Купить
 
 
Жанр: Драма

Притча о пощечине

страница №6

работай, парень, чтоб ровно было, - сказал сочувствующий
шепотком и оглянулся. Спьяну и не то посоветовать можно.
Ушла эта партия сочувствующих восвояси. Но устроили клуб - свято место пусто не
бывает. Эти отправились, другие явились. В питье подобная "высшая справедливость" и
вылезает. Чтоб всем было налито поровну, и закуску каждому - что есть; совет каждый даст
по своему опыту, разумению да градусу - и по домам. А там, глядишь, новая партия
страждущих светлой справедливости...
Петр Ильич хоть и не стал творить специально гадостей в ремонте, но яд растравляющего
сочувствия разъедал его душу, и бдительность прежняя поубавилась у производителя работ.
Порой он раздумывал, бесплатно мечтал - словно ребенок, который, зарывшись в
подушку, представляет, как он может доказать родителям свои силы, свое умение, прилежание
и свою значимость для них. После подобных приемов он, поначалу достаточно благодушно, но
все же с темным нагаром в душе, видел в дымке гипотетического будущего, как он доказывает
миру, больнице, лично Евгению Максимовичу и Антону свои возможности, свое умение, свою
искусность мастера и руководителя; как он им всем покажет, что может сделать так, а может и
эдак, что они еще поплачут, разглядев его сверхчеловеческие свойства незаурядного работника
и специалиста. Мог сделать плохо, а вот пожалуйста - "годы прошли, а вы, ребята, все
пользуетесь моей великолепной работой и вынуждены поминать меня добрым словом". Только
все эти размышления наплывали на него после питья, когда в голову лезло совершенно
никчемное.
Сочувствуя пострадавшему, доброго почему-то не советуют. Да и вообще новые советы
появлялись с каждой очередной партией пришедших; усугублялись, ужесточались количеством
бутылок: избить, убить, в суд подать, испортить ему отделение.
- Какое они имеют право не принимать дело в суд, ты мне скажи?!
- На меня-то чего орешь? Я пришел, а меня послали.
- К прокурору иди.
- Наш парторг предлагает подать жалобу на товарищеский суд в больнице и послать из
треста своего общественного обвинителя.
- Да какой он нам товарищ! Нет у нас с ним таких переговоров товарищеских.
- Он все же мать оперировал...
Другой включился не менее темпераментно:
- Тогда пусть. И мы все пойдем. Давай, Петь. Все пойдем. Мы им покажем...
Что они покажут, так никто сказать и не смог. Вроде все очевидно. Безобразие было явно:
всем этим возмущался наравне с ними и сам творец этого безобразия - Евгений Максимович,
только не в компании, а, как говорится, в подушку. Но к Петру Ильичу советчики продолжали
ходить, потому что появилась у них квартира без женского присмотра и не нужна теперь
подворотня или подъезд, они могут законно и в хороших условиях проявлять свою
солидарность, свое волеизлияние воинствующих мстителей, поборников справедливости. Они
проводят свои летучки, оперативки вольницы мужской, подбивая на борьбу приютившего их
хозяина. Не надо думать плохо - они были искренни.
А ведь если бы не пили, может, действительно задумались? Может, разумное в голову
пришло? Ведь среди них были и мастера, искусники, умельцы, думающие, головастые ребята.
Но освободившаяся для питья квартира не давала им покоя, уничтожала способность
рассуждать. Небритые, небрежные и шумные от постоянного хмеля, они затапливали вином
вдруг мелькнувшее ощущение собственного достоинства и видели действенность и
благодетельность суда лишь на уровне "сроков".
Порой приходила Антонина и, чуть выпив для приличия, услыхав знакомые перепевы,
понимая, что пьяные слезы ничего не прибавят к их неопределенной жизни, вдруг зверела и, не
имея на то никакого права, выгоняла компанию под предлогом уборки. Сам Петр Ильич, даже
выпив, этому не сопротивлялся, а собутыльники, столкнувшись с женскою волею, приходили в
тихую, шипящую, но всегда покорную ярость - поскольку вино и водка всякое сопротивление
делали только показным, - быстро, привычно исчезали из полюбившейся им квартиры.
Антонина мало говорила о деле, но часто - о Евгении Максимовиче. Это травило душу
Петра Ильича не меньше, чем винные подкачки и сочувствие товарищей.
Кто его знает, что заставило в конце концов Петра Ильича обратиться в товарищеский
суд...




