Жанр: Драма
Деревянная пастушка
...цом, учитель поискал, что бы дать ему почитать,
может быть, "Морского черта" Люкнера или "Среди грохота стали" Юнгера? Но Лотар обе эти
книги читал. Тогда, может быть, что-то Геера, или Брема, или Назо, или Гайслера? В конце
концов Лотар унес с собой два тома Хустона Чемберлена "Основы", после того как учитель
сообщил ему, что этот семидесятилетний мудрец, скончавшийся прошлой зимой, сказал про
Гитлера: "За этим человеком можно идти с закрытыми глазами".
Учитель Фабер и Лотар были первопроходцами - предстояло проделать еще долгий путь,
тем не менее в течение последующих трех лет нацисты сумели завоевать пусть крошечный, но
все же плацдарм даже в ультраконсервативном Каммштадте. Здесь единственными
"марксистами", заслуживающими опасения, были высокоуважаемые советники
социал-демократы, правившие в муниципалитете (ибо в Каммштадте рабочих было несколько
больше, чем предполагал Людо), а единственными евреями - друзья Людо, чей отец был
скован по рукам и ногам принадлежавшим ему банком. Первые рекруты, которых Лотару и
учителю удалось завербовать, присоединились к ним лишь потому, что любили и уважали
учителя: раз он принадлежит к какой-то организации, значит, это организация стоящая. Они-то
и образовали интеллектуальное крыло местной нацистской ячейки, члены которой встречались
тайно и главным образом дискутировали на философские темы - далеко за полночь. Однако
надо отдать Лотару должное: ему удалось вовлечь гораздо более сильного сподвижника -
некоего Людвига Кетнера, обанкротившегося торговца строительными материалами, который
не мог найти себе места и не знал, к чему приложить свою неуемную энергию.
Вот уж Кетнера не назовешь интеллигентом! Во время войны он потерял глаз под
Верденом и был награжден Железным крестом за доблесть. После войны он начал с ничего -
торговал ломом, распродавал оставшиеся правительственные запасы, а потом во время
строительного бума не упустил возможности и стал торговцем строительными материалами.
Кетнер уже считался одним из многообещающих людей в Каммштадте, когда вдруг всякое
строительство прекратилось. Лотар вел дела с этим человеком в муниципалитете в дни
процветания, он ему тогда понравился, и теперь, когда Кетнер остался на бобах, Лотар был
одним из немногих, кто по-прежнему дружески к нему относился.
Будучи по натуре скорее кондотьером, Кетнер вскоре устал от бесконечных дискуссий,
затягивавшихся до глубокой ночи. Он стремился к действию... Судить о том, насколько
отставал от духа времени маленький Каммштадт, можно хотя бы по тому, что только в 1928
году Кетнер начал сколачивать зародыш команды СА из каммштадтских "ветеранов".
14
Похоронный звон в Америке...
Удар колокола раздался 29 октября 1929 года - в день, когда на нью-йоркской бирже
крах достиг своего апогея. И в этот же день маленькому Гилли Уэйдеми исполнилось три года
(хотя никакого торта по этому поводу ему не дали, ибо у него болел живот).
Цены на Уолл-стрите начали падать за две недели до этого дня, и сразу пошла ко дну вся
мелюзга, вроде многочисленных ухажеров Анн-Мари Вудкок (ибо Ри исполнилось уже
семнадцать, она расцвела и превратилась в красотку "с целым хвостом ухажеров, которых она
- по словам Рассела - ой-ой-ой как крепко держит на привязи!"). Но теперь "все ее ухажеры
прогорели", ибо корма для этих цыплят не стало, а во вторник, 29 октября, когда закрылась
биржа, банкротом стал и ее отец.
Брэмбер Вудкок давно плюнул на работу и всецело посвятил себя бирже - каких-нибудь
две недели тому назад он был обладателем (на бумаге) чистых четверти миллиона долларов.
