Жанр: Драма
Ключарев-роман 2. Голубое и красное
... спинками. Удивительным в этой части второй (с точки зрения
предвидения будущего) было лишь появление возницы Петра, здешнего деревенского
возницы (эпизодическая актерская роль), - он отвозил после длительного
гостеванья бабку Матрену в ее деревню прямо из Москвы. Растянутая, как балет,
шла картина счастливых ее проводов - сначала тоже в зале, затем на лестнице
мраморной, с поцелуями крест-накрест и поклонами, и наконец бабка Матрена, сойдя
вниз, садилась на телегу, - а он, маленький Ключарев, оставшийся с бабкой
Натальей и Мари, смотрел ей вслед и плакал, прощаясь, - прощание затягивая, он
подсаживался на телегу и долго ехал с бабкой бок о бок. Довольная собой и
счастливым гостеваньем у родственников, бабка Матрена обнимала его и, поцеловав
напоследок, говорила: "Стой, Петр, хватит!" - и возница останавливал лошадей,
чтобы мальчик спрыгнул с телеги. Вдаль вела пыльная дорога, по которой бабка
Матрена теперь уезжала, делаясь все мельче и мельче, вместе с лошадьми и с
телегой, и облако пыли уже совсем скрывало ее алую косыночку. (Предвосхищение
тающей в клубах пыли косынки удивляло его даже и во взрослом состоянии, когда он
вспоминал реальную тающую вдали косынку, но не бабки Матрены, а бабки Натальи.
Это уж было наяву, но было позже.) Не постигая вполне, он, однако, чувствовал
неодолимую тягу к этому их примирению и все играл и играл, подчас до
подступающих к глазам слез, фильм о матери отца и о матери матери. Они без конца
гостили. И среди прибытий их и отъездов, встреч у ворот и провожаний, в которых
маленький мальчик тоже непременно участвовал как свидетель, если не как
соучастник, - среди сладостно знакомого действа, он вдруг оглядывался, и
выяснялось, что никакого кино нет и что он шляется в полном одиночестве по
тропе, а то и стоит посреди огорода бабки Матрены и рвет сладкие незрелые
стручки гороха.
Глава 3
Маленький Ключарев скучал по машинам - в деревне их не было, а все же одна
грузовая, каким-то чудом возникшая, пролетев и проскочив махонькую деревню,
оставила свой невеселый след: задавила кошку, которых было здесь неисчислимое
множество. Кошка валялась на обочине, и деревенские ее попросту не замечали, не
заметил и он, но заметили гостьи - Мари и бабка Наталья: обе вдруг шумно о ней,
раздавленной, заговорили, и тогда мальчик тоже вспомнил, что действительно
валяется возле дороги кошка, - сам видел.
- ...Не понимаю, - клекотала Мари, - русская деревня, насколько уверял Толстой,
очень чистоплотна по природе своей, и тогда откуда же это безразличие? Это же
недопустимо гигиенически. Это же черт знает что!
- Моя дорогая Мари, граф Толстой не очень-то... - И дальше бабка Наталья
заговорила на французском.
... - ответила Мари.
Мари вынырнула вновь на взволнованном русском:
- И все же клянусь, Натали, я сама готова пойти и ее закопать. Это же зараза!
- Так и сделаем, Мари, кстати, и пример будет...
Они вели разговор в следующей позиции: старушка Мари читала книгу, вглядываясь
близорукими глазами, а бабка Наталья вязала, бабка Матрена, в разговор их не
вступая и сидя поодаль, штопала какую-то свою штопку. На время прервавшись, она
притащила дров, подтопила печку - и вновь штопала.
И сказала, вставляя свое словцо в общие:
- Конечно ж надо зарыть. Дождутся, что мальчишки в чей-то колодец ее бросят! Вот
и болезни пойдут - в Ново-Покровке уж было такое!
Мари всплеснула руками:
- Чудовищно! И ведь действительно будем воду пить - не зная! - Она обратилась к
бабке Матрене уже впрямую: - Уважаемая Матрена Дормидонтовна, скажите, на
который день колодец прованивается, если бросят кошку, я думаю, лишь на третий,
да?
