Купить
 
 
Жанр: Драма

Дорогой мой человек 3. Я отвечаю за все

страница №46

ашкой. - Это лучше и не скажешь. А для нас с вами я коньяк принес. Бешеные деньги стоит,
а я взял. Премиальные получил за новую подводку - по ночам делал, Владимир Афанасьевич
об свою голову выписали, теперь пропивать стану. Я ведь запойный! - предупредил он.
- Может, тогда отставим?
- Обидеть желаете?
Щукин подвинулся, сколько мог, Юденич со своей табуреткой вклинился между Федором
Федоровичем и Женей Митяшиной. У Щукина в портфеле тоже был коньяк. Он налил
немножко Ляле, быстро взглянул на нее и попросил таинственно:
- Не жалей!
- Никогда! - быстро ответила она.
Он нагнулся как бы для того только, чтобы достать бутылку из портфеля, но на самом
деле, чтобы поцеловать ее руку. И, стукнувшись головой о край стола, покраснел от
собственного мальчишества.
- Очень больно? - глядя перед собой, а не на него, тихо спросила она.
- Я не ранен, мой генерал, я убит, - сказал он весело, но все с тем же потаенным,
высоким значением. - Навсегда?
- Разумеется, - услышал Федор Федорович ее голос.
И через стол обратился к Устименке.
- Владимир Афанасьевич, - сказал он, прямо глядя ему в глаза своим светлым и острым
взглядом. - Мы тут, Владимир Афанасьевич, с товарищем Юденичем и моей супругой хотим
выпить за вас. За наши ссоры! За наши здоровые и бурные будущие склоки, я ведь скандалист и
склочник! За жизнь, наполненную несогласиями и недопониманиями! За существование самых
разных точек зрения! За право на точку зрения! И, разумеется, не за страх, а за совесть! Короче,
за Прометеев огонь в Унчанской больнице, потому что верю - вы не дадите погаснуть этому
огню. Ведь он уже горит.
- Знаменито! - крикнул Юденич. - Это дал про кочегаров! Ну, спасибо, товарищ
профессор, вовек не забуду...
Устименко засмеялся, все зааплодировали, а Юденич встал и поклонился.
- За мое хозяйство прошу не опасаться, - сказал он, прижав ладонь к тому месту, где
предполагал сердце. - Как на фронтах моя "катюша" бесперебойно давала огонька, так и
здесь, в мирной жизни, мои топки не погаснут.
И этот сабантуй удался на славу.
О чем только не болтали устименковские медики - и за столом, и в углах, и усевшись на
оба широких подоконника, и в соседней ординаторской, куда ради сабантуя открыли обе
створки дверей. Предписано лишь было не шуметь, чтобы не тревожить больных, да по
коридорам не шмыгать по той же причине. И фрамуги были открыты настежь - на предмет
вытягивания табачного дыма.
Владимир Афанасьевич сидел с Богословским, тот угрюмо рассказывал:
- Нынче нашему брату врачу сильное послабление вышло. А вот в старопрежние
времена некая красавица Остригильда, жена Гонтрана - короля Бургундского и Орлеанского
- взяла с супруга его королевское слово, что придворные медики, лечившие красотку, будут
вместе с нею живыми захоронены. Чтобы, дескать, зная о том, получше ее лечили. Так и
сделалось. Я бы, между прочим, не усомнился насчет Степанова Е. Р. в этом смысле. Своим
приказиком он вполне удостоился участи гонтрановских медиков. Впрочем - шучу.
- Вы бы перестали об этом думать, - посоветовал Владимир Афанасьевич. - И шли бы
спать. На вас вовсе лица нету.
- Не усну! - отозвался старый доктор. - Я вообще спать бросил вовсе. Тревожусь теми
мыслями, которые в мои годы думать даже глупо. Суета сует в башку лезет, и не в смысле
суесловия и житейской суеты - в этом не грешен, но в смысле попыток возвращения матери
нашей хирургии ее чести. Зачем вся история трагической медицины с величественными
смертями врачей, ставивших чудовищные опыты на себе, если толстоморденький Женюрочка
Степанов может взять да и "спустить" нам свой нелепый приказик?
- Женюрочка еще за это полностью рассчитается, - отрезал Устименко.
