Жанр: Драма
Москва и москвичи
...р вылез босой человек в грязной женской
рубахе с короткими рукавами, открывавшей могучую шею и здоровенные плечи. --
Многая лета Федоту Ивановичу, многая лета! --загремел Лавров, но получив в
морду, опять залез под нары. — Соборным певчим был, семинарист. А вот до чего
дошел! Тише вы, дьяволы! --крикнул Рудников, и мы начали подниматься по узкой
деревянной лестнице на чердак. Внизу гудело "многая лета". Поднялись. Темно.
Остановились у двери. Рудников попробовал--заперто. Загремел кулачищем так, что
дверь задрожала. Молчание. Он застучал еще сильнее. Дверь приотворилась на
ширину железной цепочки, и из нее показался съемщик, приемщик краденого, — Ну,
что надо? И кто? Поднимается кулак, раздается визг, дверь отворяется. — И что
вы деретесь? Я же человек! — А коли ты человек--где пальто, которое тебе Сашка
Пономарь сегодня принес? — И что вы ночью беспокоите? Никакого пальта мне не
приносили. — Так. Повыдьте-ка отсюда, а мы поищем!--сказал мне Рудников, и,
когда за мной затворилась дверь, опять послышались крики. Потом все смолкло.
Рудников вышел и вынес пальто. — Вот оно! Проклятый черт запрятал в самый
нижний сундук и сверху еще пять сундуков поставил. Таков был Рудников, Иногда
бывали обходы, но это была только видимость обыска: окружат дом, где
поспокойнее, наберут "шпаны", а "крупные" никогда не попадались. А в "Кулаковку"
полиция и не совалась. "Кулаковкой" назывался не один дом, а ряд домов в
огромном владении Кулакова между Хитровской площадью и Свиньинским переулком.
Лицевой дом, выходивший узким концом на площадь, звали "Утюгом". Мрачнейший за
ним ряд трехэтажных зловонных корпусов звался "Сухой овраг", а все
вместе--"Свиной дом". Он принадлежал известному коллекционеру Свиньину. По нему
и переулок назвали. Отсюда и кличка обитателей: "утюги" и "волки Сухого оврага".
Забирают обходом мелкоту, беспаспортных, нищих и административно высланных. На
другой же день их рассортируют: беспаспортных и административных через
пересыльную тюрьму отправят в места приписки, в ближайшие уезды, а они через
неделю опять в Москве. Придут этапом в какой-нибудь Зарайск, отметятся в полиции
и в ту же ночь обратно. Нищие и барышники все окажутся москвичами или из
подгородных слобод, и на другой день они опять на Хитровке, за своим обычным
делом впредь до нового обхода. И что им делать в глухом городишке? "Работы"
никакой. Ночевать пустить всякий побоится, ночлежек нет, ну и пробираются в
Москву и блаженствуют по-своему на Хитровке. В столице можно и украсть, и
пострелять милостыньку, и ограбить свежего ночлежника; заманив с улицы или
бульвара какого-нибудь неопытного беднягу бездомного, завести в подземный
коридор, хлопнуть по затылку и раздеть догола. Только в Москве и житье. Куда им
больше деваться с волчьим паспортом1: ни тебе "работы", ни тебе ночлега. Я много
лет изучал трущобы и часто посещал Хитрое рынок, завел там знакомства, меня не
стеснялись и звали "газетчиком". Многие из товарищей-литераторов просили меня
сводить их на Хитров и показать трущобы, но никто не решался войти в "Сухой
овраг" и даже в "Утюг". Войдем на крыльцо, спустимся несколько шагов вниз в
темный подземный коридор — и просятся назад. ------------------------------- 1
Паспорт с отметкой, не дававшей права жительства в определенных местах. Ни на
кого из писателей такого сильного впечатления не производила Хитровка, как на
Глеба Ивановича Успенского. Работая в "Русских ведомостях", я часто встречался с
Глебом Ивановичем. Не раз просиживали мы с ним подолгу и в компании и вдвоем,
обедывали и вечера вместе проводили. Как-то Глеб Иванович обедал у меня, и за
стаканом вина разговор пошел о трущобах. — Ах, как бы я хотел посмотреть
знаменитый Хитров рынок и этих людей, перешедших "рубикон жизни". Хотел бы, да
боюсь. А вот хорошо, если б вместе нам отправиться! Я, конечно, был очень рад
сделать это для Глеба Ивановича, и мы в восьмом часу вечера (это было в октябре)
подъехали к Солянке. Оставив извозчика, пешком пошли по грязной площади,
окутанной осенним туманом, сквозь который мерцали тусклые окна трактиров и
фонарики торговок-обжорок. Мы остановились на минутку около торговок, к которым
подбегали полураздетые оборванцы, покупали зловонную пищу, причем непременно
ругались из-за копейки или куска прибавки, и, съев, убегали в ночлежные дома.
