Жанр: Драма
Святой колодец
Валентин Петрович Катаев
Святой колодец
Повесть
-----------------------------------------------------------------------
В.Катаев. Собрание сочинений в девяти томах. Том 9.
Повести. Стихотворения. М.: Худ.лит., 1972. Примечания Л.Скорино.
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru, http://zmiy.da.ru), 01.12.2004
-----------------------------------------------------------------------
- Запейте водичкой. Вот так. А теперь спите спокойно. Я вам обещаю
райские сны.
- Цветные?
- Какие угодно, - сказала она и вышла из палаты.
После этого начались сны.
Мы сидели под старым деревом на простой, некрашеной, серой от времени
скамье где-то позади нашей станции, рядом со Святым колодцем, откуда по
железной трубке текла слабая, перекрученная струйка родниковой воды, сбегая
потом в очень маленький круглый пруд, на четверть заросший осокой,
изысканной, как большинство болотных растений.
Невдалеке стояла сосна, совсем не похожая на те мачтовые сосны, которые
обычно растут в наших лесах, стесняя друг друга и безмерно вытягиваясь вверх
в поисках простора и света, а сосна свободная, одинокая и прекрасная в своей
независимости, с толстыми лироподобными развилками, чешуйчато-розовыми, и
почти черной хвоей. И во всем этом пейзаже было нечто тонко живописное: в
игрушечном прудике, превращавшемся во время короткого, теплого дождика в
картинку, кропотливо вышитую бисером, в четырех закрученных облачках,
которые ползли по голубым линейкам неба, как белые улитки, на разной высоте
и с разной скоростью, но в одном направлении, а в особенности в фигуре
старика, пришедшего к Святому источнику мыть свои бутылки.
Старик вынимал бутылки одну за другой из мешка, полоскал в воде и
ставил шеренгой для того, чтобы они высохли, прежде чем он пойдет их сдавать
в станционный продовольственный магазин. Здесь были самые разнообразные
бутылки - белые и зеленые - из-под вермута, зубровки, портвейна, "столичной"
и "московской", кагора, рислинга, "абрау-каберне", "твиши", "мукузани" и
многие другие - и среди них лилипутики четвертинок, как маленькие дети среди
нищих, - и каждую из них старик тщательно полоскал снаружи и внутри и ставил
одну возле другой, причем мы заметили, что, хотя ряд и удлинялся, количество
бутылок в мешке не убавилось, как будто бы мешок был волшебный, и это нас
немного беспокоило, подобно простому фокусу, который трудно разгадать.
Жена сказала, пожимая плечами, что это вовсе и не мешок, а самая
обыкновенная прорва, в смысле прорва времени, попросту говоря - вечность.
Вечность оказалась совсем не страшной и гораздо более доступной
пониманию, чем мы предполагали прежде.
Мы заметили над прудом крутой полукруглый мостик, который вместе со
своим отражением составлял виньетку заглавного "О", и на этом мостике стоял
другой старик - а быть может, и тот же самый, - но только с узкой,
чрезвычайно длинной седой бородой и еще более узкими - как тесемки усами,
- старый китаец, одетый в шелковый бедный халат; его воронкообразная
шапочка по форме и по ярко-оранжевому цвету напоминала перевернутую шляпку
известного грибка лисички. Он низко держал в сморщенных старческих руках
хрустальную мисочку, в которой плавала глазастая золотая рыбка цвета
настурции. Старик предложил нам с церемонной вежливостью купить эту рыбку на
обед, но так как он говорил на одном из неизвестных нам диалектов Южного
Китая, то мы молча пошли дальше, а старик долго кивал нам вслед своей - в
общем-то, еще совсем не старой - головой на тонкой фарфоровой шейке, в то
время как появился еще один - третий! - старик, а может быть, все тот же
самый - но на этот раз опять китаец - и шел по горизонту, держа на плечах
коромысло с двумя мелкими плетеными корзинами, делавшими его похожим на
весы.
Слишком большое количество стариков китайцев слегка нас встревожило - в
особенности встревожил человек-весы, - и мы поспешили покинуть эту
прелестную местность, напоминавшую окрестности Куньминя, города вечной
весны, и переселиться в другое место, быть может, куда-то в Западную Европу.
Куньминь - город вечной весны.
А старик - заметьте себе! - тем временем все полоскал и полоскал свои
бутылки, и в музыкальном бульканье воды мне чудились спорящие голоса.