- Шут его знает, - ответила та.
- О Господи! - заохала Мари. - Натали, я, ей-богу, пошла бы сейчас, взяла эту
кошку и снесла бы в лесок или в поле, но даже и сто метров расстояния мне
кажутся невыносимыми при одной мысли, что, пока ее несешь в руках, вокруг тебя
облако микробов...
Бабка Наталья поправила ее:
- Чтобы как следует отнести от деревни, нужно не сто - тут нужен километр целый.
- Ну что ты, Натали, необходимо метров триста, не больше.
- А я говорю: километр!.. Заразу и ветер разносит!
- Триста метров!
- Триста метров - это ничтожно мало, Мари.
- Натали, ты такая спорщица! Спор о расстоянии, на которое необходимо оттащить
кошку, казалось, был бесконечен:
- Триста ли метров, пятьсот ли, но ты, Натали, только представь: в одной руке ты
несешь кошку, в другой лопата, - идешь, а вокруг тебя, наукой это уже доказано,
облако микробов, ты идешь именно как в облаке - и все время дышишь! Для нашего
возраста, Натали, подвергать себя такой опасности - преступно!
- И не подумаю, - неожиданно сказала бабка Наталья. - Тьфу! Я, моя дорогая, на
нее даже и не взгляну!
- Но ты же ее видела!
- Не видела я ее - это ты замечаешь всякую гадость! Еще в молодости, вспомни-ка,
что говорили про тебя наши...
- Натали! Я тебя прошу. - Мари, а вслед за ней и бабка Наталья перешли на
лихорадочный французский, споря и обвиняя друг друга.
Маленький Ключарев, подремать не сумевший, тем временем спустился с печки - он
вяло зевал, потягивался.
И вот бабка Матрена, подымаясь, сказала ему:
- Идем-ка к крестной сходим: у нее коза есть. Вот и образованные говорили:
козье-то молоко как лекарство!
Бабка Матрена уже вовсю работала на неприязнь. Они вдвоем шли по улице, белой и
пыльной, к избе, где жила крестная, когда маленький Ключарев вдруг обнаружил,
что бабка Матрена пристукивает лопатой, - он глянул, она шла и, как палкой,
пристукивала лопатой, чтобы не нести ее в руках. Охотно, хотя и не спеша, она
пояснила мальчику, что "эти вот образованные и чистенькие" только говорят, а
дело не делают, к тому же дела и не знают, занятые глупыми и ненужными
вычислениями метров.
Кошка валялась раздавленная, та самая, и тут же, на обочине, бабка Матрена
выкопала яму - немалую яму, в метр глубиной. Выкопав, поддела кошку лопатой и
швырнула ее в яму, просто и умело. И закопала.
- А ты отойди, милок, - сказала она в самом начале дела, вероятно все же
считаясь с образованными и с их "облаком микробов".
Когда с кошкой было покончено, он удивился, что они повернули и пошли назад, к
избе, - он спросил: а как же, мол, коза крестной и козье молоко?
- Какая коза?.. Да Кузьма ее неделю как свел в Ново-Покровку и пропил: такой
дурной!
Вдвоем они вешали липучку для мух: из привезенного с собой тюбика выдавливали
клейкую янтарную массу на тоненькие полоски из газеты, а едва пропитавшиеся,
цепляли их к специальной газетной ленте (типа дорожки) на потолке, - это делала
бабка Наталья, влезшая на высокий табурет, а Мари придерживала ее за ноги, чтобы
та не упала. Липучка была старомодная, требовавшая искусства. Трудясь, обе
напевали, пока с руки бабки Натальи не сползла, нависая все больше, медлительная
струйка химической желтой слюны. "Ай-яй-яй!" - Мари, обхватившая ноги бабки
Натальи, закричала, стоя внизу, она уже видела надвигающуюся на нее беду, а
бабка Наталья не видела и говорила: "Я не падаю - почему же ты в панике, ма
шер?!" - тут и она увидела и, тоже вскрикнув, стала ловить свисающие струйки
ватой, а затем голыми ладонями. Пока Мари пискляво подсказывала ей - где и как
ловить, новый ручеек липкой массы, откуда-то взявшись, скользнул на лоб, она
завизжала, а бабка Наталья, клонясь, начала падать, но и тут Мари мужественно ее
удержала, - зато вся прикнопленная газетная дорожка вдруг пала вниз, как птица
махая липкими крыльями, после чего и Мари и бабка Наталья заверещали, зашумели,
обвиняя друг друга в неудаче, и, наконец, прервав труд, подскочили к мальчику,
держа в пальцах ватку, смоченную духами, и попросили: "Милый, оботри нас..."
