Жанр: Драма
Флаги на башнях
... тысяч рублей - не шутка. А у нас народ разный есть.
Народ в коммуне был и в самом деле разный. Почти все пришли в коммуну
из беспризорности, некоторые и тюрьмы попробовали. А здесь большие
деньги - большой соблазн.
Думали старшие и решили: отдать чемодан с деньгами на хранение первому
комсомольскому взводу, пускай как хотят, так и управляются с ним.
Первый взвод не уклонился от ответственного поручения, и поэтому в их
рядах всегда болтался у кого-нибудь в руках черный чемодан среднего
размера.
Поход был большой. Девятьсот километров проехали поездом до города
Горького, в Горьком дня четыре гуляли, побывали в балахне, на
автомобильном заводе, по городу сделали маршей не меньше, как километров
на сорок. И всегда в первом взводе немного портил строй этот самый
чемодан.
Потом мы заарендовали пароход и поплыли вниз по Волге. Плыли долго, не
спешили, останавливались в каждом городе. На пароходе я начал ребятам
выдавать деньги. Выдавал понемножку, чтобы и на Кавказ осталось, но все же
за десять дней плавания роздал восемнадцать тысяч пятьсот сорок один рубль
двадцать пять копеек. При каждой раздаче составлялся список, и в нем
ребята расписывались. Списки эти я складывал в другой чемодан, в котором
находилась наша походная канцелярия. Этот чемодан тоже находился при
первом взводе, только его не носили в строю, а сдавали в обоз.
В Сталинграде мы распрощались с пароходом и сели в поезд, чтобы ехать в
Новороссийск. Поезд нам дали плохой и почему-то без освещения. Я
поместился в вагоне первого взвода. Проверив караулы в каждом вагоне, я
заснул. А разбудили меня рано утром общее волнение и крики в вагоне. Меня
тормошили, и я еще не успел проснуться, как мне все хором закричали:
только что, когда поезд отошел от какой-то станции, один человек вскочил в
вагон, закричал что-то, побежал к другому выходу, по дороге схватил
чемодан и выпрыгнул вместе с ним на ходу.
- Чемодан?
- Да, чемодан. Только не тот. Он хотел, видно, с деньгами, а ухватил
другой... с канцелярией.
- А где это ребята?
- Да почти все попрыгали.
- Куда попрыгали?
- А за ним. За вором попрыгали.
Поезд шел на последнем перегоне к Новороссийску. В этом городе мы
стояли два дня, собирались сесть на пароход. И два дня с нетерпением ждали
возвращения первого взвода. Ребята пришли только к вечеру второго дня,
голодные, уставшие и подавленные неудачей. Вор, как только спрыгнул с
поезда, бросился в лесок и как сквозь землю провалился. Коммунары
исследовали все окрестности Новороссийска, сделали не меньше сотни
километров, но ничего не нашли.
Собственно говоря, грустить было мало основания. В чемодане ничего
особенно ценного не было. Но вдруг я вспомнил, что в нем лежали списки на
полученные ребятами деньги. Выходило так, что я не мог отчитаться в
расходе восемнадцати тысяч рублей.
Я собрал совет и обьяснил ребятам затруднительность моего положения.
Ребята задумались. Шура сказал:
- Да. Дело скверное. Надо новые расписки взять... только много есть
таких... Неправильно напишут... как будто меньше получили... напишут.
Но у меня другого способа не было. На общем собрании я просил ребят,
чтобы каждый написал на отдельном листке бумаги распику на все деньги,
полученные в дороге.
Поздно вечером в совете стали приводить эти расписки в порядок.
Все-таки их было четыреста.
Расписки разложили в маленькие папки по взводам и отдельно подсчитали
каждый взвод. Шурка сидел как на иголках и шептал:
- От интересно... все ж таки... советские люди... а накроют, честное
слово, накроют.
Помолчит немного и опять волнуется:
- Я так думаю, рублей на пятьсот накроют вас, Антон Семенович.
Кто-то возразил ему:
- Нет... рублей на сто, больше не накроют.
Перед Шуркой на столе лежит чистая тетрадь, и на ней огромными цифрами
написано: 18541 р. 25 коп.
