Жанр: Драма
Рассказы
...грех... Хотел начать разговор с погоды... ха-ха. А
поймал себя на том, что не знаю, зима сейчас или лето. Или, может, бабье
лето... Год еще, подумав, припоминается. Годы у нас отсчитываются
празднованиями дня рождения. Которое, потеряв смысл, стало лишь регулярным
поводом для пьянства, - он повернулся ко мне, - Леха, тебе сколько лет?..
- Сорок девять, - протянул Шагинян, - и двадцать семь из них я под
водой... Достижение народного хозяйства!
Ким поддержал его, с тоской наблюдая, как я разливаю по следующей:
- А как все начиналось!.. Кризис, опасность! Третья мировая!.. Всем
народом поднимем строительство века! Призванное навсегда и полностью
обезопасить!.. Лодка! Субмарина - подводный город! сверхсекретно погруженный
на самое дно океана! постоянно невидимый, скрытый, постоянно наготове!
Стратегические ракеты на страже мира! Добровольцы - простые нам не нужны,
только лучшие!..
- Как все напыщенно, как бессмысленно, глупо, глупо, глупо!
Я их слабо понимал. Мне, родившемуся уже здесь, через две недели после
погружения, жизнь, не ограниченная железом от бесконечных слоев мутной воды
казалась чем-то из ряда вон...
Шагинян оглядел стены:
- Одиночество, изоляция, духота... И страх. Что человек без свободы!? А
где ее найти, в каком отсеке!?
Проговорив это, Шагинян прикурил папиросу, вставив ее в роскошный
костяной мундштук. Он всячески поддерживал старинный слух, будто мундштук по
его заказу был вырезан безвестным мастером из натуральной человеческой кости
от ноги, ампутированной лично Шагиняном (он работал хирургом). Мундштук был,
без врак, роскошен и легендарен, и не один калека готов был с яростью
отстаивать право принадлежности этой кости его собственной бывшей
конечности.
- А я вам со всей ответственностью заявляю! - крикнул я, ударив кулаком
по столу, - Что наше общество - квинтэссенция, предел, кульминация, к
которой двигалось человечество всю свою историю! От чего плясало? От стада и
от толпы! А куда шло? Сначала - брак, семья и род, дом, деревня, потом уже
города, огромные и ячеистые метрополии. К самоизоляции стремится человек! От
природы поначалу, а затем - барак разделяется перегородками и превращается в
многоквартирную десятиэтажку! Отделение человека от человека! Нужен покой,
нужно уединение! Человек человеку злой волчище, и только страх заставляет
нас держаться вместе. Страх, который теперь уже не имеет смысла никакого!
Ненадолго я прервал свою речь, выловив вилкой из банки соленый огурец.
Приятные мурашки пробежали по телу от внезапной невыносимой мысли: "Ох, как
же я охерителен!"
Позабыв про огурец, я продолжал, как дирижер подчеркивая ритм слов
движениями вилки:
- И наше с вами общество, столь идеально отрезанное от остального мира,
есть его величайшее достижение. Единственная еще не проработанная деталь -
это отсутствие таких непроницаемых перегородок, неполное еще одиночество. А
отсюда и проблемы, отсюда и выплывают все и всяческие Раскольниковы, бабки с
топорами... - я запнулся, подумав, что невольно проговорился. Впрочем,
никто, кажется, ничего не заметил, так что я вновь заговорил, уже тише:
- В этом смысле наше подводное общество подобно вот огурцу в рассоле,
нехватает только перегородок между зернами, но тогда огурец станет
совершенен.
- Соленый огурец - есть огурец в наивысшей стадии своей эволюции... -
отчеканил Шагинян.
- Да, это есть растение в наиболее развитой и законченной форме, на
высшей из возможных пока ступеней.
- Все твои глупости совершенно невозможны, - поморщился Ким, - Я берусь
разбить их единственным доводом.
- И каким же, - встрепенулся я, - Каким, интересно мне знать!?
Ким точным движением снял у меня с вилки огурец и, хрустя в полной
тишине, съел его.
Несколько времени я сидел, потрясенно глядя на движения могучих
челюстей. И только-только начал понемногу приходить в себя, как дверь
бесцеремонно распахнулась, и в комнату вошли пять человек, весь президиум
подводного собрания нашего отсека, под водительством Артемия Зендера
(естественно, за глаза его иногда звали Швондером), из глаз которого
светилось и пылало обжигающее праведное пламя без гнева. Имена остальных
никогда не оставались у меня в памяти долее, чем секунду после официального
оглашения-представления, ибо не зацеплялись ни за единый эмоциональный
крючок и моментально соскальзывали в забытье. Хотя лица... о, эти
лица-лики-личины я буду помнить и после смерти!
