Купить
 
 
Жанр: Драма

Ключарев-роман 2. Голубое и красное

страница №3

се не интересовала взаимность: лишь бы
любить. Как и всякий ребенок барака, любимый мало и скудно, он был еще и в
смущении. Его могли бы приманить житейские истории или старые легенды, но
старухи, что та, что другая, думали о приманке слабо: наделяя его, маленького,
несуществующей рассудительностью, они изливали свои чувства прямо и открыто, как
человеку взрослому, который и игру в приманки, и саму приманку давно перерос.

Их чувства текли сквозь него ручейками порознь, однако и порознь оставались в
нем тем, чем были, - любовью; и, когда обе бабки умерли, а он повзрослел, оба
неостановимых ручейка так и текли сквозь его жизнь, сквозь его поступки и -
страшно сказать - сквозь его любовь к женщинам.

Глава 6


- ...Сколько веков вы на нас ездили! - ярилась бабка Матрена, непростившая. Она
нет-нет и вскипала, намекая, что они, барыньки, хотят, чтобы она за ними
ухаживала и полы мыла, хотя они вовсе этого не хотели. - Получается, вы опять
желаете на мне ездить - не выйдет! лакеев нет!

Спора не было, распри не было, а они - спорили. Споры их уже и в то время
устарели: были архаичны, если не вовсе нелепы.

- Но помилуйте, ма шер, о чем она говорит! - возмущалась Мари. - Вы нас кормили,
это верно, но ведь мы вас учили грамоте, образование вносили! И вообще бунт
этот, революция, - не без нашего же участия в конечном-то счете!

- Да-а, очень вы нам помогли в революции, как же! Это уж доподлинно знаем - я
вон фильм-то "Чапаев" два раза смотрела: знаю про вас и про ваши сладкие
разговоры тоже знаю!

- Но послушайте... - И тут они замолкали, потому что приходила соседка бабки
Матрены, толстуха, с белым лицом, отекшая и слабая.

Она приходила с какой-нибудь суетой, с просьбой, а, в сущности, приходила в
помощь бабке Матрене в ее спорах. Стеснительная, толстуха никогда не вмешивалась
и, охая, лишь вызывала, уводила бабку Матрену, после чего они сидели где-то на
завалинке или же у толстухи в избе, беседуя о том и о сем, а также обсуждая: "А
ты ей, барыньке, так-то сказала?.. А ты еще ей так-то скажи!" Через час бабушка
в красной косынке возвращалась от толстухи как бы с новым запасом нападений и
мелких уколов, но и бабушка голубая вместе с Мари времени не теряли: успевшие
обговорить стычку прошлую, они тоже встречали врага своего во всеоружии.

- Ведьма! - цыркнув слюной в угол, сказал как-то маленький Ключарев про
толстуху, когда та увела его красную бабушку ковать оружие, - сказал и ждал
одобрения со стороны бабушки голубой. Возможно, что и сказал он, и слюной
цыркнул именно ради одобрения, по-детски хитря, ибо к толстухе ровным счетом
никаких чувств не питал.

Однако голубая бабушка одернула его, притом сурово:

- Вслед ушедшему не говори дурно, милый.

Мари подведет ее слишком острый слух - на вокзале она расслышит о некоем
"хорошем и довольно скором поезде" и уговорит бабушку Наталью именно этим
поездом поехать к своим давним сибирским приятелям. Состав на деле окажется
полугрузовым-полупочтовым, к тому же по пути в Сибирь его повагонно
расформируют, после чего старухи будут добираться на машинах, перевозящих лес.
Плоховато одетые и с малым запасом денег, старухи умрут, едва осилив трудности
долгой и голодной дороги. Кое-как добравшиеся до намеченного сибирского поселка,
прожив одна месяц, другая полтора, они скончаются там без шума и следа.

Впрочем, след остался: умирая, бабка Наталья, по-видимому, выживала из ума,
потому что, притихшая, причащаясь у местного священника, передала через него
завещание, чтобы ее любимого внука Андрея Ключарева, когда он в будущем тоже
преставится, похоронили рядом с ней, то есть на бог знает каком и далеком
сибирском погосте.

