Купить
 
 
Жанр: Драма

Бессмертная трилогия

страница №32

ень нравился Владимир Николаевич Образцов, отец Сережи. Крупный,
грузный старик с большим красивым (для меня) животом, с седой герценовской
бородой, мягким значительным носом и глазами добрыми, счастливыми, любящими
вас.
Когда я с ним познакомился, он уже был академиком во всех орденах.
Беспартийный любимец правительства.
Сережа говорил про него:
- Папа за всю жизнь знал одну женщину.
На белом свете я перевидал немало. Но такое, признаюсь, впервые - одна
женщина! Чудеса в решете. Не правда ли?
Вот случай из жениховских месяцев Владимира Николаевича.
На балконе подмосковной дачи за вечерним чаем сидело пятнадцать человек -
полностью две семьи жениха и невесты.
Вошел жених и долго внимательно смотрел на попивающих чай.
- Добрый вечер... Приятного аппетита...
После чего, не найдя среди этих пятнадцати своей невесты, он спросил с
огорчением:
- А где все?
Будущий тесть ответил ему без улыбки:
- Все в малиннике!
И жених побежал туда.




В Вятке на моем вечере, после того как я "отчитал" стихи, из зрительного
зала пришла записка:
"Тов. Мариенгоф!
Как вы считаете - поэтами родятся или они делаются ими?"
Я прочел записку вслух и без паузы ответил:
- Сначала делаются, потом родятся.
Вятичи были очень довольны моим ответом.




Наконец-то при Мономахе россияне скинули в Днепр каменного идола. А
потом, спохватившись, стали кричать:
- Выплывай, Перуне! Выплывай!..
Слава Богу, Перун не выплыл.
Так и со Сталиным. Впрочем, этот еще в истории выплывет. Но каким же
чудовищем кровавого деспотизма!




В мастерской у Коненкова.
Вторично остановившись перед мраморным Паганини, я сказал:
- Ты, Сергей Тимофеевич, русский Микеланджело.
Он насупил густые длинноволосые брови:
- Я Коненков!.. А не твой Микель.
Очень старик обиделся - как это я мог сравнить его с тем, кого сам же он
считал гением, но, очевидно, по сравнению с собой, - гением второго рода.
Потом мы пили чай. Чашки стояли на столе в зверях, птицах и гадах
ползучих, рожденных резцом великого скульптора из могучего древнего корня.
Такая же деревянная в чудищах люстра висела над нами. На таких же стульях
сидели мы. Сидели на бессмертных, на прекрасных произведениях коненковского
искусства.
Я сказал:
- Если бы, Сережа, я был Рокфеллером, купил бы у тебя все это.
Он усмехнулся и почесал белую патриаршую бороду:
- Рокфеллер хотел купить. Очень! (Коненков сверх двадцати лет прожил в
Америке.) Да я не продал ему. России они нужней.
Вернулся я от Коненкова тихим, "в раздумьях", как пишут плохие писатели,
склонные к высокому стилю. Своим "домом" я называл квартиру Сарры Лебедевой,
нашего старинного друга (тоже дай Бог скульптор!), у которой я обычно жил,
приезжая в Москву.
- Саррушка, - сказал я, снимая шубу, - а ведь Коненков самый большой
русский скульптор.
- Теперь?
- Да нет - вообще. От сотворения русского мира.
Она пожала плечами.
- Не согласны?
- На это трудно ответить.
- А кто же тогда, если не он? Трубецкой?
- Раздевайтесь, Толя, раздевайтесь. Вешайте свою трехпудовую шубу.
Давайте ужинать.
За ужином этот разговор не возобновился.

