концепцию, добавив, что будет стараться до тех пор, пока не найдёт
действенного лекарства.
Он не скрывал, что в его отсутствие моя жизнь находится в опасности. Я
ему весьма признателен за такое абсолютно честное откровение.
Первые лекарства, конечно же, не подействовали. Моё пузо величиной с
гору несколько уменьшалось на некоторое время, а затем вновь вздувалось до
прежних чудовищных размеров. Я теперь уж и не помню, как долго сохранялось
моё гротескно вздутое состояние.
Однажды ночью я вдруг проснулся от какого-то звука, раздавшегося в
палате, звука, который бывает, когда шумно выпускают дурной воздух. Я
никак не мог понять этого, в палате я был один и не мог себе представить,
что ночная сиделка может позволить себе такое нарушение приличий. Тут он
повторился ещё раз, громоподобный как землетрясение, долгий, шумный и
невероятно оглушительный грохот. Такого я никогда в жизни не слыхал. Звук
такого великолепного и продолжительного свойства, что, казалось, он
находится далеко за пределами человеческих возможностей. С ужасом я вдруг
понял, что именно я - автор этого громоподобного слоновьего концерта. Я
положил руку на живот и почувствовал, что он опускается как проткнутый
заградительный аэростат. Они, наконец, нашли нужное лекарство, и результат
оказался настолько зримым (или слышимым), что я даже пожелал было, чтобы
его изготовители записали всё это на магнитофонную плёнку в рекламных
целях.
Остаток моего вроде бы бесконечного пребывания в больнице шёл в курсе
нормального, но несколько затянувшегося выздоровления. Выяснилось, что не
все нянечки в этом заведении так уж бесчеловечны, как те две, которые
занимались мной после операции. Некоторые из них были просто святые,
умелые и добросердечные, искренне преданные своей работе, хотя вся эта
организация в целом осталась для меня загадкой. Через день-другой после
моего великого взрыва я позвонил и попросил "утку". Удивительно красивая
светловолосая девочка, которая показалась мне просто ребёнком, хоть и была
в форме сотрудницы-практикантки с испытательным сроком, явилась на мой
вызов. Она вроде бы смутилась, услышав мою просьбу, но принесла то, что
мне было нужно. Пока она помогала мне установить судно, то старалась
смотреть в сторону и очень сильно смущалась. Позднее, когда она пришла
выносить его и выполнить обычные обязанности нянечки, она просто совсем
растерялась. Я решил узнать о ней побольше и, когда час-другой спустя она
принесла мне еду (а качество пищи, как и всё здание и его оборудование
было великолепным), я сумел удержать её и завязать разговор. Ей только что
исполнилось шестнадцать, она была сиротой из рыбацкой семьи в Коннемаре,
которую взял к себе этот орден монашенок, чтобы она сама потом стала
монахиней. С десяти лет она была членом команды в небольшой рыбацкой лодке
отца, умела обращаться с сетями и фалами не хуже любого мальчика. Её
привезли из Ирландии неделю назад, а в этой больнице она работает ровно
три дня.
До сегодняшнего утра она никогда в жизни не видела нагого мужчины, так
что не удивительно, что так смущалась. Я спросил её, в чем заключаются её
остальные обязанности.
- Ну, во-первых, утром я помогаю монахиням одевать головные уборы. Они
не могут делать этого сами, так как им не разрешается смотреть в зеркало.
- Что? Никогда? А что, если они увидят себя, к примеру, в витрине
магазина?
- Им полагается отвернуться. Так вот, головные уборы занимают у них
массу времени, после этого я прихожу из монастыря в больницу и делаю то
то, то сё, что скажут.
- Но ведь когда ты станешь монахиней, ты ведь тоже не увидишь больше
своего лица?
- Да, никогда, таковы правила ордена.
- Ты много потеряешь, - сказал я, и она снова глубоко покраснела.
Однако, с другой стороны, мне пришло на ум, что для некоторых других
монахинь это правило было величайшим бесплатным благом и счастьем в жизни.
Я и сказал ей об этом.
- Не следует так говорить, - ответила она мягким ирландским говором, -
это немилосердно.
- А хочешь ли ты быть монахиней? - спросил я. - Разве ты не хочешь
выйти замуж, иметь детей и быть женщиной?
- Нет. Мать-настоятельница убедила меня в том, что мне надо отказаться
от всего земного, и теперь моё самое заветное желание - стать членом
ордена. Ничто теперь не изменит моих намерений. Мне дадут другое имя, и я
забуду свою жизнь до того, как меня привезли в монастырь.