Сегодня я вернулся с работы рано. Дома, естественно, никого. Младший, Победитель, еще
в школе. Сама Победа еще врачует.
У молодости все шуточки и смешки. Что за дурацкая идея была назвать Витьку Виктором
только потому, что мать Виктория? Пошутили разок, а оказалось на всю жизнь. Все острили,
ерничали, любое неудобство казалось временным, а не на все оставшиеся дни. "Оставшиеся
дни" - такого понятия для нас тогда не существовало. Встретить бы сейчас себя - того,
молодого, - да морду набить за все будущее.
Прав Маркович: есть вещи, над которыми смеяться нельзя. О-о! Как вспомню его, аж
зубы мозжат. Прав, прав, всегда прав, каждое слово правильно - и всегда не прав. Ходит,
будто палку в него сверху запустили от темечка до копчика. Думает, достоинство человека в
том, чтобы ходить прямо да других трюизмами осаживать. С другой стороны, чего я от него
хочу? Работает он хорошо. Знающий. Ну, не так разговаривает с больными и коллегами - его
проблема. Скажи ему про товарищеский суд - ответ ясен: "Морду бить нельзя". И он прав. Да
я и сам знаю. Мне-то зачем говорить? Что это я расшумелся сам на себя? Он же мне ничего
пока не говорил. Если скажет, я объясню, что надо ему делать. Работать надо, а не
выламываться, выстреливая в ближних правила жизни. Я ему скажу: "И помолчите. Не ваше
дело". А он ответит: "Не понимаю, Евгений Максимович, почему вы мне рот затыкаете? Мы
сейчас говорим не на производственную тему, и я могу иметь собственное мнение". А я ему:
"Всеволод Маркович, ваше собственное мнение держите в собственном кармане и вынимайте
оттуда не на работе и не в рабочее время, поскольку к работе это никакого отношения не
имеет". Четко? Казалось бы, разговор исчерпан? Но он обязательно ответит что-нибудь вроде:
"Евгений Максимович, я не могу ослушаться вашего указания, если вы моему больному
назначите анальгин или глюкозу, но я волен, соблюдая чувство собственного достоинства, на
постороннюю тему высказать свою точку зрения в любом месте и в любое время". Да уж! В
любом месте и в любое время! Пусть сначала найдет время и место. И достоинство, кстати,
пусть найдет. Ничего он не ответит. И ничего я ему не скажу. Все будет тихо. Никто ничего не
станет говорить. О достоинстве все давно забыли. Работать надо, и мы работаем. А как она -
работа без достоинства, мы еще посмотрим. Впрочем, уже видно.

