Жанр: Драма
Никто
...есаря,
хорошо оделся и обулся, значит, не пропадает - и вот пришел товарища проводить,
молодец.
Топорик поздоровался за руку с директором, без всякого смущения,
самостоятельный, взрослый человек, и только тут у Георгия Ивановича концы
сошлись с концами: Господи, да лишь намекни Коле Топорову - как оркестр этот
дорогущий духовой тут же бы и оказался у ворот, как это он, ей-богу, оплошал,
про единственного, может, достойного выпускника, который под самой что ни на
есть рукой, - и забыл!
Зато оставалось еще одно до конца не решенное дело, и директор попросил солидно,
чтобы нельзя было отказать, увильнуть в сторону даже такому крепкому парню, как
Топоров.
- Николай, - сказал он, - прошу тебя выступить на похоронах. - И чтобы Кольча не
отказался, поднасел со всей строгостью: - Будешь вторым. От товарищей.
Колъча сперва кивнул, а уж потом задумался. Многого ему еще не приходилось в
жизни: и хоронить не приходилось, да еще дружка, и говорить на похоронах - тоже.
Он опять заволновался, заметался, хотя внешне был спокоен, но тут его отвлекли
Макарка и Гнедой с большущим, ровно чемодан, кассетником на плече.
- Готов? - спросил Гнедого директор. - Гляди, не подведи, сраму не оберешься.
- Гёргиваныч! - запричитал было по-интернатовски, давя на слезу, Гнедой, но сам
и осекся, поняв, что неверную выбрал интонацию. И принялся вполголоса
рассказывать, с какими приключениями искал похоронную музыку на городской
толкучке. И нашел!
Взрослые были расставлены по двору с тактическим замыслом, потому что летучий
педсовет решил: на кладбище пойдут старшие, а средние останутся. Про малышей же
и речи не было - нечего им расстраиваться, не по ним предстоящая церемония. Так
что часть воспитателей и учителей как бы стояла между старшими и средними, ну а
часть - между средними и младшими, чтобы вовремя отсечь ненужных, завернуть,
когда настанет этот момент, и вернуться в помещение для продолжения обычной
жизни: ужина, телека на сон грядущий и нормального, как принято в будни, отбоя.
Топорик сделал несколько шагов в сторону от директора, еще раз оглядел до слез
знакомый двор: каждый кустик, хвостик, каждая былинка непритязательного этого
пригорка со школой наверху и интернатом обочь были основанием его детства, его
главной памятью. Вот гараж чуть левее, а длинная железная труба над приземистым
кирпичным зданием - котельная, где зимой, набегавшись и продрогнув, можно было
прижаться спиной в стареньком обтертом пальтеце к черному боку котла, послушать,
как о чем-то матерятся вечный дворник Никодим и часто сменяемые по причине все
одной, неизменной - непреходящего и беспробудного пьянства - истопники, да
принюхаться к запаху дешевых народных сигарет "Прима".
Вон тетя Даша, всегда добавлявшая еды, вон учителя - знакомые и не очень; быстро
они отсюда убираются, как только подберут что-нибудь почище в городских
нехлопотных школах. Только вот тощий этот герой, Георгий Иванович, наседка на
чужих яйцах, да тетя Даша бессменны - чего-то Зои Павловны и дворника не видать.
На дороге зашумело, надрывно напрягаясь, взвыл мотор автобуса для перевозки
гробов с надписью "Ритуал" по желтому отчего-то кузову, и стих по директорскому
знаку, поравнявшись с интернатскими воротами, но не въехав в них.
- Ну вот, - напрягая голос, крикнул Георгий Иванович, поворотившись к пригорку.
- Поклонитесь Гоше! В последний путь уходит! Пусть земля будет ему пухом!
Он торопливо обернулся к машине и поклонился, и все, кто был на пригорке,
поклонились тоже.
