Жанр: Драма
Чтиво
...го возбуждения я не
чувствовал. Ведь она шла с дурной вестью, с неясной угрозой или намерением
отомстить.
Нет, это невыносимо. Страшная пора в канун настоящей весны. Я запутался.
Меня засосал гигантский водоворот. Пожалуй, теперь лучше быть паном Цыпаком.
Через открытую дверь видна была часть комнаты жены. Вылинявшее кресло и уголок
секретера. Мне давно уже кажется, что маячащая в полутьме сгорбленная тень - я
сам. Это я по своей привычке сутулюсь около секретера, низко опустив голову,
будто гляжу на исписываемый моей рукой лист бумаги. И я смотрел на самого себя,
знакомого и вместе с тем чужого, обремененного какой-то мрачной тайной или
окутанного вуалью, отгораживающей меня от нашего мира.
- К кому ты поперся в тот несчастный вечер, - вполголоса сказал я в другую
комнату. - К людям, с которыми когда-то мимоходом познакомился, которые вдруг
вспомнили о тебе и пригласили потехи ради. Ты даже их адреса толком не знаешь.
Моя тень или я сам, высвободившийся из оболочки, заключающей в себе несколько
ведер воды и щепотку химических элементов, да, моя тень или я сам, лишенный
обременительной и бессмысленной плоти, горблюсь в соседней комнате над доской
секретера, и от меня исходит какое-то напряжение, какая-то кладбищенская
оцепенелость и обыкновенный страх.
- Не побегу же я, как последний трус, в поликлинику проверяться. Честь -
единственный оставшийся у меня капитал. Ну, может, еще капелька достоинства,
припрятанная за пазухой на черный день.
Влетел ветер и вздул занавески.
- Жил ты, гад, аккуратно, а теперь выясняется, что за тобой остались груды
мусора, лужи грязи и кучи говна. Катись, горбун несчастный, к такой-то матери.
Но я там, в комнате жены, не поднимался со стула, точно придавленный грехами, и
всматривался в невидимый лист бумаги, ожидая, что на нем проступят слова
приговора, начертанного невидимыми чернилами невидимой рукой.
- Чтоб тебя черти взяли.
Все же я встал с кровати и подошел к двери. Нет, меня там не было. Я видел
кресло, грязноватую стену, секретер жены и затянувший углы мрак, вылупившийся из
тяжелых штор на окне.
Я вернулся к себе в комнату, не сомневаясь, что и он вернется на свое место. А,
какое мне до него дело, какое мне дело до самого себя. Мои мысли скользят,
словно по ледяной горке. А их много. Глупые, разумные, гнусные, благородные,
трусливые, отчаянные, ничтожные, патетические. Мысли-червяки, мысли-воробьи,
мысли-мухи, мысли-облака, мысли-жабы, мысли - заходящие солнца. Оставьте вы
меня, ради Бога, в покое.
Я на минуту заснул. Проснулся в холодном поту, не зная, где я и кто я.
Медленно узнавал свою комнату, в конце концов увидел и себя, свободного от
мирских соблазнов, застывшего в небытии - в небытии, о котором никому ничего не
известно. Да я тут рехнусь. И перестану отличаться от своих соплеменников. Какое
счастье, что еще никто не додумался посылать народы на психиатрическую
экспертизу.
Нужно разгадать хоть одну загадку. Снять с души хоть один грех. Я тяжело
поднялся с кровати. Но в этот момент зазвонил телефон.
- Алло, - сонным голосом сказал я.
Кто-то на другом конце провода громко дышал в трубку, не решаясь заговорить.
Вероятно, она. Но которая.
- Пока, - сказал я себе, сидящему в другой комнате.
Ремонт в комиссариате закончился. Маляры выносили козлы и пустые банки из-под
краски. Я несмело подошел к дежурному, который был похож на Чарли Чаплина из
полицейских комедий.
- Добрый день, прошу прощения.
Он посмотрел на меня смоляными глазами и шевельнул усиками:
- В чем дело?
- Я бы хотел поговорить с заместителем комиссара Корсаком.
- Такой у нас не работает.
- Как - не работает? Он же ведет мое дело.
- Возможно, вел, но сейчас у нас уже не работает. Уволен.