Введенный в заблуждение случайными взлетами некоторых акций среди общей тенденции к
понижению, не обращая внимания на то, что люди стремились от них избавиться, он продолжал
покупать, надеясь таким образом довести свое состояние до полумиллиона. А теперь у него
было даже меньше, чем до начала игры, и, значит, придется продать любимую ферму в
Нью-Блэндфорде, а вырученные за нее деньги отдать маклерам... Рождество наступало для
Вудкоков в этом году весьма тревожное, ибо в доме не было ни цента, а в холодильнике - ни
куска мяса.
Брэмбер едва ли мог рассчитывать на то, что ему удастся вернуться на работу, во всяком
случае не сейчас, когда в городе полным-полно было таких Брэмберов Вудкоков. Эрл (помните,
мальчуган, который играл на окарине?), и Бейби, и даже Малыш все еще учились, таким
образом, добытчицей пропитания для семьи могла быть только Ри, которой, конечно же,
удастся устроиться, несмотря на тяжелые времена... Однако эта перспектива не слишком
привлекала Анн-Мари: вместо того чтобы искать себе работу, она написала бабушке, которая
жила в Лафайете (штат Луизиана) и чье имя она носила, продала меховую пелеринку, купила
билет и отбыла на дальний юг по железной дороге одна.
Она обещала - и собиралась сдержать слово - посылать им все, что сможет, если и
когда сможет. Но бабушка Вуазен никогда не одобряла брака своей дочери с Вудкоком и, судя
по всему, намеревалась благодетельствовать лишь обратившимся к ней ранее молодым
художникам и скульпторам из Нового Орлеана. И тем не менее у Ри не возникло желания
вернуться домой: молодые художники и скульпторы оказались презанятными, природа вокруг
Лафайета на заболоченном рукаве реки Вермилион была прелестна, а погода такая теплая, что
меховая пелеринка была вовсе не нужна.
Ничего не поделаешь: придется Малышу и Эрлу утром, до школы, продавать газеты, а их
матери работать сдельно для швейной фабрики.
Когда крах достиг своего апогея, даже вполне надежные ценные бумаги ни по какой цене
не находили покупателя, хотя, вообще-то говоря, стоимость акций упала не больше, чем на
треть, по сравнению с самой высокой ценой и, следовательно, просто дошла до разумного
уровня. Однако это мало успокаивало тех, кто приобретал акции, давая гарантийный задаток, и
жертвы краха, вроде Брэмбера, отнюдь не рассматривали это падение стоимости на одну треть
как исчезновение воображаемого капитала (ведь, собственно, этот капитал существовал лишь в
умах счетоводов) - нет, скорее, у них было такое ощущение, будто земля вдруг разверзлась,
как писано в Библии, и поглотила реально существовавшее богатство.
Брэмбер слегка приободрился, когда президент Гувер объявил, что основа экономики не
подорвана и на нее не могут повлиять "здоровые" и "реалистичные" изменения стоимости
акций на бирже. Но Рассел был менее оптимистичен. Он обратил внимание дяди на то, что
экономика теперь почти полностью зависит от продажи в рассрочку в розничной торговле, а это
в свою очередь зависит (сказал Рассел) от "воображаемого капитала". Взгляните на Германию:
она вела войну, основывая свою стратегию на воздушных замках, и в итоге оказалась в
тяжелейшем положении - так как же может Америка (спрашивал Рассел) надеяться, что ей
удастся избежать трудностей, занимаясь тем же в мирное время?! Бесчисленные
обанкротившиеся клиенты не смогут вносить взносы за приобретенные товары, таким образом,
подержанные автомобили и стиральные машины вернутся к тем, кто ими торгует и кто считал,
что избавился от них. Это приведет к тому, что дальнейшее производство товаров придется
сократить и, следовательно, сократить число рабочих. А когда люди, получающие высокую
заработную плату, потеряют работу, покатится вторая волна невыплаченных взносов, еще
больше товаров вернется к тем, кто ими торгует, еще больше людей лишится работы.