Чего-то все-таки не рассчитал директор интерната, потому что, когда он ткнул
Гнедого в бок, давая сигнал, а тот, в свою очередь, нажал клавишу кассетника
"Филипс" с огромными колонками, так что агрегат этот походил на целый чемодан,
взгроможденный на плечо Гнедого, громко, даже слишком громко загремел траурный
марш, дети, признав, похоже, музыку за скорбный сигнал, за приглашение к печали,
вдруг, не слушая окриков взрослых, побежали по пригорку вниз, к автобусу, где
лежал Гошка, а маленькие еще закричали, заплакали. Через мгновение кричали и
плакали уже средние, смявшие ряды взрослых, толкающие друг друга, рвущиеся к
автобусу.
Оттуда, из машины, видать, ожидая директорского знака, выглядывала Зоя Павловна,
и сейчас уж он не растерялся, махнул ей, автобус завелся неслышно, перекрываемый
криками детей, и тихонько двинулся по улице, а Георгий Иванович бежал рядом с
ребятами, рукой успокаивал их, кивал им, поняв, что оставить во дворе никого не
удастся, руками же дирижировал взрослыми - воспитателями и учителями. Постепенно
детская толпа начала обретать форму, выстраиваться рядами в подобие
прямоугольника. Впереди шел Гнедой с музыкальным чемоданом на плече, траурная
мелодия организовывала медленный шаг и смирение, плач угасал, потом вовсе стих.
Кольча обернулся несколько раз назад: никто не тянется, интернат собрался своим
многоликим туловищем, сдвинулся теснее. Как-то само собой получилось, что
старшие, пропустив маленьких, замыкали собой колонну, но никто, в общем, не
делился сейчас по возрасту. Взяв друг друга за руки, малыши и средние, в
простое, обычное время никогда бы такого себе не позволившие, двигались
неровными, но надежными рядами. И старшие - ребята и девочки, - презиравшие
подобное в обычный час, шли почему-то взявшись за руки. И учителя шли об руку с
детьми, и противная Зоя Павловна вела двоих, крепко сжав их ладошки, и добрая
тетя Даша, и дворник Никодим - странно это было видеть - шел, взяв за одну руку
совсем маленькую девчонку, а за другую - незнакомого здорового парня.
Кольча увидел все это, и директор увидел, и Макарка, только Гнедой, который шел
побоку, одной рукой придерживая горластый кассетник, не оборачивался, в
осознании своей исключительной роли.
И тогда Топорик взял Гнедого за свободную руку, а другую протянул директору - и
по руке почуял, как задрожал, заплакал твердокаменный педагог Георгий Иванович.
У Кольчи тоже затряслись губы, и он все останавливал себя: перестань, ведь это
лейкемия, рак крови, и все ждали такого дня, а тебе сейчас держать слово.
И вдруг он понял: он плачет не из-за Гошмана, самого славного среди них. Он
плачет, увидев, как все взялись за руки в этой колонне. Может, детская эта
процессия с немногими вкраплениями возвышающихся взрослых взялась за руки, чтобы
устоять перед бедой, которой наградили их самые близкие люди? Может, дети таким
наивным образом обороняют себя от несчастья, которое заканчивается непонятным
будущим, по кремнистой дороге к которому кое-кого настигает и смерть?
Автобус катил медленно, как только мог, за ним, торопясь, двигалась детская
толпа, и встречные пораженно останавливались, рассматривали это невиданное
шествие, лица их вытягивались, что-то они говорили друг другу, потом кивали;
похоже, весть, что хоронят мальчишку, двигалась сама по себе, над дорогой, по
тротуару, хотя никто из провожающих ничего не говорил, все молчали, и само по
себе это было до странности удивительно - почти триста молчаливых детей,
торопящихся за автобусом.
И все же никто не присоединялся к шествию за исключением трех-четырех праздных
пацанов на велосипедах, никто не желал хотя бы из любопытства разделить печаль
интернатовских воспитанников - правда, кто теперь чью печаль разделяет? - вот
полюбопытствовать, поглазеть, потолковать всуе... Но это не для детских похорон -
а для дорогущих, богатых, с блестящим гробом и с заезжими музыкантами в черных
смокингах и с белыми бабочками под подбородками...