Торговки, эти уцелевшие оглодки жизни, засаленные, грязные, сидели на своих
горшках, согревая телом горячее кушанье, чтобы оно не простыло, и неистово
вопили: — Л-лап-ш-ша-лапшица! Студень свежий коровий! Оголовье!
Свининка-рванинка вар-реная! Эй, кавалер, иди, на грош горла отрежу!--хрипит
баба со следами ошибок молодости на конопатом лице. — Горла, говоришь? А нос у
тебя где? — Нос? На кой мне ляд нос? И запела на другой голос: --
Печенка-селезенка горячая! Рванинка! — Ну, давай всего на семитку! Торговка
поднимается с горшка, открывает толстую сальную покрышку, грязными руками
вытаскивает "рванинку" и кладет покупателю на ладонь. — Стюдню на
копейку!--приказывает нищий в фуражке с подобием кокарды... — Вот беда! Вот
беда!--шептал Глеб Иванович, жадными глазами следил за происходящим и жался
боязливо ко мне. — А теперь, Глеб Иванович, зайдем в "Каторгу", потом в
"Пересыльный", в "Сибирь", а затем пройдем по ночлежкам. — В какую "Каторгу"?
— Так на хитровском жаргоне называется трактир, вот этот самый! Пройдя мимо
торговок, мы очутились перед низкой дверью трактира-низка в доме Ярошенко. --
Заходить ли?--спросил Глеб Иванович, держа меня под руку. — Конечно! Я отворил
дверь, откуда тотчас же хлынул зловонный пар и гомон. Шум, ругань, драка, звон
посуды... Мы двинулись к столику, но навстречу нам с визгом пронеслась по
направлению к двери женщина с окровавленным лицом и вслед за ней — здоровенный
оборванец с криком: — Измордую проклятую! Женщина успела выскочить на улицу,
оборванец был остановлен и лежал уже на полу: его "успокоили". Это было делом
секунды. В облаке пара на нас никто не обратил внимания. Мы сели за пустой
грязный столик. Ко мне подошел знакомый буфетчик, будущий миллионер и
домовладелец. Я приказал подать полбутылки водки, пару печеных яиц на закуску --
единственное, что я требовал в трущобах. Я протер чистой бумагой стаканчики,
налил водки, очистил яйцо и чокнулся с Глебом Ивановичем, руки которого дрожали,
а глаза выражали испуг и страдание. Я выпил один за другим два стакана, съел
яйцо, а он все сидит и смотрит. — Да пейте же! Он выпил и закашлялся. — Уйдем
отсюда... Ужас! Я заставил его очистить яйцо. Выпили еще по стаканчику. — Кто
же это там? За средним столом, обнявшись с пьяной девицей, сидел угощавший ее
парень, наголо остриженный брюнет с перебитым носом. Перед ним, здоровенный, с
бычьей шеей и толстым бабьим лицом, босой, в хламиде наподобие рубахи, орал
громоподобным басом "многая лета" бывший вышибала-пропойца. Я объясняю Глебу
Ивановичу, что это "фартовый" гуляет. А он все просит меня: — Уйдем.
Расплатились, вышли. — Позвольте пройти,--вежливо обратился Глеб Иванович к
стоящей на тротуаре против двери на четвереньках мокрой от дождя и грязи бабе.
