Жанр: Драма
Рассказы
...место, подумал немного, глядя на нее, и сказал:
- Хорошо, я ее беру.
- Она уже продана, - ответила Урсула.
- Сыну дона Хосе Монтьеля, - объяснил Бальтасар. - Он ее заказывал.
Всем своим видом доктор выразил почтение.
- Он дал тебе образец?
- Нет, просто сказал, что ему нужна большая клетка, вот как эта - в ней будут жить две иволги.
Врач снова посмотрел на клетку.
- Иволгам она не подходит.
- Подходит, доктор, - сказал Бальтасар. Его окружали дети. - Все размеры точно рассчитаны, -
продолжал он, показывая на разные отделения клетки. Он ударил костяшками пальцев по куполу, и
клетка торжественно запела. - Проволоки прочнее этой не найдешь, и каждое соединение спаяно
изнутри и снаружи.
- Даже для обезьяны годится, - вставил кто-то из детей.
- Верно, - согласился Бальтасар.
Врач повернул к нему голову.
- Хорошо, но ведь образца он тебе не дал? И не описал определенно? Просто: "Большая клетка для
иволги". Верно?
- Верно, - подтвердил Бальтасар.
- Значит, и раздумывать нечего, - сказал врач. - Одно дело большая клетка для иволги, и совсем
другое дело - твоя клетка. Кто докажет, что это та самая клетка, которую тебе заказывали?
- Это она, - сказал сбитый с толку Бальтасар. - Потому я ее и сделал.
Врач досадливо поморщился.
- Ты бы мог сделать и другую, - сказала Урсула, пристально глядя на Бальтасара, а потом
повернулась к врачу. - Вам ведь не к спеху?
- Я обещал жене принести ее сегодня.
- Вы уж извините, доктор, - сказал Бальтасар, - но нельзя продать вещь, которая уже продана.
Врач пожал плечами. Вытирая потную шею платком, он молча уставился на клетку. Не отрываясь, он
глядел в какую-то невидимую для других точку, как глядят на исчезающий вдали корабль.
- Сколько тебе за нее дали?
Бальтасар, не отвечая, отыскал взглядом Урсулу.
- Шестьдесят песо, - сказала она.
Врач все смотрел и смотрел на клетку.
- Очень хороша, - вздохнул он. - Удивительно хороша.
Доктор двинулся к двери, улыбаясь, энергично обмахиваясь платком, и тут же воспоминание об этом
эпизоде начало навсегда стираться в его памяти.
- Монтьель очень богат, - сказал он, выходя из комнаты.
На самом деле Хосе Монтьель не был таким богачом, каким казался, но был готов на все, чтобы им
стать. Всего за несколько кварталов отсюда, в доме, доверху набитом вещами, где никогда даже не
пахло тем, чего нельзя было бы продать, он с полнейшим равнодушием слушал рассказы о новой
клетке Бальтасара. Его супруга, терзаемая навязчивыми мыслями о смерти, закрыла после обеда все
окна и двери и два часа неподвижно пролежала в полутьме с открытыми глазами, в то время как сам
Хосе Монтьель сладко дремал. Его разбудил шум голосов. Тогда он открыл дверь и увидел перед домом
толпу, а в толпе - Бальтасара с клеткой, свежевыбритого, во всем белом, и выражение лица у него
было почтительно-наивное - то самое, какое бывает у бедняков, когда они приходят в дома богатых.
- Да это просто чудо какое-то, - с радостным изумлением воскликнула супруга Монтьеля, ведя
Бальтасара за собой в дом. - Ничего похожего я в жизни не видела!
И, возмущенная бесцеремонностью толпы, вливавшейся вслед за Бальтасаром в дверь патио, добавила:
- Нет, лучше вы несите внутрь, а то они превратят нам дом бог знает во что.
Бальтасар бывал в этом доме и раньше - несколько раз, зная его мастерство и любовь к своему делу,
его приглашали сюда для выполнения мелких столярных работ. Однако среди богатых ему было не по
себе. Он часто думал о них, об их некрасивых и вздорных женах, об ужасающих болезнях и
неслыханных хирургических операциях, и всегда их жалел. Когда он входил в их дома, ноги плохо
слушались его, и каждый шаг стоил ему усилия.
