Жанр: Драма
Игра в классики
...положила ладонь на список.
— Клянусь, — сказала сеньора, — говорить правду и только правду. А
вы, дон Никанор, не дадите мне соврать.
Пижамный толстяк бурно закивал головой и тут же взял из рук Реморино
"Бироме", быстро расписался где попало, никто и глазом не успел моргнуть.
— Ну и скотина, — послышался шепот администратора. — Посмотри,
Реморино, годится ли его подпись. Ну ладно. А теперь вы, сеньора Швитт, раз
уж вы тут. Реморино, покажи ей где.
— Если социальные условия не будут улучшены, я ничего не подпишу, --
сказала сеньора Швитт. — Надо открыть двери и окна навстречу духовным
запросам.
— Я хочу, чтобы у меня в комнате было два окна, — сказал Пижамный
толстяк. — А дон Антуньес хочет пойти во Франко-английский магазин купить
вату и еще что-то. Здесь так темно.
Чуть повернув голову, Оливейра увидел, что Талита смотрит на него и
улыбается. Оба знали:, что каждый из них думает: все это дурацкая комедия,
Пижамный толстяк и все остальные — такие же сумасшедшие, как они сами.
Скверные актеры, они даже и не старались выглядеть сумасшедшими, не
удосужились проштудировать общедоступный учебник психиатрии. Вот, например,
Кука, которая сидела в кресле, сжимая обеими руками сумочку, сама себе
хозяйка, эта самая Кука выглядела куда более ненормальной, чем трое,
которые, поставив свои подписи, теперь принялись требовать что-то, кажется,
смерти какого-то пса, по поводу которого сеньора Швитт пространно
изъяснялась, усиленно жестикулируя. Ничего непредвиденного, все складывалось
самым обыденным образом в неустойчивых и многословных взаимоотношениях, и
гневные реплики администратора не проясняли рисунка без конца повторявшихся
жалоб, требований и заявлений насчет Франко-английского магазина. Итак,
Реморино одного за другим ввел Антуньеса. Пижамного толстяка, затем сеньора
Швитт с презрением поставила свою подпись, потом вошел гигант, кожа да
кости, вроде тощей вспышки в розовой фланели, а за ним — совсем мальчонка,
седой как лунь, с зелеными, недобро-красивыми глазами. Эти, последние,
подписали, не слишком сопротивляясь, но зато, видно сговорившись, пожелали
остаться в зале до конца церемонии. Не ввязываясь в спор, администратор
велел им сесть в углу, а Реморино пошел и привел двух следующих — девушку с
пышными бедрами и смуглого мужчину, не подымавшего глаз от пола. И снова, к
удивлению собравшихся, больные потребовали смерти собаки. Когда же они
поставили свои подписи, девушка раскланялась как балерина на выходе. Кука
Феррагуто ответила ей любезным наклоном головы, что у Талиты с Тревелером
вызвало приступ неудержимого смеха. Под списком стояло уже десять подписей,
а Реморино приводил все новых, и каждый раз следовал обмен приветствиями,
иногда затевался спор, затем прекращался, персонажи сменяли друг друга, а
под списком появлялась новая подпись. Было уже половина восьмого, и Кука,
достав пудреницу, стала приводить себя в порядок с видом настоящей
директорши клиники, нечто среднее между мадам Кюри и Эдвиж Фейер. И снова
Талита с Тревелером скорчились, а Феррагуто с беспокойством заглядывал то в
список — как продвигаются дела, то в лицо администратору. Без двадцати
восемь очередная пациентка заявила, что ничего не подпишет до тех пор, пока
не прикончат пса. Реморино пообещал ей, а сам подмигнул Оливейре, и тот
оценил его доверие. Прошло уже двадцать больных, и оставалось еще сорок
пять. Администратор подошел и сообщил, что наиболее заковыристых они уже
подписали (так и сказал) и что теперь лучше всем пройти в другую комнату,
где можно будет получить пиво и последние известия. Перекусывая, они
говорили о психиатрии и о политике. Революция была задушена
правительственными силами, главари сдавались в Лухане. Доктор Нерио Рохас
сейчас на конгрессе в Амстердаме. А пиво превосходное.