Бабка Матрена тоже умерла через год и завещала, по-видимому тоже слегка спятив,
чтобы ее любимого внука Виктора Ключарева похоронили рядом с ней, в уральской
деревушке, на кладбище. Деревушку же через десять лет снесли, в связи с
выморочностью, так что кладбище оказалось заброшенным и вмиг исчезнувшим в
бурьяне, и, хотя Ключарев был жив и весьма подвижен, приехать и отыскать он не
сумел, и потому в будущем у него было столь же мало шансов лежать рядом с этой
бабкой, как и с той. Он был уже студент, был молодой, горячий, смешливый и, в
частности, много смеялся, рассказывая о параллельном последнем желании своих
бабушек, позднее он уже не смеялся.


Он помнил споры об имени.

- ...А что ж, - говорила Мари, - что ж, Натали, ты так упряма? Виктор, - она
ударяла на последний слог, - прекрасное имя.

- Но - не Витя! - чеканила бабка Наталья. А бабка Матрена вмешивалась:

- Ясно: уж вам подавай баронские имена. Мы, грешные, баронские-то клички собакам
даем!

- О! - вскрикивала Мари. - О!..

И немела от вопиющего, как она выражалась, хамства.

При рождении Ключарева бабка Матрена через дочь настояла, чтобы внуку дали имя
Виктор, а бабка Наталья, в свою очередь, прислала письмо с пожеланием - Андрей;
так скрестились интересы. Отец и мать Ключарева в их тяжбе не участвовали
(возможно, и не догадывались), они порешили просто: кто первый высказался, так и
будет; но старухам-то и было важно - кто первый?.. Через недолгое, сравнительно
с жизнью, время у маленького Ключарева появились братья, и можно же было второму
или третьему сыну дать запоздавшее имя, но в том и суть, что дать второму
значило уступить, и старухи не уступали и до сей поры стояли на своем и на
выбранном каждая. Маленький Ключарев решительно ничем не выделялся среди своих
братьев, тоже маленьких и тоже Ключаревых, но он был первый, и старинное право
первородства, даже и отраженное, вдруг ожило и для старух стало значимым:
первородство значило право первого.

Значимым (теперь) могло стать любое слово.

В первые два дня маленький Ключарев ел слишком алчно, на третий день он стал
жевать долго и старательно, чтобы почувствовать вкус еды, но так и не
чувствовал, - теперь же, отравившийся, он вовсе не ел, однако запах и вкус еды,
запоздалые, тут-то и преследовали его, теперь именно он почувствовал и хлеб, и
молоко, и вкус крутого яйца. Он уже не мог слезть с печки, он лишь стонал - звал
стонами, - и бабка, та или иная, все равно, успевала подбежать к нему с тазом,
после чего, склонив над тазом голову, он извергал еду: рвало его огромными
кусками, непонятно как умещавшимися в желудке. Болезненно постанывая и затягивая
время - а вдруг подкатит? вдруг не конец? - он сердито, в ознобе смотрел в
широкое нутро таза, а потом откидывался наконец и совсем отворачивался - молчал
и слышал, как старуха, та или иная, все равно, удаляется, шаркая по полу и держа
на весу таз.

Не сон был. Но и не совсем бред. Был некий поток его собственной жизни -
всплывший и иногда вполне связный. Вдруг возникало, преследуя, лицо врага его -
Дулы, физически более сильного да и постарше, который искусно менял мальчишьи
стаи и был этим непонятен, даже и загадочен: он переметывался то на одну, то на
другую сторону, пользуясь тем, что в качестве сильного был всюду желанен. "Ты с
кем?.. с кем?.. с кем?" - вопила пацанва, а он не спешил с ответом и вдруг,
схватив половинку кирпича, с диким криком: "Ура!.." - устремлялся на тех, с кем
еще вчера был вместе.