- Уволен? - недоверчиво прошептал я. - За что?
- За политику. Полиция должна быть нейтральной. - Чаплин смахнул с усиков
кусочек сыра, который упал на галстук, а потом скатился между колен. Хотел его
поймать, но, видимо, постеснялся.
- Ну так что вам нужно?
- Я нашел сестру покойной девушки.
- Какой? За последнюю неделю убиты три девушки.
- Нет-нет. Она умерла в моей квартире. Он посмотрел на меня пронзительными
глазами:
- Ну и что?
- Можно установить ее адрес. Комиссар Корсак просил ему помочь.
Дежурный взял пачку бумаг и стал их просматривать, словно разыскивая мое дело.
- Следствие будет поручено другому сотруднику.
- А мне что делать?
- Идите домой и ждите. Понадобится, мы вас вызовем.
Кого-то куда-то тащили, кто-то пугающе хрипел.
- Значит, мне ждать?
- Да, ждите.
Когда же это кончится, с отчаянием подумал я. Лучше б меня снова посадили.
Было бы спокойнее. И зачем только Тони меня вызволил. Тони - стукач.
Стукач.
Я нерешительно вышел на улицу. Собравшаяся перед входом толпа с энтузиазмом
кого-то приветствовала. В ответ на дружный возглас "Да здравствует!" какой-то
косматый низкорослый толстяк поднял вверх обе руки с растопыренными в виде буквы
V пальцами. Это был президент.
Поблагодарив своих почитателей, он направился к дверям комиссариата. Но двое
полицейских стали, выкручивая руки, сталкивать его на мостовую.
Третий загородил дверь.
- Руки прочь!
- Позор!
- Убийцы! - кричала толпа. Полицейские бегом кинулись в комиссариат, отпустив
президента. Тот было последовал за ними, но остановился и только бессильно
погрозил вдогонку беглецам кулаком. Потом занял место в первом ряду
сформировавшейся колонны. Сыны Европы с незнакомой, кажется в стиле рока, песней
на устах строевым шагом двинулись в сторону Маршалковской.
Подумать только: рано или поздно он действительно будет нашим президентом.
На площади Трех Крестов я увидел Любу. До чего же мне не нравится это имя.
Она стояла на остановке, к которой как раз подъезжал автобус. Я опрометью
бросился вперед, лавируя между гудящими машинами, и догнал ее, когда она уже
поставила ногу на подножку.
- Куда ты едешь? - задыхаясь, спросил я.
- Хочешь поехать со мной?
- Хочу, - сказал я и тут же пожалел о своем решении.
Но мы уже взялись за руки. Передние дверцы со скрипом закрывались; мы едва
успели протиснуться в автобус.
Я схватился за спинку сиденья, пытаясь отдышаться. Люба пробила билеты за себя и
за меня. Ветер колотился в окна автобуса.
Мы держались за руки и смотрели друг другу в глаза. Я улыбнулся, она тоже
улыбнулась. Из тьмы ее огромных ресниц блеснул ярко-голубой свет, и вся моя на
нее обида растворилась в нежности. Моя обида - робкая, двусмысленная,
невыразимая. Вот сейчас она нагнется, да нет, встанет на цыпочки, чтобы
дотянуться до моего уха, и возьмет свои слова обратно, и снимет с меня
напряжение, избавит от мерзкого сосущего страха.
Поглядев за окно, я сообразил, что мы едем в сторону Воли. Давно я не бывал на
этих улицах. Они как будто стали ярче и многолюднее. Все вывески и надписи на
английском языке. Польская реклама попадалась редко.
- Мы прямо как по предместью Чикаго едем, - шепнул я.
- Никогда не была в Чикаго.
- Куда ты меня везешь?
- Ты сам захотел.
Я смотрел на нее и чувствовал, что во мне разгорается страсть. Вернее, какое-то
жгучее нетерпение на грани пароксизма дрожи, которое мои ближние называют
страстью. Плохо, подумал я. Плохо мое дело.
Я засунул палец внутрь ее перчатки. Нащупал бороздки на ладони. Попытался
определить длину линии жизни. Она не мешала мне. Улыбалась, наклонив голову,
уличные тени то заслоняли, то открывали ее лицо, а ладонь сжималась, забирая в
плен мою руку.