К половине девятого было получено сорок восемь подписей. Темнело, и в
зале стало вязко и душно от дыма, от людей, набившихся по углам, от кашля,
то и дело вырывавшегося у кого-нибудь из присутствующих. Оливейра хотел было
выйти на улицу, но администратор был суров и неумолим. Последние трое,
подписывая, потребовали изменений в режиме питания. (Феррагуто сделал знак
Куке, чтобы она записала, только этого не хватало, еда в клинике должна быть
безупречной), а также смерти пса (Кука по-итальянски сложив пальцы, подняла
руку, показывая их Феррагуто, который растерянно потряс головой и кидал
взгляды на администратора, а тот, уставший до невозможности, закрывался от
него журналом по кондитерскому делу). Когда вошел старик с голубем на
ладони, которого он все время тихонько поглаживал, точно убаюкивал,
наступила долгая пауза, и все глядели на неподвижного голубя в руке у
больного и испытали почти сожаление, что старику придется перестать гладить
голубя и вместо этого взять в руку "Бироме", которую ему протягивал
Реморино. Вслед за стариком вошли под руку две сестры и с порога потребовали
смерти пса, а также улучшения условий содержания. Услыхав про пса, Реморино
рассмеялся, а Оливейра почувствовал, что у него затекла рука, и, поднявшись,
сказал Тревелеру, что пойдет пройдется немного, совсем немного, и сразу же
возвратится.
— Вам надлежит остаться, — сказал администратор. — Вы — свидетель.
— Я буду в доме, — сказал Оливейра. — Посмотрите закон Мендеса
Дельфино, он предусматривает такой случай.
— Я пойду с тобой, — сказал Тревелер. — Через пять минут вернемся.
— Далеко не уходите, — сказал администратор.
— Само собой, — сказал Тревелер. — Пошли, братец, по-моему, здесь
можно спуститься в сад. Кто бы мог подумать, что все так обернется, какое
разочарование.
— Единодушие скучно, — сказал Оливейра. — Даже ни одной смирительной
рубашки не понадобилось. И смотри, все, как один, хотят смерти пса. Пошли
сядем возле фонтанчика, струйка такая чистая, может, глядя на нее, поймем,
что к чему.
— Пахнет нефтью, — сказал Тревелер. — Глядя на нее, все поймем.
— А мы чего ждали? Видишь, они все в конце концов подписывают, никакой
разницы между ними и нами. Никакой. Так что это заведение — как раз для нас
с тобой.
— Да нет, — сказал Тревелер, — разница есть: в отличие от нас, у них
тут все — в розовом.
— Смотри-ка, — сказал Оливейра, указывая на верхние этажи. Почти
совсем стемнело, и в окнах третьего и четвертого этажей ритмично зажигался и
гас свет. Свет в одном окне — и темнота в соседнем. Наоборот. Свет на всем
этаже, темнота на следующем, и наоборот.
— Ну, началось, — сказал Тревелер. — Подписей много, да только
работа грубая, белые нитки видны.
Они решили выкурить по сигарете возле блестящей струйки, разговаривая
ни о чем и глядя на свет в окнах, который зажигался и гас. И тут Тревелер
намекнул на грядущие перемены, наступило молчание, а потом он услышал, как
Орасио в темноте тихонько смеется. Тогда Тревелер повторил свое, желая
одного — уверенности, но не знал, как сказать главное, которое никак не
складывалось у него в слова и ускользало.
— Мы, как вампиры, присосались друг к другу, будто у нас одна
кровеносная система, она нас соединяет, а вернее, разъединяет. Иногда нас с
тобой, а иногда и всех троих, не будем обманываться. Я не знаю, когда это
началось, но это так, и не надо закрывать на это глаза. Я думаю, что и сюда
мы пошли не только потому, что директор нас притащил. Проще простого было
остаться в цирке с Суаресом Мелианом, работу свою мы знаем, и нас там ценят.
Так нет — надо было идти сюда. И всем троим. Больше всех я виноват, потому
что не хотел, чтобы Талита думала, будто... Одним словом, я, желая
освободиться от тебя, просто сбрасывал тебя со счета. Проклятое самолюбие,
ты понимаешь.
— И правда, — сказал Оливейра, — зачем мне соглашаться на это
предложение. Пойду лучше в цирк или вообще подальше отсюда. Буэнос-Айрес
большой. Я уже говорил тебе как-то.
— Говорил, но уйти решил после нашего разговора, другими словами,
поступаешь так из-за меня, а этого-то я и не хочу.
— Ну, ладно, объясни хотя бы, о каких переменах ты толкуешь.