- Здравствуйте. Как самочувствие?
Я уже был морально подготовлен ко всему и не слишком испугался.
Мне понравилось его почти юношеское лицо, узкое, с темными ласковыми
глазами гипнотизера, которые проникновенно смотрели в меня как бы из прорези
полумаски. Он осторожно, почти неощутимо, потрогал мои руки на сгибах, где
мутно просвечивали голубые узлы вен.
- До завтра, - сказал он.
- Завтра - это только другое имя сегодня, - произнес я, повторяя чью-то
чужую мысль.
Он или не оценил, или просто не понял моей излишне тонкой шутки, потому
что ничего не ответил и как-то совсем незаметно исчез.
Так наступила пора великих превращений, как некогда сказал умирающий
Гёте.
"Святой колодец" - название небольшого родничка вблизи станции
Переделкино Киевской железной дороги, возле которого я обдумывал эту книгу и
размышлял о своей жизни.
Первое время мы совсем не скучали. Мы опять любили друг друга, но
теперь эта любовь была как бы отражением в зеркале нашей прежней земной
любви. Она была молчалива и бесстрастна. Мы занимали, сообразно своему
вкусу, не большой, но и не маленький пряничный домик в два этажа с высокой
черепичной крышей и прелестным садиком, полным цветов. Перед ним рос
постоянно цветущий конский каштан, который был, по крайней мере, в пять раз
выше дома. Для того чтобы увидеть все дерево целиком, от земли до кроны,
нужно было отойти на сто метров, да и то начинала кружиться голова, а домик
тогда казался совсем маленьким, просто игрушечным. Цветы сами по себе
напоминали маленькие восковые деревца - елочки, - в известном порядке
рассаженные по всей кроне, которая была составлена из больших пяти-, семи- и
даже девятипалых листьев, как будто бы тщательно нарисованных тонким
английским графиком-прерафаэлитом вроде Обри Бердслея. Ствол дерева был
почти черный, даже, можно сказать, совсем черный, что еще сильнее
подчеркивало восковую розоватость соцветий и полупрозрачную зелень кроны.
Я это все описываю так подробно потому, что теперь у меня совсем
исправилось зрение, я давно уже не носил очков и видел все поразительно
точно и далеко, как в юности, когда я мог с наблюдательного пункта вести
пристрелку без бинокля.
Возле дома, как и подобает в цветных сновидениях, росло также несколько
кустов породистой сирени, цветущей поразительно щедро, крупно и красиво. Мы
не уставая восхищались оттенками ее кистей: густо-фиолетовыми, почти синими,
лилово-розовыми, воздушными и вместе с тем такими грубо материальными,
осязаемыми, плотными, что их хотелось взять в руку и подержать, как гроздь
винограда или даже, может быть, как кусок какого-то удивительного
строительного материала.
Вокруг, за низким сквозным заборчиком, выложенным из чугунно-багрового
кирпича - через один, - было также много цветущей жимолости, коротко
остриженного боярышника, крушины и еще каких-то красивых декадентских
растений вроде араукарий или филодендронов. Посреди ровного газона стояли
солнечные часы, которыми, впрочем, никто не интересовался.
Нам никто не мешал. Мы жили в полное свое удовольствие, каждый в
соответствии со своими склонностями. Я, например, злоупотребляя своим
сверхпенсионным возрастом, старался ничего не делать, а жена с удовольствием
готовила мне на электрической плитке легкие, поразительно вкусные завтраки
из чудесно разделанных, свежих и разнообразных полуфабрикатов, упакованных в
целлофан, - как, например, фрикадельки из райских птиц и синтетические
пончики. Мы также ели много полезной зелени - вроде салата латука,
артишоков, спаржи, пили черный кофе. Нам уже не надо было придерживаться
диеты, но мы избегали тяжелой пищи, которая здесь как-то не доставляла
удовольствия. При одной мысли о свином студне или о суточных щах с желтым
салом мы теряли сознание. Мы объедались очень крупной, сладкой и всегда
свежей клубникой с сахаром и сливками, любили также перед заходом солнца
выпить по чашке очень крепкого, почти черного чая с сахаром и каплей молока.