- Это здесь, - сказала она. - Выходим.
Мы были на незнакомой мне улице с трамвайными рельсами, возможно уже
заброшенными. Вдоль противоположного тротуара тянулась каменная ограда; я не
видел ни ее начала, ни конца.
- Идем, - потащила она меня, и мы наперерез мчащимся автомобилям перебежали на
другую сторону. Вскоре я увидел в ограде ворота, в которые мы и вошли. Слева
стоял домик, типичный для этого заводского района.
Какой-то мужчина, опиравшийся на лопату, кивнул моей спутнице.
Я увидел перед собой то ли лес, то ли одичавший парк. Старые деревья тяжело,
словно придавленные горем люди, клонились набок, тяжело шумели могучие, еще
безлистные кроны. А внизу тоже был лес - лес мертвых кустов и засохшего бурьяна
или неведомых буйных трав.
Мы торопливо шли по едва угадывающейся в этой неживой, еще зимней чащобе
аллейке. И вдруг я увидел почерневшие, обросшие мхом выщербленные каменные
плиты, вертикально вколоченные в мертвые травы, в мертвую землю.
- Мацебы, - потрясенный, прошептал я.
- Да, это еврейское кладбище на Окоповой. Мы свернули в боковую аллейку,
заросшую еще больше, чем главная. Я увидел кучку людей вокруг ямы, желтой раной
зияющей посреди безжизненного сора.
На длинной тележке, похожей на больничную каталку, лежало тело, закутанное в
белый саван. Это могла быть женщина или невысокий мужчина. Молодой человек в
ермолке, с темной бородой, в очках нараспев читал что-то из черной книги; я
подумал, наверное, это каддиш, и невольно пересчитал мужчин. Шесть, а я, гой, -
седьмой. Среди стоящих над желтой ямой, по стенкам которой стекали струйки
сырого песка, было несколько женщин; когда могильщики стали опускать завернутые
в белое полотно человеческие останки на дно могилы, они запричитали - чуточку
театрально, вероятно следуя довоенному провинциальному обычаю, и я догадался,
что это старые актрисы Еврейского театра.
Потом мы услышали шуршанье песка, сбрасываемого лопатами в могилу. Ветер
пронзительно свистел в кронах деревьев, обвешанных гнездами омелы, а я
протиснулся между ближайшими надгробными плитами, заслоненными мертвыми кустами
малины, и стал рассматривать барельефы и выгравированные в камне рисунки,
украшающие мацебы. Меня поразило повторение одного и того же символа. Застывшая
в разных положениях рука опускала монету в копилку.
Кладбище вымершего народа. Где-то неподалеку стонали на повороте трамвайные
колеса. В другой стороне кричали мальчишки, вероятно игравшие в футбол. Низко,
словно прячась от порывов ветра, над кладбищем летел вертолет.
Кто-то взял меня под руку. Это была моя Люба.
- Пойдем, - сказала она.
Мы пошли по какой-то другой дорожке туда, откуда доносился шум города А я не мог
насмотреться на частокол мацеб, памятников и надгробных камней, пожираемых
безжалостной природой. Разглядывал непонятные буквы, похожие на рисуночки,
сделанные левой рукой. Я помнил их с детства, но так и не узнал, что они
означают.
- Это она? - поколебавшись, спросил я.
- Кто?
- Покойница.
- Моя знакомая.
Я искоса взглянул на Любу. Она откинула со щеки прядку темных волос, которую
трепал ветер.
- Это она, - повторил я с каким-то отчаянным упорством.
Но Люба молча обогнала меня и, ускорив шаг, направилась к воротам, за которыми
уже исчезали немногочисленные участники церемонии. Какой-то мужчина в стеганой
кацавейке кланялся, приподняв шапчонку, сделанную из донышка шляпы. Наверно,
сторож. Хранитель забытого варшавского некрополя.
Мы сели в автобус. Люба опять пробила за меня билет. Отвернувшись, смотрела на
улицы за окном, которые становились все светлей и веселее. Мы приближались к
Старому Мясту. Я знал, что она сейчас выйдет.