— Не знаю, как сказать, берусь объяснять — и все становится еще
туманнее. Но приблизительно так: когда я с тобой — никаких проблем, но
стоит мне остаться одному, как я начинаю чувствовать, будто ты на меня
давишь, давишь на меня из своей комнаты. Помнишь тот день, когда ты попросил
гвозди? И с Талитой тоже неладно, она смотрит на меня, а мне кажется, что
взгляд ее предназначается тебе, а вот когда мы все трое вместе, наоборот,
она часами как будто и не замечает тебя. Я полагаю, ты и сам давно
догадался.
— Да. Продолжай.
— Вот и все, а потому мне не хотелось бы помогать тебе рубить концы.
Ты должен был решить сам, а теперь, когда я загнал тебя в ловушку и высказал
все, ты не свободен в решении, потому что в тебе заговорит чувство
ответственности и тогда — пиши пропало. Этика в данном случае заключается в
том, что ты даруешь другу жизнь, а я твоего помилования не принимаю.
— А, — сказал Оливейра, — значит, ты не даешь мне уйти, и я уйти не
могу. Тебе не кажется, что ситуация почти как у розовых пижам?
— Пожалуй.
— Смотри, как интересно.
— Что — интересно?
— Сразу погасли все огни.
— Наверное, добрались до последней подписи. Клиника перешла к Диру, да
здравствует Феррагуто.
— По-моему, теперь следует доставить им удовольствие и прибить собаку.
Поразительно, как она им осточертела.
— Да нет, не осточертела. И здесь тоже на данный момент страсти не
выглядят чересчур сильными.
— У тебя, старик, потребность в радикальных решениях. Со мной тоже
довольно долго такое творилось, а потом...
Обратно пошли с осторожностью, потому что в саду стало совсем темно и
они не помнили, где там газоны, а где дорожки. Когда у самого входа они
увидели под ногами начерченные мелками клетки классиков, Тревелер засмеялся
тихонько, поджал одну ногу и запрыгал по клеткам. В потемках меловые линии
слабо светились.
— Как-нибудь такой вот ночью, — сказал Оливейра, — я расскажу тебе,
что было там. Мне это не доставит удовольствия, но, возможно, это
единственный способ прикончить в конце концов собаку, если так можно
выразиться.
Тревелер выпрыгнул из классиков, и в этот момент на втором этаже
вспыхнули все огни. Оливейра, собиравшийся добавить что-то, увидел на
мгновение, пока еще горел свет, прежде чем снова погаснуть, выступившее из
темноты лицо Тревелера и удивился гримасе, исказившей его, гримасе-оскалу
(которую бы определил латинским словом rictus, что значит растяжение рта,
сокращение мышц губ наподобие улыбки).
— Кстати, о собаке, — сказал Тревелер, — ты обратил внимание, что
фамилия главврача — Овехеро, овчар. Такие дела.
— Не это ты хотел мне сказать.
— Ты что — собираешься сетовать на мои умолчания и экивоки? — сказал
Тревелер. — Конечно, ты прав, но не в этом дело. О таком не говорят. Но
если хочешь попробовать... Однако у меня такое ощущение, что теперь почти
поздно, че. Пицца остыла, и незачем к ней возвращаться. Лучше примемся сразу
за работу, как-никак — развлечение.
Оливейра не ответил, и они поднялись в залу, где свершилась великая
покупка и где администратор с Феррагуто допивали двойную порцию каньи.
Оливейра присоединился к ним, а Тревелер пошел и сел на софу рядом с
Талитой, которая с сонным видом читала роман. Едва была поставлена последняя
подпись, как Реморино мигом убрал список и присутствовавших на церемонии
больных. Тревелер заметил, что администратор погасил верхний свет, а вместо
него зажег настольную лампу; все сразу стало мягким и зеленоватым, и все
заговорили тихими, довольными голосами. Он слышал, как строились планы
насчет того, чтобы поехать в центр, в ресторанчик, поесть потрохов
по-женевски. Талита закрыла книгу и поглядела на него сонными глазами. Он
провел рукою по ее волосам, и ему стало лучше. Что бы там ни было, но мысль
есть потроха в такой час и в такую жару была просто-напросто безумной.
(-69)
52
Ибо, по сути дела, он ничего не мог рассказать Тревелеру. Он пробовал
потянуть конец, и из клубка вытягивалась длинная нить, метры за метрами,
просто метрометрия какая-то, словометрия, анатометрия, патриометрия,
болеметрия, дурнометрия, тошнометрия, все, что угодно, но только не клубок.
Следовало намекнуть Тревелеру, что все рассказанное надо понимать не в
прямом смысле (а в каком же?), но что это не образ и не аллегория.
