Жанр: Драма
Рассказы
...и монголов, и пока они, зевая,
посматривали на небо - вдали, за свалочным местом, раздался залп взводом.
Там расстреливали осужденных накануне Унгерном, и в этот именно момент
Жданов отправился в одну страну, где он еще не побывал и откуда не
возвращаются...
http://www-osd.krid.crimea.ua/~arv/ Roman V. Annenkov
Альфред Хэйдок
На путях извилистых
Как только издали замаячило здание полустанка, я и Ордынцев спрыгнули с
товарного поезда. Толстый кондуктор-хохол чуть-чуть не сделал того же, но
благоразумно остался на тормозной площадке, бешено ругаясь и жестикулируя:
он во что бы то ни стало хотел сдать нас полиции за бесплатное пользование
вагонными крышами... Этот человек, без сомнения, обладал сварливым
характером, ибо все время, как только открыл наше местопребывание, злобно
и желчно ругался, точно мы причинили ему громадные убытки...
- На, выкуси! - Ордынцев показал ему вслед всем известную комбинацию из
трех пальцев - и нас обоих посетила трепетная радость, что мы оставили
этого злюку в дураках. Я качался на своих ослабевших от голода ногах, но
беззвучный хохот сотрясал мое тело - лишнее доказательство, что человек не
чужд маленьких радостей даже в самых безнадежных положениях.
Такое состояние продолжалось, пока хвост лязгающего железного зверя не
отполз совсем, и тогда нас атаковала тишина побуревших под дуновением
ранней осени отрогов Хингана, После грохота поезда тишина казалась почти
потрясающей, враждебной и недоверчивой. Она точно спрашивала:
- А что вы тут намерены делать?
- Двигаться, жить и искать всего того, что делает жизнь
привлекательной! - хотелось мне крикнуть в пространство, но это могло
вызвать насмешки Ордынцева и обвинения в излишней нервозности - вместо
этого я спросил:
- Нет ли у тебя еще табаку? Табаку не было, и это причиняло мне больше
страданий, чем голод. Мы зашагали вперед размеренным и неторопливым шагом
бродяг, которым некуда спешить, ибо весь мир, куда ни взгляни, принадлежит
им, и они с одинаковым успехом могут повернуть как направо, так и налево -
восхитительная свобода!
Правда, эта свобода была для нас непривычна и поэтому немного страшна.
Тут-то, наверное, и крылось объяснение того, что мы в своем странствии
придерживались линии железной дороги, которая - сама определенность.
Это мне не нравилось - в моей душе возник бунт против всякой
определенности; я хотел использовать эту странную свободу всю, до дна.
- Послушай, - сказал я Ордынцеву, - отчего бы нам не свернуть в сторону
от этих блестящих рельс? Они мне надоели. Почем знать - не ожидает ли нас
тут, где-нибудь в сторонке, нечто восхитительное. Мало ли какие могут быть
случаи!
Я сознавал, что говорю глупости под влиянием голода и изнеможения от
ночей, проведенных у костров на краю дороги, где один бок обжигало, а
другой - замерзал. Но в данный момент - это тоже один из результатов
голодания - моя голова превратилась в волшебную клумбу, способную
временами расцвести пышнейшими орхидеями жгучей фантазии, граничащей с
галлюцинациями, и тут же быстро осыпаться, превращая все окружающее в
черную яму...
Ордынцев протестовал:
- Конечно - рельсы нас не кормят, но мы попадем к китайским крестьянам;
они, правда, могут нас накормить, но не исключена возможность, что спустят
собак. Если бы это была Россия...
Я продолжал уговаривать его, все более воодушевляясь. В моих
представлениях пределы возможного легко и удобно расширились до границ
невероятного и с легкостью горной козы перескочили их: тут хмурый
Хинганский хребет облекался в голубые туманы, прорезываясь сверкающей
сталью струй; таинственные тропы уводили к священным озерам охотничьих
племен - тех, кто завертывает маленьких кумиров в бересту и прячет их на
раскидистых деревьях; дальше появлялся охотничий пир вокруг убитого лося,
и лесные жители протягивали нам куски дымящегося мяса с жировыми
прослойками, способного в два счета вернуть нам утраченную радость бытия;
а из чащи за нами, может быть, будут следить глаза женщин, никогда не
знавших культуры, но сведущих в древней науке любви...
