Жанр: Драма
Маленькая хозяйка большого дома
...а уселась, как три мудреца скользнули прочь и заняли,
видимо, свои любимые места. Молодой поэт растянулся на пушистой
медвежьей шкуре, шагах в сорока от рояля, и запустил обе руки в волосы.
Терренс и Аарон уютно, устроились на подушках широкого дивана под окном,
впрочем, так, чтобы иметь возможность подталкивать друг друга локтем,
когда тот или другой находил в исполнении Паолы оттенки, подтверждавшие
именно его понимание.
Девушки расположились живописными группами, по две и по три, на широких
диванах и в глубоких креслах из дерева коа, кое-кто даже на ручках.
Ивэн Грэхем хотел было подойти к роялю, чтобы иметь честь перевертывать
Паоле ноты, но вовремя заметил, что Дар-Хиал предупредил его. Неторопливо
и с любопытством окинул он взглядом комнату. Концертный рояль
стоял на возвышении в самом дальнем ее конце; низкая арка придавала ему
вид сцены. Шутки и смех сразу прекратились: видимо, маленькая хозяйка
Большого дома требовала, чтобы к ней относились, как к настоящей,
серьезной пианистке. Грэхем решил заранее, что ничего исключительного не
услышит.
Эрнестина, сидевшая рядом, наклонилась к нему и прошептала:
- Когда она хочет, она может всего добиться. А ведь она почти не работает...
Вы знаете, она училась у Лешетицкого и у мадам Карреньо, и у
нее до сих пор остался их стиль игры. И она играет совсем не поженски.
Вот послушайте!
Грэхем продолжал относиться скептически к ее игре, даже когда уверенные
руки Паолы забегали по клавишам и зазвучали пассажи и аккорды, против
чистоты которых он ничего не мог возразить; как часто слышал он их у
пианистов, обладавших блестящей техникой и совершенно лишенных музыкальной
выразительности! Он ждал услышать от нее все что угодно, но не
мужественную прелюдию Рахманинова, которую, по мнению Грэхема, мог хорошо
исполнять только мужчина.
С первых же двух тактов Паола уверенно, по-мужски, овладела роялем;
она словно поднимала его клавиатуру и поющие струны обеими руками, вкладывая
в свою игру зрелую силу и твердость. А затем, как это делали
только мужчины, соскользнула, или перекинулась - он не мог найти более
точного определения для этого перехода - в уверенно-чистое, несказанно
нежное анданте.
Она продолжала играть со спокойствием и силой, которых меньше всего
можно было ожидать от такой маленькой, хрупкой женщины; и он с удивлением
смотрел сквозь полузакрытые веки на нее и на огромный рояль, которым
она владела так же, как владела собой и замыслом композитора. Прислушиваясь
к замирающим аккордам прелюдии, в которых еще жила, как далекое
эхо, только что прозвучавшая мощь, Грэхем вынужден был признать, что
удар у Паолы точен, чист и тверд.
В то время как Терренс и Аарон взволнованно спорили шепотом на своем
подоконнике, а Дар-Хиал искал для Паолы ноты, она взглянула на Дика, и
он начал один за другим гасить свет в матовых шарах под потолком, так
что в конце концов одна Паола осталась как бы среди оазиса мягкого света,
в котором особенно заметно поблескивало золото ее волос и золотое
шитье на платье.
Грэхем наблюдал, как высокая комната становится от набегающих теней
как будто еще выше. Она была длиной в восемьдесят футов и высотой в два
с половиной этажа. Точно хоры под потолком была перекинута галерея, с
которой свешивались шкуры диких зверей, домотканые покрывала, привезенные
из Окасаки и Эквадора, циновки с острова Океании, сплетенные женщинами
и выкрашенные растительными красками. И Грэхем понял, что напоминает
ему эта комната: праздничный зал в средневековом замке; и он вдруг
пожалел, что в ней нет длинного стола с оловянной посудой, солью в серебряной
солонке и огромных собак, дерущихся тут же из-за брошенных им
костей.