Что же все-таки будет с этим судом идиотским? Я уж ходил, винился. Но этому хмырю,
по-видимому, для самоутверждения, что ли, нужно не личное мое извинение, а какая-то
государственная, общественная акция, государственное наказание, официальное. И правильно,
наверное. Ему сейчас таким образом надо самоутвердиться.
Дуэль бы все разрешила. И честь бы наша обоюдная восстановилась. Дуэль официальная,
разрешенная. Дело чести. Спор чести. Хорошо бы публичная, с трибунами, с Дульсинеей,
окончательно разрешающей спорные вопросы чести после слова, сказанного оружием. А?
Честь!
Да я уже и забыл, что за слово такое. Честь?! Оно и не звучит в наших разговорах.
Исчезло. Вот только как "честное слово" еще появляется? Честь как существительное забыто.
Прилагательное есть. Определение... Честняга. Нечестно работать плохо - это да.
Я б ему сказал: "Петр Ильич, что ты от меня хочешь? Я негодяй, хам, мерзавец, я был не
прав. Готов понести любое наказание. Хочешь - набей мне морду. Хочешь - я извинюсь
перед всем вашим коллективом, нашим, перед обоими коллективами, вместе, порознь, два раза,
пять раз, как хочешь. Хочешь - поедем на Красную площадь, и я там встану перед тобой на
колени и всем все объясню. Как Раскольников. На площади. Виноват я. Знаю. О причине
говорить не будем. Только учти, ремонт день ото дня затягивается, качество его день ото дня
становится хуже, теперь только я потерял всякое моральное право тебе это говорить". А он мне:
"Вот и хорошо, что потерял. И отделение твое теперь развалится, и от общества тебе теперь
достанется, если общество ценит меня как человеческую единицу. Я тебя в покое не оставлю,
пока не упеку или не допеку..." Так ему не сказать. И слов таких он рядом не поставит...
Самодовольный сноб. Я - самодовольный сноб. Прекрасно он знает все и все может. И слова
найдет, да не такие, а похлеще, что мне и не снилось.
Есть хочу. И нет чтобы самому себе подогреть - Вику жду. Вот женская доля. Она-то
сделает. Она уже и сделала, а мне всего-то подогреть. Да я лучше холодный обед съем. Если уж
Витька придет раньше Вики, тогда я вынужден буду вместе с ним стать к станку, к плите.
Конечно, можно заставить его, но говорят, что педагогичнее вместе с ним заняться этим
несвойственным для меня делом. Подогреем, подождем маму, а я еще расскажу ему, что есть на
самом деле мужское достоинство.
Все разложил по полочкам, предположил, распланировал, как будет. А на самом деле? На
самом деле - как и все предполагаемые разговоры. Он скажет... Я отвечу... Я скажу... Он
ответит... А все получится не так.
И с Витькиным воспитанием все окажется не так. Подготовился. Но вот он входит, и я,
поздоровавшись, расспросив про отметки, пошлю его на кухню разогревать обед. Объясню, что
это несложно, что мама все уже сделала, надо только включить плиту, повернуть выключатель.
Если начнутся естественные, с моей точки зрения, отказы трудновоспитуемого сына, вынужден
буду объяснить, что мама и так на всех готовит, уродуется на кухне, в магазинах и так далее и
тому подобное. Или другой вариант педагогики - сам побегу греть ему, на стол подавать, чадо
любимое кормить... Поди ты спланируй педагогику.
О! Вот и Витька. Приготовиться. Что он звонит? Опять, что ли, ключ потерял? Дурацкий
замок. Сколько лет он у меня, а привыкнуть к нему не могу.
- Вить, ты?
В открытой двери, словно в рамке, стоит сияющая, довольная Антонина, а вовсе не
Витька.
Тут уж совсем другая педагогика потребна, другое воспитание нужно.
Я молчу, не понимаю, что это значит, что говорить, как реагировать.
Даже естественный для заведующего хирургическим отделением вопрос при
неожиданном визите сестры из больницы: "Что случилось?!" - в данном случает неуместен.
Телефон есть - позвонили бы.
- Что случилось, Тонечка? - и тем не менее я задал этот вопрос.
- Не пугайтесь. Вы, Евгений Максимович, в отделении портфель свой забыли, и я
решила занести. Все равно мимо иду.
- Спасибо, Тонечка. Спасибо, дорогая. Могла бы и не беспокоиться, ничего страшного.
Завтра бы взял.
- Я не знала. Может, что нужное там.
- Спасибо тебе. Да что ты на пороге? Заходи, заходи в дом.
- Спасибо, Евгений Максимович. Я на минутку только. По пути.
- Это тебе спасибо. Да заходи. Заходи.
- Спасибо. Разве что на минутку.
Ну, вот и Витька из лифта вываливается.
- Вот, Тонечка, - это мой сын.
- Да я его знаю. Он же был у нас в отделении. Вырос как!
- Витя, давай обед разогревай. Мама все приготовила. Гостью будем кормить.
- Нет, нет. Что вы, Евгений Максимович! Меня ждут. Я спешу. В другой раз, Евгений
Максимович. Спасибо. Я побежала.
- Да лифт же! Куда ты? Спасибо тебе. Заходи к нам...