Расписывая таким образом неизвестную землю, лежащую возле нас, которую
моя фантазия награждала всем, чего мы были лишены в течение трех месяцев
отчаяннейшей безработицы, я увлекал Ордынцева за собой на колесную колею,
уводящую от пустынного переезда куда-то в сторону.
Ордынцев, немножко поколебавшись, сплюнул и последовал за мной: он
находился под властью двух самых безумных советников - желудка,
исступленно требующего пищи, и разгоряченной фантазии.
Тем, кто даже на небольших расстояниях пользуется автомобилями,
извозчиками и прочими атрибутами человеческой лени, неизвестен могучий и
убаюкивающий ритм пешего хождения дальних странствий: отлетают мысли,
немеет корпус, все биение жизни сосредоточивается в ногах, и человек
превращается в метроном...
Лес, слегка раскачиваемый ветром, шумел вокруг нас; светило осеннее,
мало греющее солнце, и нам, убаюканным мерным движением, жизнь стала
казаться не реальностью, а какой-то немного жуткой сказкой. Но потом к
тишине леса стали примешиваться звуки: за нами тарахтела телега, и женский
голос заунывно напевал забайкальскую песню, - кто-то догонял нас.
- Эй, тетка! - окликнул Ордынцев женщину в красном платке, когда телега
уже поравнялась с нами, - дорога-то куда идет?
- На хутор. А вы чьи будете? - спросила женщина довольно мелодичным
голосом.
- Божьи, милая, божьи! - ответил Ордынцев, обладавший замечательной
способностью подделываться под крестьянский говор. - Может быть, у вас на
хуторе в работниках нехватка, так вот - тут два молодца.
- Хотите на хутор - так седайте, - флегматично произнесла она, - а
насчет работы поговорите с Кузьмой.
Мы сели, и телега понесла нас дальше, к неизвестному хутору и к
какому-то Кузьме, которому волею судеб предстояло что-то решить в нашей
жизни.
Мне, человеку, верящему в таинственное соотношение между именем и его
носителем, этот Кузьма засел в голову: напирая на "у", я всю дорогу
мысленно повторял этот имя и понемногу пришел к заключению, что этот
человек - топор - грубый и кряжистый; у него непременно должна быть черная
борода и хозяйственная сметка. Такие люди работают до одурения, бьют жен,
и от них пахнет потом и дегтем...
- А как вас зовут? - обратился я к женщине.
- Аксиньей! - ответила она и почему-то потупила глаза.
2
Я ошибся в предположениях о наружности Кузьмы: он оказался хотя и
чернобородым, но чрезвычайно изможденным и больным человеком. С месяц тому
назад на него опрокинулся воз кирпичей и с тех пор, по выражению самого
Кузьмы, у него стало "перехватывать в дыхании"...
Хотя Ордынцев по образованию агроном, а я - филолог, Кузьма плохо верил
в наши способности, как работников. Наверное, потому он и назначил нам
чрезвычайно мизерную оплату труда... Но нам нужна была еда - мы даже не
стали торговаться. Аксинья накрыла на стол и мы ели...
А потом был сон в теплом помещении и на другое утро началась работа.
Мне до сих пор кажется, что я никогда раньше не понимал истинного
значения слова "работа". Я усвоил это понятие лишь после недели пребывания
в беженском хуторе Маньчжурии. Работа - это смутный бег бесследно
исчезающих часов, мелькание изумительно коротких дней, это время, которого
не чувствуешь и узнаешь лишь случайно, взглянув на стенной календарь, или
- по внезапно наступившему воскресенью. А черные провалы в сознании,
которые наступают почти сразу, как только отяжелевшие после ужина члены
коснутся постели, - это ночи.