Эта цифра была взята из моей записной книжки, где я записывал все
расходы по походу.
Скоро взволнованные итоги были проверены и записаны. шурка взял
карандаш, чтобы подсчитать общий итог, раза два просчитал цифрк опеек и
вдруг бросил карандаш:
- Не могу, честное слово, не могу. Считай ты, Колька!
Колька взгромоздился на стул и начал вслух:
- Три да четыре - семь, да пять - двенадцать, да десять - двадцать
один...
Он записал первую цифру итога: 5.
- Правильно! - заорал кто-то. Все промолчали.
Через две минуты рядом с пятеркой появилась новая цифра - 2.
- Здорово, - закричал тот же голос.
- Да чего ты орешь? - рассердился Шурка. - Подумаешь, здорово! В
копейках никто не наврет. Считай дальше!
Колька просчитал и прошептал чуть слышно:
- Шесть.
- Сколько?
- Шесть.
- Не может быть, считай сначала, да считай правильно! Чего ты с ногами
на стуле сидишь? Сядь, как человек!
Колька сел, как человек, и осторожно, нажимая на каждом итоге,
просчитал цифру единиц.
- Шесть.
- От жулики! - сказал шурка. - Ну черт с ними, пиши шесть.
Колька написал рядом с копейками: 6.
- Ну, и народ же какой поганый! - произнес со злостью Шурка и глянул за
окно. Там стояла толпа коммунаров, и один поднял к Шурке напряженное лицо:
- Шура, ну что? Правильно?
- Где там правильно? У вас разве может быть правильно? Сказано,
беспризорники!
За окном затихли.
- У Кольки вдруг рядом с шестеркой появился дикий и неожиданный ноль.
- Что такое? - Шурка бледнел все больше и больше. - Считай еще раз.
Но и проверка не изменила ужасной картины: ноль. Шурка махнул рукой и
поднялся из-за стола:
- Я не могу. Я ухожу.
Я удержал его за руку. Он стал в безразличной позе за спиной Кольки и
боком следил за его карандашом. Карандаш вдруг медленно и слабо
начертил в столбике сотен 2.
Колька вспотел и откинулся на спинку стула:
- Два. Двести, значит.
- Еще раз! - громовым голосом заорал Шурка.
Колька стремглав бросился к бумаге, но считал основательно, медленно,
громко:
- Три да семь - десять, да еще четыре - четырнадцать, да девять -
двадцать три, да четыре - двадцать семь, да пять - двадцать девять.
Шурка быстро поднял руку и стукнул Кольку по голове:
- Да что же ты со мной делаешь? Каких девять, каких девять? Два.
Никто не возразил против расправы. Колько встряхнул головой и пошел
дальше. Под цифрой сотен стала пятерка.
- Фу! - вздохнул Шурка. Все улыбнулись.
Все остальное было правильно. Общая цифра вышла: 18506 р. 25 коп.
Все устало замолчали. Кто-то сказал:
- Значит, тридцать пять рублей. Ну, это еще ничего.
Грустно все-таки задумались. Колька мечтательно смотрел на свой итог и,
как будто про себя, сказал:
- А все отдали бумажки?
Шурка скучно посмотрел на него:
- Все.
И вдруг открыл глаза и хлопнул себя по лбу:
- Ах я старый дурак, растяпа! На!
Из бокового кармана он выхватил бумажку и бросил Кольке. На ней была
написана расписка о том, что Александр неварий получил в счет заработка
тридцать пять рублей.
Все громко и радостно засмеялись. Шурка побежал к окну и заорал:
- Правильно! Тютелька в тютельку! Копейка в копейку!
За окном дико заверещали: "Ура!".
Шурка сидел и улыбался, а потом сказал спокойно и уверенно:
- Собственно говоря, иначе и быть не могло.
ПРЕМИЯ
1
За городом через речку переброшен железный мост, а потом прямая как стрела
устремилась к лесам на горизонте новая асфальтированная дорога. Леса на
горизонте вовсе и не леса, а небольшие посадки по сторонам дороги.