На кладбище, как и следовало ожидать, образовалось столпотворение, давно,
видать, столько народу не провожало покойников, и поначалу могильщики крикнули
пару раз, чтобы дети не топтали чужие могилы, но тут же и махнули рукой: ничего
с этим не поделаешь - малыши забрались на холмики, вовсе не извиняясь перед
теми, кто лежал внизу, потому что горе, охватившее их, было вот здесь и теперь,
а то, что было раньше, может и подождать.
Открыли гроб, и Кольча вновь содрогнулся - и от общего вздоха, который
протянулся от могилы, вверх, к Всевышнему, и от Гошкиного вида: он был
совершенно лысый, с головой, гладкой как коленка. Топорик знал, что от облучения
лысеют, сам же Гошман и говорил, когда они виделись в последний раз, но одно
дело говорить, и другое - увидеть, да еще на кладбище...
А выступил он очень неудачно, хотя Георгий Иванович похвалил его. Какую-то
жвачку про то, что все они не забудут Гошку, самого доброго из пацанов.
Но сказать-то он собирался совсем другое.
- Вот я, - собирался сказать Кольча, - Николай Топоров, - и все бы уставились на
него, потому что и так знали, как его зовут. И тут бы он пояснил то, о чем никто
не догадывался: - Сокращенно: Ник-То. Понимаете? Никто. И Гошман - никто, и все
вы - никто. И никому мы не нужны. Кроме самих себя. Только мы сами можем помочь
друг другу.
И все смотрели бы на пацана по имени Никто.
Он уже вырос, вышел за двери интерната, где-то учится и ездит на классных
машинах. Значит, знает, что говорит.
3
Ясное дело, детям на поминках выпивать не полагалось, а взрослым, в число коих
входил, понятно, и Кольча, наливали. Он пил, не отказываясь, опять замерев,
застыв душой. Несказанная речь давила на него, рвалась из него, а он молчал, пил
водку, подливаемую в стакан щедрым Иннокентием - это был его час! - и почти не
заедал. В результате напился, да еще как!
Он проснулся поутру рано от страшной головной боли, его вывернуло наизнанку, и,
возвращаясь из туалета на диван, он обнаружил свой первый костюм в совершенно
непотребном виде - вывалянным в пыли.
Кольча охнул, ведь это означало не что иное, как то, что он падал, валялся -
срам и позор. Но как же добрался-то? Он не помнил.
Всевидящий архангел Валентин явился, смеясь и с авоськой пива, подлечил братка,
уложил спать дальше, пояснив, что все знает, претензий не имеет и дает отгул на
пару дней, но не более.
Топорик спал, просыпался, снова спал, остывал под душем, драил свой костюмчик,
стыдился позора и силился вспомнить, где и как упал и каким манером добрался до
дома. Бесполезно. Вспомнить не мог.
Через два дня, под вечер, он осмелился выбраться из дому и прямым ходом
направился на кладбище. Вовсю цвела сирень, огораживая старый земельный надел,
городское место успокоения, и Кольча по пути обломил несколько махровых ветвей.
Гошкина могила оставалась в том же неухоженно-новом виде, какой ее покинул
интернат: столбик с именем, едва подсохшая глина, выложенная в холмик,
единственный венок с почти бюрократической надписью. За два дня, похоже, никто
тут больше не бывал: детские слезы просыхают так же быстро, как вспыхивают, а
взрослые - они, видать, никак не придут в себя после похоронного переполоха, да
и другие дела захлестывают.
Кольча приткнул сиреневые гроздья к желтой земле, малость постоял, покивал
Гетману, как бы извиняясь, что ли, за невольное пьянство, пошел к выходу. Когда
миновал кладбищенские ворота, кто-то легонько свистнул ему в спину. Он
обернулся: это был Валентин. Привыкший не удивляться, Кольча шагнул ему
навстречу.