Все пятеро полукругом выстроились вокруг стола, за которым мы
продолжали сидеть, не в силах сделать ни единого движения, прикованные к
облезлым табуретам. Дрожащей рукой Шагинян вставил в мундштук папиросу и
несколько раз попытался закурить, после двух-трех неудачных попыток
изогнутая мятая папироса загорелась наконец. Зендер рявкнул, не глядя на
меня:
- Шиммель!
- Я! - подпрыгнул на месте, вскочил и выпрямился, прижав локти к бокам.
- Давно сидите?
- Около получаса!
- До того был у тебя кто-нибудь?
В глубине душы я ужаснулся, как они узнали, но внешне, естественно,
ничем не выдал своего замешательства.
- Нет, никого.
- Никого!? - взвился Зендер, не отводя глаз от голой стены, - Она,
между прочим, пребывает в состоянии комы!
- Как это комы... - растерялся я.
- А-га! То-то же. В шоке, в коме, какая разница, - неожиданно протянул
он, - Не об этом речь. Моя. Что ж это ты, Шиммель, не оправдал, не
оправдал...
Остальные члены президиума печально и укоризненно молчали, уставясь кто
куда, но ни один взгляд не был направлен на меня. Считалось, что в
президиумы подводного собрания попадают лишь люди исключительных душевных
качеств, в том числе и безграничной проницательности. Глядя на человека, они
мгновенно и безошибочно проникают во все его потаенные мысли и переживания,
что, естественно, может привести к душевным расстройствам или даже смерти
личности. Посему им было разрешено смотреть лишь на неодушевленные предметы
или друг на друга, поскольку у них самих не было внутренней, тайной духовной
жизни, которая не принадлежала бы общему Делу. Это было едва ли не
единственным ограничением их власти в пределах одного отсека.
- То, что ты совершил, в прямом смысле слова не является преступлением
непосредственно.
- Ну, - пожал я плечами, - накричал на бабулю...
Я уже слегка оправился от их первого напора, так сбившего меня.
- Шиммель, Шиммель... - укоряюще покачал головой Зендер, глядя на
соседскую кровать, - Пора б уже было прочитать Второй, расширенный и
уточненный выпуск нашей Отсечной памятки... Почему ты не убил ее!? -
неожиданно воскликнул он.
- Как это... - снова я растерялся. Право слово, профессионалы... -
Убийство... Это же плохо... Не убий...
- Вот не читал, вот и результат, - фыркнул грустным басом один из
стоящих.
- А читал бы, то и знал, - подхватил его слова Зендер, - Что убийство
пожилой женщины не только не является преступлением ни против Общества, ни
против Морали, - он так и говорил, с большой буквы, Общество, Мораль, - но и
всячески поощряется. Последним декретом Головного отсека убившие Пожилую
Женщину получают дополнительный паек и досрочное повышение в звании.
Я только хлопал ртом. Это даже не Федор Михалыч, это уже черт знает что
творится!
- Более того, пожилым женщинам запрещается умирать от старости,
болезни, несчастного случая, равно как и от иных причин, кроме как будучи
убитыми так называемыми нео-Родями.
Зендер зашагал по комнате, обшаривая глазами обстановку и бесшумно
ступая мягкими тапочками, делал вид, будто размышляет вслух:
- Конечно, сам по себе проступок Шиммеля не столь уж страшен. Не в этот
раз, так в другой. Время, значить, еще не пришло. Мало ли, в конце концов, у
нас Пожилых Женщин? Нет, не мало, незаменимых у нас нет. Число П.Ж.
неуклонно растет, и мы работаем над этим, - он прокашлялся, - Но что мы
имеем с другой стороны? А с другой стороны мы имеем, что своим проступком
Шиммель не только раскрыл свою еще сыроватую, не закаленную и не
подготовленную сущ-чность, но и едва не довел П.Ж. до смерти. Смерти! - не
этой ноте Зендер замер. Казалось, весь мир выдерживал с ним грозную паузу, -
И это вопреки декрету, о котором я упоминал выше! Только лишь безграничная
отвага слабой П.Ж. помогла ей выстоять и остаться верной Идеалам до конца.
- Но я же не хотел... я не знал...
- И вот, - перебил он меня, - Президиум, учтя все названные
Обстоятельства, а также шестнадцать Неназванных, Постановил тебя...