- Но Пузыреву-то мы этим не поможем?
- А если бы не Женькин приказ - помогли?
- Если бы Пузыревым не футболили столько времени, то, наверное, помогли бы. Он при
первом же осмотре ко мне попросился. Но ему, будто он капризная барышня, отказали. А
опухоль-то растет, не ждет. И не во мне, разумеется, дело, а во времени, черт бы его задрал.
Он выпил рюмку водки, вздохнул коротко и сообщил:
- Пойду. В занудливейших стансах начала нашей эры написано, что-де жизнь человека
ограничивается ста годами, а ночь занимает половину этих лет, что-де половина оставшейся
половины поглощена детством и старостью, а остальное проходит среди болезней, расставаний,
похорон близких и тому подобных веселостей. Где же оно - счастье?
- Вы у меня спрашиваете? - тяжело осведомился Устименко.
Богословский стиснул плечо Владимира Афанасьевича ладонью и ушел.
В одиночестве Устименко похлебал чаю, послушал громкий разговор Норы с Волковым.
- Научите меня не краснеть, - сердито говорила Нора. - Просто глупо - по каждому
поводу краснею...
- Ну, это не так просто, - значительно ответил Волков, - тут и состав крови играет
роль, и кожные покровы, и запас самолюбия...
Нора помолчала, потом осведомилась:
- А может быть, у меня избыток совести?
Слушать было неловко, Устименко поднялся и пошел к окну. Тут схватились в споре
Саинян, Нечитайло, Митяшин, Люба Габай и старый Гебейзен. Владимир Афанасьевич застал
уже ту часть спора, когда предмет его уловить было невозможно, каждый из спорящих говорил
свое и сердился, один только Митяшин был сдержан, хотя тоже, видимо, ни с кем не
соглашался...

- Ну и что? - спросил Нечитайло.
- А то, что медицина должна служить пользе больных людей, а не больные люди -
пользе медицины, - сверкал глазищами Вагаршак. - Истина прописная. Да надо к тому же
непременно учесть, что каждый больной страдает своей болезнью плюс страх. Вас этому не
учили? Больной есть больной, а не "случай", да еще интересный или неинтересный.
- Вагаршачок, не ори! - попросила Люба.
- Но я не могу любить всех своих больных! - воскликнул Нечитайло, и его бульдожье
лицо стало несчастным. - Я делаю все, что в моих силах, и никто не может меня упрекнуть...
- Я могу, - вмешался Устименко.
- То есть?
- Вы же сочли возможным отбыть на охоту, когда я оставил вас своим заместителем?
Было такое дело? Или я ошибся? Нет, не о любви разговор...
Черт возьми, как умел он портить людям настроение своей несдержанностью. Ведь можно
было отложить разговор на эту тему до завтра? Или поговорить об охоте вчера?
Нечитайло поморгал, а Гебейзен, сделав вид, что спор продолжается, сказал:
- Я на стороне мой молодой друг Вагаршак. Психическая асептика не менее есть важно,
чем, как это сказать по-русскому, чем асептика хирургическая. В хирургической практике очень
важно не занести инфекцию, так, правда, верно? Разве не важно не занести травму словом в
психологических взаимоотношениях между доктор и больной? Я понятно сказал?
- Это точно! - сказал Митяшин. - Вот тут я полностью поддерживаю. Это - по науке,
нас и Ашхен Ованесовна так поучала, если уважаемый врач, то его слово может и облегчение
дать и буквально нанести тяжелую травму. Я еще хочу разъяснить свою мысль...
Люба взяла Устименку под руку, отвела в угол, где потише, и сказала шепотом:
- Вы мне не нравитесь, Володя. Так нельзя больше.
- А как можно?
- Вы же ее никогда не любили. Оба вы только мешали друг другу. Так почему же вы
словно в воду опущенный?
Он беспомощно смотрел на нее.
- Никуда я не опущенный, - медленно рассердился Устименко. - Может же человек
устать?
- Может! - кротко согласилась она. И вдруг, гневно блеснув глазами, сказала: - Но я
не могу это видеть. Понимаете? Должен же человек иметь еще какой-то смысл в жизни кроме
дела?