— Пошел в... Вишь, полон полусапожек... И пояснила дальше хриплая и гнусавая
баба историю с полусапожком, приправив крепким словом. Пыталась встать, но, не
выдержав равновесия, шлепнулась в лужу. Глеб Иванович схватил меня за руку и
потащил на площадь, уже опустевшую и покрытую лужами, в которых отражался огонь
единственного фонаря. — И это перл творения--женщина!--думал вслух Глеб
Иванович. Мы шли. Нас остановил мрачный оборванец и протянул руку за подаянием.
Глеб Иванович полез в карман, но я задержал его руку и, вынув рублевую бумажку,
сказал хитрованцу: — Мелочи нет, ступай в лавочку, купи за пятак папирос,
принеси сдачу, и я тебе дам на ночлег. — Сейчас сбегаю! — буркнул человек,
зашлепал опорками по лужам, по направлению к одной из лавок, шагах в пятидесяти
от нас, и исчез в тумане. — Смотри, сюда неси папиросы, мы здесь подождем!--
крикнул я ему вслед. — Ладно,-- послышалось из тумана. Глеб Иванович стоял и
хохотал. — В чем дело? --спросил я. — Ха-ха-ха, ха-ха-ха! Так он и принес
сдачу. Да еще папирос! Ха-ха-ха! Я в первый раз слышал такой смех у Глеба
Ивановича. Но не успел он еще как следует нахохотаться, как зашлепали по лужам
шаги, и мой посланный, задыхаясь, вырос перед нами и открыл громадную черную
руку, на которой лежали папиросы, медь и сверкало серебро. — Девяносто сдачи.
Пятак себе взял. Вот и "Заря", десяток. — Нет, постой, что же это? Ты принес?
— спросил Глеб Иванович. — А как же не принести? Что я, сбегу, что ли, с
чужими-то деньгами. Нешто я...--уверенно выговорил оборванец. — Хорошо...
хорошо,-- бормотал Глеб Иванович. Я отдал оборванцу медь, а серебро и папиросы
хотел взять, но Глеб Иванович сказал: — Нет, нет, все ему отдай... Все. За его
удивительную честность. Ведь это... Я отдал оборванцу всю сдачу, а он сказал
удивленно вместо спасибо только одно: — Чудаки господа! Нешто я украду, коли
поверили? — Пойдем! Пойдем отсюда... Лучшего нигде не увидим. Спасибо
тебе!--обернулся Глеб Иванович к оборванцу, поклонился ему и быстро потащил меня
с площади. От дальнейшего осмотра ночлежек он отказался. Многих из
товарищей-писателей водил я по трущобам, и всегда благополучно. Один раз была
неудача, но совершенно особого характера. Тот, о ком я говорю, был человек
смелости испытанной, не побоявшийся ни "Утюга", ни "волков Сухого оврага", ни
трактира "Каторга", тем более, что он знал и настоящую сибирскую каторгу.
Словом, это был не кто иной, как знаменитый П. Г. Зайчневский, тайно
пробравшийся из места ссылки на несколько дней в Москву. Как раз накануне Глеб
Иванович рассказал ему о нашем путешествии, и он весь загорелся. Да и мне весело
было идти с таким подходящим товарищем. Около полуночи мы быстро шагали по
Свиньинскому переулку, чтобы прямо попасть в "Утюг", где продолжалось пьянство
после "Каторги", закрывавшейся в одиннадцать часов. Вдруг солдатский шаг: за
нами, вынырнув с Солянки, шагал взвод городовых. Мы поскорее на площадь, а там
из всех переулков стекаются взводами городовые и окружают дома: облава на
ночлежников. Дрогнула рука моего спутника: — Черт знает... Это уже хужее! — Не
бойся, Петр Григорьевич, шагай смелее!.. Мы быстро пересекли площадь.