Брэмбер, вспылив, заметил, что наглости молодому Иеремии, видно, не занимать, если он
берется опровергать предсказания авторитетных провидцев. Но заводские-то трубы перестали
дымить, а нравы делового мира (не унимался Рассел) весьма изменились с тех порочных
времен, когда существовало правило кормить рабов обанкротившегося плантатора, пока их не
продадут. Рабов-то ведь нельзя было выгнать, чтоб они сами о себе заботились, тогда как с
теми, кто работает по вольному найму, нынче вполне можно так поступить, да так и поступают.
Если мир неделим, то и процветание тоже: в 1929 году прогрессивный паралич сковал
экономику не только Соединенных Штатов, но и всего торгующего мира. Промышленность
Германии потеряла рынки для экспорта и вместе с ними иностранную валюту, которая
необходима была стране, чтобы расплачиваться по иностранным займам, а это еще больше
подорвало шаткое равновесие ее финансов.
До сих пор лишь около миллиона немцев сидело без работы, но Гитлер уже потирал руки,
видя, как эта цифра скачками растет. К осени 1930 года, то есть меньше чем за год, их стало
свыше трех миллионов - свыше трех миллионов голодных, отчаявшихся людей, которые
первые два-три месяца существовали на мизерное пособие, а потом уже могли рассчитывать
только на помощь прихожан своей церкви... Словом, Гитлеру следовало лишь спокойно ждать
своего часа. Дав Штрассеру полную волю обрабатывать бедняков и безработных, но
по-прежнему отказываясь поддерживать его "радикальные" идеи, Гитлер мог теперь не
сомневаться, что эти паникеры - средние слои населения - будут голосовать за него , за то,
чтобы он защитил их от грозных орд, которые будут голосовать за Штрассера, и таким образом
партия соберет двойной урожай голосов. И в самом деле, когда наступил день выборов,
нацисты выудили больше сотни мест в рейхстаге вместо прежних жалких двенадцати, -
словом, заняли достаточно видное положение, так что Леповский со своими предсказаниями
сел в лужу.
- Ему надо только ждать своего часа, - сказал Рейнхольд, по-прежнему внимательно
следивший за карьерой Гитлера. - Года за два безработица вполне может вырасти в два раза, а
с ней вместе удвоится и та сотня мест, которую получили нацисты. Бывают времена, когда
необходимо действовать внезапно и решительно, чтобы изменить ход событий, а бывают
времена, когда надо просто сидеть сложа руки и ждать, чтобы тебя вынесло волной, и Гитлер
прекрасно знает, когда что надо делать. Эти вечные сетования на его "нерешительность" -
просто непонимание того, что куда важнее порой не что ты делаешь, а когда .
Безработных, не имевших крова, разместили в бараках - по преимуществу это были
обветшалые военные лагеря, оставшиеся со времен войны, вроде того, который еще не успели
полностью сломать, когда отменили план строительства стадиона в Каммштадте. Грозное
присутствие этого лагеря, до отказа набитого бродягами (ибо в лагерь этот стекались люди из
трех ближайших округов), в какой-нибудь полумиле от городских стен пугало каммштадтских
респектабельных бюргеров до потери сознания.
А ведь депрессия едва коснулась Каммштадта. В городе было меньше двухсот
безработных, если судить по книгам муниципалитета, крытого фламандской черепицей, с
фресками по фасаду, изображавшими дам и господ; причем большинство этих бедняг жило в
пригороде, по ту сторону железной дороги, где их никто не видел, ибо никто туда в воскресенье
гулять не ходил. Разве что у торговцев дела шли чуть более вяло, банки чуть поосторожнее
давали ссуды в превышение кредита, сапожники больше чинили старые ботинки, чем шили
новые, у столяров-краснодеревщиков появилось больше времени, чтобы попить пивка, - вот,
пожалуй, и все, что изменилось в городе. И тем не менее в воздухе чувствовался страх, - страх
перед внешним миром, страх перед тем, что "они" творят "там". Об этом шли дискуссии во
всех каммштадтских клубах - у охотников, в клубах ветеранов, в певческих обществах и в
клубах садоводов, в патриотических клубах (в Каммштадте было чуть ли не больше клубов, чем
самих каммштадтцев). Что "они" творят "там", было темой разговоров за каждым столом, и
всех пугало, что никто не знал ответа.