За ними снова степь, а в степи совхоз м. Х октября. В совхозе много
построек, и все каменные, а самая лучшая постройка - свинарня, в которой
работает Евдокия Петровна Погорелко. Есть еще в совхозе маленький флигель,
обсаженный кустами акации. Там в одной из комнат сидит новый директор,
Семен Иванович, о деятельности которого разные люди в совхозе выражаются
по-разному. Главный бухгалтер говорит:
- Это вам не старый директор! Этот покажет работу!
Кладовщик вертит головой и произносит с восхищением:
- Ох, и жмет! Ох, и жмет!
А старый сторож Василий Нестерович и раньше никогда не восхищался, и
теперь спокоен:
- Новые начальники, они всегда хорошие. Я-то при чем? Пускай себе
новый, пускай себе старый.
Евдокии Петровне Погорелко некогда выражать свое мнение о директоре.
Она стоит перед его столом и вытирает глаза уголком старенького фартука.
Нельзя сказать, что она плачет, просто слезы сами собой появляются в
глазах. А глаза у нее тоже не молодые, они внимательно и доверчиво смотрят
на нового директора Семена Ивановича, они ожидают от директора
справедливости:
- Пришли и взяли, говорят: "недоразумение". Разве ж может быть такое
недоразумение? А потом говорят: директор приказал.
Семен Иванович, молодой, с ежиком на голове, неумело морщит лоб и
старается отвернуться.
- Говорят: "директор сказал", - а я им говорю: "Врете, не может быть
такого закона - премировали, а потом отнимать". И не отдаю. А они схватили
и давай тащить. А я гвоорю: "Бандиты вы, а не товарищи". Так еще, говорят,
ответишь за оскорбление. Есть такой закон, товарищ директор?
Семен Иванович - новый директор, и поэтому на его плечах лежит тяжелое
бремя ликвидировать все несправедливости и беззакония, бывшие при старом
директоре. И он говорит Евдокии Петровне спокойным, рассудительным
голосом:
- В том-то и дело: закон! Вы присвоили государственного поросенка, это,
по-вашему, - закон?
- Да не присвоила я, что вы батюшка! Премировали меня, под самое Первое
мая премировали! Три месяца у меня поросенок живет, и кормила его, и все
знали про это.
- Кто знал?
- Все знали, весь совхоз знал.
- А документы где? Написано где-нибудь, что вас премировали?
- Да где-нибудь, может, и написано! Разве я знаю?
- Приказ где? В приказе сказано, что вас премировали? Не сказано, и не
знает никто.
- Был приказ, батюшка, при мне, на моих глазах прочитано. Приехали они,
директор Николай Александрович и начальник городской... тот... как его...
Никитин товарищ, приехали, посмотрели все, и так им понравилось, так
понравилось, чистота какая, и поросята какие! Никитин товарищ и сказали:
премировать этого работника за его образцовую работу этим поросенком. И
показали на поросенка. А директор Николай Иванович засмеялись и даже меня
так по плечу, говорят: "Она у нас лучшая ударница".
Евдокия Ивановна даже улыбнулась директору, рассказывая об этом случае
накануне Первого мая. Но директор не улыбнулся. Директор снова наморщил
лоб, помолчал и крикнул в другую комнату:
- Товарищ Ракитин!
Евдокия Ивановна доверчиво оглянулась. Вошел Ракитин, главный
бухгалтер, толстый, с глазами подслеповатыми, недовольными. Он сразу
догадался, в чем дело.
- Это насчет поросенка?
- Что здесь у вас делалось? - возмущенным голосом сказал директор и с
укоризной посмотрел на Ракитина. - Вы знали, что она премирована
поросенком?
- Боже сохрани! - сказал главный бухгалтер. - никто ничего не знал.
Когда вы были премированы?
- Да под самое Первое мая. Помните, еще как на митинг собирались, вы
меня еще поздравляли, сказали: "Видишь, при Советской власти ударную
работу награждают!"
- Я вас поздравлял? Бред, совершеннейший бред!
- Как вы сказали, батюшка?
- Бред, говорю, сон приснился!