В тот день они опять пили дома у Кольчи, и напился уже шеф, правда, ночевать не
остался, вызвав "Вольво" с одним из амбалов. Поминали Гошку, хотя Валентин его
видал только раз, в тот выпускной интернатовский вечер, в березовой роще, и
почти не помнил, говорили про покойную мать Топорика и даже пили за нее, за
царствие ее небесное, и старший брат растолковывал Кольче, что судить легко и
потому не суди, да не судим будешь.
Коля кивал, выпивал через силу, старался думать на темы, которые задавал
Валентин, но то ли после недавнего пьяного шока, то ли просто потому, что
никакие думы не лезли в голову, получалось это у него плохо. Вспомнил, как зашел
в церковь, как дал деньги на свечки, жиденьких старичков, которые были
приветливы к нему, но мать свою и царствие ее на небесах вообразить все-таки не
смог, не получалось. Даже девочку в голубом платье, эту чудную Дюймовочку,
взошедшую на порог его жизни, вспомнить толком не мог, обругивая себя последними
словами.
- А помнишь, - спросил его среди пьянки Валентин, - я обещал тебе винтовочку
попробовать? С оптическим прицелом?
- Ага! - согласился Кольча.
- Так я ее достал. Готовься. Попробуем в нашем месте.
Но винтовочка всплыла не наутро и даже не через неделю, а полмесяца спустя,
когда немного отдалились, отошли вдаль Гошкины похороны. Все шло своим чередом -
ежедневные объезды, сбор дани, обеды на хазах без участия Топорика, он теперь
пользовался послаблениями и ехал, только если хозяин велел, обедал в компании,
коли предлагал Валентин, - отказаться неудобно. Зона их влияния, как понимал
Топорик, сильно расширилась, изменилась и структура: на обед собирались не все
бойцы, как прежде, а только командиры. Расширение штатов привело к сужению
отчетного застолья: теперь нередко гуляли тут только командиры командиров.
Однажды, в машине, Валентин заметил как бы между прочим, что в результате
переговоров, прессинга и слияний под него лег весь их город. Весь.
Топорик не знал, лишь догадывался, что это значит, хотя бы потому, что Валентин
все чаще заявлялся в его квартирку и просил достать чемоданы из-под пола.
Поставив серебристый бокс на диван, Кольча по привычке старался уйти на кухню,
но хозяин смеялся, предлагал остаться и глядеть - секретов от него нету, шутил,
когда Топорик все-таки уходил: "Это тебе не поможет".
В этом Кольча не сомневался, и все-таки было не по себе от пачек денег, будто
что-то грязное лежало под кроватью, не зря он никогда не ложился на нее, а спал
на диване.
Наперед зная его мысли, Валентин, после того, как закрывал чемодан, долго мылил
руки в ванной, до локтей, а насухо вытираясь, любил повторять:
- Согласен, согласен с тобой, грязное это дело, вот еще немного, и завяжем мы с
тобой все к чертовой бабушке, отправимся, как мечтал Остап Ибрагимович, в Риоде-Жанейро
покупать белые штаны и купаться в синем океане.
Он всхохатывал, трепал Кольчины волосы, хлопал по спине, велел повторить кодовые
номера замков серебряных кейсов, подчеркивал: у него от Топорика и в самом деле
нет тайн. Кольча вздыхал. И хотя улыбался в ответ, кивал, страшила его
непонятная доверчивость хозяина, ведь все равно не родня.
Слишком, видать, он уверовал, этот умный и бесстрашный человек, в повторяемые им
самим же примеры: что лучшие янычары, телохранители, исполнители любой воли
хозяина получались из сирот, а недавний пример про румынского вождя Чаушеску его
умилял до слез, тот ведь организовал из покинутых детей личную охрану, главную
службу тамошнего КГБ, стал как бы отцом этим выросшим бедолагам.
Чаушеску, правда, это не спасло, зато вооруженные мальчики эти, по рассказам
Валентина, защищали своего отца до последнего.
- Хоть я тебе в отцы не гожусь, но в старшие-то братья запишешь? - усмехался
Валентин, обращаясь к Кольче, а тот всякий раз стеснялся встать хотя бы мысленно
вровень с хозяином, опускал голову, мялся и жался, как красная девица, и это,
похоже, больше всего нравилось шефу.