Подколокольный переулок, единственный, где не было полиции, вывел нас на Яузский
бульвар. А железо на крышах домов уже гремело. Это "серьезные элементы"
выбирались через чердаки на крышу и пластами укладывались около труб, зная, что
сюда полиция не полезет... Петр Григорьевич на другой день в нашей компании
смеялся, рассказывая, как его испугали толпы городовых. Впрочем, было не до
смеху: вместо кулаковской "Каторги" он рисковал попасть опять в нерчинскую! В
"Кулаковку" даже днем опасно ходить--коридоры темные, как ночью. Помню, как-то я
иду подземным коридором "Сухого оврага", чиркаю спичку и вижу-- ужас! — из
каменной стены, из гладкой каменной стены вылезает голова живого человека. Я
остановился, а голова орет: — Гаси, дьявол, спичку-то! Ишь шляются! Мой спутник
задул в моей руке спичку и потащил меня дальше, а голова еще что-то бурчала
вслед. Это замаскированный вход в тайник под землей, куда не то что полиция --
сам черт не полезет. В восьмидесятых годах я был очевидцем такой сцены в доме
Ромейко. Зашел я как-то в летний день, часа в три, в "Каторгу". Разгул уже был в
полном разгаре. Сижу с переписчиком ролей Кириным. Кругом, конечно, "коты" с
"марухами". Вдруг в дверь влетает "кот" и орет: — Эй, вы, зеленые ноги!
Двадцать шесть! Все насторожились и навострили лыжи, но ждут объяснения. — В
"Утюге" кого-то пришили. За полицией побежали... — Гляди, сюда прихондорят!
Первым выбежал здоровенный брюнет. Из-под нахлобученной шапки виднелся затылок,
правая половина которого обросла волосами много короче, чем левая. В те времена
каторжным еще брили головы, и я понял, что ему надо торопиться. Выбежало еще
человек с пяток, оставив "марух" расплачиваться за угощение. Я заинтересовался и
бросился в дом Ромейко, в дверь с площади. В квартире второго этажа, среди
толпы, в луже крови лежал человек лицом вниз, в одной рубахе, обутый в
лакированные сапоги с голенищами гармоникой. Из спины, под левой лопаткой,
торчал нож, всаженный вплотную. Я никогда таких ножей не видал: из те- ла
торчала большая, причудливой формы, медная блестящая рукоятка. Убитый был "кот".
Убийца — мститель за женщину. Его так и не нашли--знали, да не сказали,
говорили: "хороший человек". Пока я собирал нужные для газеты сведения, явилась
полиция, пристав и местный доктор, общий любимец Д. П. Кувшинников. — Ловкий
удар! Прямо в сердце,-- определил он. Стали писать протокол. Я подошел к столу,
разговариваю с Д. П. Кувшинниковым, с которым меня познакомил Антон Павлович
Чехов. — Где нож? Нож где? Полиция засуетилась. — Я его сам сию минуту видел.
Сам видел!--кричал пристав. После немалых поисков нож был найден: его во время
суматохи кто-то из присутствовавших вытащил и заложил за полбутылки в соседнем
кабаке. Чище других был дом Бунина, куда вход был не с площади, а с переулка.
Здесь жило много постоянных хит-рованцев, существовавших поденной работой вроде
колки дров и очистки снега, а женщины ходили на мытье полов, уборку, стирку как
поденщицы. Здесь жили профессионалы-нищие и разные мастеровые, отрущобившиеся
окончательно. Больше портные, их звали "раками", потому что они, голые,
пропившие последнюю рубаху, из своих нор никогда и никуда не выходили. Работали
день и ночь, перешивая тряпье для базара, вечно с похмелья, в отрепьях, босые. А
заработок часто бывал хороший. Вдруг в полночь вваливаются в "рачью" квартиру
воры с узлами. Будят. — Эй, вставай, ребята, на работу! — кричит разбуженный
съемщик. Из узлов вынимают дорогие шубы, лисьи ротонды и гору разного платья.
Сейчас начинается кройка и шитье, а утром являются барышники и охапками несут на
базар меховые шапки, жилеты, картузы, штаны. Полиция ищет шубы и ротонды, а их
уже нет: вместо них — шапки и картузы. Главную долю, конечно, получает съемщик,
потому что он покупатель краденого, а нередко и атаман шайки. Но самый большой и
постоянный доход давала съем- щикам торговля вином. Каждая квартира--кабак. В
стенах, под полом, в толстых ножках столов — везде были склады вина,
разбавленного водой, для своих ночлежников и для их гостей. Неразбавленную водку
днем можно было получить в трактирах и кабаках, а ночью торговал водкой в
запечатанной посуде "шланбой". В глубине бунинского двора был тоже свой
"шланбой". Двор освещался тогда одним тусклым керосиновым фонарем. Окна от грязи
не пропускали света, и только одно окно "шланбоя", с белой занавеской, было
светлее других. Подходят кому надо к окну, стучат. Открывается форточка. Из-за
занавесочки высовывается рука ладонью вверх. Приходящий кладет молча в руку
полтинник. Рука исчезает и через минуту появляется снова с бутылкой смирновки, и
форточка захлопывается. Одно дело — слов никаких. Тишина во дворе полная.