- Хочешь, чтобы я к тебе зашел? - шепнул я в ее закрытое шарфиком ухо.
- А ты?
- Хочу.
Мы вышли неподалеку от Замковой площади. Если б суметь сосредоточиться,
поразмыслить, обдумать ситуацию. Все вдруг рухнуло, как старый дом, из которого
выселили жильцов.
Потом, уже в мастерской, я с нездоровым возбуждением следил за ее сдержанными
автоматическими движениями, когда она снимала перчатки, откладывала сумочку, шла
в таинственную бездну, чтобы заварить чай для согрева. А ведь любовь - это
ущербность, думал я. Временная инвалидность.
Унизительная зависимость. Болезненное состояние, избавляющее от ответственности
за совершенные поступки. Я давным-давно это знаю, но когда сейчас вытягиваю руку
и растопыриваю пальцы, вижу, что они дрожат, и не могу унять дрожь.
Заговорили башенные часы. Бьют напоказ, по традиции, но и для нас тоже.
Ветер стихал, слышнее стали голоса города.
Она принесла чай. Мы сели на тахту.
- Есть хочешь?
- Нет. Мне уже много дней не хочется есть.
Она прикрыла ресницами глаза. Не захотела понять намек.
Зазвонил телефон, но Люба не шелохнулась. Я подождал, пока телефон перестанет
звонить. Потом начал молча к ней придвигаться. Вернее, приближал лицо, упираясь
ладонями в тахту. А она неуклюже отодвигалась и, кажется, скупыми жестами давала
понять, что запрещает мне это делать. Но в конце концов отступать стало некуда,
и я настиг ее под черной наклонной балкой неизвестного назначения. Целовал,
сперва легонько, глаза, лоб, то местечко за ухом, пока не добрался до губ. В
какой-то момент она начала отвечать на поцелуи, но словно бы немного рассеянно
или задумчиво.
Тогда я, вздохнув, стал осторожно, чтоб не спугнуть, ее раздевать. А она
прислушивалась к тому, что я делаю, не поощряя меня, но и не уклоняясь.
Какие-то остатки трезвых мыслей проскакивали в уме и исчезали в горячем розовом
мраке.
Опять она была передо мной, обнаженная. Лежала такая же прекрасная, как вчера,
как позавчера. Нет, сегодня из-за моего внутреннего сумбура она казалась еще
прекраснее. Я поздоровался с прелестной ключицей, защищавшей чуть заметно
пульсирующую впадинку, радостно поздоровался с грудью, удивленной и немного
смущенной, приветствовал робкий пупок, похожий на брошку с жемчужиной, и, с уже
гудящей головой, коснулся стыдливо сомкнутых бедер - бедер, безупречно
вылепленных Господом Богом, а может быть, провидением.
Мы долго кружили над раскаленной солнцем Варшавой, вернее, над багровым жерлом
Везувия. Говорили, не слушая друг друга, вздыхали, кажется, даже плакали, а
потом она вдруг позвала кого-то, быть может меня, и долго душила в себе крик, а
я жевал сухой глоток воздуха, наполненный ею, ее запахом, ее теплом.
Потом я опять на нее смотрел. И казалось, могу так смотреть бесконечно.
Переждать здесь, под весенним небом, кризисы, беспорядки, внезапные войны.
Я не видел в ее безупречной красоте ничего, внушающего опасение, ничего такого,
что послужило бы предвестником или первым признаком беды, которая, вероятно,
была уже и моей бедой.
Я не знаю и никогда не узнаю, как смотрят на наш общий мир мои ближние.
Видят ли они те же, что и я, или несколько иные формы, радуют ли их те же цвета
- иногда нежные, иногда мрачные, так ли они оценивают расстояния, или, может,
кто-то чувствует себя ближе, а кто-то дальше от неба либо от края земли. Я не
знаю, какие электромагнитные процессы происходят в их сознании, порой именуемом
душой. Возможно, то, что немного меня огорчает, приводит их в ярость, то, что
меня манит и притягивает, их отталкивает и вызывает отвращение, то, что меня
убивает, их воскрешает.