Я ел, двигался, напрягался и отдыхал, чувствуя, что с каждым днем
становлюсь сильнее и, одновременно с этим, как будто - тупею... Вместе с
осенним, изумительно чистым воздухом, я, казалось, втягивал в себя дрожжи,
на которых пухли и набухали мои мускулы.
Но я был не прав, обозначив эту жизнь на хуторе только одним названием
- работа. Жизнь - она везде - таинственное сплетение влияний одного
человека на другого в присутствии окружающей природы или вещей, которые
также пронизывают нас исходящими из них силами...
Я стал замечать, что наша хозяйка Аксинья с каждым днем относится ко
мне все приветливее. Был даже случай, когда она, видя, что я зверски устал
и прекратил работу, чтобы отереть пот и передохнуть, - взяла из моих рук
вилы и добрых полчаса вместо меня кидала снопы на стог, а я в это время
курил. Я не мог тогда не похвалить ее рук и даже с восхищением ощупал ее
полные мускулы повыше локтя.
Временами же я задумывался о счастье: не заключается ли оно в
усыпляющем мозг движении, в физической работе, лишающей человека
способности размышлять, став, как окружающая природа, как растение, -
далек ли будет человек от благостного состояния буддийской нирваны, что
почти одно и то же.
Был субботний вечер. С ноющей усталостью в членах и с абсолютной
пустотой в голове, где не было и признака мысли, - я вышел за околицу и
уставился на горбатые хребты хмурого Хингана и застыл так, не шевелясь.
Дымчатыми струйками курилась падь за ближайшим холмом, а с бурых полей,
откуда мы днем свозили снопы, неслось одинокое - "пи-ит", "пи-ит" -
какой-то ночной птицы. Густо-голубые сумерки точно вырастали, струились из
самой земли; они окутывали дальние горы, становясь все более фиолетовыми
и, казалось, даже проникали во внутрь меня, наполняя мое сознание. И тогда
вдруг во мне зашевелилось ощущение неведомого счастья: я слился, я растаял
и был одно с окружающими горами, - землею, носившей меня - и воздухом,
которым дышал. И мысль осенила меня: "Так бы вот прожить всю жизнь куском
горячей материи на живущей вокруг меня странной, простой и, вместе с тем,
таинственной земле. Ведь миллионы людей, вышедших из земли и к ней
прикованных труженников-крестьян так и живут, рождаются и умирают,
растворяясь в синей мгле природы, где печальная ночная птица одиноко
кличет над ними свое - "пи-ит", "пи-ит". И если бы еще была женщина,
которая бы награждала меня тихой лаской после дня упорного труда! - что же
еще требовать от жизни?"
Я почти уверился, что нашел ключ к счастью и разрешил проблему
собственного существования. Но в тот момент что-то случилось: ко мне шла
женщина... В сумерках белым пятном выделяется ее головной платок, - это
была Аксинья. Она подошла вплотную и спокойно стала со мной рядом.
Странно, - как только это произошло, - тихие голубые сумерки вечера
покинули меня, вместо них заколыхались во мне трепет ожидания чего-то,
смутное желание и таинственная уверенность в неизбежном...
- Аксинья! - голос мой звучал приглушенно.
- Тише, как бы не услышала свекровь, - также приглушенно ответила она.
Я еще раз взглянул на нее и мгновенно понял, зачем она пришла ко мне:
сила земная, бесхитростная и прямая говорила в ней так же, как в этой
укутанной голубым туманом земле, и выгнала ее от больного мужа к одинокому
мужчине, который не скрыл перед ней своего восхищения ее работолюбивыми и
сильными руками...
Пусть говорят после этого, что нет таинственных духов, которые иногда
подслушивают наши желания.
Еще раз в темноте раздалось уже совсем глухое:
- Аксинья!
И еще раз другой голос, сдавленный, еле слышный, прерываясь, прошептал:
- Тише!..