- Ну, должен! - со вздохом подтвердил он. - Это в рассуждении, чтобы над столом
висел абажур? Бывает, не получается. Вот и у меня не получилось.
Он отошел от нее и издали видел, как она смотрит на него - зло и даже с ненавистью.
Черт бы их всех побрал! Какое им дело до того, что его бросила так называемая жена. Оставили
бы они его в покое с их чуткостью.
Устроившись в тихом углу, он думал там свои думы и видел, как сначала ушел Гебейзен,
как прощался со всеми Щукин, как доругивался Нечитайло с Вагаршаком, как пришла Женя и
потянула своего Митяшина домой. И Нора ушла, и ее Волков, наверное, скоро поженятся и
будут счастливы...
Когда разошлись все, он натянул халат и прошелся по своей хирургии. Потом навестил
Пузырева в онкологическом. Тот оглядел его живо и весело блестящими, довольными глазами и
сказал с радостным удивлением:
- Подумайте, доктор, ничего не болит. Только такое чувство, что я вроде с похмелья. Это
наркоз? А облегчение - явное. Чувствуется, что лишнее из брюха убрано.
Домой он плелся долго и ужасно удивился, увидев в своей кухне насупленного, с
мешками под глазами, Родиона Мефодиевича с таким же мрачным дедом Мефодием. У двери
были сложены чемоданы - два получше, один поплоше. Адмирал был в штатском, в кепочке с
пуговкой, дед - в военно-морском, доброго сукна, адмиральском, правда без погон и
шевронов.
- Примешь пожить? - спросил Родион Мефодиевич сурово. - Мы с батей в гостиницу
просились, не пустили, одна дамская особа ответила, что даже коммерсанту из ФРГ от ворот
поворот сделала. Ну, я ей, что, может быть, русского адмирала уважит... куда там...
- В толчки! - подтвердил дед. - Хушь плачь, хушь смейся, хушь чего делай. Варька
сюда и привезла. Володечка, говорит, допустит под крышу.
Устименко молчал, сжав челюсти. Странное и непривычное понятие "судьба" внезапно,
словно пулей навылет, прострелило его.
- Я рад, - сказал он просто, как говорил все и всегда. - Извините, не понял сначала,
что к чему. Вам с дедом Мефодием комната, я - тут привык. Сейчас кровати на места
водрузим... Погодите, да вы, наверное, поели бы...
- Что ты в кухне - об этом никакой речи быть не может, - не без суровости, но как-то
словно бы оттаяв, произнес Степанов, - все в комнате расположимся на казарменном
положении. Да оно и не надолго, несколько дней, я надеюсь - утрясется все...
Не более как через час все и тут вполне утряслось. Дед Мефодий, будучи человеком
запасливым и ни на что хорошее в будущем не имея привычки надеяться, прихватил в суматохе
из Женькиного буфета часть горячительных напитков, которые там обнаружил, и к ним
закусок, что по силам было уволочь. Кошелка с продовольствием стояла в сенях. К ужину дед,
почувствовав себя здесь вроде хозяином, пригласил и "почтенного старичка" Гебейзена. Тот,
несмотря на позднее время и на усталость после сабантуя, вышел, вежливо кланяясь и
улыбаясь.
- Шнапс! - щелкая по бутылке пальцем, выложил дед свои познания немецкого языка,
благоприобретенные во время оккупации. - Курка, яйки, млеко, жрать?
Пауль Герхардович не без удивления поблагодарил.

- От так, - сказал дед, - с благополучным приездом. Ну, где наша не пропадала,
тяпнем, Владимир, да и спать повалимся; хорошо под крышей, а то уж и не чаяли. Что
молчишь, ни ответа от тебя, ни привета, как то бревно...
- Я рад, - повторил Устименко, - рад.
- Заколели тут на холоду, тебя дожидаясь, - опрокинув стаканчик и закусывая
облупленным яйцом, объяснил дед Мефодий, - даже Варвара Родионовна рекомендовали
выпить, как взойдем в избу. И она, бедняга, измерзлась, все башмаками топотала. Сыро,
студено...
- Куда же она подевалась? - ни на кого не глядя, спокойным голосом спросил
Владимир Афанасьевич. - Почему с вами не вошла?