От него в комнате распространялся замечательный индийский запах. Я же, кроме
того, с удовольствием попивал холодное белое вино, пристрастие к которому
теперь совершенно не вредило моему здоровью и нисколько не опьяняло, а
просто доставляло удовольствие, за которое потом не нужно было
расплачиваться. Мы также охотно ели мягкий сыр, намазывая его на хрустящую
корочку хлебца, выпеченного не иначе как ангелами. Я уже не говорю о том,
что рано утром мы завтракали рогаликами со сливочным маслом и джемом в
маленьких стеклянных баночках, который напоминал зеленую мазь или же помаду.
Погода была всегда очень хорошая, не утомительная, чаще всего
солнечная, теплая и ласковая, и от мокрой земли пахло весной.
Почти каждый день мы садились в небольшую машину и мчались по шоссе
мимо странной живописи и графики дорожных знаков, которые, подобно работам
абстракционистов, хотя и не имели ничего общего с живописью, но тем не менее
руководили нашим движением, предупреждая и давая понять условным языком
своих ломаных линий, зигзагов, крючков, треугольников, разноцветных кружков
и полосок обо всем, что подстерегает нас впереди, то есть в самом недалеком
будущем. Курбе говорил: "То, чего мы не видим, несуществующее и абстрактное,
не относится к области живописи". Это верно, но к какой-то области оно все
же относится! Я думаю, к области новой - третьей - сигнальной системы,
которая идет на смену устаревшей. "Только письмо и звук, - говорил Джон
Бернал, отказывая цвету в этом праве, - воплощают мысль человека, а теперь
счетные устройства и их коды могут материально воплотить человеческую мысль
в совершенно новые формы, в какой-то мере заменить язык и даже пойти в своем
развитии дальше языка".
Мы мчались мимо реклам, нарисованных светящимися красками, то и дело
въезжая в зеленые тоннели вязов, смешивавших над нами свои таинственные
кроны.
Сигналы из будущего неслись нам навстречу, предостерегая и предотвращая
опасности, подстерегавшие нас за каждым поворотом времени.
На поворотах мелькали бело-черно-красные столбики, напоминавшие
абстрактное изображение аистов, стоящих вдоль дороги.
У меня уже не болело плечо. Никогда не кружилась голова, не ломило
затылок.
Жену тоже ничего не терзало. Мы почти никогда не спали, ни днем, ни
ночью, а чаще всего сидели в старомодных креслах перед камином, где тлело
громадное бревно, положенное косо. Она вязала. А я старался ничего не
делать. Даже не думать. Я только смотрел в окно и собирал различные
наблюдения, не имевшие никакой ценности: ни научной, ни художественной, ни
философской. Так, например, я заметил, что из одной и той же почвы, почти из
одного и того же песта растут два совершенно различных растения - одно
красивое и ценное, вроде конского каштана, другое некрасивое и дешевое, с
плохой древесиной, вроде ольхи. Вообще я очень много наблюдал за материей,
принявшей ту или другую форму. Я пришел к выводу, что не только содержание
обусловливает форму, а еще что-то другое. Наблюдая за природой, я сделал
вывод, что раз все, что мы видим, есть физические тела и как таковые имеют
объем - тело дороги, тело кленового листа, многочисленные тельца песка (ибо
каждая песчинка есть тело), даже тело тумана, - то и живописи в чистом виде
не существует, она всегда лишь более или менее удачная имитация скульптуры.
Итак, пусть лучше вместо живописи будет раскрашенная скульптура, а
дороги пусть лучше стоят где-нибудь на опушке леса, накрученные на громадные
дощатые катушки вроде тех, на которые наматывают электрический кабель.
Я проводил время бесполезно, так как не стану утверждать, что занятие
вопросами формы приносит пользу.
Даже очень красивый закат среди деревьев и колоколен имел не только
цвет, но также форму, объем, вес, как будто был отлит из гипса,
раскрашенного каким-нибудь посредственным пейзажистом.
Когда-то мы с женой дали слово любить друг друга до гроба и даже за
гробом. Это оказалось гораздо проще, чем мы тогда предполагали. Только
любовь приняла другую форму.
Я носил поверх свитера потертую, удобную куртку. И прочные башмаки.
Жена одевалась, как и прежде, тоже во что-то шерстяное, серенькое, и в ее
ушах ярко блестели различными цветами - от фиолетового до зеленого - очень
маленькие брильянтовые сережки, еще не превратившиеся в чистый уголь. Часто
мы совершали прогулки пешком, и тогда она надевала короткое кожаное пальто и
красные перчатки.