Позднее, когда Паола сыграла Дебюсси, чтобы дать Терренсу и Аарону
материал для новых споров, Грэхему удалось в течение нескольких волнующих
минут поговорить с ней о музыке. И она обнаружила такое понимание
философии музыки, что Грэхем, сам того не замечая, принялся излагать, ей
свою любимую теорию.
- Итак, - закончил он, - понадобилось почти три тысячи лет, чтобы музыка
оказала свое истинное воздействие на душу западного человека. Дебюсси
больше чем кто-либо из его предшественников достиг той высокой созерцательной
ясности, порождающей великие идеи, которая предощущалась,
скажем, во времена Пифагора...
Тут Паола прервала его, подозвав сражавшихся у окна Терренса и Аарона.
- Ну и что же? - продолжал Терренс, когда оба подошли. - Попробуйте,
Аарон, попробуйте найти у Бергсона суждение о музыке более ясное, чем в
его "Философии смеха" [6], которая тоже, как известно, ясностью не отличается.
- О, послушайте! - воскликнула Паола, и глаза ее заблестели. - У нас
появился новый пророк - мистер Грэхем. Он стоит вашей шпаги, обеих ваших
шпаг. Он согласен с вами, что музыка - это отдых от железа, крови и будничной
прозы. Что слабые, чувствительные и возвышенные души бегут от тяжелой
и грубой земной жизни в сверхчувственный мир ритмов и звучаний...
- Атавизм! - фыркнул Аарон Хэнкок. - Пещерные люди, полуобезьяны и
все гнусные предки Терренса делали то же самое.
- Позвольте, - остановила его Паола. - Но ведь к этим выводам мистер
Грэхем пришел на основании собственных переживаний и умозаключений. А
кроме того, он коренным образом расходится с вашей точкой зрения, Аарон.
Он опирается на положение Патера: "Все искусства тяготеют к музыке..."
- Все это относится к предыстории, к химии микроорганизма, - опять
вмешался Аарон. - Все эти народные песни и синкопированные ритмы - простое
реагирование клетки на световые волны солнечного луча. Терренс попадает
в заколдованный круг и сам сводит на нет свои заумные рассуждения.
А теперь послушайте, что я вам скажу...
- Да подождите же! - остановила его Паола. - Мистер Грэхем говорит,
что английский пуританизм сковал музыку - настоящую музыку - на многие
века...
- Верно... - согласился Терренс.
- И что Англия вернулась к эстетическому наслаждению музыкой только
через ритмы Мильтона и Шелли...
- Который был метафизиком, - прервал ее Аарон.
- Лирическим метафизиком, - тотчас же ввернул Терренс. - Это-то уж вы
должны признать, Аарон.
- А Суинберн? - спросил Аарон, очевидно, возвращаясь еще к одной теме
из давнишних споров.
- Аарон уверяет, что Оффенбах - предшественник Артура Сюлливена, -
вызывающе воскликнула Паола, - и что Обер - предшественник Оффенбаха. А
относительно Вагнера... Нет, спросите-ка его, спросите, что он думает о
Вагнере...
Она ускользнула, предоставив Грэхема его судьбе. А он не спускал с
нее глаз, любуясь пластичными движениями ее стройных колен, приподнимавших
тяжелые складки платья, когда она шла через всю комнату к миссис Мэзон,
чтобы устроить для нее партию в бридж; он едва мог заставить себя
вслушаться в то, что опять бубнил Терренс.
- Установлено, что все искусства Греции родились из духа музыки...
Много позднее, когда оба мудреца самозабвенно углубились в жаркий
спор о том, кто выказал в своих произведениях более возвышенный интеллект
- Берлиоз или Бетховен, Грэхему удалось улизнуть. Ему опять хотелось
побеседовать с хозяйкой. Но она подсела к двум девушкам, забравшимся
в большое кресло, и шаловливо шепталась с ними; большая часть гостей
была погружена в бридж, и Грэхем попал в группу, состоявшую из Дика Форреста,
мистера Уомболда, Дар-Хиала и корреспондента "Газеты скотовода".