В двадцатых годах Коненкову заказали мой портрет.
Не знаю, как теперь, но в то время, прежде чем подойти к мрамору или
дереву, он много и долго рисовал свою натуру.
Я с утра приходил к нему на Плющиху в мастерскую.
На столе все уже было приготовлено: карандаши, листы ватмана, штоф
зеленого самогона, два граненых стакана, две луковицы, два ломтя черного
хлеба, соль.
Коненков кончал работу, когда пустел штоф. Одновременно.
Пить с утра, да еще вонючий самогон, да под луковицу - это оказалось выше
моих сил. А пощады не было. После четвертого сеанса я смылся.
- Читывали мне вчерась старенький французский журнальчик, - рассказывал
Коненков. - Этот журнальчик, видишь ли, распространил среди парижских
художников и скульпторов анкету: "Кто и как работает?" Только один ответил:
"Я - пьяным!" Этот один и был гением! Вот какое дело, Анатолий.
Фамилии этого французского "гения" Сергей Тимофеевич, разумеется, не
запомнил.
- А все остальные, - убежденно заключил он, - бездарности!
- Среди них и Ренуар был? - спросил я. - Среди этих бездарностей?
- Кажется.
- И Роден?
- Как будто.
Я кивнул головой без всяких возражений. А Коненков надулся.
После возвращения из Америки с белыми космами и патриаршей бородой Сергей
Тимофеевич уже не прикасался к спиртному.
При первой же встрече он снисходительно поставил передо мной графинчик
хорошего коньяка и рюмочку, величиной с наперсток. А сам пил чай с лимоном.
Однако бездарностью он, пожалуй, не стал.




Я заметил: если человек поумней, а главное, поинтеллигентней, к медицине
он относится насмешливо, иронически, сверху вниз. И лечиться очень не любит.
Разумеется, пока серьезно не заболеет...
Когда черноглазая "приготовишка" Нюрочка Никритина после уроков бежала
домой, постукивая, как лошадка, копытцами, уже на Большой Васильковской (это
в Киеве) она начинала молиться: "Боженька, миленький, ты все можешь, устрой,
пожалуйста, чтобы у нас были к обеду гости!"
Так она их любила, этих гостей.
Прошло полвека, и ничего в этом ее свойстве не изменилось: "Гости!
Гости!"
Вообще, по моему мнению, меняются в человеке только самые пустяки, самое
неважное.
Была у меня приятельница - умная, интересная и актриса отличная. Романов
у нее было, романов! Если кто-нибудь принимался считать их - пальцев не
хватало.
И вот однажды иду я с ней по Садовому кольцу. Она прищурилась, кинула
взгляд направо и сказала:
- Нет, этот не был моим любовником.
- Безусловно, - ответил я.
Потому что "этот" был... лошадью. Которая и фыркнула кстати.
- Ах, какой ужас, я обозналась! - воскликнула прелестница.
- Совершенно случайно, - пробормотал я.
Это было в отдаленные извозчичьи времена.
Вскоре моя приятельница родила дочку и назвала ее Татьяной, в честь себя.
- Пусть величают Татьяной Татьяновной! - объявила она.
Отец был абсолютно неясен.
Впоследствии, когда Татьяночку спрашивали:
- А кто твой папа?
Она отвечала с гордостью:
- Мой папа моя мама.
Жизнь разбросала нас. Никритина из Камерного перешла в Большой
драматический, и мы перебрались в Ленинград. Встречались с Татьяной редко.
На генеральной репетиции у Мейерхольда меня кто-то посвойски взял под
руку:
- Ну и негодник! Ну и безобразник! Ну и гнусная личность! - с нежностью
сказала Татьяна. - У меня уже дочь невеста, а ты и не видел ее. Потом ведь
не простишь себе этого. Красавица! В твоем вкусе. Носик не римский и не
греческий, а как у мартышек. Как у твоей Нюхи.
Само собой не прошло и суток, как я уже стоял перед крохотной дачной
кроваткой из белых прутьев.
- Какова? - спросила счастливая мать.
Заломив пухлые ручки в складочках, сверкая карими глазищами и округлыми
плечиками, созданными как будто для бального декольте, в кроватке лежала
годовалая красавица-кокетка.
- Ну, какова? - переспросила мать, восторженно улыбаясь.