Однажды на пешеходной дорожке мы встретили Джульетту Мазину с
коротеньким зонтиком под мышкой и поздоровались с ней. Она нас не узнала, но
улыбнулась приветливо. В другой раз мы увидели старичка в соломенной шляпе,
который уступил нам дорогу и долго потом смотрел нам вслед через
старомодное, какое-то чеховское пенсне глазами, полными слез. Но лишь после
того, как он скрылся из глаз, я понял, что это был мой отец.
Некоторое время мы смотрели на старую водяную мельницу с остановившимся
колесом, по зеленой бороде которого скупо сочилась вода. Перед мельницей
стояли старые головастые ветлы, похожие на богатырские палицы, из которых во
все стороны торчали голые прутья, и все это напоминало мучения святого
Себастьяна, утыканного стрелами. Особенно восхищались мы цветом листвы
далеких рощ - туманно-синей, волнистой, с большими купами отдельных
деревьев - вероятно, буков, - мягко округлых, как раскрашенные облака.
Ячменные поля колосились, и был отчетливо - как в бинокль - виден каждый
отдельный колос, тяжелый, граненый, скульптурный, хорошо раскрашенный;
ярко-желтые полотнища сурепки лежали на полях, давая представление о
малейшей складке местности. На горизонте как бы прямо из-под земли росла
готическая колокольня с прямым крестом, на вершине которого можно было
простым глазом разглядеть железного петушка.
Но особенно скульптурным делался пейзаж, когда вдалеке появлялось
ярко-алое пятно, резкое, светящееся, постепенно вырастая и превращаясь в
объемное тело молодой молочницы, едущей на своем белом мотороллере с
серебряными бидонами за спиной. У нее была высокая прическа соломенного
цвета, так удачно сочетавшаяся с ярко-алым платьем, говорившим без слов, что
девушке ровно девятнадцать лет, потому что я давно уже заметил, что
восемнадцатилетние блондинки чаще всего носят синее, а двадцатилетние черное,
с золотым пояском. У нее в руке был длинный початок молодой
кукурузы, который она грызла; издали можно было подумать, что она играет на
флейте.
Когда мы проходили мимо ферм, откуда густо пахло навозом и парным
молоком, и мимо маленьких городков с ночными бильярдными, шоссе превращалось
как бы в главную улицу, по которой бегали дети, гуляли, обнявшись,
влюбленные и целые благовоспитанные семьи шли в полном составе в гости к
бабушке и дедушке, неся в руках нарциссы, завернутые в папиросную бумагу, в
то время как в церкви позванивали тонкие воскресные колокола и в пролете
каменной готической двери, всегда напоминавшей мне след раскаленного утюга,
пылали золотые костры восковых свечей. Мы раскланивались со всеми, и все
любезными улыбками отвечали нам, хотя никто нас не узнавал. Все это было
очень мило, но безмерно тоскливо.
- Ты знаешь, я ужасно соскучилась по нашей внучке, - вдруг сказала
жена.
Я удивился, так как привык к мысли, что со всем этим давно уже
покончено. Сам я никогда ни о чем не вспоминал. Я всем простил и все забыл.
Слова жены грубо вернули меня к прошлому. В моем воображении появились
маленькие детские ручки, крепенькие и по-цыгански смуглые, с грязными
ноготками. Они протянулись ко мне, и тотчас же я почувствовал страстное
желание увидеть внучку, втащить к себе на колени, тискать, качать, щекотать,
нюхать детское тельце, целовать маленькие, пытливо-разбойничьи воробьиные
глазки, только что ставшие познавать мир. Я вспомнил, что ее зовут
Валентиночка. Не составляло никакого труда ее увидеть. Я уже стал ее видеть,
но были сложности. Нянька. Не могла же Валентиночка появиться здесь одна,
без няньки. Должна была бы появиться и нянька.
- Понимаешь ли, - сказал я, - допустим, появится нянька. Это еще куда
ни шло. Но нельзя же разлучить девочку с родной матерью.
- Тем более что это ведь как-никак наша родная дочь, - заметила жена с
упреком. - Неужели ты забыл наших детей? Ведь у нас были дети. - Она
заплакала. - Ты помнишь? Были прелестные дети. Девочка и мальчик.