Чего-то не поняла Евдокия Ивановна в этих словах, опять засмотрелась на
директора, ожидая от него справедливости.
- Все, - сказал директор, - идите.
- А поросенка забрать можно?
Директор пожал плечами, главный бухгалтер сочувственно просиял улыбкой,
товарищеским голосом сказал Евдокии Ивановне:
- Товарищ Погорелко! Не может быть такого премирования. Нужно акт
составить было, в приказе написать.
- Так вы напишите, товарищи, написать всегда можно: так и так, за
ударную работу...
Главный бухгалтер все свои зубы показал директору, и директор ответил
ему вежливой гримассой, которая обозначала только одно: как мало понимает
Евдокия Ивановна в деле бухгалтерской законности.
А в это время открылась дверь и целая тройка деловых оживленных мужчин
ввалилась в кабинет директора. Евдокия Ивановна отступила к холодной
печке, долго стояла, думала, и слез у нее теперь уже не было. Никто не
заметил, как она вышла из кабинета и побрела через двор к своей свинарне.
Евдокия Ивановна живет в старенькой избе у самого вьезда в совхоз. А рядом
с избой крытый соломой сарайчик, и в нем осиротевшая загородка, где еще
так недавно жил веселый чистенький поросенок. Зовут поросенка Шалуном. Он
и теперь живет на свете, только эта жизнь протекает в большой теплой и
светлой свинарне совхоза. Он и теперь отызвается на свое имя, и теперь
считает, что имеет к Евдокии Ивановне особое отношение. Когда она подходит
к станку, он небрежно расталкивает толпу своих сожителей, таких же
четырехмесячных красавцев, как и он, задирает к ней оживленную благодарную
мордочку. Его маленькие глазки способны выразить очень много, и понимать
их умеет только Евдокия Ивановна. Она читает в глазах
Шалуна и любовь, и ребячью шутку, и память о разных деликотесах, которыми
иногда баловала его Евдокия Ивановна. Она напоминает ей те счастливые
четыре месяца, когда Шалун был не простым поросенком, а премией за ударную
работу, когда она могла с гордостью рассказывать всем о случае накануне
Первого мая, когда люди слушали этот рассказ с интересом, и если
завидовали немного, то зависть у них была хорошая. Все хорошо знали, какая
замечательная работница Евдокия Ивановна, как она знает и любит свое дело,
какие образцовые поросята из месяца в месяц выходят из ее питомника. Все
знали еще и другое: Шалун никогда не станет обыкновенной свиньей, которую
можно зарезать и сьесть, он всегда будет другом Евдокии Ивановны и всегда
будет первомайской премией за ее ударную работу. И так было потому, что и
сама Евдокия Ивановна не мгла иначе смотреть на Шалуна.
Теперь стало иначе. Скоро Шалун перейдет в отделение для взрослых
свиней, а премией он перестал быть две недели назад. И вставало перед ней
трудным вопросом: были ли в ее недавней жизни эти четыре месяца, когда она
считалась премированной ударницей и когда все ей немного завидовали, когда
живым доказательством ее успеха был веселый чистенький Шалун?
Евдокия Ивановна работала по-прежнему. В ее отделении, и теперь было
что показать: и бело-розовые животики поросят, и сухой пол в проходе, и
свежую солому в станках, и тишину, и даже приятный запах во всем
отделении. И наверное, в бумагах было написано, а если не в бумагах, то в
памяти людей, что не было у Евдокии Ивановны никаких скандалов, ни
повальных смертей, ни голода, ни холода. Все шло по-прежнему, только глаза
у Евдокии Ивановны стали грустные, да иногда подсмеивались над ней
мужчины:
- Премировали, значит, тебя! Ха!
В этих словах, может быть, было и сочувствие. Не было сочувствия только
у разных начальников. Кладовщик - тот прямо говорил:
- Нахально премию себе приспособила. А Семен Иванович - человек такой:
прижал моментально.
И завхоз чего-то радовался:
- Не каждый может вообразить себя ударником. Для этого постановление
нужно.