Их промысел, наглое и отчаянное мальчишечье воровство на рынке, но затем -
логику нарушая - в видениях возникало лицо, фигура и даже улыбка дяди Толи
Доброгорского, огромного мужчины, который был весел и тем особенно хорош, что не
терпел Дулу... выскочив на улицу, дядя Толя вмиг разметал всю стайку чужого
барака, разогнал и накричал вслед, а когда те бросились бежать, он, добрый дядя
Толя, стоял, и, дело сделавший, покуривал, оставив мальчишкам добивать своих
противников, уже разбегавшихся кто куда, - он, может быть, чувствовал себя
Суворовым в миниатюре, стоял и покуривал папироску добрый дядя Толя, а
поверженный, но коварный Дуло по канаве, тихий, крался и крался незамеченный, а
затем вынырнул из кустов не с половинкой, а с целым кирпичом в руках;
десятилетний малец, он не без труда его поднял - а как же он с ним, трудяга,
полз? - он поднял кирпич и нанес удар по затылку, после чего дядя Толя, огромный
дядя Толя Доброгорский, Суворов в миниатюре, рухнул на коленки, и в глазах у
него, надо думать, было темно. Дядя Толя ползал на коленках, и хрипел, и как
будто искал в траве только что выроненную удачу, а бежавшее воинство чужого
барака к этому времени, конечно, уже развернулось и с гиканьем устремилось на
них, и маленький Ключарев, метнувшийся в сторону, сшибся с выскочившей из барака
к павшему мужу женой дяди Толи, миловидной белокурой женщиной, которая недавно
родила двойню и младшенького из этой двойни задушила во сне, заспала, нечаянно
на него навалившись.

Он знал, что лежит на печи, что чистый и белый над ним потолок и что внизу -
чистая тихая изба, по которой тихо-тихо бродят старухи, любящие его с последней,
остервенелой силой любви, тем не менее барачный дым клубился - жизнь барака
тянулась по его следу и клубилась, была как дым, и сам мальчик был как черная
головешка, тлеющая и дымящая образами той, прежней жизни. За окнами грохотал
гром, и уральский дождь лил так шумно, долго, настойчиво, словно дождь-то и
силился чадящую головешку загасить, после чего отдернуть свой серый занавес и
показать мальчишке уже недолго, навсегда, маленькую чистенькую деревню, речку,
белую дорогу - и небо с солнцем посредине.


И вновь возвращенный по времени назад, он после свирепой игры в чику швырял Дуле
в лицо пригоршню проигранных медных монет-недоделок, Дуло успел отвернуться - и
потому весь заряд, как заряд дроби, вошел Дуле в затылок, в висок, в темя, а
много дней спустя стриженый свой затылок Дуло станет показывать всем, хвастая.
Он даже и потрогать давал, - металл на лету рассредоточился, в результате чего
там и тут вспухли крупные, а затем мелкие шишаки, равномерно, без пропусков
покрывавшие пацанью башку, такого ни у кого не было. "У меня кипящая голова!" -
говорил Дуло, не лишенный образного мышления.

- ...А как мы выберемся, если дождь кончится, но она нам не поможет?

Бабка Наталья произнесла:

- Не поможет, ну и ладно. Сами найдем подводу, сговоримся - и поедем.

Старухи сидели возле лампы и негромко разговаривали. Керосиновая лампа
помаргивала, а Мари вздыхала:

- Хоть бы дождь прекратился...

Он понял, что глаза у него открыты, почувствовал прилив сил, но затаился. Новый
прилив сил толчком пришел изнутри, и тогда мальчик тихо, беззвучно засмеялся:
жив... Страстно захотелось на улицу, на воздух, но он не спешил и осторожно
оценил обстановку: воровскими мальчишечьими движениями слез с печки и, прячась,
скрываемый стремянкой, прошмыгнул к двери, слыша колотящееся сердце. Когда гром
бабахнул, как бы раскалывая с треском небо, мальчик приоткрыл дверь, кинулся в
сени - и был на улице.