Я улыбнулся:
- Конечно, конечно. Перестань плакать. Двое отличных ребят. Я даже
помню, как я их называл в шутку. Шакал и Гиена. Это было не похоже, но
забавно.
- Я их очень люблю, - сказала жена, все еще продолжая просветленно
плакать. - Я их люблю больше всего на свете.
- Даже больше Валентиночки? - лукаво спросил я.
- Ну разумеется!
- А ведь существует мнение, что бабушки любят своих внучат гораздо
сильнее собственных детей.
- Чепуха! Никого, никого, никого не любила я так сильно, как своих
детей.
- Шакала и Гиену, - сказал я. - Но разве ты меня любила меньше?
- Тебя я никогда не любила.
Она решительно вытерла глаза душистым платочком.
- А их безумно любила. Моих дорогих Шакала и Гиену. Ты помнишь? спросила
она.
И я понял: она имела в виду один день, видение которого вечно и
неподвижно стояло передо мной и не переставало тревожить мое воображение
своими резкими красками, своим темным рисунком, хотя и несколько траурным,
но все же ярко освещенным серебряным солнцем.
Трудно сказать, в какое время года это было. Да и было ли это на самом
деле? И если было, то в каком измерении? Такие слишком резкие тени, такие
слишком яркие краски могли быть и весной, и в разгар осени, но, судя по той
жажде, которая тогда мучила всех нас, судя по зною и пыли, вероятно, это
было лето, самый зенит июля со всеми его городскими запахами бензина,
ремонта, жидкого асфальта, известки, плохой масляной краски, сваренной на
ужасной искусственной олифе, которая могла отравить человека, свести его с
ума своим острым чадом. Да, теперь припоминаю: это действительно было лето,
и мы блуждали в раскаленной "эмке" вокруг колхозного рынка у Киевского
вокзала, то и дело попадая в какие-го ямы, в строительные тупики,
подпрыгивая на выбоинах мостовой, буксуя в песке или же отпечатывая свои
шины в только что положенном, еще дымящемся асфальте. Всюду висели
выгоревшие кумачовые полотнища с белыми буквами, и по фасадам домов тянулись
электрические лампочки слабого накала, которые, вероятно, забыли погасить, и
это придавало знойному дню еще больше блеска, способного довести до
отчаяния.
Каждый миг нам приходилось останавливаться, ехать задом, выскакивать на
тротуар, разворачиваться, каждый миг мы попадали в новую безвыходную
ситуацию, но непременно в поле нашего зрения была какая-нибудь гипсовая
статуя или же бюст Сталина - даже в окне булочной, которое было
задрапировано красным кумачом, добела выгоревшим на адском солнце, чью силу
с трудом выдерживали гирлянды сушек и баранок, развешанные над бюстом, как
странные окаменелости.
Заднее окошко было завалено авоськами с вялой зеленью, с помидорами и
синими сморщенными баклажанами, так что теперь я с уверенностью мог бы
сказать, что это происходило в конце лета, и мы уже побывали на Киозском
колхозном рынке и теперь колесили, отыскивая заправочную станцию, а вокруг
толпились старые-престарые избушки дореволюционного Дорогомилова и новые
многоэтажные дома, еще не оштукатуренные, но уже изрядно обветшавшие, с
захламленными балконами, с приплюснутыми крышами, с дорическими,
ионическими, коринфскими колоннами, лишавшими света и без того крошечные
окошки, с египетскими обелисками по сторонам крыши и ложноклассическими
изваяниями - порождение какого-то противоестественного ампира, от которого
можно было угореть, как от запаха искусственной олифы.
Жена, полумертвая от жары, сидела сзади, заваленная покупками, я
помещался рядом с шофером, а дети - Шакал и Гиена - помещались позади,
положив лапы и подбородки на спинку моего сиденья, покрытого выгоревшим
чехлом. Им тогда было - девочке одиннадцать, а мальчику девять, и я их в
шутку называл Шакал и Гиена. На самом же деле они бывали шакалом и гиеной в
самых редких случаях, когда крупно скандалили или сводили друг с другом
личные счеты. А в основном мы ничего не могли о них сказать плохого.
Превосходные дети, их так теперь нам не хватало!