- Пепе дома? - спросил Бальтасар, ставя клетку на стол.
- В школе еще, - ответила жена Монтьеля. - Скоро должен прийти.
И добавила:
- Монтьель моется.
В действительности же Хосе Монтьель помыться не успел и сейчас торопливо обтирался камфарным
спиртом, собираясь выйти посмотреть, что происходит. Человек он был такой осторожный, что спал,
не включая электрического вентилятора, - тот помешал бы ему следить во сне за всеми шорохами в
доме.
- Аделаида! - крикнул он. - Что там такое?
- Иди посмотри, какая чудесная вещь! - ответила жена.
Хосе Монтьель, тучный, с волосатой грудью и накинутым на шею полотенцем, высунулся из окна
спальни.
- Что это?
- Клетка для Пепе, - ответил Бальтасар.
Женщина посмотрела на него растерянно.
- Для кого? - выдохнул Монтьель.
- Для Пепе, - повторил Бальтасар. - Пепе заказал ее мне.
Ничего не произошло, но Бальтасару почудилось, будто перед ним открыли дверь бани. Хосе Монтьель
вышел в трусах из спальни.
- Пепе! - закричал он.
- Он еще не пришел, - сказала жена вполголоса, не двигаясь с места.
В дверном проеме появился Пепе. Это был двенадцатилетний мальчик с теми же, что и у матери,
загнутыми ресницами и с таким же, как у нее, выражением тихого страдания на лице.
- Иди сюда, - позвал его Хосе Монтьель. - Ты заказывал это?
Мальчик опустил голову. Схватив Пепе за волосы, Монтьель заставил мальчика посмотреть ему в
глаза.
- Отвечай!
Тот молча кусал губы.
- Монтьель... - прошептала жена.
Хосе Монтьель разжал руку и резко повернулся к Бальтасару.
- Жаль, что так получилось, Бальтасар, - сказал он. - Прежде чем приступить к делу, надо было
поговорить со мной. Только тебе могло прийти в голову условиться с ребенком.
Лицо его вновь обретало утраченное было выражение покоя. Даже не взглянув на клетку, он поднял ее
со стола и протянул Бальтасару.
- Сейчас же унеси и продай кому-нибудь, если сумеешь. И очень тебя прошу, не спорь со мной.
А потом, хлопнув Бальтасара по спине, объяснил:
- Мне доктор запретил волноваться.
Мальчик стоял словно окаменев. Но вот Бальтасар с клеткой в руке растерянно посмотрел на него, и
тот, издав горлом какое-то хриплое рычанье, похожее на собачье, бросился па пол и зашелся криком.
Хосе Монтьель безучастно смотрел, как мать его успокаивает.
- Не поднимай его, - сказал он. - Пусть разобьет голову об пол. А потом подсыпь соли с лимоном,
чтоб веселей было беситься.
Мальчик визжал без слез; мать держала его за руки.
- Оставь его, - снова сказал Монтьель.
Бальтасар смотрел на мальчика, как смотрел бы на заразного зверя в агонии. Было уже почти четыре. В
этот час у него в доме Урсула, нарезая лук, поет старую-престарую песню.
- Пепе, - сказал Бальтасар.
Он шагнул к мальчику и, улыбаясь, протянул ему клетку. Мальчик вмиг оказался на ногах, обхватил ее
по высоте почти такую же, как и он сам, обеими руками и, не зная, что сказать, уставился сквозь
металлическое плетение на Бальтасара. За все это время он не пролил ни одной слезинки.
- Бальтасар, - мягко вмешался Хосе Монтьель, - я ведь сказал тебе: сейчас же унеси клетку.
- Отдай ее, - сказала женщина сыну.
- Оставь ее себе, - сказал Бальтасар.
А потом, обращаясь к Хосе Монтьелю, добавил:
- В конце концов, для этого я ее и сделал.
Хосе Монтьель шел за ним до самой гостиной.
- Не валяй дурака, Бальтасар, - настаивал он, пытаясь его задержать. - Забирай свою штуковину и
не делай больше глупостей. Все равно не заплачу ни сентаво.