"Забыть море и солёный ветер, солнце, и огромное небо над головой, -
подумал я, - забыть ощущение мокрого песка под ногами и водоросли, забыть
покачивание лодки на волнах, плач чаек, забыть шипенье распустившихся и
капающих канатов на детских ладонях, забыть миленькое личико, которое она,
должно быть, разглядывала в потрескавшемся зеркале с пробуждающимися
надеждами и сомнениями подростка.
Меня охватила слепаязлость за то, что казалось мне подавлением и
принижением человеческой жизни.
Я сказал:
- Но ведь ты ещё ребёнок, как ты можешь быть уверена в том, что именно
этого и хочешь? А что будет, если через месяц-другой ты полюбишь парня или
мужчину?
- Я люблю Христа, - так просто и нежно произнесла она, что у меня не
нашлось слов, чтобы ответить ей, хотя гнев мой не прошёл. Единственная из
больничных монашек, имя которой мне было известно, и которая некогда,
должно быть, была так же прекрасна, как это дитя теперь, звалась сестра
Тереза Кровоточащего сердца. Я всё думал, чьё же сердце кровоточит, судя
по её лицу - её собственное.
Во время моего выздоровления, пока я ещё был в больнице, со мной
случилась любопытная вещь. Как только у меня появилась энергия и
необходимое для работы вдохновенье, я стал работать над автобиографией
своего детства, которая былаопубликована в 1965 году под названием "Дом в
Элриге". С абсолютной уверенностью я понял, что моя беспомощность и
зависимость, моё лишённое волос тело, то что я в своём пожилом возрасте
низведён до детского состояния, сотворили во мне некое чудо
перевоплощения, я снова смог мыслить по-детски и вспоминать образы и
отношения, которые иначе бы мне не явились. В некотором смысле я
действительно снова жил в те молодые годы, так как должен был теперь
вписаться в те далёкиеавторитарные структуры. Это воссоздание прошлого
было удивительно полным, я прошёл через этап тяжёлой болезни,
соответствующий зависимым годам младенчества, и пришёл к нетерпеливому и
раздражительному выздоровлению, которое имело своей параллелью нетерпимый
протест полового созревания и возмужания. Таким образом, а также потому,
что последовательность написания верно и непреднамеренно соответствовала
этим этапам, давно позабытые сцены и чувства, разговоры и течения мысли
стали явлениями настоящего, а не прошлого. Те образы, вероятно, были
отрывочными, но они были реальными, а не придуманными.
Посвящаю эту книгу тому дому И всем, кого я целовал, Но гораздо больше
тем детям, Каким был когда-то и я, Если только такие бывают.
Это посвящение, по моему, было риторическим. Я, в общем-то, не верил, что
они существуют, и искренне удивился, когда мне стало приходить множество
писем от детей, где говорилось, что они именно такие, каким был и я, что я
выразил их собственные мысли и путаные понятия ясными словами. Это суровый
упрёк родителям или другим взрослым, ответственным за воспитание, что дети
вынуждены обращаться за доверием и, по-видимому, за прощением, к
совершенно незнакомому человеку. Я знаю, что обязан этому неоценимому
комплименту двум оленям, которые стали причиной моей автомобильной аварии
и травмы левой ноги. Возможно, я даже обязан этим проклятью той рябины в
Камусфеарне. Оглядываясь назад, а проклятья часто обращаются вспять, я
сознаю, что если бы я не изложил историю своего детства так искренне, как
мне это удалось тогда, то теперь вокруг меня не было бы столько приёмных
сыновей и дочерей, жить с которыми мне гораздо светлей.
4
НЕВОЛЬНИКИ И СВОБОДНЫЕ
Когда, наконец, меня выписали из больницы, температура в моей левой ноге
восстановилась, - она даже была несколько выше, чем у здоровой, - но
ходить я всё-таки толком не мог.
После такого же расстояния как и перед операцией снова наступала
судорога. Никто не мог мне толком сказать, когда же я смогу нормально
ходить, а я сам считал, что это произойдёт самое большое через несколько
недель. Я вышел из больницы дважды калекой, так как помимо судорог в ноге
у меня не заросла операционная рана. И в животе я чувствовал кучу колючих
мячиков для гольфа, которые прыгали при каждом моём неуверенном шаге. Брат
мой, который приехал в то время погостить домой из Греции, отвёз меня в
наш отчий дом Монтрейт в Уигтауншире. Я запомнил этот долгий путь домой,
так как много недель не видел ничего кроме больничных стен и унылого вида
стенки из кирпича в окне своей палаты. Теперь же были зелёные поля, луга,
цветущие деревья и воздух, пахнувший зеленью, а не дезинфекционными
средствами.