приговорил тебя... Шиммеля... к Справедливой мере, - в голосе его зазвенела
медь, - Три Ночи ты должен провести у койки Обиженной тобой П.Ж., читая
вслух сцены из Великой книги Великого писателя, Феодора Михайловича
Дастаевскаго, сцены, в которых с Гениальной Силой изображено убийство
старухи-процентщицы. Читать следует, делая пятиминутные перерывы каждый час,
с начала Комендантского Часа и до его окончания, - он отер пот со лба, -
Приговор приводить в исполнение начиная с сегодняшней ночи. Все.
- Стало быть, - я уже набрался храбрости и даже ухмыльнулся, - мне
уготована судьба Брута?..
- Причем тут Брут? Брут Цезаря убил, а ты даже на П.Ж. не мог...
эм-мм... как следует.
- "Брут" означает "свинья", - встрял в разговор еще один, неровно
стриженный.
Я воздел очи к небесам, которые всегда подразумавеются где-то за
переборками: "Господи, видишь глупость их и невежество?! Что ж, смеяться мне
или плакать?.."
Не говоря более ни слова, нежданные визитеры разом развернулись и вышли
вон из комнаты. Естественно, молчание повисло, и в этой тишине особенно
отчетливо прозвучал сигнал отбоя. Я встрепенулся - наступал Комендантский
час, и мне стоило поторопиться, если я хочу исполнять положенное мне
наказание. Сняв с киота книгу, я оставил Кима с Шагиняном и пошел ночевать к
старухе.
Тихонько приоткрыв дверь, я заглянул внутрь. Старуха спала, лежа на
спине, и храпела, уставя вверх подбородок, покрытый редкой щетиной. Я вполне
мог просто-напросто остаться здесь на ночь, ничего не читая и прекрасно
выспавшись, но осведомленность президиума порой была воистину устрашающа,
поэтому я, скрестив ноги, взгромоздился на табуретку, открыл тяжелый том на
закладке и начал: "Дверь, как и тогда, открылась на крошечную щелочку, и
опять два вострые и недоверчивые взгляда уставились на него..." Старуха
мигом проснулась, счастливое выражение засветилось на ее лице и в глазах,
уставленных на меня. Я же не прекращал своего занятия, мысленно страшась
повторения Гоголевского триллера и опасливо поглядывая на старуху. Мне
иногда казалось, что она уже не лежит на кровати, а тихонько приподымается в
воздух, сохраняя все то же неподвижное положение. Вздрагивая и
присматриваясь, я успокаивался, но, естественно, лишь на время.
Внезапно послышался загробный голос: "Пр-рроведите меня к нему! Я хочу
видеть этого человека!", и из-за переборки тяжко загрохали шаги. Я весь
покрылся холодным потом и замер, как бандар-логи перед танцем удава Каа,
загнипотизированно глядя на дверь, из-за которой слышалось движение.
Убийственно медленно она подалась, и из темноты ночного коридора высунулось
искривленное хохочущее лицо Кима. В негодовании я швырнул в него книгой,
закрыв лицо ладонями и, кажется, слегка всхлипнул. Смущенно улыбающийся Ким
подошел ко мне, хлопнул по плечу:
- Да ладно тебе, старик, я пошутил... Забудь...
Вслед за ним показался Шагинян, невозмутимо попыхивая папироской.
Завидев его, старуха проворно вскочила и, с криком гарпии вырвав из
мундштука папиросу, в несколько жадных затяжек прикончила ее. Улегшись
обратно, она требовательно посмотрела на меня. Дрожь унялась, и сильно
хотелось спать, но я знал, что грозит нарушителю постановлений президиума,
поэтому, обозвав ее тихо, я вытолкал из комнаты обоих пьяниц и, подняв с
пола книгу, снова забубнил: "Ни одного мига нельзя было терять более. Он
вынул..."
Через несколько минут я прервался, сделав глоток воды из графина.
Старуха обиженно закряхтела и зацыкала, и мне пришлось поспешно вернуться к
чтению.
Спать хотелось неимоверно, и я уже начал жалеть, что не шлепнул ее
накануне, однако читать продолжал: "Вдруг он заметил на ее шее снурок,
дернул его..."