- Жаль, что вы не можете съездить туда со мной, - говорил Дик корреспонденту.
- Это задержало бы вас только на один день. Я завтра же и повез
бы вас.
- Очень сожалею, - ответил тот. - Но я должен быть в Санта-Роса. Бербанк
обещал посвятить мне целое утро, а вы понимаете, что это значит. С
другой стороны, для нашей газеты было бы очень важно получить материал о
вашем опыте. Вы не могли бы изложить его... кратко... ну совсем кратко?
Вот и мистера Грэхема, я думаю, это заинтересует.
- Опять что-то по части орошения? - осведомился Грэхем.
- Нет, нелепая попытка превратить безнадежно бедных фермеров в богатых,
- отвечал Уомболд за Форреста. - А я утверждаю, что если фермеру не
хватает земли, то это доказывает, что он плохой фермер.
- Наоборот, - возразил Дар-Хиал, взмахнув для большей убедительности
своими прекрасными азиатскими руками. - Как раз наоборот. Времена изменились.
Успех больше не зависит от капитала. Попытка Дика - замечательная,
героическая попытка. И вы увидите, что она удастся.
- А в чем дело. Дик? - спросил Грэхем. - Расскажите нам.
- Да ничего особенного. Так, одна затейка, - ответил Дик небрежно. -
Может быть, из этого ничего и не выйдет, хотя я все же надеюсь...
- Затейка! - воскликнул Уомболд. - Пять тысяч акров лучшей земли в
плодороднейшей долине! И он хочет посадить на нее кучу неудачников - пожалуйста,
хозяйничайте! - платить им да еще питать.
- Только тем хлебом, который вырастет на этой же земле, - поправил
его Форрест. - Придется объяснить вам всем, в чем дело. Я выделил пять
тысяч акров между усадьбой и долиной реки Сакраменто...
- Подумайте, сколько там может вырасти люцерны, которая вам так нужна...
- прервал его опять Уомболд.
- Мои машины осушили в прошлом году вдвое большую площадь, - продолжал
Дик. - Я, видите ли, убежден, что наш Запад, да и весь мир, должен
стать на путь интенсивного хозяйства, и я хочу быть одним из первых,
прокладывающих дорогу. Я разделил эти пять тысяч акров на участки по
двадцати акров и считаю, что каждый такой участок может не только свободно
прокормить одно семейство, но и приносить по меньшей мере шесть
процентов чистого дохода.
- Это значит, - высчитывал корреспондент, - что, когда участки будут
розданы, землю получат двести пятьдесят семейств, или, считая в среднем
по пять человек на семью, тысяча двести пятьдесят душ.
- Не совсем так, - возразил Дик. - Все участки уже заняты, а у нас
только около тысячи ста человек. Но надежды на будущее... надежды на будущее
большие, - добродушно улыбнулся он. - Несколько урожайных лет - и
в каждой семье окажется в среднем по шесть человек.
- А кто это "мы"? Почему "у нас"? - спросил Грэхем.
- У меня есть комитет, состоящий из сельскохозяйственных экспертов, -
все свои же служащие, кроме профессора Либа, которого мне уступило на
время федеральное правительство. Дело в том, что фермеры будут хозяйничать
на свой страх и риск, пользуясь передовыми методами, рекомендованными
в наших инструкциях. Земля на всех участках совершенно одинаковая.
Эти участки, как горошины в стручке, один к одному. И плоды работы на
каждом участке через некоторое время должны сказаться. А когда мы сравним
между собой результаты, полученные на двухстах пятидесяти участках,
то фермер, отстающий от среднего уровня из-за тупости или лени, должен
будет уйти.