Непреодолимое различие, разность уровней, и ни при чем тут были ум или
информированность каждого из них, одно дело играть с Тревелером во
всевозможные забавные игры или спорить о Джоне Донне — это происходило как
бы на общей для обоих почве, — и совсем другое — чувствовать себя вроде
обезьяны среди людей и хотеть быть обезьяной в силу доводов, которых не
могла объяснить и сама обезьяна, как раз потому, что ничего разумного в этих
доводах не было и сила их состояла именно в этом, со всеми вытекающими
отсюда последствиями.
Первые ночи в клинике были спокойными; персонал, который должен был
уйти, еще выполнял свои обязанности, а новенькие пока только смотрели,
набирались опыта и сходились в аптеке у Талиты, а та, белоснежно-белая, в
волнении заново открывала для себя эмульсии и барбитураты. Проблема состояла
в том, чтобы обуздать немного Куку Феррагуто, которая прочно уселась в
администраторское кресло и, похоже, была полна решимости установить в
клинике свои жесткие правила, так что сам Дир почтительно выслушивал new
deal212, излагавшийся в таких терминах, как гигиена, бог-отчизна-и-очаг,
серые пижамы и липовый чай. То и дело заглядывая в аптеку, Кука
держала-ухо-востро, прислушиваясь к профессиональным разговорам, которые,
как ей казалось, должен был вести новый персонал. Талита заслуживала
определенного доверия, у девочки был диплом, он висел тут же, на стенке, а
вот ее муж и ее дружок вызывали подозрение. Беда для Куки заключалась в том,
что они всегда были ей чертовски симпатичны, а потому приходилось
по-корнелевски сражаться с чувством долга и платоническими пристрастиями в
то время, как Феррагуто вникал в дело и постепенно приучался к тому, что
теперь вместо шпагоглотателей у него — шизофреники, а вместо фуража --
ампулы с инсулином. Врачи, в количестве трех человек, приходили по утрам и
не слишком мешали. Дежурный врач, постоянно находившийся в клинике,
страстный любитель покера, успел подружиться с Оливейрой и Тревелером, и в
его кабинете на третьем этаже выстраивались такие флеш-рояли, а на кону,
переходившем из рук в руки, накапливалось от десяти до ста монет, voglio
dire!213 Больные чувствуют себя лучше, спасибо.
(-89)
И в один прекрасный четверг, часов в десять — оп-ля! — все по местам.
К вечеру ушел старый персонал, хлопая дверями на прощание (Феррагуто и Кука
только усмехались, твердо решив никому не платить никаких сверхурочных), а
депутация больных провожала уходящих криками: "Конец собаке, конец собаке!",
что, однако, не помешало им представить Феррагуто новое письмо с пятью
подписями, в котором они требовали шоколада, вечерних газет и смерти пса.
Новенькие остались одни, испытывая неуверенность, но Реморино, взяв на себя
роль главного знатока, говорил, что все будет великолепно. Радиостанция
"Мир" поддерживала спортивный дух буэнос-айресцев сообщениями о волне
небывалой жары. Все рекорды побиты, можно было патриотически потеть в свое
удовольствие, и Реморино уже подобрал в углах четыре или пять сброшенных
пижам. Им с Оливейрой удалось убедить владельцев пижам надеть снова хотя бы
штаны. Прежде чем засесть за покер с Феррагуто и Тревелером, доктор Овехеро
дал разрешение Талите безо всякой боязни разнести лимонад всем, кроме номера
шестого, восемнадцатого и тридцать первого. Тридцать первый в подобном
случае всегда начинал плакать и Талите приходилось давать ему двойную порцию
лимонада. Пора было начинать действовать motu proprio214, смерть собаке.
Но можно ли было зажить этой жизнью спокойно и не удивляться на каждом
шагу? Почти без подготовки, потому что учебник психиатрии, приобретенный в
лавке Томаса Пардо, не сослужил для Талиты и Тревелера пропедевтической
службы. Без всякого опыта, без настоящего желания, вообще без ничего: и
впрямь, человек — это животное, которое привыкает даже к тому, что не в
состоянии привыкнуть. Взять, к примеру, морг: Тревелер с Оливейрой понятия о
нем не имели, и нате вам, во вторник ночью Реморино по приказу доктора
Овехеро пришел за ними. Оказывается, на втором этаже только что умер
пятьдесят шестой номер, что, впрочем, ожидалось, и надо было, во-первых,
помочь санитару, а во-вторых, отвлечь Тридцать первого, который был
телепатом, а потому имел дурные предчувствия. Реморино объяснил им, что
прежний персонал постоянно боролся за свои права и работал строго по
распорядку с тех пор, как узнал про закон об оплате за сверхурочную работу,
но теперь они остались одни, и, нечего делать, надо вгрызаться в работу,
заодно и хорошая практика.