А тем временем нацистская ячейка в Каммштадте росла; число ее членов еще не
удвоилось, зато они вполне компенсировали свою малочисленность энергией. Главной
трудностью, с которой они сталкивались, были разговоры о бесчинствах, которые творили
штурмовики в других местах, ибо здесь сами они вели себя довольно тихо, если не считать
случайных стычек с членами "марксистского" "Рейхсбаннера"; стычки эти кончались до сих
пор лишь синяками, которые наставляли им "коммунисты". Вся деятельность нацистов здесь
ограничивалась "грандиозными" митингами, которые они устраивали в маленьких
помещениях, чтобы зал выглядел набитым до отказа; об этих митингах слышали все, хотя мало
кто посещал их. Они ставили патриотические пьесы и устраивали концерты; они пели
патриотические песни, а в праздники Кетнер устраивал парады и маршировал со своими
штурмовиками (парады эти, правда, напоминали театральное представление, ибо одни и те же
штурмовики сегодня маршировали в одном городке, а завтра их приглашали в другой). Кетнер
именовался теперь заместителем начальника штурмовых отрядов Каммштадтского округа, и
похоже было, что он пойдет и выше, поскольку сам начальник любил прикладываться к
бутылке.
Патриотизм был той главной нотой, которая вызывала отклик в сердце каждого
каммштадтца. Клиенты герра Кребельмана были по большей части ультраконсервативными
"черными", которые презирали хулиганов-нацистов, да и сам Кребельман считался "черным",
и тем не менее он не мог не видеть, какими юными были все эти Лотары (и Фрицы, и Гейнцы),
какими широко раскрытыми глазами смотрели они на мир, - это была фаланга молодежи,
призванная расхлебать кашу, заваренную стариками. И если никто не знал, что "они" творят
"там", то нацисты наверняка знали и готовы были поставить на карту и кошелек, и жизнь,
чтобы положить всему этому конец...
И все же, когда Эрнст Кребельман решил вступить в гитлерюгенд, он счел разумным
подольше держать это в тайне от отца.
Эрнст был крупный, толстый тринадцатилетний мальчик, когда зимой 1929 года он
вздумал вступить в эту организацию; он, правда, еще не мог быть принят по возрасту, но,
во-первых, он был сыном своего отца, а во-вторых, в Каммштадте еще не существовало
"Дойчес юнгфольк" - организации для детей. Его направили записываться в местную
штаб-квартиру партии (комнатенку за мастерской шорника, где стояло бюро с опускающейся
крышкой и где он так рявкнул свое первое "Хайль Гитлер!", что рухнула целая полка банок с
костяным маслом). Он ничего не смыслил в политике - ему хотелось шуметь и шалить с
другими мальчишками, чего, к сожалению, не могла дать ему школа, участвовать в весьма
полезных играх бойскаутов, а летом ездить в лагеря, но главное - быть "вместе".
Каждую неделю они собирались в деревенской харчевне. Никто, кроме
гефольгшафтфюрера - хмурого восемнадцатилетнего парня, - не ходил в форме; мальчишки
"на дежурстве" носили значки и повязки со свастикой. Эрнст был настолько моложе всех
остальных, что сначала пятнадцати-восемнадцатилетние рабочие ребята немного презирали его;
к тому же, когда он впервые явился на сборище, шла лекция о тактике уличных боев, в чем
Эрнст абсолютно ничего не смыслил (прежде, как многие мальчишки, он разве что залезал на
крышу и сбрасывал оттуда цветочные горшки). Однако после лекции все запели, и, когда
выяснилось, что Эрнст играет на аккордеоне, к нему стали относиться уже с некоторым
уважением.