Только с площади слышатся пьяные песни да крики "караул", Но никто не пойдет на
помощь. Разденут, разуют и голым пустят. То и дело в переулках и на самой
площади поднимали трупы убитых и ограбленных донага. Убитых отправляли в
Мясницкую часть для судебного вскрытия, а иногда — в университет. Помню, как-то
я зашел в анатомический театр к профессору И. И. Нейдингу и застал его читающим
лекцию студентам. На столе лежал труп, поднятый на Хитровом рынке. Осмотрев
труп, И. И. Нейдинг сказал: — Признаков насильственной смерти нет. Вдруг из
толпы студентов вышел старый сторож при анатомическом театре, знаменитый Волков,
нередко помогавший студентам препарировать, что он делал замечательно умело. --
Иван Иванович,-- сказал он,-- что вы, признаков нет! Посмотрите-ка, ему в
"лигаментум-нухе" насыпали! — Повернул труп и указал перелом шейного
позвонка.-- Нет уж, Иван Иванович, не было случая, чтобы с Хитровки присылали не
убитых. Много оставалось круглых сирот из рожденных на Хитровке. Вот одна из
сценок восьмидесятых годов. В туманную осеннюю ночь во дворе дома Буниных люди,
шедшие к "шланбою", услыхали стоны с помойки. Увидели женщину, разрешавшуюся
ребенком. Дети в Хитровке были в цене: их сдавали с грудного возраста в аренду,
чуть не с аукциона, нищим. И грязная баба, нередко со следами ужасной болезни,
брала несчастного ребенка, совала ему в рот соску из грязной тряпки с нажеванным
хлебом и тащила его на холодную улицу. Ребенок, целый день мокрый и грязный,
лежал у нее на руках, отравляясь соской, и стонал от холода, голода и постоянных
болей в желудке, вызывая участие у прохожих к "бедной матери несчастного
сироты". Бывали случаи, что дитя утром умирало на руках нищей, и она, не желая
потерять день, ходила с ним до ночи за подаянием. Двухлетних водили за ручку, а
трехлеток уже сам приучался "стрелять". На последней неделе великого поста
грудной ребенок "покрикастее" ходил по четвертаку в день, а трехлеток — по
гривеннику. Пятилетки бегали сами и приносили тятькам, мамкам, дяденькам и
тетенькам "на пропой души" гривенник, а то и пятиалтынный. Чем больше
становились дети, тем больше с них требовали родители и тем меньше им подавали
прохожие. Нищенствуя, детям приходилось снимать зимой обувь и отдавать ее
караульщику за углом, а самим босиком метаться по снегу около выходов из
трактиров и ресторанов. Приходилось добывать деньги всеми способами, чтобы дома,
вернувшись без двугривенного, не быть избитым. Мальчишки, кроме того, стояли "на
стреме", когда взрослые воровали, и в то же время сами подучивались у взрослых
"работе". Бывало, что босяки, рожденные на Хитровке, на ней и доживали до седых
волос, исчезая временно на отсидку в тюрьму или дальнюю ссылку. Это мальчики.