В несколько восстановленной таким образом свободе, в этом первом взмахе
давно не летавших крыльев есть определённый подъём, вызывающий остроты,
которые в других случаях лишь вызвали бы улыбку, свидетельствующую о
вспышках необычайного остроумия. Помнится, когда мы ехали по пригороду
мимо рядов отдельно стоявших домиков, на каждом из них была телевизионная
антенна и на ней обязательно сидел петух. Я обратил внимание брата на это,
заметив, как это странно: вокруг столько деревьев, а осторожные, как
правило, петухи выбирают себе в качестве насеста исключительно
телевизионные антенны. Без малейшей паузы, которая обычно предвосхищает
спонтанную остроту, он ответил:
- Можно вполне предположить, что каждый хозяин преисполнен решимости
доказать своё превосходство над соседом.
Должно быть, я давно уже от души не смеялся над чем-либо, так как
острая боль, вызванная им в животе, оказалась совершенно неожиданной.
Я отправился в Монтрейт не только потому, что это мой отчий дом, и брат
говорил, что я там поправлюсь, но и потому, что мне нужно было находиться
под постоянным медицинским наблюдением, а местный участковый врач, доктор
Гейвин Браун, был нашим очень старым другом. Он приехал в нашу деревню,
когда мне было чуть больше двадцати лет, а сам был лишь на несколько лет
старше меня. Он был одним из редких представителей своей профессии, чьи
способности могли бы вознести его практически к любым вершинам, но он
предпочёл сельскую практику в глуши, где знал каждого из своих пациентов и
в лицо, и более близко, оказывая им помощь, пожалуй, не только своими
медицинскими знаниями, но сочувствием и глубоким пониманием человеческой
природы. Именно он приходил и ко мне каждое утро, чтобы сменить тампон и
повязку на ране, и задерживался, если мне удавалось убедить его, чтобы
поделиться рассказами из своей практики, иногда ужасными, но нередко и
очень смешными.
В первое же утро, осмотрев мою рану, он сказал:
- Да, наворочали у вас тут в животе, Гейвин. Одно уж точно, тут никогда
не будет тоненького шрама и, если вы не сделаете себе косметическую
операцию, то у вас не будет и плоского живота. Здесь у вас будет довольно
неприглядный бугор.
И как обычно, он оказался прав. (Когда два года спустя всё-таки стал
вопрос о косметической операции, я просто струсил и не согласился на неё.
Прогноз, хоть он и был на французском языке, так как я тогда был в
Швейцарии, настолько же ужасно совпадал с диагнозом великого хирурга в
Шотландии до люмбарной симпатектомии, - столько же времени в больнице, тот
же период выздоровления. Я просто не поверил, что всё пройдёт гладко, и
из-за этой отвратительной раны я до сих пор не смею появляться в плавках
из-за сильного смущения, вызываемого ею.)
Через неделю-другую Гейвин предложил мне прогуливаться по километровой
аллее навстречу ему.
- Через несколько дней, - сказал он, - надеюсь встретить вас у ворот
своего дома.
Но я так и не добрался до тех ворот, хоть и пробыл в Монтрейте довольно
долго, пока не растаял снег и не появился первоцвет, а леса наполнились
пением ухаживающих лесных голубей. Грустно было в этом доме, там отражался
мой собственный дух эпохи, которая прошла и не вернётся вновь. Более
половины комнат было закрыто, сад совсем зарос, а сильный ветер пронёсся
по лесам зимой и повалил редкие рододендроны и коллекционные деревья,
которые ещё мой дед посадил вдоль аллей почти столетие назад.
Прошло гораздо более года, пока я смог пройти пешком по всей аллее без
поминутных остановок на передышку, более двух лет после того, как те олени
перебежали мне дорогу в Камусфеарне. К этому времени мускулы мои без
упражнений стали дряблыми, и как-то пытаясь уединиться, я чуть ли не
приобрёлсебе сидячее, почти инвалидское умонастроение.