- Очаровательна! Прелестна! - ответил я. - Лет через восемнадцать,
гарантирую, будет такой же неотразимой потаскушкой, как ты, мой друг.
- Что?..
И мать, мгновенье тому назад блаженно-счастливая, ринулась на меня:
- Хам!.. Хам!.. Хам!..
И, упав на диван, горько зарыдала.
Стоя перед ней на коленях, я целовал ее мокрые от слез руки и молил о
прощенье.
- Ну конечно, хам. Конечно! - говорил я. - Но разве, дружок, это для тебя
новость? Разве ты не знала этого? Вспомни, как ты объявляла: "Я в восторге:
Мариенгоф зверски мне хамит. Это значит, что я ему нравлюсь и он ухаживает
за мной..." Теперь, дружок, у тебя появилась соперница - твоя прелестная
дочка. И я хамлю ей. И это значит, что я влюблен в нее по уши.
Татьяна рассмеялась сквозь слезы. В нашем кругу это называлось "ее
грибной дождичек".
- Значит, мир?
- Мир, негодяй.
Важный Татьянин дядюшка, бывший полковник-кавалергард, с усами, словно
сделанными из ваты, снисходительно улыбался из вольтеровского кресла,
единственной роскошной вещи в комнате.
Ровно через восемнадцать лет, при случайной встрече на Невском, я спросил
этого пышного мужчину:
- А как Татьянина дочка? Как Татьяночка?
- Да ведь вы же, сударь, предсказали ее будущее. И не ошиблись... Романы,
романы, романы!
Право, я нимало не удивился, - эти "романы, романы, романы" были уже
написаны в сверкающих глазищах Татьяночки, когда она еще лежала в дачной
кроватке из белых прутьев.




Взяв рюмку за талию, Эрдман сказал:
- Кто мои настоящие друзья, это я узнаю сразу после моих похорон.
- Почему так, Николаша?
- Твое здоровье!.. - И он большим глотком выпил ледяную водку.
- Видишь ли, цыганская карта предсказала, что хоронить меня будут в
дождь, в слякоть. А ведь в такую погоду пойдут провожать меня на
Ваганьковское только настоящие друзья.
Он налил вторую рюмку.
- За дружбу. Толя!.. Сколько, нашей-то?
Без малого сорок.
В тот вечер мы крепко выпили.




Двухлетняя Олечка, внучка актрисы Казико, увидела в гостях большой
портрет Толстого.
- Борода!.. - сказала она уважительно. - Больша-ая, бе-е-лая... Деда
хоро-ший.
- И умный, - вставила Казико. - Очень умный.
- И у-умный... всегда в горшок писает.
Я не убежден, права ли Олечка, если это понимать как образ примерного
литературного поведения.




"ПОКАЗУХА!"
Это слово только вчера родилось, а сегодня его уже говорит город, говорит
деревня, говорит интеллигент, говорит молочница.




Мимо моего окна опять шеренгочкой проводят малышей. Да это же трехлетние
старики и старушки! Так же они повязаны поверх меховых шапок теплыми шарфами
и платками; так же трудно, неровно передвигают жиденькие ноги в суконных
калошах; такие же у них мрачные задумчивые физиономии. Словно головы
обременены философскими мыслями. Чистый обман!.. Впрочем, старики и старушки
тоже нас надувают - философских мыслей у них в головах не больше, чем у
трехлетних.
Ночь, как старуха в черном шерстяном платке, повязанном ниже бровей.




Уметь любить - это редкое свойство. Особенно для мужчин. Я бы даже сказал
- это талант. Прекрасный талант! Он делает людей счастливыми. Ту, которую
любят. И того, который любит.