Я то и дело клевал носом, стараясь отогнать сонливость тряс головой и
мечтал только о том, чтобы придушить старушенцию прямо вот сейчас, здесь,
подушкой. Пусть, - думалось мне, - пусть это и не будет в чистом виде
Раскольничество, зато по Чехову, спать-то охота, эта престарелая торпедь мне
спать не дает, все жилы тянет... Оглушенный этой мыслью и в полузабытьи, я
прекратил чтение и хищно посмотрел на старуху - естественно, она тотчас
запричитала, закаркала. Выносить эти нечеловеческие звуки я не мог и покорно
вернулся к прерванной фразе. Однако мысли мои, сколь медленно спросонья они
ни двигались, вновь и вновь возвращались к тому мигу наслаждения, когда я
обхвачу руками ее тощую шею, поплотнее сожму и через несколько минут
забудусь спокойным сном.
Посреди ночи, отбросив книгу в сторону, я поднялся на нетвердые ноги и,
растопырив пальцы, подошел к старухе, истошно заперхавшей. Кашель ее
тысячекратно отдавался и усиливался в моей голове, так что я испытал
несказанное облегчение, когда он перешел в хрип и бульканье, а вскоре утих
окончательно.
Подумав еще, что после удушения старухи мое самоубийство выглядело бы
особенно эффектно - например, на рельсах, как Каренина - я пошел к себе и,
не раздеваясь, рухнул на кровать. "Наконец... Вот и я приобщился...
причастился," - с этими мыслями я мгновенно заснул.
ВЕРТИКАЛЬНЫЙ СРЕЗ
Томится он, пыхтит на смятой постели, сон нейдет. Позавчера сбежала
жена, и вот, втайне радуясь этому, он лежит на спине, стараясь не
просквозить больные почки: "Грехи молодости, ээ-эх," - вздыхает он и снова
отдается на волю дразнящих мечтательных потоков. Кровать под ним едва слышно
поскрипывает, ножки ее кренятся под грузом его бессонницы, с остервенением
вминая линолеум в безнадежно простылый бетон пола. Зима в силе. Ко дну
бетонной плиты снизу привинчен стальной крюк, за который подвешена пыльная
люстра. Сейчас она погашена, и оклеенные обоями стены его соседей снизу
освещаются лишь бледными отблесками телеэкрана. Замерев к креслах, они
досматривают остросюжетный боевик. К ним долетают приглушенные голоса с
первого этажа. Там не спят, празднуют, пляшут, разнося паркет в щепы
твердыми каблуками, распугивая осторожных крыс в подвале. Здесь пыль и
влажный неподвижный воздух, перевитый почти живыми трубами, терзаемые вечным
голодом грызуны обкусывают с них изоляцию. К подвальному шуршанию сквозь сон
прислушиваются блестящие личинки, затаившиеся до тепла в земле, изъеденной
кольчатыми червями. Она постепенно твердеет, у основания становясь толстой
скалистой глыбой, плавающей на поверхности раскаленной магмы. Каменистый
расплав окружает центр Земли, и что там - никому неизвестно. С той стороны
скала покрыта гнилостным и зыбким илом, на умопомрачительной глубине, с
начала времен холодной и бессветной. Но ближе к небу вода проясняется и
теплеет, заполняется копошением жизни, резко обрываясь в соленый, полный
брызг воздух, где носятся птицы, взлетающие зигзагом до тех мест, где он уже
редеет и замерзает. На такой высоте уже никаких птиц нету, и планета, видимо
круглая, уменьшается, голубеет, скрывается из виду, Солнце сжимается в
ослепительную точку, слабеет, звезды проносятся мимо, становится туманностью
Млечный путь, движется к самому краю поля зрения, только тьма и редкие
кляксы тусклого света.
Но - сердце ноет, ноет.
НОВЫЕ ДОМА
Знаете ли вы, что такое новостройки? Новостройки многоэтажные,
панельные, блочные, угловатые, бирюзовые, желтые, молочные, сточные,
бессрочные, записные, заспанные, с дрожью затаившиеся, мусорные,
новозаветные, неловкие, чуждые, рассыпающиеся осколками, брутальные,
братские, сиюминутные, дымные, резко очерченные, вороватые, матерные,
скрытные, крупнокалиберные, несносные, измазанные в каменной крошке,
развратные, распыленные, комариные, бесстыжие, вьючные, заплечные, дрянные,
дрянные... А Петр Алексеевич Преображенский знает.
Еще из роддома, мягкого, привезли его сюда, в новехонькую многоэтажку,
пахнущую свежей побелкой и помоями, положили на дорогую мохнатую бескрайнюю
шубу, чтоб у младенца никогда не переводились деньги - Преображенский мигом
наделал под себя, на эту шубу, одурев от незнакомого места, света, голосов и
запахов.