В самом деле, хотя к 1965 году я больше не считал себя калекой и мог
пройти пешком миль десять своим неспешным шагом, нога у меня всё-таки
никогда в жизни уж больше не будет такой, какой она была до аварии. Тот
срок, по которому теоретически могло произойти полное выздоровление, давно
прошёл.
Когда поздней весной 1964 года я, наконец, вернулся в Камусфеарну, то был
совершенно беспомощен. Ходить я не мог и даже не мог ездить на джипе по
горному склону, так как от ухаб и выбоин рана болела так, что я почти не
выходил из дома, а если и выезжал, то почти всегда на лодке. Это было
начало какого-то странного взаимодействия между мной и персоналом
Камусфеарны. Их одиночество и стремление освободить меня от всех забот и
обязанностей, помимо писательства, психологически лишь усиливали мою
беспомощность и зависимость. Вначале я чувствовал себя ничтожеством в
своём собственном хозяйствеи постепенно таковым и стал. Они, молодые и
здоровые, действительно и фактически были хозяевами, и никогда ещё
подростковый протест не увенчивался таким полным успехом при такой
незначительной затрате сил. Я не мог участвовать в деятельности остальных
сотрудников и каждый день писал всё дольше и дольше, работая одновременно
над "Домом в Элриге" и "Владыками Атласа", но чувство подавленности во мне
нарастало всё больше и полагаю, я стал больше брюзжать и раздражаться. На
каком-то незапамятном этапе воспитания меня приучили считать, что жалость
к самому себе, - это одно из самых недостойных проявлений человеческих
чувств, и, несомненно, моя угрюмость и раздражительность подменяли у меня
то умонастроение, которое я в действительности испытывал. Я чувствовал
себя неподвижным коконом, в котором заботливо поддерживают жизнь как в
ячейке ради моего повседневного выделения написанных слов. Если бы мои
думы были не так затуманены отчаянием, то я бы понял, что глупо было
стараться сохранять мутантную фазу Камусфеарны, которая в плане эволюции
оказалась неприятным тупиком, и вместо того, чтобы расходовать большие
средства на обустройство двух изолированных домов на островных маяках,
которые я купил в октябре 1963 года, мне следовало продать их и купить
себе дом у дороги и тем самым свести до минимума последствия своей
увечности. Но эти маяки очень увлекли меня, как потому, что я мог
добраться до них на лодке, а также потому, что они как бы представляли
собой нечто нарождающееся и полное надежд в общем водовороте моей личной
судьбы.
Обе выдры, Эдаль и Теко, как и я теперь, были в неволе. Две шотландских
выдры, Мосси и Манди, которых мы выпустили на свободу в начале 1963 года,
ещё несколько месяцев жили под полом дома, но в конце концов предпочли
менее шумное место жительства. Они стали жить на одном из близлежащих
островов, и мы всё реже и реже стали их видеть. Однажды, во время моего
выздоровления в Монтрейте в Камусфеарне появилась одна из самых любопытных
выдр в уже тогда довольно большой цепи её обитателей.
Уже вошло в привычку у всех, у кого появлялась никому ненужная выдра в
Шотландии, а иногда и из гораздо более дальних пределов, даже из Южной
Африки, обращаться к нам. Из тех выдр, которых действительно посылали нам,
очень немногие выживали то ли из-за их младенческого возраста, то ли из-за
болезней, завезённых из дальних стран. Эта новая выдра, которую хозяин
назвал Тибби, находилась у калеки-холостяка, который жил один на острове
Эйгг, и который мог передвигаться только на костылях. Всё более частые
пребывания в больнице заставили его встревожиться о будущем благосостоянии
Тибби и подыскивать ей новый дом, где бы она могла жить свободной, к чему
она привыкла, и он сразу же вспомнил о Камусфеарне. Так вот, во время
моего отсутствия Тибби появилась в Камусфеарне в сопровождении хозяина. Ей
было, полагали, около года, она была небольшой, общительной и домашней, а
по внешности её почти нельзя было отличить от Манди в то время, когда они
с Мосси жили под полом нашей гардеробной.
Хозяин Тибби погостил несколько дней в Камусфеарне, а когда уехал,
Тибби неделю-другую не выпускали из дома с тем, чтобы она привыкла к новой
обстановке.
В конце этого срока её поместили в вольер к Теко, так как тот никогда
не проявлял враждебности к выдрам, которые бывали в его жилище либо
случайно, либо преднамеренно. Чтобы у неё было своё, независимое от него
убежище, ей сделали отдельную будку с таким маленьким входом, чтобы
толстое тело Теко не влезало туда. Вот так обстояли дела, когда я вернулся
в Камусфеарну из Монтрейта.