Сколько он себя помнил, дождь его никогда не пугал - надо было только пройти
осторожно мимо хлева, где, как он догадывался по времени и по ее отсутствию,
бабка Матрена доила или задавала корм. В темноте он мог теперь вполне оценить,
как и чем отличалась гроза в деревне от грозы городской, - ночь была чернее, а
чудовищные молнии были самые синие, даже и белые, они легко, просто распарывали
небо: природа грохотала и сотрясалась вся целиком. Он стал, прижавшийся к
полуразрушенной стене загона, стоял и ждал - чего? В промельк молнии на краткий
миг вспухало черное поле огорода, и пятнами вспухали поодаль купы ив, и шумно,
нескончаемо лил дождь, какого никогда не было.

Он немного и прошагал, когда сообразил, что испачкал о загон рубашку и что его
уличат, - в некотором страхе рубашку он стянул и, протягивая перед собой, совал
под льющие сверху струи, чтобы замыть, рубашку же внезапно вырвало и потащило
ветром - он бежал за ней по грязному картофельному полю, а рубашка цеплялась за
ботву, то как белая птица взлетала вверх и даже хлопала рукавами, как крыльями.
Она исчезла. Когда очередной всполох молнии высветил пространство, он увидел ее
вдруг уже в десяти шагах, беленькое ее тело, - и кинулся как мог быстро (он был
без брюк и бос, какое счастье, что без брюк). Проехав плашмя по ботве, которая
превратилась в холодные, остро пахнущие листья, и по земле, превратившейся в
черный кисель, он упал, но тут же и вскочил, меся черную кашу ногами, - рубашка,
прихваченная, уже была и билась в руках.

Когда он вернулся, бабка Матрена все еще не появилась, а эти две бабули тоже его
не хватились - сидели и вели долгую беседу на ночь глядя.

Грязный ком рубашки он постирал в выставленном тазу; он быстренько повесил ее в
сенях на веревке, что протянулась, нависая, над старой кадкой и над громадным
ларем, на котором долеживал творог под гнетом. Выждав, как и при уходе, раскат
грома, он рывком приоткрыл дверь, втиснулся из сеней в избу - и одним духом, в
мокрых трусах, влетел на печку.

Лежа на печи и мало-помалу согреваясь, он тихо, сдержанно постукивал зубами. Он
слышал негромкий разговор. Он еще не заснул, когда бабка Наталья и ее Мари
подошли к образам в углу, приблизившись, опустились на колени и стали
пришептывать. Помолившись, они легли на лавки, что стояли одна перпендикулярно к
другой вдоль стены, - так и лежали, переговариваясь чуть слышно и с долгими
паузами, а потом затихли. В тишине пришла бабка Матрена, управившаяся с
вечерними делами, - на минутку она поднялась по стремянке, глянула на внука
перед сном и тут же спустилась. Он затаился. Еще минута, и бабка Матрена
прошуршала, уже босая, молиться она не стала, лишь мимоходом приложилась губами
к иконе.

Он спросил на другой, кажется, день:

- Неужели тебе нельзя ее полюбить? Это почему же невозможно, чтобы вы любили
друг друга?


- Невозможно, милый, - ответила бабка Матрена. - Так получилось.

Глава 7


И бабка Наталья, и Мари были одинаково тщедушны, худосочны и различались меж
собой мало - у бабки Натальи все же была спина, прямая спина, худая и прямая, а
Мари была просто как высохший жучок, увеличенный лишь настолько, чтобы в какойто
мере походить на человека. Столь же худа и мала была и бабка Матрена, разве
что руки, а если точнее, кисти рук были покрупнее, да был еще ноготь,
раздвоенный как копыто; и тем-то удивительней, что в крохотно усохших тельцах
жила неприязнь, жили страсти.