Условия созданы вполне благоприятные. Фермер, взяв такой участок, ничем
не рискует. Кроме того, что он соберет со своей земли и что пойдет
на пищу ему и его семье, он получит еще тысячу долларов в год деньгами;
поэтому все равно - умен он или глуп, урожайный год или неурожайный -
около ста долларов в месяц ему обеспечено. Лентяи и глупцы будут естественным
образом вытеснены теми, кто умен и трудолюбив. Вот и все. И это
послужит особенно очевидным доказательством всех преимуществ интенсивного
хозяйства. Впрочем, этим людям обеспечено не только жалованье. После
его выплаты мне как владельцу должно очиститься еще шесть процентов. А
если доход окажется больше, то фермеру поступает и весь излишек.
- И поэтому, - сказал корреспондент, - каждый сколько-нибудь дельный
фермер будет работать день и ночь - это понятно. Сто долларов на улице
не валяются. В Соединенных Штатах средний фермер на собственной земле не
вырабатывает и пятидесяти, в особенности если вычесть плату за надзор и
за его личный труд. Конечно, способные люди уцепятся руками и ногами за
такое предложение и постараются, чтобы так же поступили и члены их
семьи.
- У меня есть возражение, - заявил Терренс МакФейн, подходя к ним. -
Везде и всюду только и слышишь: работа, труд... А меня просто зло берет,
когда я представлю себе, что каждый такой фермер на своих двадцати акрах
весь день с утра до вечера будет гнуть спину, и ради чего? Неужели кусок
хлеба да мяса и, может быть, немного джема - это и есть смысл жизни,
цель нашего существования? Ведь человек этот все равно умрет, как рабочая
кляча, которая только и знала, что трудиться! Что же сделано таким
человеком? Он обеспечил себя хлебом и мясом? Чтобы брюхо было сыто и
крыша была над головой? А потом его тело будет гнить в темной, сырой могиле!
- Но ведь и вы, Терренс, умрете, - заметил Дик.
- Зато я живу волшебной жизнью бродяги, - последовал быстрый ответ. -
Эти часы наедине со звездами и цветами, под сенью деревьев, с легким
ветром и шорохом трав! А мои книги! Мои любимые философы и их думы! А
красота, музыка, радости всех искусств! Когда я сойду в могилу, я буду
знать по крайней мере, что пожил и взял от жизни все, что она могла мне
дать. А эти ваши двуногие вьючные животные на своих двадцати акрах так и
будут ковырять весь день землю, пока рубашка на спине не взмокнет от пота,
а потом присохнет коркой, - ради одного сознания, что живот набит
хлебом и мясом и крыша не протекает; народят выводок сыновей, которые
тоже будут жить, как рабочий скот, набивать желудок хлебом и мясом,
гнуть спины в заскорузлых от пота рубашках - и наконец уйдут в небытие,
только и получив от жизни, что хлеб да мясо и, может быть, немного джема?..
- Но ведь кто-то должен же работать, чтобы вы могли лодырничать? - с
негодованием возразил Уомболд.
- Да, это верно. Печально, но верно, - мрачно согласился Терренс; затем
его лицо вдруг просияло. - И я благодарю господа за то, что есть на
свете рабочий скот, - одни таскают плуг по полям, другие - незримые кроты
- проводят жизнь в шахтах, добывая уголь и золото; благодарю за то,
что есть дураки крестьяне, - иначе разве у меня были бы такие мягкие руки;
и за то, что такой славный парень, как Дик, улыбается мне и делится
со мной своим добром, покупает мне новые книги и дает местечко у своего
стола, заставленного пищей, добытой двуногим рабочим скотом, и у своего
очага, построенного тем же рабочим скотом, и хижину в лесу под земляничными
деревьями, куда труд не смеет сунуть свое чудовищное рыло...