Едва стало возможным отдалять Петра Алексеевича от материнской груди на
длительный срок, мамаша его вернулась к аспирантским изысканиям, а сам
младенец был отправлен в "сталинские" дома к бабушке; так в жизни
Преображенского появился второй пункт. Первым, условным пунктом А, была
родительская квартирка в две с четвертью комнаты ленинградского проекта.
Пунктом же Б стали высокие потолки, запахи кухни и нафталина, белые слоники
на комоде, сюсюкающие старушенции и кружевные наволочки. Но Преображенский
не являлся тем пешеходом, велосипедистом, тем более автомобилем или поездом,
который движется с определенной скоростью из пункта А в пункт Б и обратно.
Он еще не осознавал расстояния между пунктами, не знал о нем, и для него они
были просто двумя квартирами, заполненными разными образами, звуками и
запахами, двумя островками в бесформенном мире, который еще неизвестно
существует ли.
Пунктом В стали ясли-сад, куда Петр Алексеич был переведен от слезливой
и баловавшей его бабки, несмотря на ее слезные угрозы. Возраст и опыт уже
брали свое - дорога от А к В постепенно наполнилась для него содержанием.
Она означала недолгий переход, держась за руку, от родительского приюта к
первому в его жизни общественному заведению. Двор вокруг дома еще
принадлежал к пункту А, но стоило пройти между двумя соседними
четырнадцатиэтажками, чтобы вступить в дальние земли. Путь обозначался
своими вехами - тополиной аллеей, помойкой, гаражом, выкрашенным под цвет
ржавчины, наконец, тропинкой под самым детсадовским забором, который и был
границей, словно утешающей: "Усталый путник! Собрат наш и товарищ
Преображенский! Возрадуйся, ибо тяготам твоего пути уже близится
долгожданный конец, и вот-вот ты торжественно прибудешь в дружное братство,
под заботу нянечек пункта В!"
И, однако, память его коротка. Все эти ранние переживания не отложились
в область осознанного, оставшись где-то в глубине бессознательных
впечатлений, эмоций и аллергии. Первое воспоминание, которое Преображенский
впоследствии мог более или менее четко зафиксировать и описать, относится
уже примерно к четырех- или пятилетнему возрасту. Воспоминанием этим был
самовар - огромный, в рост самого Петра Алексеевича, ядреный и жуткий,
блестящий, искажающий отражение Преображенского своим крутым дольчатым
боком, раскаленным от натуги. Самовар был электрический и стоял, кипя, на
линолевом полу восьмого этажа, куда заглянул Преображенский к каким-то
старинным родительским однокашникам и весь вечер, покуда те разговаривали,
пришибленно молчал, выкатив глаза, прижавшись к маминому боку и надувая от
страха щеки, гневливо вперясь в шипящего пузырями металлического монстра.
Совсем незаметно, в непонятных детских хлопотах и заботах летели годы.
Крыши гаражей и трансформаторных будок заменили Преображенскому ветви
деревьев, "палки-банки" вместо лапты и "пробочки" вместо салочек. Сильнейшим
потрясением для него стала покупка цветного толстого телевизора, так он был
поражен видом разноцветных Винни Пуха, которого полюбил только спустя много
лет, и Карлсона, которого возненавидел за бездумную бесшабашность уже тогда
и на всю жизнь.
Непонятно, благодаря какому приказу, чьему недосмотру и недоразумению,
во дворе, в котором до тех пор обретался Преображенский, за несколько дней
рабочая бригада выстроила теннисный корт. Как по щучьему веленью
разровнялась и залилась темным асфальтом площадка, окружилась высокой сеткой
забора, не были забыты даже столбы для сетки, выкрашенные в нейтральный
зеленый цвет. Играть в аристократическую, невиданную игру теннис так никто
никогда и не приехал, зато мальчишки - и Петр Алексеевич среди них не
последний - мигом устроились на корте, как на своем привычном месте.
Примерно к тому же времени относится и знакомство Преображенского с
ребятками. Не то чтобы он не знал про ребяток до того. Они были такой же
неотъемлемой частью новостроек, как и гудронные плавильни или сожженные
кнопки лифта. Все их повадки и манеры были известны Петру Алексеевичу, как и
всякому, кто хоть раз высовывал нос на асфальтированные улочки. Но лицом к
лицу с ними он столкнулся впервые.
Отдувался за всех Преображенский, как самый старший изо всей компании.