Он с большим интересом участвовал в ту зиму почти во всех сборищах, проходивших в
помещении, чего нельзя сказать про долгие маршировки по снегу и в слякоть, которые
вызывали жалобы даже у самых выносливых, хотя их командир без конца твердил, что они
должны радоваться - шагают под открытым небом, как и положено мужчинам, а не сидят, как
разжиревший буржуа, у печки. Но вот наступили летние месяцы и жаловаться стало уже не на
что - разве что солнце палило порой слишком сильно; а как только началась осенняя
предвыборная кампания, у группы оказалось полно дел: надо было разносить афиши, ходить по
домам с кружкой для пожертвований и украдкой малевать лозунги и свастику на стенах. Это-то
и погубило Эрнста, ибо отец застиг его с банкой краски в руках и заставил во всем признаться.
Сначала реакция отца была довольно мягкой: он просто пожурил сына - к чему такая пустая
трата времени, когда надо готовить школьные уроки, но потом, подумав немного, он добавил,
что сдерет с сына шкуру, если тот не порвет с нацистами (только через два года Кребельман
начал кое-что понимать и стал уговаривать сына вновь присоединиться к ним).
Тем временем взрослые тоже занимались избирательной кампанией. Нацисты, "Стальной
шлем", "Рейхсбаннер" без конца устраивали марш-парады по одним и тем же улицам, каждый
со своим оркестром (трубы делали музыкантов похожими на Лаокоона), стремившимся треском
барабанов и хриплыми взвизгами тромбонов заглушить оркестр соперника. Кровь текла из
разбитых носов, под глазами появлялись синяки, вдребезги разбивались пивные кружки, по
рукам ходили скандальные листки, в суд поступали жалобы на оскорбления, ежедневно
созывались "грандиозные" митинги, - митинги, где дважды ораторов не прерывали (об этом
заботились люди Кетнера). В заключение нацисты провели действительно грандиозный митинг,
сняв цирк, где запах человеческого пота смешивался с застоялым запахом обозленных
напуганных зверей и где) главным оратором был объявлен ведущий нацист, депутат рейхстага
Герман Геринг.
Лотар поистине разрывался надвое, не зная, идти ему туда или не идти. В юности его
героем был мужественный молодой Герман Геринг, этот "человек-птица", которому нет
равных, и Лотару очень хотелось снова его увидеть и, быть может, даже пожать ему руку.
Однако он боялся разочароваться.
Геринг вновь появился в Берлине три года тому назад, но теперь это был уже не смелый
"человек-птица", а ловкий коммерсант, отрастивший сибаритское брюшко и торговавший
оборудованием для самолетов и запасными частями от лица одной шведской фирмы. Сначала
Гитлер не желал иметь с ним ничего общего, однако в ту пору партийные фонды были почти на
мели, а у Геринга были связи и с крупными магнатами, и с аристократией, и даже с королями, о
чем Гитлер мог только мечтать - ему это нужно было хотя бы для того, чтобы уравновесить
стремление Штрассера к единению с плебсом. Но Геринг, как только ему удалось просунуть
кончик ноги в дверь, уже не дал ее захлопнуть - недаром он стал коммивояжером.
Доходы депутата рейхстага и сопутствующие этому званию побочные заработки куда
больше устраивали эту закатывающуюся кинозвезду, чем случайные комиссионные от продажи
парашютов. Он даже показывал всем свои шрамы, полученные во время мюнхенского путча,
чтобы его поставили повыше в списке кандидатов от нацистской партии.