Пару раз он, правда, взъедался ни с того ни с сего.
Сперва в машине, когда они ехали из Москвы, потом в квартире, уже после того,
как закопали чемодан:
- Я серьезно говорю! Серьезно! Без шуток! Ты мой наследник, если, не дай Бог... И
действуй как наследник.
Почему - он? Потому что Валентин - тоже детдомовец? А ведь он больше на эту тему
даже не заикнулся. Где он, этот дом? Как туда попал? Что дальше с ним было?
Сплошной туман. Какая-то странная туфта, и при том абсолютная засекреченность.
При постоянных речах про наследника Топорик даже не знает, где живет хозяин. Вот
уж конспирация так конспирация. И постоянных баб у Валентина нет... Никакая
женская рука им не правит - хотя мужик в соку. А вдруг импотент, то есть не
может? Или уж такой великий нравственник, слыхал где-то Кольча неясное такое
слово. Или опять - не видно ему?
Через две недели Валентин передал по телефону в училищную мастерскую, где и
когда он ждет Топорика, а когда тот подъехал, вскочил в "мерс" быстрее обычного
и велел ехать к колкам, на окраину. Поначалу Колюча даже не заметил в руках у
него недлинный сверток, но когда они подъехали к месту и ступили в мягкую, уже
высокую шелковую траву, прячущую шаги, Валентин достал нечто продолговатое,
завернутое в бумагу, сорвал газету, расстегнул чехол и тремя ловкими движениями
собрал винтарь. Да еще с оптикой. Да еще с глушителем.
Они прошли несколько метров, оглядели место денежного могильника, неотличимого
от окружения, бурно поросшего травой, несколько отступили, выбрав позицию
посуше, и Валентин зарядил оружие. Первый выстрел напомнил звук лопнувшего
шарика, надутого не туго, не до упора. Сперва обойму выпустил хозяин, потом дал
винтовку ученику.
Впечатление от отдачи было посильнее, чем от звука выстрела, но это легко
преодолеть, если слиться с прикладом, особенно с колена. Цель - береза, шипящий
звук, толчок, и ощущение какой-то наполненности, какого-то особого значения.
Пятнадцать выстрелов подряд, можно даже короткой очередью, у оружия имя -
автоматическая винтовка. Можно вести войну, и какие-нибудь пистолетчики для нее
сущая ерунда.
Опять в Кольче возникла какая-то мощь, уверенность в себе. Не только руки его
получали страшное продолжение, но даже - мысль. Задумай он что-нибудь этакое, и
его мысль настигнет кого хочет. Усилием воли он отстранял от себя эту
возможность, эту власть, но почти физически чувствовал ее.
Пока он ее отстранял, довольно легко это получалось. Но чем лучше владел
оружием, которое теперь в разобранном виде хранилось во втором чемодане под
кроватью, чем чаще, в отсутствие Валентина, собирал ее, целился сквозь тюлевую
занавеску в собаку на дворе, в ветку липы, в банку, валявшуюся в пыли, тем
больше хотелось ему увидеть хозяина вновь и опять поехать с ним на окраину,
чтобы снова расстрелять белеющий вдали ствол березы.
Пули у Кольчи ложились кучно, Валентин удивленно хвалил ученика, и в Топорике
возникало новое чувство: впервые в жизни он начинал ценить себя за умение.
Пусть оно было таким.
И тут на него свалилась любовь. Она всегда сваливается, случается враз, вдруг,
чаще всего без всякой подготовки и уж, конечно же, без уведомления: будьте, мол,
добры приготовиться к сюрпризу и умойтесь с мылом.
Девочка в голубом ему снилась, Дюймовочка возвращалась без спроса и в самом
неподходящем месте, но он и не думал идти к старому дому, где она жила, хотя бы
потому, что не было для этого никакого объяснения. Но вот он шел по улице,
увидел вывеску "Библиотека", хлопнул на всякий случай себя по карману - с собой
ли паспорт? - и решительно двинулся под вывеску, чтобы записаться и взять чегонибудь
почитать: никогда он ни в каких библиотеках, кроме интернатской да
училищной, не бывал, и вот решился - а почему бы и нет?