Так что теперь он уже знал, что они - в неприязни; это не было ни распрей, ни
ссорой, он уже чувствовал отличие, и хотя он ни разу не посмел им ни сказать, ни
намекнуть, однако в неприязни этой он участвовал - и чутьем, и особенно
наблюдательностью, уже заострившейся. Неприязнь - это, по его пониманию, было
как чужой запах. Их мелкие словесные стычки сменялись взаимным молчанием с
длительным косвенным давлением и с оглядкой на внука: чью сторону примет, если
поймет? - а ему не нужна была сторона, и сердце его вовсе не разрывалось даже и
в напряженном их затишье, а когда возникала словесная стычка, он, как ни
странно, с удовольствием чувствовал, что он не одинок и что он с ними - с
обеими, а этого и хотелось. (Конечно, когда он общался с одной из них, ее любовь
чувствовалась сильнее, но и чего-то недоставало.)
Бабка Наталья была высокомерна, но была она нежнее и женственнее, в то время как
бабка Матрена слишком походила на работницу из котельной, каких он видел не раз
в городе и в поселке. Бабка Матрена снимала чугунки с кольев плетня или же, в
деревенских своих трудах, без конца закрывала-открывала двери сарая, - и он
сравнивал сначала, конечно, лица: на лице бабки Натальи была и удерживалась
этакая белая, хотелось бы - голубая - пыль, которая была вовсе не пыль, а
возрастной пух на щеках, легкий и белесый, и, напротив, бабка Матрена была,
казалось, вся в черной закалине - и морщины и щеки были подернуты если не
загаром степным, то некой чернотой, впрочем тоже не отталкивающей.
- ...Коз хотя бы держали. Пуховые платки хотя бы делали - ведь Оренбуржье! -
говорила бабка Наталья с укором.
И бабка Матрена вполне спокойно (не сразу и не сейчас, а солидно выждав и
поговорив для начала о чем-то ином) ей возражала:
- ...Хозяйство как хозяйство. А что ж, скажем, от козы проку? - да никакого: ни
мяса, ни пуха толком. Травы они не жрут, дай им молодые побеги, а где напасешься
- они ж всю рощу обглодают, все мало. А доить? - за пять раз не выдоишь, а
всего-то молока два литра...
Это говорилось в ответ, но именно не сразу, а отступив по времени, и подумав, и
уже вполне заготовленно развернув слова в атаку "на непонимающих - на тех людей,
что дела никакого не знали", на что в свою очередь и в свою минуту (тоже выждав)
ей отвечала бабка Наталья - отвечала высокомерно и колко. Эти старухи - Наталья
и Матрена - в разговоре своем то сближались, то хитро отдалялись: двое, и что ж
это за изысканный танец словесный был, если даже девятилетний ребенок внимал с
интересом; старуху Мари ни та ни другая не принимали всерьез и держали как бы
для заполнения пустоты длинных этих вечеров при керосиновой лампе с иззубренным
жерлом, с которого, казалось, осыпается крошками мелкое стекло. Иногда бабка
Наталья вдруг вставала, сухонькая, прямя прямую спину, - ноги ее были на разных
половицах, чуть расставлены, и ступали по половицам длинные эти ноги в чулках
строго и отмеренно, однако бабка Матрена, тоже чуткая, не давала ей преимущества
говорить расхаживая, когда можно соразмерять шаги и слова, и в свой черед
вставала с лавки. Она сажала чугунок в печь, чтобы подогреть, и не просто
сажала, а прямо-таки медлила с ухватом и с чугунком, а потом с другим чугунком,
а потом опять с первым, пересаживая его на новое, как бы лучшее место, - и слова
ее шли движениям в такт. Отвечала она будто бы нехотя, будто бы меж делом и
делом, морщась от печи и едва на собеседницу оглядываясь: такой вот был танец их
обеих, а Мари как Мари. Мари была при бабке Наталье, как при бабке Матрене был
дом и чугунки.