После выборов 1928 года Геринг занял свое место в рейхстаге в числе "двенадцати
слепней". Однако вернуть утраченное положение в кругу избранных наций оказалось не так-то
просто: круг был замкнутый и ревниво охранялся от всяких посягательств извне - Геринг едва
ли мог ждать, что какой-нибудь Геббельс (сам лишь недавно там обосновавшийся) по доброй
воле потеснится ради него.
Даже после выборов 1930 года, когда Гитлер решил сменить руководство СА,
кандидатура Геринга - хотя штурмовики и были его детищем - даже не рассматривалась.
Вместо этого было отправлено письмо в Южную Америку с предложением его преемнику -
Рему вернуться домой; и прощенный Рем вернулся и занял прежнее положение несмотря на то,
что пять лет назад Гитлер вышвырнул его из партии. Итак, Рем словно по мановению
волшебного жезла вновь стал правой рукой Гитлера, осуществляя от его имени в Берлине
тайные контакты с высокопоставленными людьми, а вскоре его вернули и на прежнее место,
поставив во главе преданных СА. Герингу же оставалось только ждать, пока представится хоть
какая-то возможность снова обрести расположение Гитлера.
Дело в том, что обязанности Геринга в рейхстаге привязывали его к столице, Гитлер же
старался как можно меньше времени проводить в Берлине, где его недолюбливали; зная это, он
предпочитал не лезть на глаза, да и вообще Гитлер обожал Баварские Альпы. Одно время он
месяцами жил в горных гостиницах и дожидался своего часа (как было сказано выше), а пока
писал вторую часть "Mein Kampf". Однако позднее он приобрел скромный домик в горах над
Берхтесгаденом, ну и тогда, естественно, возникла необходимость вызвать для ведения
хозяйства нуждающуюся сестру и племянницу, которых Пуци с таким трудом отыскал в Вене.
Гели было двадцать лет, когда ее мать приняла на себя заботы о доме брата, и она,
бесспорно, была прелестна. И фюрер провел с ними не один приятный, даже божественный
месяц, наслаждаясь вкусными австрийскими блюдами, которые готовила ему сестра, и стараясь
отогреть свои застывшие чресла у огонька, излучаемого племянницей.
Инцест (или по крайней мере почти инцест) является, быть может, наилучшим лекарством
в случаях бессилия, объясняемого психологическими причинами, коренящимися в чрезмерном
солипсизме, каким страдал Гитлер. В жилах этой аппетитной молоденькой племянницы текла
его кровь, и вполне возможно, что его солипсическому уму она представлялась как бы женским
органом, выросшим у него и составлявшим единое целое с его гениталиями - некий
гермафродит "Гитлер", двуполое существо, способное самосовокупляться, подобно садовой
улитке... Во всяком случае, теоретически такое возможно, на практике же все оказалось не так
просто, и Гели пришлось, подчиняясь дяде, заниматься весьма странными вещами. Однажды
она даже сказала подруге: "Ты и представить себе не можешь, что это чудовище заставляет
меня проделывать". Что бы она там ни делала, а Гитлер со временем так вошел во вкус, что не
только сам начал считать эту все возраставшую в нем потребность в ее фокусах "любовью", но
и посторонние вскоре приняли это за любовь, ибо Гитлер стал вести себя на людях, как
романтический юнец, боготворящий свою непорочную избранницу. Однако (по мнению
посвященных) все эти вздохи и переживания как-то уж очень не вязались с пошлыми
любовными посланиями, которые она то и дело получала от него, - всеми этими записочками,
расцвеченными порнографическими рисунками, изображавшими интимные части ее тела,
которые он явно рисовал с натуры!
Эти "сувениры", само собой, не представляли особой ценности для Гели, и она беспечно
разбрасывала их, но отец Штемпфле, а может быть, казначей партии Шварц (ибо случалось это
не однажды) обнаружили, что эти кусочки бумаги стоят целое состояние, когда приходится
выкупать их у шантажистов, а потому их стали у нее отбирать по прочтении и запирать в сейф в
Коричневом доме, где художник мог потом вдоволь любоваться ими, ибо о том, чтобы
уничтожать эти послания, Гитлер и слышать не желал.