Как странно, что в инвентарном списке, зачитанном в день великой
покупки, не значится морг. Как-никак, че, где-то надо держать останки, пока
не явится семья или муниципалитет не пришлет фургон. Может, в том списке он
был назван камерой хранения, или транзитным залом, или холодильным
устройством — словом, каким-нибудь эвфемизмом, а может, просто шел как один
из восьми холодильников. Что поделаешь, слово "морг" не смотрится в
официальном документе, считал Реморино. А зачем восемь холодильников? Ну как
же... Требование государственного департамента санитарии и гигиены, или
прежний администратор просто приобрел их по случаю, но, как бы то ни было,
это неплохо, бывает такой наплыв, как в тот год, когда выиграл "Сан-Лоренсо"
(какой это год был? Реморино не помнил, но это был год, когда "Сан-Лоренсо"
обыграл всех), — вдруг сразу четверо больных отдали концы, тот еще урожай,
я вам скажу. Такое, конечно, редко бывает, Пятьдесят шестой-то давно дышал
на ладан, с ним все ясно. Здесь говорите потише, чтобы не разбудить
контингент. А ты, что ты шатаешься по коридору в такую поздноту, ну-ка, марш
в постель, живо. Он славный парень, смотрите, как он старается. Только ночью
его все время в коридор тянет, и не думайте, что тут дело в женщинах, с этим
у нас полный порядок. Тянет его потому, что он сумасшедший, вот и все, как
любой из нас, к слову сказать.
Оливейра с Тревелером решили, что Реморино — просто чудо. Очень
развитый, сразу видно. Они помогли санитару, который был — когда не
выполнял санитарских обязанностей — просто Седьмым номером (хорошо
поддается лечению, так что его можно привлекать к нетяжелой работе). Каталку
спустили на грузовом лифте, в кабине было тесно, и все ощутили совсем близко
недвижно горбившегося под простыней Пятьдесят шестого. Семья приедет за ним
в понедельник, они из Трелева, бедные люди. А Двадцать второго до сих пор не
забрали, это уж — дальше некуда. Денежные люди, полагал Реморино, все
такие: хуже не бывает, чистые стервятники, никаких чувств. И муниципалитет
позволяет, чтобы Двадцать второй...? Да, был тут судебный эксперт, ходил. А
дни-то идут, две недели пролетело, вот и видите сами: хорошо, что много
холодильников. Этот да тот, вот их уже и три, потому что там еще и Второй
номер, эта из основательниц. У Второго нет семьи, но похоронная контора
обещала прислать фургон в течение сорока восьми часов. Реморино посчитал и
засмеялся — прошло с тех пор уже триста шесть часов, почти Триста семь. А
основательницей он назвал ее потому, что старушка появилась тут
давным-давно, еще до доктора, который продал ее дону Феррагуто. А дон
Феррагуто, кажется, ужасно симпатичный, а? Подумать только, у него был цирк,
потрясающе.
Седьмой открыл лифт, выкатил каталку и ринулся по коридору; это было ни
к чему, Реморино осадил его и пошел впереди с ключом — открывать
металлическую дверь, а Тревелер с Оливейрой между тем одновременно вытащили
сигареты, ох уж эти рефлексы... Им бы лучше захватить с собой пальто, потому
что о волне небывалой жары в морг не сообщили, в остальном же он походил на
склад напитков: длинный стол у одной стены, а у другой — холодильник до
самого потолка.
— Достань-ка, пиво, — приказал Реморино. — Да, вы ведь не знаете.
Иногда режим здесь чересчур... Лучше не говорить про это дону Феррагуто,
словом, мы здесь, случается, выпьем пивка, только и всего.
Седьмой подошел к одной из дверей холодильника и достал бутылку. Пока
Реморино открывал ее специальным приспособлением на перочинном ноже,
Тревелер взглянул на Оливейру, но первым заговорил Седьмой.
— Может, лучше его сначала положить?
— Ты... — начал Реморино и остановился с раскрытым перочинным ножом в
руках. — Ты прав, парень. Давай. Вот эта свободна.
— Нет, — сказал Седьмой.
— Ты мне будешь говорить?
— Простите меня и извините, — сказал Седьмой. — Свободна вон та.