Старый Эйх передал Юлиану Григорьевичу Оксману мою рукопись "Как цирковые
лошади по кругу... ". Это название мне больше нравится, чем безразличное
"Мой век, мои друзья и подруги".
Первое название я взял из собственного ненапечатанного стихотворения:
С тобою нежная подруга
И верный друг,
Как цирковые лошади по кругу,
Мы проскакали жизни круг.
С Юлианом Григорьевичем я познакомился в тридцать шестом году.
Познакомился, и все! Одна случайная встреча, но очень приятная, упавшая в
память и сохранившаяся в ней.
Оксманов в нашем литературном мире было - раз, два и обчелся. Он понимал
литературу несравненно лучше, чувствовал ее глубже, судил строже и любил
бескорыстней, чем наши многочисленные преуспевающие Ермиловы.
В том - тридцать шестом - году Юлиан Григорьевич был, как говорили, "без
одной минуты академиком".
А стал... каторжником.
И неудивительно. Немногие крупные и порядочные люди уцелели в знаменитую
эпоху. Потом, как бы оправдываясь, уцелевшие говорили:
- Я выиграл свою жизнь по трамвайному билету.
Теперь всем понятно, что люди тогда гибли, как говорится, - "за здорово
живешь".
По этой же мудрой причине получил и Оксман свои десять лет магаданской
каторги.
Спасибо еще, к стенке не поставили.
Но и там, в Магадане, наш "без минуты академик" сумел прославиться как...
сапожник.
- Великолепные дамские туфельки делает! - рассказывали возвращенцы.
Было и такое: на одном длинном этапе (чем-то Оксман тяжело болел) его уже
вытащили в мертвецкую. К счастью, на той узловой станции работал не
медицинский чиновник, а горячий молодой врач. Он не только живых осматривал,
но и покойников.
- Да ведь этот ваш труп дышит, - сердито сказал он служителю морга. -
Вынести!
И Оксмана вынесли.
Жизнь! Жизнь!
"Все с пестрыми ручьями протечет..." - как сказано у одного поэта (могу
же я, наконец, и себя процитировать).
И вот Юлиан Григорьевич Оксман - снова профессор, опять историк
литературы, главный редактор... и прочее, и прочее.
Старый Эйх с удовольствием посылает ему "письмишки" не в каторжный
Магадан, а в столицу Мира.
В последнем он лестно упомянул моих "Цирковых лошадей".
Ответ был написан 25/IV.
Дорогой Борис Михайлович.
Вот уже и май через неделю. Хотел поехать в Ленинград, но паспорт
пришлось сдать на прописку - так и остался без документа, не с чем в
гостиницу попасть. А в гостях жить мне неуютно, старому каторжнику нужен
комфорт, я уже не могу быть целый день на людях.
Устал безмерно - и никаких перспектив на передышку. Хочу в Саратов
смыться недели на две перед дачей, но и там ждет работа - надо сборник своих
старых статей подготовить к печати, да всякие чужие сборники ждут в гранках,
в верстке, в рукописях. Иногда мне кажется, что я делаю один больше, чем
весь Институт мировой литературы...
Я прочел все шесть тетрадей воспоминаний А. Б. Мариенгофа. Прочел не
отрываясь, это был ведь настоящий разговор с умным и много думающим
современником о многих людях, которых я и сам знал (немного, правда, со
стороны). Я не сомневаюсь, что для наших потомков записки А. Б. Мариенгофа
будут значить то же самое, что нам дают в наших работах воспоминания
Анненкова, Панаева, Юрия Арнольда, - м, б., даже больше в некоторых
отношениях, так как Мариенгоф совсем не книжный, не тенденциозный, не
зализанный. Но сейчас об опубликовании этих воспоминаний отдельной книгой не
может быть и речи. Погода не та. Еще в прошлом году можно было об этом
думать, но печататься, пожалуй, все равно не пришлось бы. Во-первых, имя не
каноническое, во-вторых, молодость не героическая, в-третьих - интонация
непривычная. Что же с этим делать? Я думаю, что надо печатать кусками, м,
б., кое-что перемонтировать. Вот, например, Илья в "Литературном наследстве"
готовит том по советской литературе 20-х годов. Я бы для этого тома "Мой
век" приготовил, коечто изъяв, кое-что взяв из других разделов, нарушив
хронологию в порядке "лирических отступлений" и проекции в будущее.
Совершенно неожиданный, но исключительно интересный получился в
воспоминаниях А. Б, не кто иной, как В. И. Качалов... Менее интересен
Маяковский - как-то скуповато о нем сказано, много знакомо в лучших
вариантах. Никто никогда не пройдет мимо того, что написал А. Б, о Есенине.