"От отца или от матери, от обоих ли - откуда же пошла в рост моя
безындивидуальность?" - спрашивал Ключарев много после, взрослый и в себе
копающийся... В бабках, он помнил, личное бросалось в глаза прямо и
непосредственно, зато и было влияние: уже тогда, без жесткой поступи и в душе не
наследив, незримым путем голубое и красное из цветов превратились в некое знание
жизни, пусть чувственное, но со временем распространяющееся и вширь и вглубь.
Очень скоро Ключарев-взрослый даже и годы своей жизни станет делить на год
голубой и год красный. Отчасти играя, он будет моделировать текущую жизнь из
двух цветов: голубой - это опять же нежный, высокий цвет, однако же заметно
надменный, самообманывающийся; в сущности, это цвет несильный, лишь гордыней
своей, а то и чванством рядящийся в силу. Красный же - цвет истинно сильный,
практичный, хотя и не возвышенный, не тонкий, а по природе своей расчетливый
(притом, что упрекающий всех вокруг именно за расчетливость), цвет отчасти еще и
циничный, хотя и добрый, готовый понять, и простить, и поплакать с тобой, без
тени высокомерия, без снисходительности. И пусто, серенько делалось ему, когда
цветовая гамма детства не помогала ему понять, не срабатывала (а такое,
разумеется, бывало), и какая только мешанина цветов не мерещилась тогда
Ключареву в том или ином встреченном в жизни человеке, подчас человека
перекашивая и делая вовсе темным.

Ливень не иссякал, но выздоравливающий мальчик повеселел и уже расхаживал по
избе с разрешения бабушек, к счастью не знавших о его ночном походе, - смелея,
он отметил, что с грозой можно вполне освоиться и в деревне: он уже не приседал
при чудовищном раскате грома или же только имитировал испуг, приседал, но
нарочито, - мол, делаю вид, что пугаюсь. По приезде он замечал внешнее: поле, и
дорогу, и речку; теперь же, запертый, он заметил в избе и лавки, обретшие смысл,
и светоносные окна со ставнями. После нагого поселка, а также после города, где
на окнах были жалкие занавески, ставни в избе имели особый, понятный смысл:
закрыть-открыть, есть свет, нет света, и даже герань на подоконниках подчинялась
этому уясненному смыслу, первая встречая луч и первая же его утрачивая. Более
того, пораженный, он сумел углядеть ту же простую прямоту и в бабушках, которые
в известном смысле тоже были жестче, но и прямее устроены. И если одна бабушка
открывалась, то вторая закрывалась, и наоборот - если любила бабка Наталья,
бабка Матрена на время, пусть недолгое, затаивалась, уходила в тень. Они не
суетились, они давали друг другу - враг врагу? - любить не мельтеша; отступая на
время, они выжданно и открыто выплескивали свою любовь как противовес, но не как
мешанину, - чуткая и вместе не уступающая ни пяди параллель долго хранилась в
нем неким эмоциональным законом прямоты, постичь который он не мог, лишь
чувствовал.

- ...Не согрешишь - не покаешься, - намекала на что-то бабка Матрена. И бабка
Наталья отвечала:

- Святость, конечно, из греха, но святость, моя милая, для человека уже
следующий, уже совсем крупный шаг.

В том и урок, что разность объятий двух бабушек была не только разностью рук и
разностью запахов.

Обнимаемый бабками, он подчас не орал в их объятиях и не выдергивался только из
терпеливости, но при всем том он уже понимал, что любовь их к нему свята,
индивидуальна и направленна и что было бы нелепо, если бы, скажем, обе они
обнимали его разом.

С дождем свыкаясь, он уже умел чувствовать особенный холод грозы меж одними
зигзагами молний и другими: в миг молнии, в миг двух-трех-пяти ударов кряду
нутро у него замирало в смутном ожидании беды, и вот тут - в промежуток тишины -
холод брал свое и вдруг проникал в него, стоявшего на крыльце (на крыльцо он уже
выходил - постоять под навесом). Сила холода ощущалась как бы меж грозой и
грозой, именно меж двумя сериями ударов - в промежутке. И почти так же он
чувствовал силу любви. Сначала скапливалось неудовольствие одной бабушки, и это
означало ее любовь; накипев, она разряжалась (в сторону другой бабушки) так
быстро, что он не всегда понимал, в каких словах, и не всегда улавливал, потому
что разряд шел помимо него, - но зато теперь он чувствовал, как скапливается
неудовольствие второй бабушки (в сторону первой), и это тоже была любовь к нему.