Зато по наивности своей Мари могла вдруг прервать их словесный танец, чем обе
бывали недовольны. Мари могла ни с того ни с сего ворчливо сказать:
- Мы же гости - сами мы еды не возьмем, милая, покормите нас.
- Сейчас, - говорила бабка Матрена.
- Да потерпи же, ма шер, - возмущалась бабка Наталья.
Бабку Наталью он видел до этого дважды, в ее наезды, а теперь видел ее в третий
раз и - забегая вперед, - можно сказать, в последний. Он мог бы и тут ее не
увидеть: бабка Наталья нагрянула в поселок, к его отцу и к матери, и, о ужас, не
застала внука, которого, оказывается, только что отвезли в деревню подкормиться
в тот голодный 47-й год. Она, может быть, передала бы подарок - костюмчик и
сандалеты - и уехала бы в свою Москву, однако возраст и общее ощущение судьбы
очень верно подсказали ей, что внука Андрюшеньку она больше не увидит. Конкретно
же ее испепеляла мысль, что его "вот-вот увезли, два дня назад!" - что и
толкнуло ее вновь собираться и ехать в деревню, зато уж сама передаст подарок.
Из Москвы она захватила (прихватила) с собой Мари, и теперь она вновь ее
захватила - в деревню, и старенькая Мари бурно радовалась, что едет, едет и что
на некоторое время окажется "в среде пейзан".
Маленький Ключарев не мог понимать и не понимал, почему у бабки Натальи тряслись
руки и губы, когда она вручала ему костюмчик, не понимал, почему она была так
разодета, в лучшее свое платье и в жакетик, а шляпку не надела: она в косынке
приехала да и ту сняла, простоволосая, чтобы (отец после пояснил Ключареву)
Андрейка лучше запомнил ее напоследок, ибо головной убор лицо тяжелит, и в
памяти остается именно что не лицо, а шляпка или косынка.
Бабку Матрену он тоже видел в третий - и тоже в последний раз. Деды уже умерли к
этому времени, два чужих человека, никогда не видевших друг друга, а вот старухи
остались, так что теперь как оставшиеся, как последние старухи выражали каждая
свой смысл и свою суть, выражали, а даже и вдалбливали в маленькую его голову.
И ведь были же настырны в своем. Уже могли бы и не спорить, жизнь прошла. Бабка
Наталья очень скоро поедет по своим делам и по своим давним приятелям в Сибирь,
где и умрет. "И зачем ей это было нужно?" - скажет с некоторым укором мать, а
отец Ключарева, сын бабки Натальи, смолчит. О Мари - особый рассказ; вздорная
старушонка, она потащилась за бабкой Натальей и тоже скоро там умерла, бедная,
взбалмошная, жалкий обломочек прошлого, никем не понятый и никому не нужный.
И тоже год жизни (чуть более) оставался бабке Матрене: в следующую зиму она
умрет. А еще через десять лет, укрупнения ради, снесут эту вымороченную
махонькую деревеньку, в числе других изб не станет и этой избы - исчезнут в
известном смысле не только актеры, но и их, так сказать, сцена, их подмостки.
Все в прошлом. И ведь старухи если не знали, то, наверное, предугадывали и
прозревали скорый конец огромным своим вещим знанием, - чего же они так воевали
меж собой напоследок, что же и кому доказывали, неужели мальцу?