Тогда девочка недавно болела тифом, и волосы на ее голове еще не вполне
отросли и портили ее славненькое, в общем, личико, у мальчика же на лбу
росла коротенькая челка школьника младшего возраста, и он уже заметно вырос
из своей детской курточки. Девочка мрачно смотрела вперед, обуреваемая
какими-то скрытыми чувствами неудовлетворенности, а мальчик еще все вокруг
воспринимал с жадным, даже несколько восторженным любопытством, и в его
небольших подслеповатых глазках мир отражался в идеально-улучшенном,
зеркально-миниатюрном воспроизведении. Девочка еще не достигла возраста
Джульетты, но уже переросла Бэкки Тэчер, была неинтересно одета, много,
самозабвенно читала, размышляла о жизни и уже - по нашим сведениям - раза
два или три бегала на свиданья, и ее душонка мучительно переживала какие-то
не совсем ясные для меня бури. Она была дьявольски упряма и начисто
отвергала действительность, что становилось вполне понятным, стоило лишь
посмотреть на ее веснушчатый, поднятый вверх носик и сжатые губы, в одном
месте запачканные школьными лиловыми чернилами.
Мальчик достиг возраста, когда уже перестают мучить котят и в громадном
количестве истребляют писчую бумагу, покрывая ее сначала изображениями
воздушных боев, горящих самолетов с неумелой свастикой на крыльях, танков,
из пушек которых вылетают довольно точно воспроизведенные снаряды, затем
однообразными повторениями одного и того же знакомого лица в профиль - с
черными усами, с удлиненными глазами гипнотизера; и наконец чудовищными, ни
на что не похожими клубками, каляками, молниями и пеплом атомного взрыва с
разноцветной надписью "керосимо". Он был от всего в восторге. Мир казался
ему прекрасным и полным приятных сюрпризов. Он жадно всматривался вперед,
все мотал на ус и лишь ожидал подходящего случая, чтобы чем-нибудь
восхититься.
- Смотрите! - вдруг закричал он в восторге. - Продают квас! Вот
здорово!
Действительно, далеко в перспективе улицы можно было разглядеть желтую
цистерну с квасом, окруженную толпой.
Девочка посмотрела и презрительно пожала плечами.
- Вовсе не квас, а керосин, - сказала она.
- Квас, квас! - радостно и доброжелательно воскликнул мальчик.
- Керосин, - сказала девочка тоном, не допускающим возражений.
Это мог быть, конечно, и керосин, который развозили в подобных же
цистернах, но в данном случае это был действительно квас.
- Квас. Я вижу, - сказал мальчик.
- Керосин, - ответила девочка.
- Квас.
- А вот керосин.
Они уже готовы были превратиться в гиену и шакала, но в это время
машина приблизилась, и мы увидели цистерну, вокруг которой стояли граждане с
большими стеклянными кружками в руках.
- Я говорил - квас, - с удовлетворением сказал мальчик.
- Не квас, а керосин, - сквозь зубы процедила девочка, ее глаза зловеще
сузились и губы побелели.
Машина остановилась.
- Ты помнишь этот ужасный день? - спросила жена. - Ты помнишь эту
кошмарную желтую бочку?
На ней было написано золотыми славянскими буквами слово "квас".
Красавица в относительно белом халате, в кокошнике - царевна
Несмеяна, - с засученными рукавами, то и дело вытирая со лба пот специальной
ветошкой, полоскала толстые литые литровые и пол-литровые кружки и
подставляла их под кран, откуда била пенистая рыжая струя.
- Я же говорил, что квас, - с великодушной, примирительной улыбкой
сказал мальчик.
- Керосин, - отрезала девочка и отвернулась.
Рядом с машиной стоял высокий гражданин в широких штанах,
бледно-голубых сандалиях, в добротной черно-синей велюровой шляпе
чехословацкого импорта, которая высоко и прочно стояла на голове, опираясь
на толстые уши. Гражданин жадно пил из литровой кружки боярский напиток.
Зрелище было настолько упоительное, что Шакал и Гиена засуетились, вылезли
из машины, стали вынимать из карманов деньги, примкнули к очереди, выпили по
полной литровой кружке, отчего их животы надулись, затем возвратились на
свое место и положили липкие лапы и подбородки на спинку переднего сиденья,
и мы поехали дальше, любуясь железными конструкциями строящегося
университета, который виднелся с Поклонной горы, где недалеко притулилась
знаменитая кутузовская избушка.
- Ну? - спросил мальчик с торжеством. - Кто был прав?
- Все равно керосин, - ответила девочка и
...Закладка в соц.сетях