Так продолжалось год или два, и Гитлер закатывал Гели страшнейшие сцены, если ей
случалось при нем подмигнуть другому мужчине, не говоря уже о том, чтобы залезть в чужую
постель в поисках более здоровых радостей. Но в 1931 году разорвалась бомба: Гели попросила
отпустить ее в Вену. "Брать уроки пения", - сказала она, но мать - справедливо или
несправедливо - подозревала, что она ждет ребенка от австрийского еврея из Линца, боится
грандиозного скандала, которого не избежать, если это откроется, надеется встретить своего
возлюбленного в Вене и женить его на себе... Однако дядюшка к этому времени уже не мог без
нее обходиться и заявил, что ни под каким видом не отпустит ее.
Тут-то он ее окончательно и потерял. Однажды утром в сентябре она заперлась у себя в
комнате в квартире дяди на величественной Принц-Регентплац в Мюнхене и застрелилась из
дядиного пистолета.
Так окончился единственный "роман" в жизни Адольфа Гитлера. Или, как сказал бы
циник, так была разъединена "улитка-гермафродит" и наркоман лишился наркотика; и все же
симптомы ухода в себя можно было бы, пожалуй, назвать "обычным человеческим горем", как
сказали бы мы про нормального человека, способного любить, ибо, когда весть о том, что Гели
покончила с собой, достигла Гитлера, он чуть не лишился рассудка. Шрек мчал его в Мюнхен с
головокружительной скоростью, и фюрер был в таком состоянии, что преданный Штрассер
боялся, как бы он чего над собой не сделал, а потому не отходил от него ни на шаг и ни на
секунду не выпускал из поля зрения в течение двух-трех дней и ночей.
Но в одном Штрассер решительно отказал своему сраженному горем другу: он не желал
участвовать в обмане, считая ненужным - к какому бы выводу ни пришло следствие и что бы
ни писали газеты - утверждать, будто эта смерть была случайной. И вот тут-то Геринг и
увидел для себя счастливую возможность вернуть расположение Гитлера! Он тоже ринулся к
фюреру и срывающимся голосом принялся уверять его, что он, Геринг, совершенно убежден:
все произошло по воле злого рока, нельзя безнаказанно играть с оружием... И Гитлер,
отвернувшись от упрямого Штрассера, разрыдался у Геринга на плече.
- Вот теперь я вижу, кто из вас двоих мой настоящий друг! - всхлипнув, произнес он.
Такова роль случая, но так или иначе Геринг снова попал в милость к фюреру, а против
имени Штрассера Гитлер поставил еще один жирный минус.
Оправдались и предсказания Рейнхольда: следующим летом после выборов Герман
Геринг как лидер самой большой парламентской группы оказался во дворце председателя
рейхстага, став наконец фигурой общегерманского значения, равно как и одним из
руководителей своей партии.
Через три недели после смерти Гели, в сентябре 1931 года, Гинденбург впервые
встретился с Гитлером, и симптомы ухода в себя проявлялись у Гитлера еще столь явно, что
президент более или менее сбросил его со счетов - никакой роли в германской политике этот
человек играть не может.
Старик не поверил бы, если бы ему сказали тогда, что через полтора года он пошлет за
Гитлером и будет просить его принять на себя роль канцлера, хотя многоопытные политики,
члены его кабинета (бывший канцлер Папен и Кo ), будут пытаться его удержать, умоляя об
осторожности.
В декабре 1932 года генерал Шлейхер, тогдашний канцлер, стремясь с помощью
социалистов создать рабочее левое большинство, попытался вовлечь в эту группировку
Штрассера и шестьдесят нацистских депутатов. Однако Штрассер не попался на крючок: он
заявил, что если кто из нацистов и должен войти в правительство, так тол
...Закладка в соц.сетях