"Петр Ильич хочет самоутвердиться". Вырвалось это - то ли осуждение, то ли
пренебрежение, то ли сомнение в правильности действий человека, в правильности его
существования. Да и сказано как бы с негативным оттенком. Почему-то всегда говорят об этом
как бы со знаком минус. "Он самоутверждается" - и будто это плохо.
А что же плохого?!
Человек хочет себя утвердить. Человек хочет сначала сам понять, что он есть. Это ли не
важно? Он хочет и другим показать, а то и доказать, что не пустое место, не зря отведенное ему
место под солнцем занимает. Что дурного в утверждении себя в глазах собственных и
окружающих? Да без этого и нет личности. Правами утверждают его, а сначала ему надо понять
самому, что он есть, и утвердиться в этом.

Можно ли говорить о человеческом достоинстве, если до конца не разобрался, кто ты есть
сам? Можно ли до конца разобраться в себе, до последней клеточки понять все про себя? Вся
жизнь, пожалуй, и проходит в утверждении себя в собственных глазах, мыслях, в собственной
душе. Кому ж, как не себе, в первую очередь надо доказать, что место, избранное тебе судьбой,
не напрасно тобой занято. Конечно же самоутверждение важно и нужно. Из всех "само":
самодовольство, самоуверенность, самоутверждение, самолюбование, самоудовлетворение,
наиболее уважаемое - самоутверждение, за которым должно следовать - самовыражение и
самоуважение. Это и есть поиск собственного человеческого достоинства. За что же мы с таким
пренебрежением говорим о самоутверждении? Без него никак нельзя. Я самоутверждаюсь, то
есть прежде всего утверждаю собственное человеческое достоинство.




Знаю же, что никогда не надо ввязываться. Отсидись спокойненько на собрании - и
домой, в отделение, во всяком случае к своим. Ни разу не было, чтоб собрание приняло
какое-либо стихийное решение, не утвержденное кем-то раньше. Они ж готовят, приготовили
- чего лезть тогда? Знаю ведь! И всегда женщины поднимают базар. А мужикам нечего
влипать в него. Чего меня понесло? Еще надо в себе покопаться. Чего?! Тоже нашелся
защитник общежития и девочек. И не знаю ничего, и никто из присутствующих помочь тут не в
силах... И так нажил нелепые раздоры с людьми, от которых ничего не зависит. Лишь человека
порушил. Живу и способствую кулачному бесправию. Вот же нет суда, чтоб сломать бесправие,
от меня идущее. И сейчас влип в пустое и грязное. Люди живут по-свински, а я своей
комиссией поддерживаю. Девочки ругали общежитие, и правильно ругали. Я-то при чем?
Сколько ж можно сидеть им на временных жердочках? Не птички небось. И я, не разбирая
брода, полез. Говорил-то верно: конечно, надо обратиться к районному начальству, пора
создать нормальные условия для жизни; больше десяти лет живут походно, проходит
детородный период их, девочки становятся старушками, недолог женский век... И что?! Я в