Директор Семен Иванович часто заходил в отделение, одобрительно
посматривал на поросят, разговаривал вежливо и даже хвалил иногда Евдокию
Ивановну, а один раз сказал с досадой:
- Эх, Евдокия Ивановна! Как же так можно: получить премию и не
оформить. И никто ничего не знает: ни бухгалтер, ни завхоз, ни кладовщик,
разве так можно?
Евдокия Ивановна ничего на это не ответила, пожалуй, лучше было забыть
обо всем этом.
В конце августа приехал в совхоз новый городской начальник, товарищ
Голубченко. Другие здорово волновались, когда узнали о его приезде, а
Евдокия Ивановна была спокойна: все у нее в порядке, придраться не к
чему. В отделение зашли целой кчей: и Голубченко, и Семен Иванович, и
главный бухгалтер, и завхоз с кладовщиком. Голубченко сказал весело:
- Ну, здравствуй, хозяюшка! Как дела?
Евдокия Ивановна скромно ответила:
- Обыкновенные дела, живем.
Голубченко хорошо осматривал, зашел в каждый станок, многих поросят
просто рукаи попробовал, за ушами посмотрел, за хвостики подергал. Сначала
молчал, а потом улыбался, а когда дошел до конца, обернулся ко всем и
засмеялся даже:
- Прямо скажу: класс! Настоящая работа, квалифицированная! Гордиться
можете таким поросятником. Как вас зовут?
- Погорелко.
- Имя и отчество! Для таких работников мало Погорелко. Имя и отчество
все должны знать, весь совхоз!
Завхоз зашел сбоку и ответил убежденно:
- Так и делаем, так и делаем: Евдокия Ивановна зовут!
- Евдокия Ивановна? Давно работаете, Евдокия Ивановна?
- А девять лет.
- Сколько раз премированы?
Испугалась Евдокия Ивановна, даже побледнела, косо глянула на главного
бухгалтера. Но главный бухгалтер другнул одобрительно головой, и глаза у
него сделались довольными:
- Недавно была премирована за ударную работу поросенком.
- Это работа образцово ударная. Единственное отделение в совхозе.
Продолжайте, Евдокия Ивановна, продолжайте. Я пришлю к вам из других
совхозов посмотреть. Покажите им...
Уходя, Голубченко пожал руку Евдокии Ивановне и пожелал ей дальнейших
успехов. А когда он уехал, директор Семен Иванович молча посмотрел на
главного бухгалтера и ушел к себе.
- Ну, - строго произнес Семен Иванович, - как вы смели врать, что она
не была премирована! Бред, говорили, сон! Немедленно составьте акт!
Главный бухгалтер пожевал сухими губами и сказал:
- Акт вот у меня. Можете получить.
Евдокия Ивановна взяла в руки бумажку, посмотрела на директора
внимательно и доверчиво улыбнулась:
- Спасибо.
- И поросенка можете сегодня взять. Сейчас же.
Через неделю Семен Иванович, когда зашел в поросятник, спросил:
- Взяли вашего поросенка?
- Да... пускай здесь живет. Ему и здесь хорошо.
- Не годится, Евдокия Ивановна, не годится. Раз премировали, нужно
получить.
- А у меня бумажка есть, Семен Иванович. Называется "грамота".
А он пускай здесь живет. И подрос к тому же, уже перевели его.
- Так как же... надо же получить премию.
- Я бы вот этого маленького взяла, Семен Иванович. Вот этого.
Семен Иванович посмотрел на копошащееся в соломе розовое существо,
пожал плечом:
- Хорошо... Я скажу.
Главный бухгалтер стоял перед столом директора и застенчиво говорил:
- Как же она может взять маленького, если акт составлен маем месяцем, а
сейчас август месяц? Это невозможно будет провести.
Директор встал за столом, приблизил свой ежик к подслеповатым глазам
главного бухгалтера и прошипел:
- Знаете что? Черт бы вас побрал! Переделайте май на август! Поняли?
Главный бухгалтер прошептал, удаляясь:
- Попробуем.