- Неважно, - сказал Бальтасар. - Я сделал ее Пепе в подарок. Я и не рассчитывал ничего за нее
получить.
Пока Бальтасар пробивался сквозь толпу любопытных, которые толкались в дверях, Хосе Монтьель,
стоя посреди гостиной, кричал ему вслед. Он был бледен, а глаза его все больше наливались кровью.
- Дурак! - кричал он. - Забирай сейчас же свое барахло! Не хватало еще, чтобы в моем доме кто-то
распоряжался, дьявол тебя подери!
В бильярдной Бальтасара встретили восторженными криками. До сих пор он думал, что просто сделал
клетку лучше прежних своих клеток и должен был подарить ее сыну Хосе Монтьеля, чтобы тот не
плакал, и что во всем этом нет ничего особенного. Но теперь он понял, что многим судьба клетки
почему-то небезразлична, и расстроился.
- Значит, тебе дали за нее пятьдесят песо?
- Шестьдесят, - ответил Бальтасар.
- Стоит сделать зарубку в небесах, - сказал кто-то. - Ты первый, кому удалось выбить столько денег
из дона Хосе Монтьеля. Такое надо отпраздновать.
Ему поднесли кружку пива, и он ответил тем, что заказал на всех присутствующих. Так как пил он
впервые в жизни, то к вечеру был уже совсем пьян и стал рассказывать о своем фантастическом плане:
тысяча клеток по шестьдесят песо за штуку, а потом миллион клеток, чтобы вышло шестьдесят
миллионов песо.
- Надо наделать их побольше, чтобы успеть продать богатым, пока те живы, - говорил он, уже
ничего не соображая. - Все они больные и скоро помрут. Какая же горькая у них жизнь, если им даже
волноваться нельзя!
Два часа без перерыва музыкальный автомат проигрывал за его счет пластинки. Все пили за здоровье
Бальтасара, за его счастье и удачу и за смерть богачей, но к часу ужина он остался один.
Урсула ждала его до восьми вечера с блюзом жареного мяса, посыпанного колечками лука. Кто-то
сказал ей, что Бальтасар в бильярдной, что он одурел от успеха и угощает всех пивом, но она не
поверила, потому что Бальтасар еще ни разу в жизни не пил. Когда она легла, уже около полуночи,
Бальтасар все еще сидел в ярко освещенном заведении, где были столики с четырьмя стульями вокруг
каждого и рядом, под открытым небом, площадка для танцев, по которой сейчас разгуливали выпи.
Лицо его было в пятнах губной помады, и, хотя он был не в силах подняться с места, он думал о том,
что хорошо было бы лечь в одну постель с двумя женщинами сразу. Расплатиться с хозяином ему было
нечем, и он оставил в залог часы, пообещав уплатить все на другой день. Позже, лежа посреди улицы,
он почувствовал, что с него снимают ботинки, но ради них ему не хотелось расставаться с самым
прекрасным сном в его жизни. Женщины, спешившие к утренней мессе, боялись на него смотреть: они
думали, что он мертв.
Габриэль Гарсиа Маркес
Монолог Исабели, которая смотрит на дождь в Макондо
Рассказ. Перевод Р. Рыбкина
Непогода пришла в воскресенье после мессы. Ночь была очень душная, и еще утром никто не думал,
что сегодня может пойти дождь. Не успели мы, женщины, выйти из церкви и раскрыть зонты, как
подул тугой темный ветер, который одним мощным порывом смел и закружил пыль и сухую майскую
кору. Кто-то рядом со мной сказал:
— Будет дождь.
А я уже это знала. Почувствовала, когда мы вышли на паперть и меня вдруг пронизала дрожь от
ощущения какой-то вязкости внутри. Мужчины заспешили к ближайшим домам, одной рукой
придерживая сомбреро, другой — прикрывая лицо платком от поднятого ветром облака пыли. А потом
хлынул дождь, и небо, серое и студенистое, заколыхалось совсем близко, над самыми нашими
головами.