Реморино уставился на него, но Седьмой улыбнулся ему и, сделав как бы
приветственный жест рукой, подошел к дверце, о которой шла речь, и открыл
ее. Из камеры хлынул яркий свет, словно от северного сияния или другого
холодного светила; посреди сияния вырисовывались довольно крупные ступни
ног.
— Двадцать второй, — сказал Седьмой. — Что я говорил? Я их всех по
ногам узнаю. А вот здесь Вторая. На что спорим? Смотрите, если не верите.
Убедились?
Ну вот, значит, этого мы заложим сюда, она свободна. Помогите мне,
осторожней, сперва заносим голову.
— Он у нас чемпион в этих делах, — сказал Реморино тихонько
Тревелеру. — По правде говоря, я не знаю, почему Овехеро держит его тут.
Стаканов нет, че, так что пососем из горлышка.
Прежде чем взяться за бутылку, Тревелер глотнул дым, глубоко, до самых
колен. Бутылка пошла по кругу, и первый сальный анекдотец рассказал
Реморино.
(-66)
Из окна своей комнаты на втором этаже Оливейра видел дворик с фонтаном,
струйку воды, начерченные на земле классики, по которым прыгал Восьмой
номер, три дерева, отбрасывающие тень на клумбу с мальвами и живую изгородь,
и высокий-высокий забор, скрывавший все, что происходило на улице. Восьмой
прыгал по клеточкам почти целый день и оставался непобедимым, Четвертый с
Девятнадцатым хотели отбить у него Небо, но тщетно, нога у Восьмого была как
снайперское орудие, огонь по клетке! — и камешек всегда ложился наилучшим
образом, просто необыкновенно. Ночами клетки чуть светились, и Оливейре
нравилось смотреть на них из окна. Восьмой, у себя в постели, поддавшись
действию кубического сантиметра снотворного, спит теперь, наверное, как
цапля, мысленно поджав одну ногу, а другой подбивая камешек скупым и
безошибочным движением в борьбе за Небо, которое скорее всего разочарует,
едва он его захватит. "Ты невыносимый романтик, — думал про себя Оливейра,
потягивая мате. — А розовая пижама на что?" На столе лежало письмецо от
безутешной Хекрептен: что же это такое, выпускают тебя только по субботам,
это не жизнь, дорогой, я не согласна так долго оставаться одна, видел бы ты
нашу комнатку. Поставив мате на подоконник, Оливейра достал из кармана ручку
и взялся писать ответ. Во-первых, есть телефон (далее следовал номер);
во-вторых, они очень заняты, но реорганизация продлится не более двух
недель, и тогда они смогут видеться по средам, субботам и воскресеньям. И
в-третьих, у него кончается трава. "Пишу как из заключения", — подумал он,
ставя подпись. Было почти одиннадцать, скоро ему сменять Тревелера, который
дежурит на третьем этаже. Заварив свежий мате, он перечитал письмо и заклеил
конверт. Он предпочитал писать, телефон в руках у Хекрептен становился
ненадежным инструментом, сколько не объясняй, она все равно не понимала.
В левом крыле погасло окно аптеки. Талита вышла во двор, заперла дверь
на ключ (она прекрасно была видна под усыпанными звездами горячим небом) и
нерешительно подошла к фонтану. Оливейра тихонько свистнул ей, но Талита
продолжала смотреть на фонтан и даже поднесла палец к, струе, попробовала
воду. Потом прошла через двор, прямо по клеточкам классиков и исчезла под
окном у Оливейры. Все это немного походило на картины Леоноры Каррингтон:
ночь, а в ней Талита, ступает по клеткам, не замечая их, струйка воды в
фонтане. Когда фигура в розовом выступила откуда-то и медленно приблизилась
к клеточкам, не решаясь наступить на них, Оливейра понял, что все приходит в
порядок: вот сейчас фигура в розовом непременно выберет из множества
камешков, сложенных Восьмым у клумбы, один плоский и Мага, потому что это
была Мага, подожмет левую ногу и носком туфли направит камешек в первую
клетку. Сверху он видел волосы Маги, покат ее плеч и как она, чуть вскидывая
руки, чтобы удержать равновесие, мелкими шажками входила в первую клетку и
подталкивала камешек ко второй (Оливейра даже почувствовал дрожь оттого, что
камешек чуть было не выскочил за клетку, но неровность плит удержала его
точно у черты), потом она легко впрыгнула во вторую клетку и застыла на
с
...Закладка в соц.сетях