ДОКТОР
Давно-давно, еще в начале непа, его, Ваську Корнеева, привел в колонию
милиционер. Васька шествовал рядом с милицинером, засунув руки в карманы,
с пренебрежением оглядывался на придорожные бурьяны. С таким же
пренебрежением он потом стоял перед моим столом и руки все держал в
карманах. Я в то время был еще неопытен и в глубине души побаивался
Васькиного хмурого недружлеюбия. Начал с формального вопроса:
- Сколько тебе лет?
Васька прохрипел в сторону:
- Шишнадцать...
Все же меня обижало его обращение, и я спросил:
- Чего ты задаешься, Корнеев? Чего ты куражишься?
Васька повел плечом, но его голубой глаз осторожно наладился, чтобы
рассмотреть меня. Рассмотрел и снова в сторону:
- Ничего я не задаюсь...
- Ты знаешь, куда пришел?
- Пришел! Не пришел, а привели. Ну и пусть!
- А ты куда хочешь?
- Хочешь? Я три года с Красной Армией ходил...
- Врешь!
Он вдруг подарил меня настоящим активным вниманием, даже одну руку из
кармана вынул:
- Не вру! Врешь! Ну не три года, а все равно... В Перекопе был. Били
буржуев...
- А ты, выходит, трудящийся?
- А чего я буду трудящийся? С какой такой стати? Досадно... конечно...
- Ты это... с досады в магазин залез?
Васька не ответил на вопрос, последний раз махнул пренебрежительно
рукой и засунул ее в карман. Я из последних сил зарядил себя
"педагогическим подходом":
- Оставайся у нас в колонии. Сделаешься настоящм трудящимся...
образование получишь.
- Слышал, - перебил меня Васька. В его речи было не столько голоса,
сколько блатного профессионального ларингита. - Слышал. Все уговаривают:
трудися, трудися. А почему буржуев никто не уговаривает?
Он отворачивался, надувался. вооьще "обмануть" его было трудно. Я тоже
"надулся":
- Тоже - философ! Посидишь в допре несколько раз, опомнишься. Никто
тебе не позволит по магазинам...
Он неожиданно размяк, грустно задумался.
- Это, конечно, в допре не мед, и на воле не мед, а только зло берет,
товарищ заведующий: не успел, понимаешь, родиться, на тебе - несчастная
судьба!
Васька жалостливо морщил лицо и колотил грязным кулаком по груди,
прикрытой полуистлевшей, некогда розовой тканью. Я смотрел на него без
особенного восхищения: привык уже к таким романтическим декламациям.
Все-таки я повторил приглашение:
- Оставайся в колонии, Корнеев.
- Оставайся! А чего я здесь буду отдуваться? До чего вы меня доведете,
товарищ заведующий? Вы меня доведете: буду я сапожником. Или, к примеру,
кузнецом... Это тоже не мед, товарищ заведующий!
Собственно говоря, этот Корнеев попадал не в бровь, а пярмо в глаз. В
колонии действительно не было никакого меда, это обстоятельство меня
самого давно удручало.
И, кроме того, совершенно верно: я мог предложить только сапожную
мастерскую и кузницу. Но неприлично было уступить первому философу с
улицы:
- Советская власть буржуям ходу не даст. А до чего я тебя доведу?
Образование получишь.
- И что с того, товарищ заведующий? Что с того образования? Бумажки
переписывать?
Я ответил несмело, отражая в словах мою легкомысленную педагогическую
мечту:
- Доктором будешь!@1
Васька доверчиво захохотал, размахивая руками, вообще веселился.
- Доктором! Эх, и сказанули, товарищ заведующий! Вы еще скажете: ученым
будешь! Думаете: он дурак, поверит, красть перестанет.
Он ушел от меня с веселым, оживленным лицом, высокомерно посмеиваясь
над моей простодушной наивностью.
Прожил в колонии недолго, всего около двух месяцев. Работал плохо,
лениво. Лопатал или топор в его руках казались сиротливыми, оскорбленными
вещами, и с началом рабочего усилия всегда рождалось в его лице скучное
отвращение. К воспитателям он относился с холодным презрением, а ко мне -
с презрением веселым:
- Здравствуйте, товарищ заведующий. Вот смотрите: на доктора выхожу! А,
чтоб вас...