Остаток утра мы с мачехой провели, сидя в галерее, довольные, что дождь оживит розмарин и
туберозы, изнывающие от жажды в своих ящиках после семи месяцев летнего зноя с его раскаленной
пылью. В полдень земля перестала блестеть, и свежий, бодрящий запах дождя и розмарина смешался с
запахом взрыхленной почвы, вновь пробуждающихся растений. Во время обеда отец сказал:
— В мае дождь — значит, засухи не будет.
Мачеха, улыбающаяся, словно пронизанная светящейся нитью нового времени года, сказала мне:
— То же самое и в проповеди говорилось.
И мой отец улыбнулся, и пообедал с аппетитом, и даже посидел потом в галерее — было видно, что ему
хорошо. Он сидел молча, с закрытыми глазами, но не спал, а как будто грезил наяву.
Дождь лил весь день, не усиливаясь, но и не затихая. Звук воды, падающей на землю, был монотонным
и спокойным, казалось, что мы весь день едем на поезде. Но мы даже не заметили, как глубоко дождь
проникает в наши чувства. На рассвете в понедельник, когда мы затворили дверь, чтобы укрыться от
резкого, стылого холодка, которым тянуло из патио, наши души уже наполнились дождем доверху. А
позже, утром — потекло через край. Мы с мачехой снова смотрели на наш сад. Бурая и твердая майская
земля превратилась за ночь в темное вязкое месиво, похожее на дешевое мыло. Между цветочными
ящиками бежали быстрые ручейки.
— Теперь уж они напились досыта, — сказала мачеха.
И я увидела, что она больше не улыбается и ее вчерашнее оживление сменилось серьезностью и
усталостью.
— Наверно, — сказала я, — надо, чтобы работники на время дождя перенесли их в коридор.
Так и сделали, а дождь все рос и рос огромным деревом над другими деревьями. Отец сел на то же
место, где сидел в воскресенье после обеда, но ни словом не упомянул о дожде, а сказал только:
— Плохо спал эту ночь, проснулся ни свет ни заря от боли в пояснице.
И остался сидеть там, у самой решетки, положив вытянутые ноги на стул, повернувшись лицом к
пустому саду. Только днем, отказавшись от обеда, отец подал голос:
— Похоже, что этот дождь никогда не кончится.
И я вспомнила месяцы жары. Вспомнила август, нескончаемое оцепенение сиест, когда мы умирали
под бременем томительных часов в одежде, облепившей потное тело, а снаружи доносилось глухое и
назойливое гуденье этих часов, которым не было конца. Я смотрела на мокрые стены — щели между
досками стали шире. Смотрела на наш маленький сад, впервые пустой, и на куст жасмина у стены сада
— память о моей матери. Смотрела на отца, который сидел в качалке, подложив под больную спину
подушку, и его печальные глаза, заблудившиеся в лабиринте дождя. Я вспомнила августовские ночи, в
чьем наполненном чудесами молчании не слышишь ничего кроме скрипа планеты, тысячелетиями
вращающейся вокруг своей заржавелой, несмазанной оси. И вдруг меня охватила невыносимая печаль.
Дождь лил весь понедельник. Такой же, как накануне. Но потом стало казаться, будто он какой-то
другой, потому что в моем сердце происходило теперь что-то иное и очень горькое. Я сидела вечером в
галерее, и голос рядом сказал:
— Какой тоскливый этот дождь.
Даже не повернув головы, я поняла, что это сказал Мартин. Я знала, что он говорит это, сидя около
меня, говорит все тем же холодным, безучастным голосом, который ничуть не изменился после того
хмурого декабрьского утра, когда он стал моим мужем. С тех пор прошло пять месяцев, теперь я ждала
ребенка, и Мартин тут, рядом, говорил про тоскливый дождь.
— А по-моему, не дождь тоскливый, — возразила я. — Тоску наводят пустой сад и эти бедные деревья,
которые не могут уйти.
Сказав это, я повернула голову, чтобы посмотреть на Мартина, но его уже не было, и только чуть
слышный голос прошелестел:
— Похоже, что дождь решил никогда не кончаться.
И когда я посмотрела, откуда слышится этот голос, я увидела рядом только пустой стул.