Иван Грэхем долго не ложился в тот вечер. Большой дом и его маленькая
хозяйка невольно взволновали его. Сидя на краю кровати, полураздетый, и
куря трубку, он видел в своем воображении Паолу в разных обличьях и
настроениях - такой, какой она прошла перед ним в течение этого первого
дня. То она говорила с ним о музыке и восхищала его своим исполнением,
чтобы затем, втянув в спор "мудрецов", ускользнуть и заняться устройством
бриджа; то сидела, свернувшись калачиком, в кресле, такая же
юная и шаловливая, как примостившиеся рядом с нею девушки; то со
стальными нотками в голосе укрощала мужа, когда он непременно хотел
спеть песнь Горца, или бесстрашно правила тонущим жеребцом, - а несколько
часов спустя выходила в столовую, к гостям своего мужа, напоминая
платьем и осанкой принцессу из сказки.
Паола Форрест занимала его воображение не меньше, чем Большой дом со
всеми его чудесами и диковинками. Все вновь и вновь мелькали перед Грэхемом
выразительные руки Дар-Хиала, черные бакенбарды Аарона Хэнкока,
вещавшего об откровениях Бергсона, потертая куртка Терренса Мак-Фейна,
благодарившего бога за то, что двуногий рабочий скот дает ему возможность
бездельничать, сидеть за столом у Дика Форреста и мечтать под его
земляничными деревьями.
Грэхем наконец вытряхнул трубку, еще раз окинул взглядом эту странную
комнату, обставленную со всем возможным комфортом, погасил свет и вытянулся
между прохладными простынями. Однако сон не приходил к нему. Опять
он слышал смех Паолы; опять у него возникало впечатление серебра, стали
и силы; опять он видел в темноте, как ее стройное колено неподражаемо
пластичным движением приподнимает тяжелые складки платья. От этого образа
Грэхем никак не мог отделаться: он преследовал его неотступно, точно
наваждение. Образ этот, сотканный из света и красок, как бы горел перед
ним, неизменно возвращаясь, и хотя Грэхем сознавал его иллюзорность, видение
все вновь и вновь вставало перед ним в своей обманчивой реальности.
И опять видел он коня и всадницу, которые то погружались в воду, то
снова выплывали на поверхность; видел мелькающие среди пены копыта лошади;
видел лицо женщины: она смеялась, а пряди ее золотистых волос переплетались
с темной гривой животного.
Снова слышал он первые аккорды прелюдии, и те же руки, которые правили
жеребцом, теперь извлекали из инструмента всю полноту хрустальных и
блистательных рахманиновских гармоний.
Когда он наконец стал засыпать, его последняя мысль была о том, каковы
те чудесные и загадочные законы развития, которые могли из первоначального
ила и праха создать на вершине эволюции сияющее и торжествующее
женское тело и женскую душу.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
На следующее утро Грэхем продолжал знакомиться с порядками Большого
дома. О-Дай многое сообщил ему еще накануне и узнал от гостя, что тот,
выпив при пробуждении чашку кофе, предпочитает завтракать не в постели,
а за общим столом. О-Дай предупредил Грэхема, что для этой трапезы нет
установленного времени и что завтракают от семи до десяти, кто когда желает;
а если ему понадобится лошадь, или автомобиль, или он захочет купаться,
то достаточно сказать об этом.
Войдя в столовую в половине восьмого, Грэхем застал там корреспондента
и покупателя из Айдахо, которые только что позавтракали и спешили
поймать здешнюю машину, чтобы попасть в Эльдорадо к утреннему поезду в
Сан-Франциско. Грэхем простился с ними и сел за стол один. Безукоризненно
вежливый слугакитаец предложил ему заказать завтрак по своему вкусу и
тотчас исполнил его желание, подав ледяной грейпфрут в хересе, причем с
гордостью пояснил, что это "свой", из "имения". Отклонив предложенные
ему различные блюда - каши и овощи, Грэхем попросил дать ему яйца всмятку
и ветчину; и только что принялся за еду, как вошел Берт Уэйнрайт с
рассеянным видом, который, однако, не обманул Грэхема. И действительно,
не прошло и пяти минут, как появилась Эрнестина Дестен в очаровательном
халатике и утреннем чепчике и очень удивилась, найдя в столовой столько
любителей раннего вставания.