Логический ход вещей неумолим: я всегда говорил, что Кузьма напрасно не
ляжет в больницу, - он умер, и это случилось, право, скорее, чем можно
было ожидать. Ордынцев такого мнения, что мужик, привыкший работать с утра
до вечера, - умирает скорее, чем белоручка, ибо он не может примириться с
ничегонеделаньем в постели. Может быть, Ордынцев и прав. Мы справили
похороны и очень далеко везли покойника на кладбище, где предали его
земле, которая ему, действительно, мать.
Теперь уже прошла неделя после похорон, и Аксинья ведет себя так, как
будто только ждет моего решающего слова, и я стану здесь хозяином. Но
разве Сатана, которого ради благозвучия предпочитают звать Мефистофелем, -
разве он когда-нибудь оставляет человека в покое? Нет!
Никогда! Третьего дня я ездил на станцию отвозить зерно и - к счастью
или к несчастью, этого я еще не знаю, - очутился на перроне в момент
прихода трансазиатского экспресса.
Кто бы мог мне сказать, каким колдовством проникаются прозаические
вагоны и неуклюжие современные пароходы, если они - дальнего назначения?
Они оказывают на меня поражающее влияние... Не слетают ли к ним во
время дальних странствований синеокие духи обманчивых, вечно влекущих
мужчину далей? Те, кто, сизые, залегли дымкой или причудливыми облачками и
стерегут тайну сокровенного обаяния мировых просторов. Не те ли они самые,
кто некогда заставили нашего прапра- и перепрадедушку связать неверный и
колышущийся плот, чтобы пуститься в плавание от своего обогретого и в
достаточной степени надоевшего берега к другому, может быть, худшему?
Трансазиатский экспресс дышал стальными легкими; играл переливчатыми
бликами на зеркальных стеклах и всем своим крайне решительным видом,
включая сюда и глухой, гортанный гудок, говорил о могучем темпе жизни, о
стальных молотах, поднятых для удара, и об исступленном стремлении
человечества в область, беспредельного властвования над пространствами и
даже - миром...
По крайней мере, таким он показался мне после месяца, проведенного в
грязном, пахнущем скотным двором, хуторе.
Женщина с зажатым между пальцев томиком в руках вышла из вагона и - как
видение из страшно далекого и привлекательного для меня мира - томной
поступью проплыла мимо меня. Смесью запахов, по всей вероятности,
состоящей из тончайших духов, аромата холеной кожи и волос, с прибавлением
сюда нескольких капель неподдельного греха, она отравила слишком простой и
ясный воздух станции, а также мой душевный мир...
В двух шагах от меня томик упал. Я его моментально поднял и вернул
владелице.
- Мерси, мосье.
- Са ne vaux pa ie penie, madam. Удивленный взгляд - стремительный
взлет маневрирующих бровей.
- Разве вы говорите по-французски?
- О, да, мадам!
Последовал краткий разговор. Она смеялась: филолог - и в таком странном
виде - с кнутом за поясом... В этой дикой Маньчжурии... Она непременно
расскажет об этом в Париже... Что? Поезд трогается?.. Пусть мосье оставит
у себя томик французских стихов - они прелестны...
Трансазиатский экспресс ушел. Я наудачу раскрыл книгу и прочел Поля
Верлена:
Мне часто видится заветная мечта, - Безвестной женщины, любимой и
желанной. Но каждый раз она и совсем не та, И не совсем одна, - и это
сердцу странно.
- Во всяком случае, - сказал я, закрывая книгу, - моя мечта - не
Аксинья!