И в ее душу я никогда не проникну, хотя интуиция мне подсказывает, что мы с ней
связаны уже не один век, а точнее, испокон веку. Я не умею этого себе объяснить,
но знаю, что каждое прожитое нами мгновенье, вспышка воспоминаний, судорога
страха у нас давным-давно общие, и эту общность питают мелеющие реки, гибнущие
леса и смутное ощущение вины. Да и надо ли искать объяснение. Познание - водопад
разочарований.
Пара голубков прохаживалась по водосточному желобу, с достоинством заглядывая в
окно. Наверно, прилетели сюда следом за мной. Моя личная охрана. Возможно, кемто
приставленная.
А мы с ней лежим, как в гробу. Над нами наклонное окно и большой кусок неба.
Того самого, выдуманного людьми. И тихо, как в небе. Отголоски земной жизни сюда
едва пробиваются.
- Я тебя тяну на дно. Ты утопаешь в моих объятиях, как в темпом омуте, - вдруг
сказала она.
- Я этого не ожидал, - ответил я. - Больше ничего не могу сказать.
- Так было суждено. Я выбрала тебя спутником на долгую дорогу.
- Слишком много неясного.
- Ясности вокруг все меньше. Может, это незаметное начало конца света.
- Люди от сотворения мира рассказывают такие сказки.
Она приподнялась, опершись на локоть. Передо мной была ее успокоившаяся грудь с
коралловым островком соска.
- Знаешь, я тогда уже была по ту сторону.
- Запомнила что-нибудь?
- Ничего. Но, когда наконец вернулась, знала, что должна тебя отыскать.
- Это просто красивые слова.
- Нет. Я отчетливо ощущала, что ты меня ждешь в Варшаве. Стоишь на перекрестке и
глазеешь на прохожих, идущих неведомо откуда и неведомо куда, и в конце концов
заметишь меня, и у тебя сильно забьется сердце.
- Каким ты меня вообразила?
- Таким, какой ты есть!
- Не могу поверить.
- Я тебя до того несколько раз видела. Возможно, ты мелькнул в толпе в Америке,
или в Австралии, или в Израиле.
- Я никогда в жизни не уезжал из Польши.
- Не важно. И тем не менее бродил за мною по свету.
- А тебе, незнакомая женщина, известно, что такое совесть?
- А что такое совесть?
Она села на краю тахты, начала лениво расчесывать щеткой распущенные волосы. На
фоне окна четко рисовались очертания ее шеи, затылка, поднятых рук и нежный овал
груди.
- Я о тебе ничего не знаю.
- И я о тебе ничего не знаю. - Обернувшись со щеткой в руке, она смотрела на
меня улыбаясь, и все вокруг поголубело от ее взгляда, а может быть, за окном изза
туч пробилось весеннее небо.
- Вдвоем будет легче, - сказала она.
- А ты у меня спросила согласия?
- Мне незачем было спрашивать. Я знала, что ты пойдешь за мной. Так было
суждено.
- Кто тебя научил говорить "так было суждено"?
- Отец. Это единственное, с чем он отправился в мир оттуда, где родился.
- Ты меня не боишься?
- Я уже говорила, что не боюсь.
- Меня подозревают в убийстве.
- Нет никаких убийств. Есть только добровольно выбранная смерть.
- Я теперь все чаще думаю: что там - по ту сторону, на том берегу, или на том
свете? Словом, за той границей, до которой мы провожаем близких.
- Узнаем, когда вместе ее пересечем.
- Почему ты за меня решаешь? Совершенно неожиданно она весело рассмеялась:
- Ты ворчишь, как старый муж. Но мне это нравится.
Нагнулась и поцеловала меня в губы. А мне опять захотелось ее обнять, привлечь к
себе, и где-то в моей несчастной голове замелькали неизвестные, но легко
вообразимые непристойности.
- Тогда скажи мне все. Всю правду.
Она опять стала меня целовать с нежностью, в которой было что-то еще, что я уже
учился любить. Она тоже меня хотела. Да, она хотела меня - только таким
примитивным словом можно было назвать соединившие нас странные узы.