Все это, мне кажется, еще более значительно, чем "Роман без вранья". Как мне
жаль, что я не редактор большого журнала!.. Я бы на свой риск напечатал А.
Б. Мариенгофа, как К. Симонов печатает воспоминания Любимова или как "Литер.
Москва" печатала стихи Заболоцкого.




Салтыкову уже было совсем плохо. Неожиданно кто-то явился проведать его.
- Занят, скажите, - прохрипел Салтыков, - умираю.
Форму объявления о своей смерти он написал сам:
"Такого-то числа и месяца скончался писатель М. Е. Салтыков (Щедрин).
Погребение там-то и тогда-то".
И распорядился напечатать это объявление в "Новом времени", "Новостях" и
"Русских ведомостях". В Москву же сообщить телеграфом.
Хорошо бы умереть не трусливей.
Только вот объявления о моей смерти "Известия" и "Правда" не напечатают.
И превосходно! Биография должна быть цельной. Портить ее не надо.




Одну очень знаменитую актрису, не слишком разборчивую в своих любовных
встречах, я спросил:
- Для чего вам нужны эти ничтожные романы?
- Для блеска глаз, Толечка! - ответила она.
Последний роман ее с жирнозадым завмагом уж больно противен был.
- Не понимаю, милая, как вы с ним можете... - брезгливо проворчал я.
- А я, Толечка, в это время зажмуриваю глаза и шепчу: "Шляпки, шляпки".




Кирилке:
- Во, брат, это артист!.. Всем артистам артист!.. Голос-то! А?.. Пожалуй,
если окошко раскрыть, его б и на Литейном слышно было, и на Невском... А?




При царе интеллигентные молодые люди сплошь и рядом с высшим образованием
шли на военную службу "вольноопределяющимися". Так это называлось. И там
фельдфебель, полуграмотный хам, орал на них, обучая казарменной
"словесности".
Теперь то же самое происходит в литературе. Полуинтеллигенты,
полуневежды, командующие Союзом писателей, орут на меня, обучая, как писать,
что писать, о ком и о чем.
Мерси!




Говорили о грехопадении Анны Ахматовой.
- Разрешите, друзья, несколько осовременить афоризм Горького, - сказал
детский писатель со скептическим носом, слишком тонким и острым для рядового
человека.
- Ну, осовременивай.
И воспитатель молодого поколения отчеканил:
- Летать рожденный могет и ползать.
- Прелестно!




- Терпеть не могу чудес! - говорю всякий раз, когда ищу свои очки, только
что снятые с носа.
Бывает, что даже умоляю, как в детстве:
- Черт, черт, поиграй и отдай.




Смерть - это неизбежный трюизм, неизбежная банальность. Так к ней и надо
относиться.
Пытаюсь.




До чего преувеличен Маяковский! Не любим, но из чиновничьего, из рабского
послушания преувеличен. Сталин распорядился: "Самый лучший!.." Ну, и пошла
писать губерния - попал Владимир Владимирович в Пушкины нашей эпохи. "Баня"
стала "Борисом Годуновым" XX века, "Облако в штанах" - "Евгением Онегиным".

Смех и слезы.
Какая же литературная "компашка" меня устраивает?
Извольте: Шекспир, Пушкин, Лев Толстой, Чехов.
Больше всего на свете я ненавижу ханжей. Но тому, кто написал "Дьявола",
и это, по мне, простительно.
"... Астрову нужно взять Алену, а дяде Ване Матрену", - скрипит он.
А подальше и того пуще: "... приставать к Серебряковой нехорошо и
безнравственно".
Ханжи на здоровье, ханжи, Лев Николаевич!..
А тому, кто написал "Дядю Ваню", и пококетничать не грех. Господь Бог ему
все простит.
- Я же не драматург, послушайте, я - доктор.
Это он Станиславскому. И похулиганить горазд:
"На Страстной неделе у меня приключилось геморроидальное кровотечение, от
которого я до сих пор не могу прийти в себя. На Святой неделе в Ялте был
Художественный театр, от которого я тоже никак не могу прийти в себя..."
Вот хулиган! Вот прелесть!