Казенные двери - их много в библиотеках - одна, другая, пятая, и вдруг -
вспышка, озарение: она!
Дюймовочка стояла за устройством, похожим на прилавок, окруженная со всех сторон
книгами - на стеллаже, за спиной, пачками на лрилавке, и сбоку, и еще, только
была она не в голубом, а в клетчатом и зеленом аккуратном костюмчике, и опять
коса лежала на груди, кажется, все это вместе называется тургеневская девушка.
И вот она смотрит на Кольчу, вокруг никого нет, говорит ему приветливо
"Здравствуйте!", и он что-то произносит в ответ, она спрашивает, какой у него
номер, и он, дурачок, не понимает, что у читателей бывают номера, и, с трудом
приходя в себя, наконец объясняет, что хотел бы записаться. Достает паспорт.
Она исчезает за прилавком, оказывается, присаживается, заполняет какую-то
карточку, списывает из его паспорта что-то, наверное, номер, прописку, фамилию,
ясное дело.
Потом выпрямляется, спрашивает:
- А что бы вы хотели взять?
Он трепещет, не знает, что сказать, и тогда девочка задает, улыбаясь, наводящие
вопросы:
- Может, детектив? Про любовь? Фэнтази?
Кольча не знает, что такое фэнтази, потому что мысли заняты совсем другим, и
наконец спрашивает:
- Вы узнали меня?
- Конечно, - улыбнувшись опять, ответила она, - я и тогда еще поняла, что вы сын
Марии Ивановны.
Топорик не ждал такого, будто ударили собственной же его памятью, - да ведь в
его паспорте та же фамилия, что и ихней квартирантки.
- Ничей я не сын! - буркнул он, глупо опуская голову.
- Ну, во всяком случае, не из управления народного образования, - рассмеялась
девочка. - Да и спутник ваш - тоже. Вы что же - водитель?
- Да вроде! - облегченно усмехнулся Кольча. И спросил главное: - А вас как
зовут?
- Женя. - Она не стала ломаться, сразу объяснила остальное: - Учусь в
библиотечном техникуме и здесь на практике. А вы?
Этот короткий вопрос сбил Топорика с ног, крепкого паренька. Сказать, что в ПТУ
на слесаря учится, что родом - интернатовский? И, не любящий врать, соврал:
- Учусь в авиационно-техническом колледже.
Был такой в их городе, сошло, а Женя наклонилась снова к своему прилавку и
проговорила, летая по бумаге шариковой ручкой:
- Так-и-запи-шем...
- Я посмотрю? - спросил Кольча, показывая на стеллажи с широкими проходами, а
точнее говоря, спасаясь за книжными стенками.
- Конечно, конечно, - сказала Женя, - ходите, выбирайте.
Он ушел подальше, перевел дыхание, отер пот, выступивший на висках: этот
разговорчик, вроде в одно касание и ни о чем, стоил покруче тяжкого экзамена.
Чего теперь?
Кольча медленно двигался между книжных полок, доставал то и дело с них книги,
слепо листал, ставил на место - и все думал, что надо сделать дальше, как
сказать, какой затеять разговор. О чем?
Весь его опыт общения с девчонками начинался и кончался интернатом. Соседние
палаты в спальном корпусе, знакомые девчонки и девочками-то казались - так,
разве что по одежке. Привлекательных, хотя бы внешне, там не водилось - и
мужеский, и женский пол собирались здесь не для дальнейшего своего
усовершенствования, а по несчастному случаю, вернее, по несчастной жизни, и,
много испытавшие с малых лет, немало взрослой мерзости повидавшие на своем
кратком веку, мальчики и девочки, здесь собранные, не о качествах своих радели,
не о мужском или женском будущем своем мечтали, а выкарабкивались кто как мог из
взрослых помоек своих родителей, меньше всего думали о погано опошленных
чувствах, возникающих между женщинами и мужчинами. Навидались они этих чувств,
спасибочки!