Положение девочек было еще ужаснее. Им оставалось одно: продавать себя пьяным
развратникам. Десятилетние пьяные проститутки были не редкость. Они ютились
больше в "вагончике". Это был крошечный одноэтажный флигелек в глубине владения
Румянцева. В первой половине восьмидесятых годов там появилась и жила подолгу
красавица, которую звали "княжна". Она исчезала на некоторое время из Хитровки,
попадая за свою красоту то на содержание, то в "шикарный" публичный дом, но
всякий раз возвращалась в "вагончик" и пропивала все свои сбережения. В
"Каторге" она распевала французские шансонетки, танцевала модный тогда танец
качучу. В числе ее "ухажеров" был Степка Махалкин, родной брат известного
гуслицкого разбойника Васьки Чуркина, прославленного даже в романе его имени. Но
Степка Махалкин был почище своего брата и презрительно называл его: --
Васька-то? Пустельга! Портяночник! Как-то полиция арестовала Степку и отправила
в пересыльную, где его заковали в кандалы. Смотритель предложил ему: — Хочешь,
сниму кандалы, только дай слово не бежать. — Ваше дело держать, а наше дело
бежать! А слова тебе не дам. Наше слово крепко, а я уже дал одно слово. Вскоре
он убежал из тюрьмы, перебравшись через стену. И прямо — в "вагончик", к
"княжне", которой дал слово, что придет. Там произошла сцена ревности. Махалкин
избил "княжну" до полусмерти. Ее отправили в Павловскую больницу, где она и
умерла от побоев. * В адресной книге Москвы за 1826 год в списке домовладельцев
значится: "Свиньин, Павел Петрович, статский советник, по Певческому переулку,
дом No 24, Мясницкой части, на углу Солянки". Свиньин воспет Пушкиным: "Вот и
Свиньин, Российский Жук". Свиньин был человек известный: писатель, коллекционер
и владелец музея. Впоследствии город переименовал Певческий переулок в
Свиньинский1. На другом углу Певческого переулка, тогда выходившего на огромный,
пересеченный оврагами, заросший пустырь, постоянный притон бродяг, прозванный
"вольным местом", как крепость, обнесенная забором, стоял большой дом со
службами генерал-майора Николая Петровича Хитрова, владельца пустопорожнего
"вольного ме- ------------------------------- 1 Теперь Астаховский. ста" вплоть
до нынешних Яузского и Покровского бульваров, тогда еще носивших одно название:
"бульвар Белого города". На этом бульваре, как значилось в той же адресной
книге, стоял другой дом генерал-майора Хитрова, No 39. Здесь жил он сам, а в
доме No 24, на "вольном месте", жила его дворня, были конюшни, погреба и
подвалы. В этом громадном владении и образовался Хитров рынок, названный так в
честь владельца этой дикой усадьбы. В 1839 году умер Свиньин, и его обширная
усадьба и барские палаты перешли к купцам Расторгуевым, владевшим ими вплоть до
Октябрьской революции. Дом генерала Хитрова приобрел Воспитательный дом для
квартир своих чиновников и перепродал его уже во второй половине прошлого
столетия инженеру Ромейко, а пустырь, все еще населенный бродягами, был куплен
городом для рынка. Дом требовал дорогого ремонта. Его окружение не вызывало
охотников снимать квартиры в таком опасном месте, и Ромейко пустил его под
ночлежки: и выгодно, и без всяких расходов. Страшные трущобы Хитровки десятки
лет наводили ужас на москвичей. Десятки лет и печать, и дума, и администрация,
вплоть до генерал-губернатора, тщетно принимали меры, чтобы уничтожить это
разбойное логово. С одной стороны близ Хитровки — торговая Солянка с Опекунским
советом, с другой — Покровский бульвар и прилегающие к нему переулки были
заняты богатейшими особняками русского и иностранного купечества. Тут и Савва
Морозов, и Корзинкины, и Хлебниковы, и Оловянишниковы, и Расторгуевы, и
Бахрушины... Владельцы этих дворцов возмущались страшным соседством, употребляли
все меры, чтобы уничтожить его, но ни речи, гремевшие в угоду им в заседаниях
думы, ни дорого стоящие хлопоты у администрации ничего сделать не могли. Были
какие-то тайные пружины, отжимавшие все их нападающие силы,-- и ничего не
выходило. То у одного из хитровских домовладельцев рука в думе, то у