- Стихов-то у меня... лирики... про любовь нет... Хоть шаром покати... -
сказал Есенин. - Плохо это... Влюбиться надо... Лирически бы... Только вот
не знаю в кого.
Он никогда не умел писать и не писал без жизненной подкладки.
На его счастье, в тот же день Никритина вернулась домой после вечерней
репетиции с приятельницей своей Гутей Миклашевской, первой красавицей
Камерного театра.
Большая, статная. Мягко покачивались бедра на длинных ногах.
Не полная, не тонкая. Античная, я бы сказал. Ну, Афродита, что ли.
Голова, нос, рот, уши - точеные. Волосы цвета воробьиного крыла.
Впоследствии Есенин в стихах позолотил их. Глаза, поражающие в своем широком
и свободном разрезе, безукоризненном по рисунку. Негромко говорила, негромко
смеялась. Да нет, пожалуй, только пленительно улыбалась.
Пушкин, казалось, угадал ее:
Стыдливо холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему,
И разгораешься потом все боле, боле -
И делишь, наконец, мой пламень поневоле.
Александр Сергеевич не счел приличным напечатать эти свои отличные стихи,
так как написал их о собственной жене.
У Сергея Александровича были другие этические правила.
Излюбили тебя, измызгали.
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Или в морду хошь?
Эти стихи, тоже написанные о жене законной, зарегистрированной, об
Айседоре Дункан, Есенин, разумеется, напечатал. И слава Богу! У каждого века
своя повадка.
На другой же день после знакомства с Миклашевской Есенин читал мне:
В первый раз я запел о любви...
Это была чистая правда.
А ночью он читал в ресторане - своей музе из Камерного театра:
Мне бы только смотреть на тебя;
Видеть глаз златокарий омут,
И чтоб, прошлое не любя,
Ты уйти не смогла к другому.
У Миклашевской был муж или кто-то вроде мужа - "приходящий", как говорили
тогда. Она любила его - этого лысеющего профессионального танцора. Различие
между приходящей домработницей и приходящим мужем в том, что домработница
является на службу ежедневно, а приходящий муж - раза два в неделю.
Приезжая к Миклашевской со своими новыми стихами, Есенин раза три-четыре
встретился с танцором. Безумно ревнивый, Есенин совершенно не ревновал к
нему. Думается, по той причине, что роман-то у него был без романа. Странно,
почти невероятно, но это так.
По-смешному я сердцем влип.
Я по-глупому мысли занял.
Твой иконный и строгий лик
По часовням висел в Рязани.
Я на эти иконы плевал,
Чтил я грубость и крик в повесе,
А теперь вдруг растут слова
Самых нежных и кротких песен.
Это все произошло после возвращения Есенина из Америки, после развода с
Изадорой Дункан. Пил он уже много и нехорошо. Но при своей музе из Камерного
театра очень старался быть "дистенгэ", как любил сказануть, привезя из-за
границы несколько иностранных слов.