- Вошла и ушла, - не торопясь ответил адмирал. - Вот товарищ Гебейзен как
вернулся, да впустил нас, да сказал, что ты скоро явишься...
- О да, Варья, - подтвердил старый Гебейзен. - Мой первый друг тут. Самый первый.
Замечательный молодой друг!
Вскорости все улеглись. Устименко настоял на своем - вытянулся в кухне на
раскладушке и погасил свет. Стоило ему остаться в темноте, как она заявилась - Варвара.
Заявилась всегдашняя спутница его жизни, та, которой он жаловался, когда ему было худо, и
которой хвастался, когда было чем. Та, которая была его совестью, его несчастьем, лучшей
стороной его души и самым близким ему человеком даже тогда, когда он совсем потерял ее.
Заявилась - печальненькая, постненькая, такая, какой он желал ее видеть в пору, когда
накатывало на него желание учить ее и "поднимать до себя", как она любила выражаться в ту
неоцененную, самую счастливую полосу его жизни.
- Дурак! - сказал он себе, переворачивая жесткую подушку. - Дурак, идиот, болван!
Тарбаганья болезнь предстала перед ним, желтые пески Кхары, черные флаги, рвущиеся
на ветру, и он сам, заболевший чумой-корью, он, пишущий тогда Варе письмо. Пишущий
письмо и плачущий над листом бумаги, сам отторгнувший ее от себя и посмевший осудить -
мучитель-ригорист, кретин, упустивший то, что могло сделать из него человека. Кто он теперь?
Что он без нее?
- Черт бы все подрал! - выругался Устименко и опять повернул выключатель.
Даже усталость не помогла ему стряхнуть наваждение. И свет не помог. Так при свете он
и заснул, и когда мучимый бессонницей Степанов вышел тихонечко в кухню, чтобы попить
воды, он увидел на лице Устименки выражение горькой беспомощности, совершенно не
свойственное седеющим людям.
Утром, за завтраком, за которым главным человеком стал необыкновенно оживившийся,
потому что почувствовал себя необходимым, дед Мефодий, успевший уже пару раз
огрызнуться, что-де у него "не десять рук" и что-де "еще бы картошки не пережарить, когда тут
не плита, а страмота", - Устименко не выдержал, осведомился, где Варвара.
- Варвара, Варвара, - сказал дед, - ты сметаночки положи в картошки. Я уже и в
рынок сбегал, пока вы тут дрыхли, никому и в глаз не стрельнуло - лучок-то зеленый
откудова? Дед схлопотал...
Гебейзен, и к завтраку приглашенный, закивал птичьей головой:
- О, замечательно!
- Варвара в Гриднево уехала, - не глядя на Устименку, сказал адмирал. - Тоже
замученная: то в Москву тайно от меня ездила, попозже за мной туда примчалась, здесь в
больнице со мной. Работает же она, начальство на нее ругается...
Дед вдруг крикнул ошалелым голосом:
- Яички, старый дьявол, позабыл, убей меня, Родион Мефодиевич, яички же в чайнике
заварены! Стой, ребяты, не чавкай картохи, с яичками будем, стой-погоди!
- Как ей живется-то там?
- На работе ценят, - не вдаваясь в подробности, ответил Степанов, - вообще, не
жалуется.
Как будто об этом спрашивал Устименко?

А ЕСЛИ Я САМ НЕ ПОНИМАЮ?

Начальник АХО товарищ Пенкин к шестнадцати часам полностью выполнил приказание
полковника Свирельникова - Гнетов был одет с иголочки, и даже шинель ему успели
подогнать в соответствии с его узкими плечами. К семи часам вечера, когда по широким
улицам заполярного города засвистала пурга, старший лейтенант закончил оформление
документов и на себя и на заключенную Устименко А. П. Очень бледный, с красными глазами,
с крепко сжатым ртом, Гнетов наконец вышел к ней в коридор. Аглая Петровна сидела до
чрезвычайности прямо и в сумеречном свете маленькой лампешки казалась совсем молодой.
Поверх ватника на ней было поношенное пальто, голову она повязала серым вязаным платком,
мальчиковые ботинки начистила до блеска, в руках держала "сидор".