комиссии по проверке условий их жизни! Ну! Вот если б меня отрядили в делегацию к отцам
района... А меня послали смотреть условия их жизни. Уму непостижимо! И все довольны: дело
сделали, меня включили... Вот бы подали девочки в суд за уничтожение их девичьей сути.
Куда там! За мордобитие не приняли. Вот бы мне на себя в суд за что-нибудь подать. Суд мой,
народный, - пусть сам думает, за что меня судить и наказывать. Пусть суд очистит. На других
валю. Дожил! Через суд хочу очеловечиться. А так бывает?
Ну хорошо. Вот я в общежитии. Знакомлюсь. Познаю. Это общежитие не наших
студенческих времен. Не коридор, а обычный многоквартирный дом. Подъезд разбитый,
лестница разбита тоже. Двенадцать лет как построили. В больнице через такой же срок
капитальный ремонт положен. А здесь? Но чисто. Девочки моют сами. В очередь. За очередью
следят. Это ж им, следящим, ничего не стоит. И доказывается их необходимость. Раз нужно
следить - нужны и следящие. Следить им любо-легко, потому как видимость деятельности.
Обычный дом, обычная лестница, обычные квартиры. Так. Теперь должен осмотреть
какую-нибудь квартиру. Сказал, что приду сегодня. И один пошел. Есть же еще люди в
комиссии. Сам с собой хитрю. Смотри-ка, некоторые двери обиты. Это уж девочки сами. За
свои деньги. Тоня на седьмом этаже. Выше, стало быть. Можно было бы и на лифте, да что это
за комиссия, если не пройдет по лестнице? Не я ж поднимаюсь, а комиссия. И главное,
безропотно согласился. Комиссионер! Общественный деятель! Ну и гусь! Вернее, дурак.
Мальчишка. Вот эта квартира. Звонок есть. Работает.
- Здравствуйте, Евгений Максимович. Вы комиссия или в гости?
- Лицо официальное - угощению не подлежу.
- Чаю можно.
- Некогда, Тонечка. Посмотреть надо.
- Ну да. Как все комиссии - на ходу.
- Сначала посмотрим.
- Идемте. Это моя вешалка. Это соседкина, Маринина, из терапевтического отделения. А
в третьей комнате живет Рита из травмы с ребенком.
- А сколько ребеночку ее?
- Уже четыре года. На пятидневке.
- У нее муж-то есть?
- Муж тоже в общежитии жил. Он шофер автобуса. Только сейчас редко бывает.
Столько лет порознь.
- А ты одна в комнате?
- Со мной Галя из оперблока, да она деньги из дома получает, помогают ей, и сняла
комнату. У хозяйки живет. А вот кухня наша. Это вы не смотрите. Здесь временно починили.
Доской прикрыли. Уже полтора года. Все равно течет иногда. Это шкафчик с моей посудой.
Это Ритин шкафчик.
- А вместе не можете?
- Все-таки вроде дома своего.
- Ссоритесь?
- Дом как дом, Евгений Максимович. - Тоня хихикнула. - Да мы дома мало бываем. А
последние годы почаще.
- А домой к себе не хочешь уехать?
- Нет, Евгений Максимович. Очень не хочу. Да я и так часто бываю. То мама заболеет,
то папа. Они уже старенькие. А я все же медик.
- Одни живут?
- Две сестры там у меня. Вот комната. Я на тахте сплю. А это Галина кровать. Я не
убираю ее. И она просила подержать.