Я покинул хутор, но Ордынцев остался. Мне кажется, что он скоро займет
там вакантное место хозяина; Аксинья при расставании особенной горести не
проявила... Листьев на деревьях уже нет - падает первый снег. Я иду
сильный и окрепший, сам хорошо не зная - куда! В моей голове, подобно
одуревшим пчелам, роятся обрывки мечты: там и большие города, и пальмы, и
бананы, и синеокие духи дремлющих далей.
http://www-osd.krid.crimea.ua/~arv/ Roman V. Annenkov
Альфред Хэйдок
Нечто
Караван шел на запад. Груженые верблюды высоко несли уродливые головы с
застывшим презрением на уродливых губах. Когда путь вытянулся уже во
многие сотни верст, - некоторые из них пали и остались лежать, вытянув
закоченелые, желвастые ноги. Остальные проходили мимо них и плевали
зеленой пеной, потому что презирали решительно все - и жизнь, и смерть. С
величайшим бесстрастием, как подобает философам, презревшим бытие,
равнодушно, ступали по сыпучим пескам и голым, растрескавшимся каменным
черепам угрюмых возвышенностей.
По ночам над мертвой Гоби всплывал несуразно большой, котлообразный
месяц, и навешивал на лысые бугры призрачные мантии черных теней.
Тогда все кругом начинало казаться тем, чем, в самом деле. была Гоби, -
гигантским кладбищем царств, ни в какую историю не вписанных.
У последнего колодца, где обрывался путь, известный вожатому, - вечером
за стеною палатки гудел голос Стимса, человека, по прихоти которого была
снаряжена экспедиция.
Этот голос не нарушал мертвенной гармонии пустыни, потому что был
бесстрастен, сухо насмешлив и - безнадежен...
- Я обманут и хочу, в сущности немногого, - чтобы та жизнь, которая ни
разу не сдержала своих обещаний мне, - хоть бы только один раз не обманула
меня!
- Я что-то плохо понимаю Вас, - возражал Стимсу молодой ученый Баренс,
- на мой взгляд у Вас не может быть неоплаченных векселей к жизни: в сорок
лет очутиться обладателем миллионов - равносильно праву брать от жизни
все! И, мне кажется, - вы брали...
- Да, брал! - сухо рассмеялся Стимс, - но жизнь платила мне
обесцененными облигациями или фальшивой монетой: я получал все поддельное
- поддельное уважение, поддельную любовь... Ничего настоящего. Ничего
упоительного! Вдобавок у меня испортилась печень!
По суховатому лицу молодого ученого промелькнула вежливая улыбка; она
не могла оскорбить Стимса, но, вместе с тем, подчеркивала независимость и
любезную иронию ученого.
- И теперь Вам захотелось испытать нечто неподдельное - "настоящую"
опасность в пустыне?
- Какая опасность? - спокойно переспросил Стимс. - Здесь самое
безопасное место в мире, - нет никого и ничего! Даже кирпичу, который
может в городе упасть на прохожего с возводимого здания, - и тому неоткуда
взяться! Если бы я искал опасности, я остался бы в городе:
там автомобили, трамваи, убийцы...
Баренс с минуту помолчал. Он обвел взглядом спартанскую простоту
походной палатки Стимса и невольно задумался, - что влекло этого
пресыщенного человека в пустыню?
Сам он, Баренс, шел сюда с определенной целью; воспользовавшись
знакомством, он пристроился к дорогостоящей экспедиции, чтобы произвести
исследования и где можно - раскопки. Все это нужно было Баренсу, чтобы
заставить тысячи газетных станков выбрасывать тонны бумаги, которые
крупным шрифтом будут кричать на всех перекрестках мира о сенсационных
открытиях молодого ученого.
Он решительно взглянул на Стимса.
- Если это для вас, ну... скажем, - не увеселительная поездка, как я
предполагал раньше, то зачем же вы идете в пустыню?
Стимс поднял голову и заговорил громче обыкновенного:
- Я иду за тем заманчивым "Нечто", которое окутывает тайной далекие
горы и исчезает по мере приближения к ним. Если хотите - назовите это
наркозом неизведанных глубин. Человечество платит ему дань непогребенными
костями в самых неудобных закоулках планеты. В авангарде человечества
движутся полусумасшедшие чудаки с неугасимой жаждой невероятного в душе и,
время от времени, - как кость собакам, - бросают плетущимся сзади свои
ненужные открытия, в виде материков, островов, или новых истин. Самыми
счастливыми были древние исследователи: они шли со смутной мечтой открыть
что-то вроде Земного Рая, жаждая диковинных стран... И вот тут-то меня еще
раз обокрали: наука лишила меня наивной веры в возможность таких открытий!