Ребятки были, как всегда, на взводе невесть от чего - то ли от алкоголя или
другой какой наркоты, то ли от вечно распирающей их изнутри злобной энергии.
Разговор их был невнятен, быстр и не запомнился. Пытаясь держать марку,
Преображенский старательно сплюнул под ноги, но это не очень-то помогло.
Получив пребольно по физиономии и раз, и второй, он замер, стиснув зубы.
Нет, он сдержался и не заревел позорно, призывая маму и все взрослое
воинство, за что был пожалован несколькими уважительными жестами со стороны
ребяток. Но и не ударил в ответ, заработав презрительные взгляды - сколько
раз впоследствии он будет, скрипя зубами, бичевать себя за это! И сколько
раз во всю оставшуюся жизнь поступит так же, маленький ребенок, задавленный
между бетонными плитами.
Кто-то на третьем этаже бесстыдно распахнул окно, выставив в проем одну
допотопную колонку, из которой на всю округу гремел и хрипел голос
Высоцкого. Приятели разбежались за углы, ребятки ушли, поплевывая цепкими
взглядами по сторонам. Преображенский стоял в полнейшем одиночестве на
корте, и ноги с трудом удерживали груз его беды. Только с достоинством
прошествовав в свою квартиру и заперевшись в платяном шкафу, он разрыдался
от стыда и бессилия.
Облезлый шкаф этот, помещенный в темном углу родительской спальни, Петр
Алексеевич облюбовал и застолбил уже давно, как свое укромное место, свой
"штабик". Очень любил он, забравшись в это мягкое ароматное нутро с книжкой
Жюль-Верна или Дюма, с пакетом сушек и с фонариком, закрыться и
блаженствовать, то и дело корча рожи собственному отражению в зеркале,
ввинченном с внутренней стороны дверцы.
С самых младых ногтей умел Преображенский не только читать, но и ездить
на велосипеде, чем был весьма горд. Однако, первую двухколесную машину у
него отняли спустя неделю после покупки. Порядком напугавшийся
Преображенский побледнел и намертво вцепился в руль, и ребятки, всегда тонко
чувствующие и просекающие детали поведения, поняли, что так вот просто он не
отдаст, а то и, еще чего доброго, заревет. И, заметив в Петре Алексеевиче
романтическую натуру, упросили его дать покататься "пять минут", наобещав за
то набор "железных" солдатиков, спичкострел и прочие золотые горы. Уехав же,
так и не вернулись. Может, в глубине души Преображенский им и не поверил
нисколько, ведь был же какой-то разум. Но поверить было удобнее и
безопаснее, так что остаток лета он проходил пешком, а зимой с родителями
стал ездить на ближайшую речку кататься на лыжах. Каждое воскресенье
заполнялся транспорт людьми, палками и мешками, и снежные горы были
полным-полны.
Если же теперь вспомнить о пунктах А, Б, В и прочих, то к этому
возрасту мир Преображенского превратился в почти бесконечный набор пунктов и
пунктиков, посещаемых ежедневно и никогда не виданных, соединенных
подробнейшей сетью путей с промежуточными станциями. Дорога до школы стал не
просто расстоянием между двумя пунктами, Преображенский уже передвигался по
нему на автобусе. Годами он невольно изучал и запоминал его. Издалека, едва
только можно было разглядеть автобус, по одному только ему ведомым признакам
он безошибочно определял номер маршрута, различал, тот ли это автобус, в
котором невыносимо воняет бензином, или тот, в котором у заднего окна
валяется запасное колесо, обсыпанное шелухой от семечек. Со временем его
пристрастия менялись - если в начальных классах он ездил с мамой и
предпочитал переднюю дверь, то впоследствии перешел к средней, как взрослый,
а став еще постарше, совсем обнаглел и в сколь угодно плотной давке
протискивался на заднюю площадку, прислоняясь среди нескольких подобных и
угрюмо смотря в непрозрачное мерзлое стекло. Петр Алексеевич втайне гордился
своим искусством влезать в автобус, набитый до отказа, лишь бы тот
остановился и не проехал мимо остановки. Именно что искусством. Новостройки,
рожденный метрополией новый мир, потребовали и собственного адекватного
отражения, и появился не только особый язык, но и свои искусства. Они
непохожи ни на что, странны на вид и аромат - но только не для взгляда
знатока. Стороннему человеку трудно понять, как прекрасен Преображенский,
влезающий в автобус, как исполнены лаконичной строгости его движения
...Закладка в соц.сетях