- Подайте шампань!.. - так теперь заказывал он в ресторане "Советское
шампанское".
Пускай ты выпита другим,
Но мне осталось, мне осталось
Твоих волос стеклянный дым
И глаз осенняя усталость.
О возраст осени! Он мне
Дороже юности и лета.
Ты стала нравиться вдвойне
Воображению поэта.
Миклашевскаяобыла несколько старше Есенина.
И мне в окошко постучал
Сентябрь багряной веткой ивы,
Чтоб я готов был и встречал
Его приход неприхотливый.
Есенину было двадцать восемь.
Прозрачно я смотрю вокруг
И вижу - там ли, здесь ли, где-то ль, -
Что ты одна, сестра и друг,
Могла быть спутницей поэта.
Стихи о любви наконец-то были написаны. И муза из Камерного театра стала
Есенину ни к чему.
Попав во время войны в бывшую Вятку, я неожиданно встретил там
Миклашевскую. Она уже несколько лет работала на провинциальных сценах - с
Таировым поссорилась из-за своего танцора. Не желая на целый год
расставаться с ним, она наотрез отказалась ехать в гастрольную поездку за
границу. Таиров принял это как личное оскорбление.
"Возмутительно! - говорил он. - Променяла Камерный театр на какую-то
любовь к танцору!"
Война. Эвакуация. Вятка.
- А вы, Гутенька, все так же хороши! - сказал я, крепко расцеловавшись с
ней при свете "коптилки" военных лет.
Есенинская муза улыбнулась не без горечи:
- Так же ли, мой друг?
На другой день, при белом свете, я не без грусти понял и оценил правдивую
горечь ее вопроса. Хороша, красива, но...
О возраст осени!..
Теперь эта поэтическая строчка была к месту.
Потом я заметил, что есенинская муза говорит громче, чем в промелькнувшую
эпоху, что ее мягкие бедра совсем не танцуют и что у нее под мышкой портфель
свиной кожи.
- Уж не стали ли вы, Гутенька, членом партии? - с улыбкой спросил я.
- Да, - строго ответила она.
- Может быть, даже председателем месткома?
- Да.
В воображении своем я увидел всю картину, предшествующую этому: вот
Гутенька перед зеркалом; она всматривается пристальней и пристальней;
конечно, сама видит то, что завтра - послезавтра увидят и товарищи по труппе
(о, эти товарищи!), и режиссер, и директор, и зрители с проклятыми
биноклями. Скажем откровенно: Гутенька не так уж замечательно играла даже
гофманскую "Принцессу Брамбиллу", свою лучшую роль в Камерном театре.
Однако:
- Ах, до чего же красива эта Миклашевская!..
- Ах, какие глаза у этой Миклашевской!..
- А эти танцующие бедра!..
- А эта античная шея!.. и т, д.
Кто же не знает, что красота неплохо служит актрисе, играющей героинь и
кокет.
И вдруг - проклятое зеркало! Это бесцеремонное, это нехитрое вятское
зеркало!
Вот и подала Гутенька заявление в ВКП(б). Партийные красавицы, как
известно, увядают не так быстро, как беспартийные.
Перед моим отъездом из Вятки Миклашевская сказала:
- Вероятно, Толечка, в Москве вы заглянете к Таирову!
- Обязательно!
- Поговорили бы, милый, с ним обо мне. Что-то очень потянуло на Никитскую
(там была ее квартира), на Тверской бульвар (там стоял Камерный).
- Охотно, Гутенька. Непременно поговорю.
Разговор с Александром Яковлевичем оказался легким. Первый бокал белого
вина (теплого, военного, полученного по академическому пайку) я поднял за
Камерный театр двадцатых годов.
- Выпьем, друзья, за наши чудные двадцатые годы! - чокнувшись, сказала
Алиса Коонен.
- О, какое было время! Какое время! - сказал Таиров.
И его южные, маслянистые глаза загорелись.

Мы стали наперебой вспоминать спектакли тех неповторимых лет. Я,
разумеется, не забыл и "Брамбиллу", прогремевшую в Москве.
- А знаешь, Саша, - обронил я, - пора тебе замириться с Гутей. Чего там
недоброе помнить! Помирись и пригласи-ка ее обратно в театр. Гутя будет
счастлива. Одним духом прибежит. Я случайно встретился с ней в Вятке, видел
на сцене.
- Она все так же красива?
- О!
- Не подувяла?
- Нисколько! - соврал я с легким сердцем.
- Давай ее адрес.
К открытию нового сезона Миклашевская снова была актрисой Камерного
театра. Какие роли сыграла она там, я не помню. Вероятно, нечего было
помнить. Тем не менее Таиров вскорости выхлопотал ей звание заслуженной
актрисы.
А когда, по предложению Сталина, Александра Яковлевича и Алису Георгиевну
выгоняли из их театра, из таировского и кооненского Камерного театра, член
партбюро Августа Леонидовна Миклашевская, став оратором, пламенно ратовала
за это "мудрое решение вождя человечества".
Эх, Гутенька, Гутенька!
После того я уже не встречал

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.