- А мебель дают или купила?
- Стол, стулья, кровать Галина - это дали. Тумбочки тоже.
- Да все как в больнице.
- А шифоньер, матрац сама купила.
- А тут книги, что ли?
- Нет. Это я тоже для посуды приспособила. Я кое-что купила себе из посуды. Раньше
учебники здесь были, когда еще в институт хотела поступать. И занавески эти купила вместо
больничных.
- Все ж покупаешь кое-что.
- Почти нет, Евгений Максимович. Все ж временно.
Временно... А время уходит у них. Временно - будто знает, сколько еще этого времени
нам осталось? С другой стороны, если бы она снимала меблированные комнаты, тоже так.
Семьи нет, зачем ей дом? Был бы дом - была бы и семья. Все ж есть в ней прелесть.
Стройненькая. Мордашка милая. И платье это идет ей. "Молния" сзади до пояса. А сейчас
напряжена что-то - не больно естественна. Может, выпить чайку, посидеть?.. Тихо, спокойно,
никого нет.
- А ремонт вам делали?
- Сама обои переклеила. Но обещают. Как в больнице закончат, говорят, у нас начнут.
Да только Петр Ильич сомневается. Говорит, много в районе объектов на очереди. А вы знаете,
дело в суде не приняли.
- Знаю, Тонечка, знаю. Очень жалко.
- Что вы! Почему жалко? Представляете, суд! А что могло быть за это?
- Да откуда я знаю? А телевизор есть у вас?
- У нас есть комната в подъезде. Комендантская. Можно туда пойти. А покупать дорого.
Да и дома мало бываем.
- А мужчины живут у вас здесь?
- Как это? У кого-нибудь?
- Нет, прописанные?
- Только сестры да санитарки. Девочки только. А как вы думаете, Петр Ильич будет куда
еще жаловаться?
Пожалуй, лицо грубовато все же. А фигура ничего. Холодно, а без рукавов, широкий
вырез для рук. Спокойно. Можно отдохнуть здесь. Никто и не знает... Как это? Знают. Я ж
комиссия. Здесь я законно. Не заведующий, а представитель общественности. Мне можно.
Сейчас можно. Вполне можно. Предлагала чай, а теперь молчит.
- А Петр Ильич хотел уйти с нашего объекта на другой. Не разрешили.
- Жаль. Всем бы легче было.
- Хорошо, что суда не будет.
- Не знаю. Может, хорошо. Всех бы нас в нормальном человеческом виде вывели на
обозрение. Каждый бы в своем праве.
- Это как?
- Он бы права свои узнал. Я бы. Все бы стало на место. Ладно, Тонечка. Спасибо за
информацию. С тобой мне все ясно.
- Уже? Евгений Максимович, а чайку?
"Чайку, чайку"! Нет, уж пусть поит своего Петра Ильича. Да и перспективней для нее.
Нарочно, что ли, она все время про это? Или нутро вылезает? Или просто ей интересно? Игрок
или бес? Кто-то и в дверь звонит. Бог уберег. Ни чая, ничего. Только комиссия.
- Кого ко мне черт несет? Пойду открою. Или не открывать? Ко мне никто не должен
прийти.
- Как - не открывать? Знают же, что я с комиссией хожу по дому.
Пришла комендант. И хорошо. Теперь пойду с ней по всему подъезду. Зачем только я
ввязался в эту историю? Теперь с комендантшей можно бы и чайку. Да зачем теперь?
Быстрей, быстрей закругляться - и домой. В больницу мне не надо.
Пришел девичий благодетель в беспокойстве о быстротекущем детородном периоде.
Самое убедительное - это себе врать. Чего только не нагородишь в душе! И без
оппонентов. Никто не возражает.
Как сказать - такое самокопание, пожалуй, и есть возражение. Однако внутри самого
себя, против самого себя легко лазейки найти. Нужна сторонняя оппозиция. Так чтоб въедливо
покопаться. Все-таки себя обмануть легко. А друг тебе наподскажет...