- Ну, все, - сказал ей Гнетов и, взглянув на светящиеся стрелки трофейных часов,
присел рядом, по обычаю, перед дорогой.
Она смотрела на него сбоку блестящими глазами.
Гнетов вынул пачку папирос, предложил молча ей. Она закурила, все еще глядя на своего
странного следователя. Он смотрел в сторону. Огонек папиросы освещал его измученное лицо.
"Володьки! - во множественном числе подумала она с горькой жалостью. - Сколько вас на
свете, Володьки?"
Трижды он предъявлял документы, покуда они вышли к машине, к "воронку", который
дожидался их у ворот тюрьмы. Конвоя не было, Гнетов сам сел с ней в кузов и стукнул кулаком
шоферу - поехали-де!
И на вокзале никакого конвоя не было, и в вагоне, почему-то мягком, с ковровой
дорожкой и с тихим пощелкиванием отопления, их никто не ждал. Гнетов откатил дверь,
пропустил Аглаю Петровну вперед, снял шинель, вышел в коридор и надолго остался там,
присоветовав ей устраиваться. "Он везет меня в Москву, - твердо и счастливо подумала
она, - иначе быть не может. Но не имеет права со мной разговаривать на эту тему. И я не буду
у него спрашивать. Если он не говорит - значит, ему нельзя".

Запах тюрьмы, к которому она привыкла на этапах и в лагере, вдруг показался ей
нестерпимым в этом теплом и тихом вагоне. А Гнетов, словно догадавшись об этом, едва поезд
двинулся, принес Аглае Петровне склянку одеколона - наверное, бегал в киоск на вокзале. И
одеколон, и мыло в красивой обертке, и зубной порошок, и даже щетку зубную - неужели
приметил, какая у нее страшная и старая щетка была там, в тюремной больнице?
Не сказав даже спасибо, лишь взглянув на него, на одного из этих Володек, она ушла
мыться, а когда вернулась, на столике в купе уже был приготовлен настоящий ужин с
бутербродами, с печеньем, с какой-то золотистой рыбкой, нарезанной на бумаге, с подсохшим
пирожным и с бутылкой молока, заткнутой бумажкой. И яблоки тоже были - два, два яблока,
про которые он сказал, что ей нужны витамины.
За едой они ни о чем не говорили.
Поужинав, она все прибрала со свойственной ей красивой аккуратностью, стряхнула
салфетку, выкурила папиросу и, попросив у своего следователя бумагу и карандаш, села писать
себе памятную записку в ЦК. Теперь, когда она нисколько не сомневалась в том, куда ее везут,
ей надлежало сосредоточиться, чтобы ненароком не забыть ни одну из тех ни в чем не
повинных женщин, с которыми сталкивалась она в тюрьмах. Ведь ее везут не из-за нее одной?
А если бы даже только из-за нее, то она обязана помнить о других. Она должна рассказать о
беззакониях, которые происходят по вине вредителей, засевших в органах, это ее первая
обязанность перед партией.
Старший лейтенант читал книгу, она писала, задумываясь иногда ненадолго, вспоминая,
постукивая карандашом по белым, ровным зубам. Легкий румянец пробился на ее высоких
скулах, ровным светом блестели чуть раскосые глаза. Писала она четко - фамилию, где
встретила, суть дела. И, разумеется, - лишь о тех, в невиновности которых была убеждена.
Поезд шел не быстро, вагон мягко покачивало, Аглая Петровна писала, иногда понемногу
откусывая от яблока. Бумага кончилась, она попросила еще. У старшего лейтенанта больше не
было, он пошел просить у других пассажиров.
Когда он вышел, она попила из бутылки молока. В купе стало совсем жарко, поезд стоял
на какой-то станции. Дверь в коридор была открыта, в первый раз за столько времени Аглая
Петровна ехала как свободный человек и нисколько этому не удивлялась. Все именно так и
должно было быть. Все именно так закономерно, как закономерно произошел разгром Гитлера,
а как же иначе? Конечно, ее письмо дошло, все остальное не имеет значения...
Из Москвы она даст телеграмму Родиону Мефодиевичу, Владимиру, Варваре. Но пока это
неважно, важно не забыть никого, когда ее будут спрашивать в ЦК. Ведь она едет полпредом
тех, кто пострадал из-за негодяев типа Ожогина. И она не имеет права на существование, если
не выполнит полностью все, что ей надлежит сделать.