другого--друг в канцелярии генерал-губернатора, третий сам занимает важное
положение в делах благотворительности. И только советская власть одним
постановлением Моссовета смахнула эту не излечимую при старом строе язву и в
одну неделю в 1923 году очистила всю площадь с окружающими ее вековыми
притонами, в несколько месяцев отделала под чистые квартиры недавние трущобы и
заселила их рабочим и служащим людом. Самую же главную трущобу "Кулаковку" с ее
подземными притонами в "Сухом овраге" по Свиньинскому переулку и огромным
"Утюгом" срыла до основания и заново застроила. Все те же дома, но чистые
снаружи... Нет заткнутых бумагой или тряпками или просто разбитых окон, из
которых валит пар и несется пьяный гул... Вот дом Орлова — квартиры
нищих-профессионалов и место ночлега новичков, еще пока ищущих поденной
работы... Вот рядом огромные дома Румянцева, в которых было два трактира --
"Пересыльный" и "Сибирь", а далее, в доме Степанова, трактир "Каторга", когда-то
принадлежавший знаменитому укрывателю беглых и разбойников Марку Афанасьеву, а
потом перешедший к его приказчику Кулакову, нажившему состояние на насиженном
своим старым хозяином месте. И в "Каторге" нет теперь двери, из которой валил,
когда она отворялась, пар и слышались дикие песни, звон посуды и вопли
поножовщины. Рядом с ним дом Буниных — тоже теперь сверкает окнами... На
площади не толпятся тысячи оборванцев, не сидят на корчагах торговки, грязные и
пропахшие тухлой селедкой и разлагающейся бульонкой и требухой. Идет чинно
народ, играют дети... А еще совсем недавно круглые сутки площадь мельтешилась
толпами оборванцев. Под вечер метались и галдели пьяные со своими "марухами". Не
видя ничего перед собой, шатались нанюхавшиеся "марафету" кокаинисты обоих полов
и всех возрастов. Среди них были рожденные и выращенные здесь же
подростки-девочки и полуголые "огольцы" — их кавалеры. "Огольцы" появлялись на
базарах, толпой набрасывались на торговок и, опрокинув лоток с товаром, а то и
разбив палатку, расхватывали товар и исчезали врассыпную. Степенью выше стояли
"поездошники", их дело — выхватывать на проездах бульваров, в глухих переулках
и на темных вокзальных площадях из верха пролетки саки и чемоданы... За ними
"фортачи", ловкие и гибкие ребята, умеющие лазить в форточку, и "ширмачи", бесшумно
лазившие по карманам у человека в застегнутом пальто, заторкав и затырив
его в толпе. И по всей площади — нищие, нищие... А по ночам из подземелий
"Сухого оврага" выползали на фарт "деловые ребята" с фомками и револьверами...
Толкались и "портяночники", не брезговавшие сорвать шапку с прохожего или у
своего же хитрована-нищего отнять суму с куском хлеба. Ужасные иногда были ночи
на этой площади, где сливались пьяные песни, визг избиваемых "марух" да крики
"караул". Но никто не рисковал пойти на помощь: раздетого и разутого голым
пустят да еще изобьют за то, чтобы не лез куда не следует. Полицейская будка
ночью была всегда молчалива — будто ее и нет. В ней лет двадцать с лишком
губернаторствовал городовой Рудников, о котором уже рассказывалось. Рудников
ночными бездоходными криками о помощи не интересовался и двери в будке не
отпирал. Раз был такой случай. Запутался по пьяному делу на Хитровке сотрудник
"Развлечения" Епифанов, вздумавший изучать трущобы. Его донага раздели на
площади. Он — в будку. Стучит, гремит, "караул" кричит. Да так голый домой и
вернулся. На другой день, придя в "Развлечение" просить аванс по случаю
ограбления, рассказывал финал своего путешествия: огромный будочник, босой и в
одном белье, которому он назвался дворянином, выскочил из будки, повернул его к
себе спиной и гаркнул: "Всякая сволочь по ночам будет беспокоить!"-- и так
наподдал ногой--спасибо, что еще босой был,-- что Епифанов отлетел далеко в
лужу... Никого и ничего не боялся Рудников. Даже сам Кулаков, со своими
миллионами, которого вся полиция боялась, потому что "с Иваном Петровичем
генерал-губернатор за ручку здоровался", для Рудникова был ничто. Он прямо
являлся к нему на праздник и, получив от него сотенную, гремел: — Ванька
...Закладка в соц.сетях