Одна молчит, значит, другая - любит, так он привыкал, а в силу таких страданий
их любовь к нему поднялась на высоту неба, он не знал, да и не знал, что это
можно знать.

- ...Споря с ней, Мари, я так надоела самой себе. Я, верно, скоро умру. Я
никогда так себе не надоедала, - говорила бабка Наталья.

Она вязала (она думала, что он спит), а он, лежа на печи, испытывал это
удивительное обаяние коротких, вдруг возникающих реплик и умолчаний.

- Он забудет меня. Мари возразила:

- Он полюбит тебя со временем - издали. Когда повзрослеет.

- А красива ли я издали, Мари, вот в чем вопрос.

И смолкли.

Внутри избы он пригляделся в последнюю очередь к тому, что было ближе всего, - к
потолку; нависающий над печью потолок был прямо перед его глазами. Незамечаемая
близость потолка, да и близость стены, стыкующейся с потолком, как оказалось,
хранили для него определенное ощущение своего места, которое тут же исчезло,
едва кончился ливень.

Глава 8


Незанятых лошадей в деревне не было, а ходить от избы к избе и слезно упрашивать
бабка Матрена отказалась: ищите, мол, и сговаривайтесь сами...

Мари спросила:

- Как же это? По дворам, что ли, ходить?

- Именно. Если искать, я ведь тоже бы по дворам ходила. Мне тоже не докладывают
- кто куда едет.

Бабка Наталья и Мари по дворам ходить не желали: им мнилось, что бабка Матрена
заглазно уже представила их всей деревне в искаженном, а может быть, и в нелепом
виде. Они нашли облегченный путь: то Наталья, то ее Мари выходили в самый конец
деревни, это называлось "выйти за кузню", - маленькая и почти всегда не
работающая, стояла там омертвевшая кузница, сарай такой, и сразу же за этим
сараем избы кончались, а дорога раздваивалась, и более накатанная из двух -
налево - вела к станции. Одна из старух, неся вахту, выходила туда и стояла на
белом пыльном пятачке раздвоения дорог и, если подвода проходила мимо,
спрашивала: "Не подвезете ли?.." Этот житейский опыт, рассчитанный на городское
"вдруг", здесь себя не оправдал, более того, подвел их: единственная подвода,
шедшая на станцию, сама собой стала, и возчик крикнул: "Давай, бабка, влазь
скоренько!" - на что бабка Наталья сказала, подожди, мол, товарищ, храня
достоинство и прямизну спины, она отправилась за Мари, но пока обе старухи
пришлепали к развилке со своими изящными чемоданчиками, возчик уехал.

На следующее утро старухи вновь поцеловали маленького Ключарева; ранехонько
вставшие, они кое-как перекусили, наскоро поплакали о маленьком, оставляемом ими
Андрейке и пошли на развилку со своими чемоданчиками и с бутылкой колодезной
воды, заткнутой тряпицей. Они простояли все утро, они стояли еще и до обеда,
пока жара и зной не загнали их вновь в избу.

Слово характер в бараках было в большой чести - то самое понятие, которым мальцы
хоть как-то отличались друг от друга. Говорили, что такой-то "пацан с задатками"
или "со способностями", наверху же всей горы существующих слов и оценок было
слово начитан ("пацан здорово начитан!.."), но еще выше, уже у самого неба,
располагалось слово "характер". От слова веяло тайной куда большей, чем от
трофейных кинофильмов или колдунов Гоголя, а услышать к себе применительно, что
"у мальца - кажется - характер", было мечтой из самых сладостных. Характер -
было что-то как бы найденное на дороге, данное от судьбы, чего никак нельзя было
ни купить, ни даже вычитать в книгах.

Пусть невольно он выискивал этот самый характер в самых разных людях,
встречающихся в его детстве, и, разумеется, он не искал в этой избе, однажды
решив, что никакого характера у тщедушных и носящихся со своей любовью старух
нет и быть не может, - и лишь много позже, взрослому, ему было дано понять, что
он ошибался и что именно в бараках собственное лицо, называя его характером,
мало кто имел - потому и говорили о нем утратившие.