Так что опыта общения с девочками как представительницами прекрасного пола у
Кольта не было ровно никакого, знал он соучениц в неэлегантных юбках и дырявых
колготках, сострадалиц по одиночеству и покинутости, невоспитанно-неопрятных
сотрапезниц, наконец, несчастных, тупых соучениц, а вот ангелов небесных с
голубыми глазами и тонкими голосками не знал, а потому не ведал, бедолага, как
себя далее вести - куда руки-ноги девать, как глядеть, какие слова употреблять,
с чего разговор затевать - не знал.
Попыхтев за стеллажами, ухватив невпопад книжицу иностранного автора про
Наполеона в серии "Жизнь замечательных людей", Топорик совсем подавленным
предстал перед Женей, и она это заметила.
- Интересуетесь Наполеоном, ого! - попыталась она поддержать Кольчины амбиции, и
тот неожиданно для себя ответил довольно умно.
- Не могу понять, - сказал он строговато, - зачем он на Россию полез? Ведь
остановись вовремя, и до сих пор, может быть, соседом с запада была у нас
Французская империя.
Женя вскинула глаза.
- А зачем вы куда-то в авиационный да еще технический пошли? Вам бы куда-нибудь
на историю!
В общем, вовсе не гадая о том, великий император Наполеон серьезно помог сироте.
До закрытия библиотеки оставались минуты, пришла настоящая библиотекарша,
глянула на Кольчу, отпустила Женю досрочно, и они пошли вдоль по улице к ее
дому, о чем только не разговаривая.
Вначале, конечно, о Наполеоне. О том, что у великих людей, похоже, не бывает
черты, за которую не следует переходить.
- Не только у великих! - резюмировала Женя. И что соблюди тот же Гитлер чувство
меры, не напади на СССР, правил бы, может, по сей день всей Европой.
- Тебе не кажется, - спрашивала Женя, - что в конце концов то, что творится
сейчас у нас в стране, - это победа Гитлера?
Кольча, конечно, не совсем соглашался поначалу, но, когда Женя принялась
загибать пальцы - разрушение СССР, война в Чечне, власть, которая не знает
удержу в воровстве и только о себе думает, наконец, иностранная валюта в ходу,
пусть американская, а главное, разрушенные заводы, пустеющие шахты, богачи, -
разве это не победа Гитлера? - он был вынужден признавать ее правоту,
соглашаться.
- А порнуха кругом, - говорила Женя, - вон, посмотри на журналы в киоске, фильмы
в телеке! Это все не победа - чья-то? Не поражение - наше? И каждый каждого
боится, вот и я тебя должна бояться, понимаешь? А я, дура, не боюсь, хотя
должна, и если бы ты сам не предложил меня проводить, то я бы тебя попросила.
Топорик осекся. Только что он как павлин распускал яркий хвост, судил Наполеона
и Гитлера, ничего всерьез на эту тему не ведая, а Женя его враз приземлила, хоть
и риторическим вроде бы, а внятным вопросом: ну кто ты, парень? И почему я не
должна тебя бояться?
А ведь и впрямь: его не только можно, но нужно бояться. Нет, сам он ничего пока
страшного не натворил, наоборот даже, вроде как притаился под чужой, хотя и
опасной, крышей. Но уж крыша у него такая, что Жене к ней даже приближаться
нельзя. Зачем же он ее доверием как бы злоупотребляет?
Он приумолк, но Женя поняла его по-своему, заговорила на тему ему интересную:
- А по твоему делу... По вашему... Про Марию Ивановну я только слышала, но не видела
ее никогда, она уехала за год до моего рождения. А что вы болтали про ее сынка -
учится на дипломата... Зачем врать?
Кольча готов был провалиться, спасение было только в признании, что он искал
мать, а Валентин - его взрослый друг, они давно знакомы, много лет - без вранья
все-таки не обошлось, - а мать бросила его в Доме ребенка.
- Мария Ивановна? - остановилась Женя. - Ну и дела! Спрошу у мамы. Она ни
...Закладка в соц.сетях