Хотя оттого, может быть, и доказывали, что - напоследок. Оттого и на виду были
эти выхлопы неприязни, как и выхлопы страсти к внуку: бабка Наталья в первый же
день отозвала его будто бы по делу и вопреки своей сдержанности и своему тону
порывисто прижала к себе, даже и напугав, - она вновь, как при встрече, присела
на корточки, сделавшись одного с ним роста. Память сохранила, что, приседая,
бабка Наталья не сползала и не обрушивалась на землю, как старые женщины, была в
ней еще и легкая сила, и стать породы, и вот, присевши, она шептала ему, что ты,
мол, золотой мой, мой серебряный, не думай, что Урал этот дымный и эта деревня -
твоя родина, она твоя, но отчасти, отчасти! - родина же твоя исконная -
Орловщина. "...Запомни, мой золотой. Вырастешь и вспомнишь слово бабки Натальи -
Ор-лов-щи-на!" - вбивала она ему в сознание слово по слогам, еще и требовала:
повтори. Он повторил. Она не отпускала. "Нет, ты повтори, запомни, заруби в
памяти навсегда", - шептала страстно она, тиская и целуя, а ему уж и неловко и
жарко было от ее объятий и от ее духов, которые так нравились запахом издали.
"Бог знает, что ты городишь, Натали, - подала голос подслушавшая Мари. - На
Орловщи-не нашей все давно выродились, там нет народа. Спасибо скажи, что эти
вплеснули в твоих здоровой крови!" - "Выродились - не значит умерли!" -
возразила бабка Наталья. А Мари продолжала: "...Низкорослые, ма шер, лица
скопцов, неумные, вялые, уже не народ..." - и тут она перешла на французский.
Бабка Наталья и ее Мари со своим необыкновенным слухом (острый слух отчасти и
погубил ее позднее), обе они на другой же день уехали бы из деревни, вручив
подарки маленькому Ключареву, ну, уж на третий уехали бы точно, так как делать
им здесь, в деревне, было нечего, а "ле гран-мама Матрену" терпели они с трудом
и только из вежливости. Они уехали бы, но грянул уральский ливень. Для Южного
Урала в полосе, граничащей со степями, не характерны две-три небольшие грозы в
один день, напротив, три-четыре-пять дней подряд льет ливень, после чего стоит
долгий жар и зной, вплоть до ливня следующего: природа отстрелялась - и отдых.
Вот эти-то три-четыре-пять дней плюс время на поиск подводы, которая довезла бы
старух с их чемоданчиками до станции по раскисшим дорогам, обернулись неделей
(даже больше), что так запомнилась Ключареву.
В слабом свете керосиновой лампы бабка Наталья вязала и выговаривала Мари, чтобы
та сошла с низенького сундука и пересела на лавку, - на сундуке, мол, сидеть не
слишком красиво и, возможно, для кого-то обидно.
- ...Там у нашей милой Матрены, вероятно, похоронное одеяние. Это, кажется,
называется теперь спецодежда, я так и не разобралась, Мари, в новейшем
толковании слов, - там лежит чистое для похорон, а ты расселась!
Бабка Наталья бранила будто бы Мари, на самом же деле выпад заострялся в сторону
бабки Матрены, сидевшей поодаль и тоже вязавшей; не бабка Матрена придумывала
сложные современные слова, и не была она никак олицетворением новой жизни,
однако и нелогичный выпад попадал в цель, притом точно, благодаря одной лишь
интонации. И бабка Матрена, промолчавшая, ждала теперь свою минуту. За вязаньем
старухи коротали долгий вечер, и стычки их были приятны маленькому Ключареву тем
именно, что он чувствовал за этим, - не знал что, но чувствовал. Стычка
развивалась, неторопливая во времени и в словах, а он как бы черпал, узнавал из
нее новое для себя, дополнительное, притом что из слов и фактов конкретное
чувственное знание тотчас становилось для детского ума вновь забором и заслоном:
не истолковывалось. И если разговор их уходил в сторону, маленький Ключарев
томился от ожидания, а даже и от желания их стычки и - как следствия - желания
новых слов, новых жестов, всегда, впрочем, сдержанных, и новых тонкообидных
намеков. В томлении мальчик ждал того поворота в прихотливом течении их
словоизлияний, когда вновь они начнут покалывать друг друга, попадая, а их лица
- вновь вспыхивать, как и положено, если укол достигает сердца. Для него это
было обыденным и скромным приглашением к познанию двух очень разных старух (как
двух начал), приглашением к познанию, которому суждено было затянуться на многомного
лет и которое все еще в Ключареве не кончилось, уйдя в глубину и
распространившись на другие лица и другие поступки, в то время как сами старухи
уже давным-давно были в земле, распавшиеся в прах.