И опять мы упали на тахту, и мне уже стало все равно. Мы занимались любовью с
робким бесстыдством, совершая неожиданные открытия, обнаруживая приятные
сюрпризы, изобретая множество упоительных мелочей. Впервые смотрели друг другу в
глаза, и от этого нас обоих захлестывала горячая волна. Наконец она осмелела
настолько, что раз-другой перехватила инициативу, и ее опытность вызвала у меня
одновременно и гордость, и смущение. Но ведь мы, объединив усилия, вместе
пробирались в глубь того виноградника, который прежде знали лишь поверхностно, и
теперь помогали друг другу в этом путешествии, увенчавшемся неожиданным
успокоением.
- Если хочешь, можешь уйти, - сказала она потом устало.
- Слишком поздно.
- Слишком поздно не бывает. Я тебя предупредила.
- Слишком поздно.
- И ты согласен, чтобы я повела тебя за руку к той границе, о которой ты
говорил?
Я вздохнул. Вероятно, на башне Королевского замка опять пробили часы, но мне не
хотелось прислушиваться. К голосу рассудка старинных часов.
- Знаешь, - сказала она, глядя в потолок, - на этом чердаке тридцать лет назад
повесился какой-то художник.
- Не страшно тебе жить тут одной?
- Откуда ты знаешь: может, там, в глубине, анфилада комнат, где затаился мой муж
и трое наших детей.
- Нет уж, я никогда шагу не ступлю в эти катакомбы.
Она посмотрела в пустое окно.
- Судьба приготовила тебе двойную западню, - сказала она.
- Почему двойную? Она молчала.
- Ты ее имеешь в виду?
- Нужно радоваться каждому дню. Мы не знаем, сколько их у нас осталось.
- Значит, и я должен полюбить жизнь? Всю, какая мне осталась?
- Я буду твоей жизнью,- сказала она в пространство. - И твоей смертью.
Я почувствовал неприятный укол где-то в области сердца. Мне захотелось вскочить
и уйти. Но куда уйти.
- Ты меня не разлюбишь, когда я подурнею? - спросила она, растягивая слова.
- Я уже ничего не знаю.
Она повернулась и долго внимательно или задумавшись, что было ей несвойственно,
на меня смотрела. Она сделала мне прививку, подумал я.
Привила безразличие ко всему.
- Я тебе говорил, что в жизни не встречал привидений, что со мной никогда не
случалось ничего сверхъестественного, и никакая неземная сила никогда не давала
о себе знать?
- Говорил, наверно, а может, думал.
- Мне бы хотелось, чтобы существовало нечто, о чем мы не знаем и не
догадываемся. Ужасно постная у нас жизнь.
Она наклонилась надо мной, долго смотрела в глаза. Почему-то мне показалось, что
она хочет и не решается заговорить.
- Ну и что? - спросил я.
- Ничего.
- Что с нами будет?
- Увидим.
- Мне нравится, что у тебя есть какая-то тайна. Но в конце концов я должен ее
узнать.
- Нельзя.
- Учти, до определенной отметки на шкале я наивен, поскольку быть наивным
удобно, но потом начинаю лукавить или даже хитрить.
- Знаю.
Я помолчал.
- Почему?
- Что "почему"? - ответила она вопросом.
- Ты понимаешь, о чем я спрашиваю.
- Да ведь ты уже примирился.
- Я никогда не примирюсь.
- Лучше не задавать вопросов.
- Не могу к такому привыкнуть.
- Тебе бы хорошо поспать.
- Ты постоянно мне это повторяешь.
- Постарайся не думать. Смотри, я с тобой.
- А я не уверен, что ты со мной. Мне кажется, ты время от времени куда-то
убегаешь через щели в стене.
- Представь, что и у меня есть свои заботы.
- Расскажи мне о них.
- Не стоит.
- Ты понимаешь, что взяла на себя ответственность за меня?
- На этом свете все имеет свою цену.
- Что это значит?
- Я ответила на твой вопрос.
- Еще раз спрашиваю: кто ты? Расскажи мне всю правду о себе и о ней.
- Я уже тебе рассказала. Не мучай меня. Я встал с тахты, оделся, спрятавшись за
спинкой кресла, и направился к двери.
- Куда ты идешь? - негромко спросила она.
- Куда глаза глядят.
- А когда вернешься?
- Никогда.