Всеволод Маркович спустился из операционной в ординаторскую, пошел за шкаф и начал
переодеваться. Снял свою операционную робу, натянул хорошо отглаженные брюки, обтянул
торс белоснежной рубашкой, шею затянул галстуком, сверху все прикрыл халатом, повернулся
к зеркалу, тронул расческой примятые шапочкой свои русые волосы, подправил указательным
пальцем очки, на руку надел часы, после чего сел за стол и вроде бы занялся своими
повседневными, рутинными, непраздничными, в отличие от операций, делами. Однако снова
подошел к зеркалу и ровненько усадил на носу очки, взглянул в зеркало издали и уже
окончательно уселся за стол.
Следом прибыл Иван Макарович, включил чайник в розетку, давно разбитую
нетерпеливыми и умными хирургическими руками, ополоснул чашки, коричневатую
поллитровую банку, служившую для заварки, и тоже сел за свой стол.
Молчание.
Постепенно ординаторская заполнялась людьми из операционной.
Вернулся и Олег Миронович, подошел к чайному столику, повертел с гримасой
подозрения банку для заварки и прервал молчание ординаторской:
- Вот и чайник вскипел. Может, сначала перекусим?

Он вытащил из сумки, лежащей на стуле, пакет с бутербродами и положил их на тарелку.
Кто-то выставил на стол пачку сахара. Макарыч подошел к шкафу и извлек из него пачку
индийского чая со слоном.
Коллеги приветствовали этого "слона" сдержанными, но удовлетворенными возгласами.
Молодые стажеры-интерны задерживались, выполняя самую рутинную, почти
денщиковую работу: запись, которую начальство считает главной; перекладывание больных на
каталку, которую сестры считают тяжелой; сопровождение больного в реанимацию, которую
анестезиологи законно считают ответственной. Кто закончил сегодня оперировать, сразу
переодевался. А тот, кто ожидал следующую операцию, сразу начинал существование в
ординаторской с осмотра чайного стола, добавлял что-нибудь из своего портфеля или залезал в
холодильник. Затем всякий наливал себе чай и либо наскоро, стоя выпивал свою чашку, либо
садился, используя свободное место и время для питья и записи в истории болезней.
Мироныч:
- Слыхали? Прораб наш подал в товарищеский суд на начальника.
Маркович:
- И правильно. Бить нельзя.
Мироныч:
- А работать так можно?
Макарыч:
- Да их всех перебить надо.
Маркович:
- За плохую работу? Кого же оперировать будем? Самих себя? - И одиноко засмеялся.
Мироныч:
- Что ж, все разве плохо работают?
Макарыч:
- Все.
Мироныч:
- Если бы мы так работали, у нас все больные перемерли.
Маркович:
- У наших больных здоровье крепкое. - И опять засмеялся над своими словами.
Мироныч:
- Мы по роду своей работы вынуждены все делать лучше их. Нельзя не дошить кишку
или зашить ее только для вида гнилыми нитками. Сестра, прежде чем дать нитку, потянет,
подергает, проверит, а потом подаст. Так ведь?
Маркович:
- А если у твоего больного осложнение?
Мироныч:
- Бывает. Только не от халтуры. Может, от неумения, от незнания, от технической
трудности, от сложности болезни, от возможностей организма - но от халтуры никогда. Мы
же все делаем операции до последней возможности, на пределе умения и знаний. Так ведь?
Макарыч:
- А если осложнение, пусть приходят и бьют. - Теперь одиноко засмеялся Макарыч.
Маркович:
- Если после каждого осложнения нас будут бить, кто оперировать будет?
Мироныч:
- А почему товарищеский суд? Если на нас прокурору жалуются, то они и разбирают в
прокуратуре. Или суд.
Маркович:
- Не приняли. Такие дела в суде не любят, стараются не принимать. Он же его не избил,
побоев не нанес, увечий нет, следов нет, - проявил достаточное знакомство с мытарствами
Петра Ильича.
Мироныч:
- Откуда знаешь?
Маркович:
- Антонина рассказывала.
Макарыч:
- На нас тоже суд не всегда принимает, а отправляет по инстанциям. Жалобы посылают
в газеты, горкомы, министерства, а разбирают потом наши медицинские трибуналы.
Маркович:
- Что за манера подробно рассказывать, что и так все знают.
Макарыч:
- Тебе ли говорить?!
Мироныч:
- Медицинские инстанции хуже всякого суда - и товарищеского и обычного.
Маркович:
- Надо на нас жалобы в товарищеских судах разбирать.
Мироныч:
- Сами себя, что ли, будем судить?
Маркович:
- Самому себя судить всего страшней и тяжелей.
Мироныч:
- Ну да! Работать надо всегда хорошо? Да?
Маркович:
- Да. А что, не так?
Мироныч:
- Днем всегда светло. Да?

Маркович:
- Олег Миронович, мне ваша ирония непонятна. Да. Есть вещи, над которыми смеяться
нельзя.
Мироныч:
- Это же опасно, когда есть что-то, над чем нельзя смеяться. Смеяться можно по всякому
поводу. Можно добро улыбаться, можно зло насмехаться. А уж тут смотри.
Маркович:
- Опасны те, которые по любому поводу иронизируют. У них нет ничего святого. Всё -
повод для зубоскальства. Над своим святым не смеются.
Макарыч:
- Ну, вы даете! Философы. Вас чуть тронь - вы сразу пошли обобщать. Интересно, до
чего договоритесь.
Маркович:
- Мы всегда говорим только о работе, Иван Макарович. Я говорю, что работать надо
всегда хорошо. А Олег Миронович почему-то и в этом видит что-то смешное.
Одинокий смех на этот раз принадлежал Миронычу. Маркович:
- Смейтесь, смейтесь. Подумали бы лучше, как вести себя "а товарищеском суде. Они
присылают своего обвинителя, и будет полно рабочих из ремтреста. Все у нас в больнице - им
идти никуда не надо.
Макарыч:
- И у нас весь коллектив на месте. Надо устроить суд где-то на выезде. Чтоб не было
хозяев. Тогда справедливо.
Мироныч:
- Тогда и вовсе никто не придет. Кого-то стукнули - всем до лампочки.
Макарыч:
- Вот и будет здесь. В конфер

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.