А потом наступило утро, когда он исчез, и вместе с ним исчезло почти
все инструментальное оборудование кузницы: молотки, гладилки, метчики,
клуппы. Так обидно нам было за нашу и без того бедную кузницу, что не
оставалось у нас свободной души пожалеть о пропавшем человеке Ваське
Корнееве. Старший инструктор пришел ко мне серый и похудевший, дергал
закопченный ус:
- Увольнения прошу. Если бы он знал, подлец, как эти метчики
добываются...
Это было в июле. А в августе снова привели Ваську Корнеева. Когда ушел
милиционер, Васька стал перед столом и уже приготовил
обиженно-пренебрежительну„ рожу, но он ошибся: теперь в моей душе и
капельки не осталось "педагогического подхода" и не боялся я Васькиной
хмурости.
- Можешь уходить на все четыре стороны.@2 Пожалуйста!
Я широко открыл дверь кабинета, выводящую прямо во двор.
Его голубые глаза трепетно ожили, он глянул на меня с испуганным
удивлением.
- Уходи, - повторил я, - уходи!
Он протянул вперед подставленную ковшиком просительную руку:
- Товарищ заведующий! Куда же я пойду?
- Куда хочешь!
На его лице, как и тогда, заиграли блатняцкие жалобные мускулы, кулак
приблизился к груди.
- Как же это можно... человека... на все четыре стороны? Пропадать,
значит? Да? Пропадать?
У меня не было к нему никакой жалости:
- Пропадай! Какой ты человек? Распелся тогда: буржуи его обидели! А
потом взял и обокрал товарищей! Какой ты человек? Нечего жалобную рожу
корчить, иди к чертям! На волю! Пожалуйста!
Он вышел на высокое крылечко, но не спустился вниз по ступеням, а
прислонился к перилам, задумался. Я закрыл дверь. Через полчаса она
потихоньку открылась и Васька влез в кабинет. Так же тихо Васька прикрыл
ее и остался там, у двери. Я спросил его минут через десять:
- Чего тебе нужно?
Он решительно шагнул к столу:
- Товарищ заведующий? Помните, говорили: "доктором будешь"? Помните?
- Нет.
- Товарищ заведующий! Будь я гад, на части разорвусь... что хотите! Я
понимаю: вам, конечно, не мед, если вот такие, как я... с кузницей! А
только... землю буду есть, а доктором буду! Вот увидите!
Я прислушался. В его голосе ничего не было блатного, никакой романтики.
На меня смотрели страстные и жадные человеческие глаза.
- Ступай в спальню, - сказал я. И он поспешно, с деловой озабоченностью
метнулся к дверям.
С тех пор прошло много лет. Васька Корнеев давно окончил медицинский
институт и... исчез из моего поля зрения. В то время когда другие
колонисты, уйди из колонии, совершая и первые, и вторые, и последующие
свои
жизненные марши - то в вузах, то в Красной Армии, то на фабриках и
заводах, - всегда вспоминали и меня, и колонию, писали письма, приезжали
на свидания, Корнеев просто потерялся в просторных границах СССР и даже
слухов о нем доходило мало. Глухо, с промежутками в два-три года, из
десятых уст доносились неясные отрывки Васькиной биографии, назывались
города, поезда, пароходы, где Ваську встречали, - это все.
Я имел право обижаться на него, но в то же время всегда помнил, что и в
колонии Васька не отличался нежностью. Свое обещание сделаться доктором он
выполнил с великим, совершенно героическим напряжением. И в грамотности и
в развитии он далеко отстал от сверстников, каждый абзац каждого учебника
он брал медленной, непосильной осадой - в поте лица, в бесконечном
повторе, на границе изнеможения. И улица, и бродяжничество, и "воля", и
недоверие к людям, рецидив дикого, хмурого одиночества всегда тянули
Ваську куда-то назад. Я видел, с каким отчаянным, молчаливым упорством
Васька совершал работу преодоления. И, за исключением только одного
случая, он никогда "не пищал", не просил снихождения, не склонялся на
чей-нибудь жилет. Н
...Закладка в соц.сетях