Но я все-таки иду; не верю, а иду! Вдруг - думаю, - за этими горами, куда
еще не ступала нога культурного человека, в самом деле, есть нечто,
знаете... такое... Хэ-хэ-хэ...
Глаза Стимса странно сверкнули в темноте, а в его смехе было что-то
жуткое.
Баренс ничего не ответил: его мозг упорно отыскивал забытое название
психического расстройства, вызванного излишествами в наслаждениях и
относящегося к области навязчивых идей.
Стимс наблюдал за ним: затем насмешливо улыбнулся:
- Странно немножко - не правда ли?
- Нет, все в порядке вещей! - торопливо вышел из своего раздумья
Баренс, - при некоторых... так сказать, свободных средствах, я и сам
пустился бы...
- В таком случае, - перебил его Стимс, - не хотите ли завтра
отправиться со мной на несколько дней к вершинам на западе, чтобы
поохотиться за таинственным "нечто"? Караван дальше не пойдет, потому что
там нет колодцев, и животные замучены. Воду и провизию придется тащить на
себе. Нас будет трое: я беру с собой этого русского стрелка, у которого
такая длинная и труднопроизносимая фамилия.
- У меня на завтра намечены раскопки.
- Ну, конечно, - мое эфирное "Нечто" должно пасовать перед научными
целями! - чрезвычайно вежливо согласился Стимс.
Когда Баренс ушел, Стимс откинул полотнище палатки и долго стоял лицом
к лицу с мраком. Опять, точь-в-точь, как во время разговора с Баренсом, он
сухо и коротко засмеялся...
Илья Звенигородцев - так звали русского стрелка, нанятого в Шанхае в
число охраны каравана, - встал рано, когда еще все спали, и занялся
приготовлениями, чтобы сопровождать Стимса в намеченную экскурсию.
Он побрился на ощупь - без зеркала; вылил на голову ведро студеной воды
и занялся своими ногами: долго мыл и растирал их, а затем тщательно
перебинтовал икры колониальными гетрами. В его заботливости к собственным
ногам сквозило чуть ли не преклонение, и это было так понятно: жизнь Ильи.
за немногими исключениями была почти сплошным походом, где упругие,
мускулистые и неутомимые ноги являлись существеннейшим из шансов на
существование. Кроме того, картина спящего лагеря с часовым на бугорке
слишком напомнила Илье былые дни, когда с дальних холмов наползали серые
цепи врага, и всяк подтягивался, готовясь к встрече жестокого дня.
Шестнадцатилетним гимназистом Илью, с тяжелой винтовкой в руках,
бросило на улицу какое-то, в одну ночь образовавшееся, местное
правительство, которое призывало все население поголовно стать на защиту
города от осатанелых банд людей, увешанных пулеметными лентами, - матросов
и дезертиров.
Первыми вышли на оборону гимназисты с лысым директором во главе,
который был настроен торжественно, говорил прочувственные слова о
гражданском долге, и, к чести своей, - сам вполне верил этому...
Трусливое мещанство попряталось в подполья или улепетывало в заимки.
Наступавшие, не останавливаясь, почти на ходу, быстро перестреляли
порозовевших от мороза мальчиков и занялись расправой в городе.
Илье удалось прибежать домой, и тут старая, морщинистая женщина всунула
ему в руки узелок с провизией, перекрестила Илью, а сама, обливаясь
слезами, осталась у косяка... А Илья пошел огородами, пашнями, целиной...
Потом он попадал в разные отряды, где выучился ругаться, стрелять без
промаха и... зверел. Долго он ходил по Монголии за полусумасшедшим
человеком, по имени Унгерн фон Штернберг, который поклонялся Будде, брал
города и отдал столицу страны на разграбление своим войскам. А потом было
опять бегство, Шанхай, панель - голод...