Бабка Наталья, не сумевшая и в этот день найти подводу, разбитая, стоптавшая
ноги и выжженная солнцем, говорила в слабости своей (жить ей оставалось год):

- Я умру, милый, но я буду с тобой. Она говорила:

- Я умру, но я буду с тобой, моя радость, моя улыбка, мой ангел...

- Как ты будешь со мной, если ты умрешь? - интересовался внук.

Не поясняя, она говорила о том же:

- Мне ничего не надо, мне даже не надо, чтобы ты помнил меня, но я хочу быть с
тобой, хочу, чтобы моя любовь, моя нежность, моя душа были рядом с тобой, когда
ты будешь жить, а я не буду...

Она заплакала:

- Ты забудешь меня, но я и забывшего буду тебя хранить: я буду по утрам с тобой
(вечера, Бог с ними, ты найдешь, как и кем свои вечера занять), но по утрам,
когда будет раннее мягкое солнце и ты будешь просыпаться и будешь идти по улице,
я буду с тобой рядом, я буду с тобой, я буду с тобой, и мне ничего больше не
надо...

Маленький Ключарев услышал сухой треск, когда бабка Наталья вырвала клок своих
волос; не ойкнув, она выдрала прядь - она улыбалась, от волнения губы ее
прыгали, глаза сияли. Она повязала вырванные волосы вокруг среднего пальца его
руки, она заматывала ему палец, а волосы секлись и рвались, а она опять
заматывала и надвязывала. Стараясь передать ему свое пережитое и обретенное в
опыте, а также и свой мир, пусть небольшой, бабка Наталья и бабка Матрена - обе
- не сомневались, что мир каждой из них, хотя и мал, намного превосходит тот,
каким дышал и жил маленький Ключарев, то есть мир бараков. Более того, у каждой
из старух было чувство неоспоримого превосходства над тем миром, каким дышали
его отец, его мать и он сам. "До чего дожили!" - говорила и та бабка и другая;
они так говорили про его любимые бараки, и, кажется, это было единственное, в
чем они меж собой соглашались.

Бабка Матрена умерла через год, вдруг ослабевшая. Умирая, все, что у нее было,
она раздавала или же продавала совсем дешево. Торговаться по слабости уже
неспособная, она продала дом "на вымор", то есть доживала в нем сама, а ведь в
поселке или в пригороде, сумей она выехать туда на торги, и хозяйство, и корова,
и дом, хотя бы как сруб, стоили бы много дороже. Это верно, что, слабея умом,
она завещала похоронить внука Витеньку рядом, однако же кое-что она соображала,
в частности ее тревожили тысяча сто рублей, оставшиеся от распродажи, и она у
знающих людей с упорством выспрашивала, что купить Витеньке, чтобы было и
памятно и ценно. Ну хоть велосипед, говорил кто-то, ну часы, но она, как бы
предвидя ход дней, все отвергала: "Не промахнуться бы. Не подешевеет ли это?.."
Она так и не придумала ничего и, не придумавшая, завещала деньги просто как
деньги, после чего и умерла - счастливая и радостная, наказав верному человеку,
чтобы передал деньги ее внуку из рук в руки. Ключаревы, однако, жили в далеком
уже городе, и передать им было непросто.

Не прошло и месяца-двух после ее смерти, как в связи с денежной реформой деньги
превратились в сто десять рублей, но и эту сумму верный человек передать пока не
сумел, - ослабевший ногами, он передал деньги другому далекому родичу, а тот и
вовсе умер, успев, впрочем, в свой черед наказать сыну, одному и другому, с
деревенской аккуратностью взяв с каждого из них честное слово. Прошло много лет,
Ключарев уже кончил вуз, уже работал второй ли, третий ли год, и однажды в
Москве после бурной попойки и пенья песен хором, после внушительного "посошка"
Ключарев пошел проводить одного из родичей к метро, или, может, его провожали, -
уже и это нелегко вспомнить, - как вдруг родич сказал ему: "Слушай, а ведь я
должен тебе деньги отдать

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.