Позднее, когда все трое уже поднимались из-за стола, пришли Льют Дестен
и Рита Уэйнрайт. За бильярдом Грэхем узнал от Берта, что Дик Форрест
никогда не завтракает со всеми, а просыпается чуть свет, работает в постели,
пьет в шесть часов кофе и только в исключительных случаях появляется
среди гостей раньше второго завтрака, который бывает в половине
первого.
Что касается Паолы, продолжал Берт, то спит она плохо, встает поздно,
а живет в той части дома, куда ведет дверь без ручки; это огромный флигель
с собственным внутренним двориком, в котором даже он был всего
только раз; она тоже приходит лишь ко второму завтраку, да и то не всегда.
- Паола на редкость здоровая и сильная женщина, - сказал он, - но
бессонница у нее врожденная. Ей всегда не спалось, даже когда она была
совсем маленькая. И это ей не во вред, так как у нее большая сила воли и
она изумительно владеет собой. У нее нервы всегда напряжены, но, вместо
того чтобы приходить в отчаяние и метаться, когда сон не идет к ней, она
приказывает себе отдыхать - и отдыхает. Она называет это своими "белыми
ночами". Иногда она засыпает только на заре или даже в девять-десять часов
утра, и тогда спит чуть не двенадцать часов подряд, и выходит к обеду
свежая и бодрая.
- Должно быть, это действительно врожденное, - заметил Грэхем.
Берт кивнул.
- Из ста девяносто девять женщин совсем бы раскисли, а она держит себя
в руках. Если ей не спится ночью, она спит днем и наверстывает потерянное.
Еще многое рассказывал Берт о хозяйке дома, и Грэхем скоро догадывался,
что молодой человек, несмотря на долгое знакомство, все же ее побаивается.
- Она с кем угодно справится, стоит ей только захотеть, - заметил
Берт. - Мужчина, женщина, слуга - все равно, какого бы возраста, пола и
положения они ни были, - стоит ей только заговорить своим повелительным
тоном, и результат всегда один. Я не понимаю, чем она этого достигает.
Может быть, в глазах ее вспыхивает что-то, может быть, губы складываются
как-то по-особенному, не знаю, но только все ее слушаются и ей подчиняются.
- Да, - согласился Грэхем, - в ней есть что-то особенное.
- Вот именно! - обрадовался Берт. - Что-то особенное! Достаточно ей
захотеть! Даже почему-то жутко становится. Может быть, она так научилась
владеть собой во время бессонных ночей, когда она постоянно напрягает
волю, чтобы оставаться спокойной и бодрой. Вот и сегодня - она, верно,
глаз не сомкнула после всех вчерашних событий: понимаете - волнение, люди,
тонущая лошадь и все прочее. Хотя Дик говорит, что то, от чего другие
женщины потеряли бы сон, действует на нее совсем наоборот: она может
спать, как младенец, в городе, который бомбардируют, или на тонущем корабле.
Несомненно, она - чудо. Поиграйте-ка с ней на бильярде, тогда
увидите.
Немного позднее Грэхем и Берт встретились с девушками в той комнате,
где те обычно проводили утро, но, несмотря на пение модных песенок, танцы
и болтовню, Грэхема все время не покидало чувство одиночества, какая-то
тоска и томительное желание, чтобы к ним вошла Паола в каком-нибудь
новом, неожиданном обличье и настроении.
Затем Грэхем на Альтадене и Берт на великолепной чистокровной кобыле
Молли два часа разъезжали по имению, осматривали молочное хозяйство и
едва поспели вовремя на теннисную площадку, где их поджидала Эрнестина.
Грэхему не терпелось пойти завтракать - конечно, не только из-за вызванного
прогулкой аппетита, - но его постигло большое разочарование: Паола
не явилась.