Люба, думал я, это попахивает даже окочурившимся комсомолом, проклятой эпохой,
чем-то чуждым. Это не складка времени, это трещина во времени, какой-то разрыв
или щель. И я в этой щели застрял. А может, у меня просто сотрясение мозга.
Я шел по берегу Вислы. Возвращался кружным путем домой, если можно назвать домом
три ненавистные комнаты с кухней в старых кирпичных стенах.
Река взбухла от весеннего паводка. Но вода на меня хорошо действует. Горы
раздражают, поверхность воды, в которой отражается небо или блеск солнца,
успокаивает.
Река несла в себе и на себе все отбросы страны. Вода подтачивала берега Праги,
вырывала с корнем кусты ракитника и сносила легкомысленно оставленные на зиму
киоски и пляжное оборудование. Она была желто-бурой и не отражала ни неба, ни
солнечных лучей, в отличие от рек моего детства. Я остановился у чугунной
балюстрады, захватанной руками многих поколений.
Остановился как вкопанный: мне показалось, что посредине реки между льдинами
желтой пены плывет труп. Я напряг зрение, даже перегнулся через балюстраду,
пытаясь разглядеть нечто, похожее на увлекаемое испещренным водоворотами
течением, лежащее на спине мертвое тело.
- Там человек! - невольно крикнул я и стал озираться в поисках помощи. И тут
увидел позади себя президента.
- Пускай себе плывет, - сказал он со снисходительной усмешкой. - Их шесть
миллиардов. Выловят в Гданьске.
- Пан президент, вы человек бывалый, где здесь телефон? Надо позвонить в
полицию.
- Брось, дружище.
Только теперь я заметил, что одет он приличнее, чем раньше. На нем был
архаический двубортный костюм из некогда темно-синей в белую полоску шерстяной
ткани, видимо недавно побывавший в чистке, отчего вполне мог сойти за выходной.
Из-под пиджака выглядывала криво застегнутая яркая клетчатая рубашка.
- Это останется на вашей совести,- сказал я.
- Пожалуйста, ради Бога. Наверняка какой-нибудь цыган или вьетнамец.
Невелика потеря, - и вдруг стукнул меня по плечу, а из седоватых зарослей вокруг
рта, носа и глаз у него пошли пузыри. Смеется, догадался я.- Это пень, дружище,
я уже несколько минут за ним наблюдаю. Погляди лучше на этих телок под кустом.
Мои поклонницы. Возле университета снял.
Действительно, неподалеку стояли три немного смущенные барышни.
- Подите сюда, познакомьтесь с моим сокамерником. Кажется, за убийство сидел.
- Это недоразумение. Все уже почти выяснилось, - сконфуженно пролепетал я.
- Полюбуйтесь, каков герой,- хвастливо восклицал президент. - Задушил молодую
девушку в собственной квартире.
- Не задушил, не задушил, - неуклюже защищался я.
Вид у сторонниц Сынов Европы был, признаться, довольно жалкий. Одна опиралась на
металлический костыль, при создании другой Господь явно долго раздумывал,
колебался и, похоже, в последний момент влепил бедняжке признаки обоих полов, а
третью вообще смастерил на скорую руку. Мы обменялись вежливыми поклонами.
Девицы могли быть студентками. Мы стояли у подножья обрывистого берега Вислы, в
том месте, где за оградой начинались университетские сады.
- Пришлось взять на перевоспитание, - рассказывал президент. -
Представляешь, малышки раздавали перед университетом листовки какого-то
шарлатана, объявившего себя Мессией, будущим спасителем Польши. Мажена, где
живет этот кретин?
- На Доброй улице, - сказала девица с костылем.
Президент снова прыснул; веселый по замыслу смех, пока вырвался из гущи бороды,
превратился в фырканье.
- Знаешь, приятель, я в свое время был у них в университете доцентом. Чтоб не
скучать на семинарах по математической логике, мы придумали развлечение:
прибавляли к названиям варшавских улиц слово "жопа". Гляди, как здорово: Добрая
жопа, Дикая жопа, Волчья жопа и даже Железная.
Попробуй разочек бессонной ночью - невинная забава, а как расширяет горизонты
польской поэзии! Листовки придурка с Доброй улицы
...Закладка в соц.сетях