На рассвете во вторник мы увидели в саду корову. Она стояла понурив голову, увязнув в грязи, и в
своей суровой и упрямой неподвижности казалась холмом из глины. Все утро работники палками и
камнями пытались прогнать ее из сада, но корова не двигалась с места, суровая, неприступная, с
копытами, увязнувшими в грязи, и с огромной, униженной дождем головой. Работники не оставляли ее
в покое до тех пор, пока терпение отца не истощилось.
— Оставьте ее, — сказал он им. — Сама пришла, сама и уйдет.
После полудня от сырости стало трудно дышать и начало щемить сердце. Свежесть раннего утра
быстро превращалась во влажную вязкую духоту. Температура была ни высокая, ни низкая --
температура озноба. Ноги в туфлях потели. Трудно было решить, что неприятнее — когда кожа открыта
или когда она соприкасается с одеждой. Все в доме затихло. Мы сидели в галерее, но уже не смотрели
на дождь, как в первый день, не слышали шума падающей воды, не видели ничего, кроме очертаний
деревьев в тумане, в этот безнадежный тоскливый вечер, оставлявший на губах такой же привкус, с
которым просыпаешься после того, как увидишь во сне незнакомого тебе человека. Я вспомнила, что
сегодня вторник, и подумала о близнецах из приюта святого Иеронима — слепых девочках, которые
каждую неделю приходили к нам петь простые песни, жалостные от горького и беззащитного чуда их
голосов. Сквозь шум дождя мне слышалась песенка слепых близнецов, и я представила себе, как они
сидят на корточках в своем приюте и дожидаются, когда дождь кончится и они смогут пойти петь.
"Сегодня близнецы не придут, — думала я, — и в галерее после сиесты не появится нищенка,
выпрашивающая каждый вторник веточку мяты".
В этот день порядок трапез нарушился. В час сиесты мачеха дала всем по тарелке простого супа с
куском заплесневелого хлеба, а до этого мы не ели с вечера понедельника — и с того же самого времени
мы, наверно, перестали думать. Парализованные, одурманенные дождем, мы покорно и смиренно
подчинились буйству стихии. Только корова вдруг зашевелилась вечером: внезапно ее нутро сотряс
глухой рев, и ноги увязли в грязи еще глубже. Потом она застыла на полчаса — словно была уже
мертвая, но не падала, потому что привыкла быть живой, привыкла стоять под дождем в одном
положении, и стояла до тех пор, пока тяжесть ее тела не перевесила эту привычку. И тут ее передние
ноги подогнулись; зад, блестящий и темный, был все еще поднят в последнем предсмертном усилии,
морда, с которой текла слюна, погрузилась в темную жижу, и в медленной, безмолвной, исполненной
достоинства церемонии смерти корова поддалась наконец тяжести собственного тела.
— Вот до чего дошло! — произнес кто-то у меня за спиной.
Я повернулась посмотреть, кто это, и увидела на пороге нищенку, приходившую но вторникам:
несмотря на непогоду, она пришла, как обычно, попросить веточку лимонной мяты.
Может быть, в среду я бы уже свыклась с этой дарящей жутью, если бы не увидела, войдя в гостиную,
что стол подвинут к стене и на него нагромождена вся мебель, а у противоположной стены, на
сооруженном в ночь помосте, cтoят баулы и ящики с домашней утварью. Зрелище это вызвало во мне
пугающее ощущение пустоты. За ночь что-то произошло. В доме царил беспорядок: работники, голые
по пояс и босые, с закатанными до колен штанами, перетаскивали мебель. В выражении их лиц, в
усердии, с которым они работали, угадывалась ненависть подавленного бунтарства, вынужденного и
унизительного подчинения дождю. Я двигалась без смысла, без цели. Мне казалось, что я болотистый,
безысходно печальный луг, заросший мхами, лишайниками и мягкими, осклизлыми грибами, всей этой
отвратительной флорой сырости и мрака. Я стояла в гостиной, созерцая раздирающую душу картину
нагроможденной на стол мебели, когда услышала голос мачехи: она предупреждала, что я могу
получить воспаление легких. Только тогда я заметила, что вода доходит мне до щиколоток, что она
разлилась по всему дому и пол покрыт толстым слоем вязкой и мертвой воды.