Как ни разумен запрет и как ни некрасива была их тайна, мальчика манила
разгадка, пусть неполная, но даже и не сама разгадка - манил процесс
разгадывания, а возникшая тогда же в Ключареве тяга к противопоставлению сторон,
тяга к пониманию природы противопоставления, а также этот духовный особенный
кач, то туда, то сюда, хотя и разрушали гармонию, в сущности же, сами были
определенной гармонией: примирением. Покров смыслового незнания был ему, быть
может, даже полезен: разум молчал, а сердце покачивалось то туда, то сюда, и в
этом каче каждодневное и острое разрешение противоречия их любви - любовью стала
гармония его детства, которую он впервые тогда почувствовал.
Казалось, сам цвет воплощал; голубой - он был нежен, но был высокомерен, мало
доступен и слишком бил в глаза, как, скажем, красный слишком прямо бил в ноздри
и в сердце: усвоение разницы цветов вбиралось быстро. И, как всякое чувственное
знание, оно переходило в быт, и, скажем, цвета весны - голубое и зеленое - летом
казались уже неполными. Теперь, если переводил глаз с голубого неба на зеленую
траву, он невольно искал в зеленом красное, ему не хватало его, недоставало, и,
поискав, глаз радовался вдруг обнаруженному в зелени травы мухомору, и сам цвет,
вспыхивая, был вспышкой радости. Возможно, тут срабатывало и нарождающееся
мужское начало: мужчины часто смешивают цвета, а путаница зеленого с красным -
один из узловых дальтонических моментов.
Особенно отмечалась им разница их поучений: если бабушка в алой косынке
наказывала быть терпеливым, не алчным, к еде не торопящимся (и, стало быть,
нетерпение и торопливость к еде именно и в очередь первую изжить), бабушка
голубая, напротив, утверждала, что если чего-то хочешь - прямо так и скажи, руку
тянуть за куском, конечно, необязательно, однако же можно и без спросу руку
протянуть, беды нет. Голубая бабушка даже и настаивала: назвать словом свое
желание - это правильно, это необходимо; если что-то взять нельзя, тебе так и
скажут - нельзя, но не молчи, никогда не молчи о своем желании, иначе, мол,
будешь в жизни скрытным и до самой старости будешь много мучиться по пустякам.
Мальчик же никак не мог постичь противоречивую их мудрость: он раздваивался
именно от нежелания раздвоения, и эта арифметика еще отметит ему в будущем,
пусть даже обогатив взамен определенной цепкостью наблюдений.
А рядом сделался для него страстью, вдруг вспыхнувшей, запах помидорной ботвы:
хотелось ее оборвать, вынюхать! Помидоры были еще зелены, но он хотел бы и их
раздавить и сокрушить, тем самым сокрушив, быть может, и загадку запаха,
сотрясавшего его душу. Оборвать было бы проще, но нельзя, и в раздвоенности
желания он доставлял себе некое особое наслаждение: не обрывал и не вынюхивал -
лишь проводил крепко рукой по ботве, после чего быстро прижимал к лицу, и не
остывшая еще от помидорной ботвы ладонь отделяла ему острый, терпкий, грубый
аромат, пьяня и давая выход.
Бабка Матрена, напугавшись, его ограничивала. (Жадная еда первых дней обернулась
для него рвотами и сильнейшим поносом.)
- Бабка Наталья, чего мне она есть не дает! - жаловался маленький Ключарев, как
всегда по-поселковски называя не бабушкой, а бабкой и ища поддержки, однако
бабка Наталья и ее Мари лишь грустно смотрели на клянчащего еду мальчика:
"Терпи, мой золотой, - сейчас трудное время, все терпят". Они сочувствовали ему,
но не впрямую: здесь все было чужое; они и сами были невольные нахлебницы.