И еще было сумасшедшее желание хоть на миг пожить так, как жили другие,
кто разъезжал на мягко шуршащих авто, пил вино в обществе красивых женщин
за толстым стеклом бара, - так близко и так далеко!..
- Мистер Элия!
Перед сидевшим на ящике Ильей остановился маленький серый человечек, -
слуга Стимса.
- Вам хозяин посылает чашку своего кофе и спрашивает, все ли готово к
экспедиции?
- Благодарю! Все готово!
Илья взял горячую чашку, залпом влил в себя обжигающее питье и поднялся
с ящика. В утреннем холодке он почувствовал приятное тепло во
внутренностях; бодрый и сильный, он обвел взглядом далекий горизонт, точно
вопрошая: - Где тут путь к радостям человеческим?
- Поистине, какое-то сумасшествие овладело Стимсом... Иначе не может и
быть; ведь давно уже пора вернуться назад! - так решил Илья, третий день
шагая за своим хозяином к цепи гор, которые днем казались совсем близкими,
- ну, рукой подать! - а вечером окутывались синей дымкой и как будто
отдалялись.
Илья решил напомнить Стимсу, что запаса воды и провизии еле хватит на
обратный путь. Стимс взглянул на него почти с яростью:
- Что?! Вы не хотите идти дальше? Вы, может быть, потребуете у меня
расчета?
Весь он был в страшном возбуждении, глаза горели.
- Я вовсе этого не говорю! - смущенное оправдывался Илья. - Я привык к
лишениям и не боюсь их, я только хотел предупредить Вас, что потом будет
тяжело!
Стимс мгновенно смягчился.
- Элия, я знаю, - раньше смерть так часто проходило мимо Вас, что вы
теперь плохо верите, что ей когда-нибудь вздумается прямо к вам
обратиться. Поэтому я и взял вас с собой... Так будьте же мне другом и
поддержите меня в моем предприятии! Мне тут нужно найти нечто... ну,
такое... это трудно объяснить, но оно чрезвычайно важно для меня! Если нам
удастся это, - вы будете обеспеченным человеком! Так вы поддержите меня?
Идет? - протянул он руку Илье.
- Идет! - Илья пожал руку с ощущением, что он первый раз в жизни
совершает выгодную сделку: ни один из вождей, за которыми он шел раньше,
не сулил столько!.. А что касается этого "нечто" - так оно, по всей
вероятности, - какая-нибудь разновидность насекомого, которое водится
только в этих местах... Мало ли чудачеств у миллионеров!..
Стимс не дал ему закончить своей мысли:
- Видите ли, эти горы по вечерам окутываются туманом, - должна быть и
вода! Вообще, мы там найдем все, что даже нечто такое... э...
Чтобы меньше тратить драгоценной влаги, решено было двигаться по ночам,
а днем отдыхать...
Они поделили воду и к вечеру с одинаковым рвением продолжали путь.
Так они поступили в странном согласии оба: один, потерявший вкус к
жизни, - весь в устремлении за туманной мечтой; другой - чтобы завоевать
ту самую жизнь, от которой бежал первый.
В жуткой "Пляске Смерти" Сен-Санса часы бьют полночь, а затем раздаются
глухие шаги шествующей Смерти. В лунном сиянии валятся кресты, могилы
раскрываются, выходят скелеты и в полных загробной скорби звуках изливают
невыразимую в словах тоску по отлетевшей жизни:
еще раз они живут эхом далеких воспоминаний. Пораженное неизбывной
тоской кладбище корчится и завывает в истомной муке...
Мертвая Гоби оживает также, когда Смерть в красном зареве раскаленного
солнца, укутанная в пыльную мантию, на крыльях бури несется на великое
кладбище царств и народов.
Громадной багровой тенью она вырастает на горизонте и полнеба закрывает
складками своего платья. Еще не слышно завывания голодных волков бури,
которые скоро будут здесь, чтобы рассыпающимися ст
...Закладка в соц.сетях