В полдень еще только рассветало, а к трем часам пополудни снова наступила ночь, болезненная и
ранняя, все с тем же медленным, монотонным и безжалостным ритмом дождя в патио. Из молчания
работников, которые сидели, подобрав ноги, на стульях вдоль стен, покорные и бессильные перед
лицом разбушевавшейся стихии, выросли преждевременные сумерки, тихие и скорбные. Именно тогда
начали приходить новости с улицы. Никто не приносил их в дом — они приходили сами, точные,
непохожие одна на другую, словно несомые жидкой грязью, которая волокла по улицам предметы
домашнего обихода, всевозможные вещи, следы какой-то далекой катастрофы, мусор и трупы
животных. Прошло два дня, прежде чем в доме стали известны события воскресенья, когда дождь
казался еще предвестником поры, посланной самим провидением, — и в среду новости об этих
событиях словно втолкнула к нам сама непогода. Стало известно, что вода проникла внутрь церкви и та
может скоро рухнуть. Кто-то, кому и знать это было незачем, вечером сказал:
— Поезд с понедельника не может пройти по мосту — похоже, что река смыла рельсы.
И еще стало известно, что с постели исчезла больная женщина, а теперь ее тело обнаружили
плавающим в патио.
Охваченная ужасом, загипнотизированная ливнем, я села, поджав под себя ноги, в кресло-качалку и
устремила взгляд во влажный, полный смутных предчувствии мрак. В дверном проеме с лампой в
вытянутой вверх руке и с высоко поднятой головой появилась мачеха. Она казалась каким-то давно
знакомым призраком, не вызывающим страха, потому что я разделяю с ним его сверхестественность.
Все так же, с высоко поднятой головой и лампой в вытянутой вверх руке, она, шлепая по воде в галерее,
подошла ко мне.
— Надо молиться, — сказала она.
И я увидела ее лицо, сухое и потрескавшееся, словно она вышла только что из могилы или создана из
материи иной, нежели человеческая. Она стояла передо мной с четками в руке и говорила:
— Надо молиться: вода размыла могилы, и несчастные покойники плавают по кладбищу.
По-видимому, я проспала этой ночью совсем немного, а потом проснулась, испуганная резким и
острым запахом — таким, какой исходит от разлагающихся трупов. Я стала изо всей силы трясти
Мартина, храпевшего возле меня.
— Не чувствуешь? — сказала я.
И он спросил: — Что?
— Запах, — сказала я. — Наверно, это трупы плавают по улицам.
Мысль об этом повергла меня в ужас, но Мартин отвернулся к стене и пробормотал хриплым и сонным
голосом:
— Да брось ты свои выдумки! Беременным женщинам всегда что-нибудь мерещится.
На рассвете в четверг запахи пропали и исчезло различие между далеким и близким. Представление о
времени, уже нарушенное накануне, утратилось окончательно. Четверга не было, вместо него было
нечто физически ощутимое и студенистое, что нужно было раздвинуть руками для того, чтобы
пролезть в пятницу. Мужчины и женщины стали неразличимы. Отец, мачеха, работники были теперь
фантастическими раздувшимися телами, двигающимися в трясине дождя. Отец сказал мне:
— Не уходи отсюда, пока я не вернусь и не расскажу тебе, что происходит.
Голос его был далекий и неверный, и, казалось, что воспринимаешь его не слухом, а осязанием --
единственным чувством, которое еще оставалось.
Но отец не вернулся: он заблудился во времени. И когда пришла ночь, я позвала мачеху и попросила ее
проводить меня в спальню. Ночь я проспала крепким и спокойным сном. На другой день все оставалось
прежним — лишенным цвета, запаха, ни холодным, ни теплым. Проснувшись, я перелезла с постели на
стул и замерла: что-то говорило мне, что какая-то часть моего сознания еще не проснулась. Вдруг я
услышала гудок, долгий и печальный гудок поезда, спасающегося бегством от непогоды. "Наверно, гденибудь
дождь кончился", — подумала я, и, словно отвечая на мою мысль, голос у меня за спиной
произнес:
— Где-то...