- Опять "белая ночь", - сказал Дик, обращаясь к другу, и прибавил
несколько слов к тому, что рассказывал Берт относительно неспособности
Паолы спать нормально. - Представьте, мы были женаты уже несколько лет,
когда я впервые увидел ее спящей. Я знал, что в какие-то часы она спит,
но никогда не видел. Однажды она, к моему ужасу, трое суток провела без
сна, притом все время оставалась ласковой и веселой, и уснула наконец от
изнеможения. Это случилось, когда наша яхта стала на мель возле Каролинских
островов и все население помогало нам спихнуть ее. Дело было не
в опасности - никакая опасность нам не угрожала, - а в непрерывном шуме,
возбуждении. Паола переживала это приключение слишком непосредственно. А
когда все кончилось, она впервые у меня на глазах заснула.
Утром приехал новый гость, некто Доналд Уэйр. Грэхем встретился с ним
за завтраком. Уэйр был, видимо, хорошо знаком со всеми и часто посещал
Большой дом; Грэхем понял также из разговоров, что, несмотря на крайнюю
молодость, это скрипач, известный по всему побережью.
- Он до безумия влюблен в Паолу, - сообщила Эрнестина Грэхему, когда
они выходили из столовой.
Грэхем удивленно поднял брови.
- Да, но она не обращает на него внимания, - рассмеялась Эрнестина. -
Это случается с каждым мужчиной, который приезжает сюда. Она привыкла. У
нее ужасно милая манера не замечать их страсти; она с удовольствием проводит
время в обществе этих людей, а потом смеется над ними. Дика это
забавляет. Не пройдет и недели, как с вами случится то же самое. А нет,
так все будут очень удивлены. Да и Дик еще, пожалуй, обидится. Он считает,
что это неизбежно. Если любящий муж гордится своей женой и привык к
тому, что в нее влюбляются, он может прямо оскорбиться и решить, что его
жену не оценили.
- Ну что ж, - вздохнул Грэхем, - если у вас так принято, придется,
видно, и мне влюбиться. Правда, ужасно не хочется вести себя, как все, -
именно потому, что это все; но раз таков обычай, ничего не поделаешь.
Хотя это чертовски трудно, когда кругом так много милых девушек.
В его удлиненных серых глазах блеснуло лукавство, и этот взгляд так
подействовал на Эрнестину, что она удивленно уставилась на него и,
только поймав себя на этом, опустила взор и вспыхнула.
- Знаете, маленький Лео - молодой поэт, которого вы видели вчера вечером,
- затараторила она, пытаясь скрыть свое смущение, - он тоже до
безумия влюблен в Паолу. Я слышала, как Аарон Хэнкок дразнил его по поводу
какого-то цикла сонетов, и, конечно, нетрудно догадаться, кто его
вдохновил. Терренс, ирландец, тоже влюблен в нее, хоть и не так отчаянно.
Они ничего не могут поделать с собой, вот и все. Разве их можно винить
за это?
- Конечно, она вполне заслуживает поклонения, - пробормотал Грэхем,
втайне задетый тем, что ирландец, этот пустоголовый, одержимый алфавитом
маньяк, этот анархист-эпикуреец, хвастающий тем, что он лодырь и приживальщик,
осмелился влюбиться - хоть и не так отчаянно - в маленькую хозяйку.
- Она ведь моя сводная сестра, - сообщила Эрнестина, - но никто бы не
сказал, что в нас есть хоть одна капля той же крови. Паола совсем другая.
Она не похожа ни на кого из Дестенов, да и вообще ни на кого из моих
подруг, ни на одну девушку, которую я знала. Хотя она гораздо старше
моих подруг, ведь ей уже тридцать восемь...
- Ах, кис-кис! - прошептал Грэхем.
Хорошенькая блондинка оторопело взглянула на него, удивленная его,
казалось бы, необъяснимым восклицанием.
- Кошечка, - повторил он с насмешливым упреком.
- О! - воскликнула она. - Я сказала совсем не в том смысле... Мы
здесь привыкли ничего не скрывать. Все отлично знают, сколько Паоле лет.
Она и сама говорит. А мне восемнадцать. Вот. Теперь скажите-ка, в наказан
...Закладка в соц.сетях