Некоторое время всё было хорошо, но Тибби вдруг обнаружила, что
каменные стены - это не тюрьма, а железные прутья - не клетка. И она также
посчитала, что не согласна с таким затворничеством. Она просто-напросто
выбралась и отправилась не на юго-запад к дальнему острову Эйгг, с
которого приехала, а на северо-восток к деревне, в направлении которой
уехал её хозяин несколько недель назад, хоть она и не видела его отъезда.
В это время местный житель Алан Макдиармид, который провёл своё детство в
Камусфеарне ещё до того, как я впервые появился там, работал у нас,
готовясь открыть своё собственное дело в округе в качестве строителя и
контрактора. Теперь он жил в деревне и каждое утро приезжал на машине в
Друимфиаклах, домик на дороге в миле над Камусфеарной, и спускался пешком
по тропинке к нам. В первый же день после исчезновения Тибби он пришёл к
нам, а Тибби послушно плелась сзади. Он обнаружил её на дороге неподалёку
от деревни, безо всякого труда поймал её и посадил в багажник своего
белого автомобиля "Райли". Он выпустил её в Друимфиаклахе, и она, не
упираясь и ничуть не сетуя, последовала за ним по тропе к Камусфеарне. Мы
нашли то место, откуда она сбежала, и заделали его, как нам казалось,
намертво. Алан целый день работал над вольером и, когда закончил, мы
посчитали, что даже сама Манди, Гудини в мире выдр, не сможет убежать
оттуда.
Два дня спустя Алан снова приехал, а в ногах у него опять путалась
Тибби. Он снова нашёл её около деревни, поймал, посадил в багажник и
привёз в Друимфиаклах. Не помню уж сколько раз повторялся этот фарс, но
Тибби решила больше не попадаться. Она обнаружила единственного человека,
который был похож на её бывшего хозяина тем, что тоже ходил на костылях, и
попробовала прибиться к нему. Она наносила травы и стала строить себе
гнездо под его домом. К сожалению, он не был любителем выдр и отнёсся к её
предложению о партнёрстве с полным отсутствием энтузиазма. Отвергнутая и,
несомненно, сбитая с толку, она ушла из этого района, и прошло довольно
много времени, прежде чем я убедился, что она действительно жива.
Месяц-другой спустя совершенно ручная выдра появилась у причала парома
Кайлирии, в миле или двух от деревни, и преспокойно уселась есть рыбу в
нескольких метрах от группы туристов, которые со своими машинами ждали
переправы. Но, может быть, это была и Манди. Несколько месяцев спустя мне
позвонил один несколько подвыпивший господин, сообщил, что поймал
"полувыросшую"
самку выдры и поинтересовался, не куплю ли я её. Насколько я мог
понять, звонили из деревни милях в двадцати к северу. Я спросил, как он её
поймал. Он собирал раковины на берегу, а она подошла к нему и стала нюхать
ему ботинки, так он взял и "набросил на неё свою куртку". Я заметил, что
эта выдра не может быть дикой, что она, вероятно, одна из моих выдр, и
предложил ему тут же выпустить её. Но он возразил, выдры ведь стоят денег,
даже просто шкурка обойдётся в четыре фунта стерлингов. Я сказал, что
заплачу ему вдвое, только пусть отпустит её. Он заупрямился, сказал, что
подумает и перезвонит мне через несколько минут.
Полчаса спустя он сообщил мне, что переговоры закончились, ибо выдра
исчезла.
Так как способность испаряться была присуща как Тибби, так и Манди, то
я не совсем уверен, кто же из них это был, но всё же посчитал, что Манди
теперь стала слишком осторожной и не стала бы нюхать чужие ноги.
Однако в следующий раз сомнений быть не могло. Звонивший сказал, что
выдра буквально пришла следом за ним домой. Она хотела было войти, но он
побоялся и отогнал её. Повинуясь внезапному вдохновению, я спросил:
- А вы, случайно, не ходите на костылях?
- Да, - удивлённо ответил он, - но вы-то откуда можете знать об этом?
Я рассказал ему историю Тибби, и он пообещал мне дать знать, если она
вернётся.
Но он мне больше не звонил, а я не запомнил его имя и сам справо
...Закладка в соц.сетях