Разумеется, они бы не так лечили мальчика: необходим не голод, а диета, - так
говорили, так шептались они меж собой по-французски, но их выдавала интонация: у
старух по интонации можно прочесть все.
Его рвало, а понос, начавшийся с молока, прихватывал внезапно и сильно: иногда
он выбегал во двор прямо из-за стола. Под взглядами приезжих бабка Матрена
растерялась, занервничала: то закармливала его, то морила голодом, и тогда он
вновь жалобно канючил, ища сочувствия у молчащих старух:
- Бабка Наталья, да что ж она меня не кормит - есть хочу!
А в ночь, когда он затемпературил, бабка Матрена контратаковала, устроив гостьям
разнос: почему они сидят сложа руки? Как это понимать - образованные, а лечить
не умеют?!
Маленький Ключарев лежал на печке и, засыпая, слышал вспыхнувшую их перебранку.
- ...А если вы, дорогуши, владели поместьями - это еще ничего не значит!
- Да не владели мы поместьями! - вскрикивала Мари. - Мы всегда считались из
обедневших, из выродившихся!
Бабка Наталья горделиво вмешивалась:
- Но мы же не враги: власть прямо об этом заявила... Мари, в восемнадцатом году
от какого числа был тот указ?
- М-да, - говорила Мари. - Сейчас, сейчас я припомню...
- И припоминать нечего, - язвила бабка Матрена. - Указ указом, а люди людьми.
Тут они обе, а с ними и Мари, - все трое разом смолкли, потому что маленький
Ключарев заворочался; он слез с печки и зашлепал босо по полу. "Жарко мне..." -
повторял, а они на него, температурящего, кидались с объятиями. Уговаривая его
никуда не ходить и полежать ("Милый ты мой, родной", - бубнила одна бабка, а
другая бубнила: "Золотой ты мой, серебряный!"), они упрашивали еще и еды не
есть, а выпить лекарство: пережди, милый, пережди, золотой, однако, как только
он решительно хватал хлеб, кружку молока, яйцо, они ничего поделать не могли,
неспособные отнять кусок в голодное время. Одна перед другой они только и
суетились, чтобы выпил он доморощенное лекарство, отвар трав, который облегчит
ему жизнь и поможет, - отвар же был отвратительно горек, и мальчик милостиво
соглашался выпить зелье лишь тогда, когда нажирался так, что его уж заранее
тянуло рвать, что и случалось чуть позже.
Вновь засыпая, он слышал с печки, как бабка Наталья корила свою Мари за то, что
та ничего не знает, ничего не помнит: в юности Мари готовилась стать сестрой
милосердия, а позже, во время войны 1904 года, даже занималась два месяца на
курсах, практики, впрочем, у нее не было: не успела. Старчески роясь в памяти,
Мари уверяла:
- ...а если нет медикаментов, лучшее средство от рвоты и от поноса: отсутствие
еды вообще. Три дня пить кипяток.
- Но как можно не кормить голодного? - возмущалась бабка Наталья. И вновь
укоряла бедную Мари: - Скверно вспоминаешь!
А та плакала и, всхлипывая, что-то лопотала по-французски.
Ручеек - скажем, бабки Натальи - пробивался в его сердце вроде бы скромно, а
потом вдруг растекался там вширь, все забивая и все вытесняя, однако час спустя
(всего лишь!) маленький Ключарев избавлялся от этого разлива, затопляемый
разливом с другой стороны, - притом что и другой ручеек, бабки Матрены, тоже
пробивался поначалу робко, скромно, столь же незаметный, но и неотвязный.
Мальчик не мог отвечать им, отчасти из-за непривычной огромности, объемности их
любви, - и уже бывал рад мальчишеской выходкой скомкать и прервать рост чувства,
угрожавшего обременить его детскость: он мог поклясться, что сквозь остроту
старческих непрячущихся слов скрытно просвечивает, а то и проглядывает что-то
ему опасное: может быть, женщина. Он был заторможен, молчалив, от неумения
ответить на любовь любовью, так что обе бабки казались не столько любящими,
сколько вымогающими любовь, и вымогатели эти тем не менее прощали ему его
черствость и холод, и, кажется, их вов
...Закладка в соц.сетях