— Кто здесь? — спросила я, обернувшись, и увидела мачеху — ее длинная костлявая рука показывала на
что-то за стеной.
— Это я, — сказала она.
И я спросила ее:
— Ты слышала?
И она ответила, что да и что, должно быть, в окрестностях дождь кончился и линию отремонтировали.
А потом она дала мне поднос с дымящимся завтраком, от которого пахло чесночным соусом и горящим
маслом. Это была тарелка супа. Растерянная, я спросила у мачехи, который час, и она спокойным,
полным усталости и безразличия голосом отозвалась:
— Наверно, около половины третьего. Несмотря на все, поезд идет без опоздания.
Я удивилась:
— Половина третьего? Как же я могла столько проспать?
И она ответила:
— Ты спала совсем немного. Сейчас не больше трех часов дня.
И я, дрожа, чувствуя, как тарелка выскальзывает у меня из рук, спросила:
— Не больше трех?.. Ведь сегодня пятница?
И она с леденящим душу спокойствием произнесла:
— Четверг, дочка. Пока еще всего лишь четверг.
Не знаю, сколько времени пробыла я в этом сомнамбулическом состоянии, в котором чувства как бы
перестали существовать. Знаю только, что после бессчетного множества часов и услышала голос в
соседней комнате:
— Теперь можешь перекатить кровать на эту сторону.
Голос был усталый, но это был голос не больного, а выздоравливающего. Когда он замолк, я услышала
царапающий звук: по кирпичам в воде что-то двигали. Я застыла в напряжении, и только позже до меня
дошло, что я лежу. Я почувствовала безграничную пустоту, почувствовала трепещущее и яростное
молчание дома, немыслимую неподвижность всех вещей, и почувствовала вдруг, что сердце у меня
превратилось в холодный камень. "Умерла, — подумала я, — боже, я умерла!" Подскочив на постели, я
закричала:
— Ада! Ада!
Бесцветный голос Мартина рядом со мной сказал:
— Тебя никто не услышит — в доме никого нет, все уже вышли.
Только после этого я поняла, что дождь наконец кончился и воцарилось безмолвие, глубокая и
таинственная тишина, блаженное состояние совершенства, наверно, очень похожее на смерть. А потом
послышались шаги в галерее, послышался голос, ясный и полный жизни. Свежий ветерок подергал
дверь, скрипнул в замке, и что-то твердое и быстрое — может быть, зрелый плод — упало на дно
бассейна в нашем патио. В воздухе угадывалось присутствие невидимого существа, улыбающегося в
темноте.
"Боже мой, — подумала я, совсем растерянная от перепутавшихся часов и дней, — сейчас бы я не
удивилась, если бы меня вдруг позвали на мессу прошлого воскресенья".
Габриэль Гарсиа Маркес
Ночь, когда хозяйничали выпи
Рассказ. Перевод А. Борисовой
Мы втроем сидели за столиком, когда кто-то опустил монету в щель автомата и началась
нескончаемая, на всю ночь, пластинка. У нас не было времени подумать о чем бы то ни было. Это
произошло быстрее, чем мы вспомнили бы, где же мы встретились, и быстрее, чем обрели бы
способность ориентироваться в пространстве. Один из нас вытянул руку вперед, провел по стойке (мы
не видели руку, мы слышали ее), наткнулся на стакан и замер, положив обе руки на твердую
поверхность. Тогда мы стали искать друг друга в темноте и нашли - соединили все тридцать пальцев
на поверхности стойки. Один сказал:
- Пошли.
И мы поднялись, будто ничего не случилось. У нас все еще не было времени встревожиться.
Когда мы проходили по коридору, то слышали музыку где-то близко, прямо перед нами. Пахло
печальными женщинами, они сидели и ждали. Пахло длинным пустым коридором - он тянулся перед
нами, пока мы шли к дверям, чтобы выйти на улицу, но тут мы почувствовали терпкий запах женщины,
что сидела у дверей. И мы сказали:
- Мы уходим.
Женщина ничего не ответила. Мы услышали скрип кресла-качалки - кре
...Закладка в соц.сетях