Гнетов вернулся с двумя листочками почтовой бумаги и посоветовал ей писать
экономнее.
- Буду стараться, - с улыбкой ответила она. - Но ведь ничего нельзя забыть. В ЦК
спросят.
Какое-то странное выражение мелькнуло в глазах ее следователя, словно он смертельно
устал. И, ничего не сказав ей, он вновь взялся за книгу - это был том "Былого и дум", тот
самый, в котором Герцен рассказывает, как свеча Натали горела на ее окне, "так мне горела".
Во сне старший лейтенант дважды вскрикивал.
Аглая Петровна спала плохо, пугалась его коротких, мучительных стонов, пугалась не его,
а за него. И стыдилась его разбудить, стыдилась того, что ему станет неловко. А ночь была
длинная, бесконечно длинная, поезд подолгу застревал из-за снежных заносов, сипло, словно
жалуясь, что ему невмоготу, гудел паровоз, в тишине делалось слышно, как ледяная крупа
скрежещет по вагону, по стеклу, по крыше. И было слышно, как бранились проводницы с
каким-то подвыпившим пассажиром.
На следующий вечер, когда проехали узловую станцию Ощурье, Аглая Петровна вдруг
поняла, что едут они не в Москву.
- Я вам и не говорил о Москве, - не глядя на нее, сказал старший лейтенант. - Это вы
сами так решили.
- Так куда же вы меня везете? - с отчаянием в голосе воскликнула она. - Опять...
- Я везу вас в Унчанск, - не в силах лгать ей, сказал Гнетов, - в Унчанск, к Штубу.
Полковник Штуб знает вас. Там и Земсков, с которым вы, кажется, партизанили. Там и ваши...
родственники...
Она молчала. Она не хотела догадываться о том, что ей станет лучше. Она не хотела
радоваться тому, что ее одну отпустят. Ее чуть порозовевшие щеки вновь посерели, глаза
погасли. Забравшись с ногами на диван, она замолкла, закрылась одеялом и перестала писать,
несмотря на то, что он достал ей еще бумаги. И есть почти перестала, и курить. Молчал и
Гнетов, тупо глядя в страницу "Былого и дум". Что он мог ей сказать? Что Штуб ее освободит и
тогда она поедет в Москву? Что он мог сказать ей, сам ничего не понимающий в том
коловерчении, в которое швырнула его судьба? Чем он мог ее утешить, как мог помочь горю, в
которое вновь она погрузилась?
Так ехали они ночь, и день, и еще ночь - вновь конвоир и заключенная, не говоря ни
слова друг с другом, неизвестно во имя чего - враги, потому что не только ей, но и ему было
горько: он-то знал, какому риску подверг свою жизнь, вступив в эту большую игру, а Аглая
Петровна даже не смотрела теперь в его сторону, словно он повинен в ее горе, словно его
произволом взята она под стражу, унижена, заключена в тюрьму.
А она почти так и думала. Теперь он вовсе не представлялся ей одним из "Володек". И
орденские планки на его кителе не внушали Аглае Петровне никакого уважения нынче, как и
изуродованное его лицо. "Может, в детстве обварился", - несправедливо думала она и, хоть
чувствовала свою раздраженность, не могла себя побороть, потому и не ела его еду и не курила
его папиросы; это все были "штуки", "подходцы", такое и раньше случалось, когда угощали ее
иные с виду добрые следователи бутербродами и сладким чаем.

- Станция Горелищи, - прокричала в коридоре проводница, - следующая Унчанск,
стоим тридцать минут.
Вновь Аглая Петровна натянула на себя свой ватник, вновь сняла с вешалки пальтушку,
истертую и залатанную. "Хоть бы не встретить никого на вокзале! - с тоской и болью
подумала она. - Хоть бы не увидел никто, как поведут в черный ворон".
- У меня к вам просьба, - вдруг услышала она свой голос. - Пожалуйста, мне это
очень важно, я бы не хотела, чтобы тут видели, как меня сажают в тюремную машину. Я здесь
работала, это - невозможно...
В большое зеркало она заметила его взгляд - сурово-несчастный. И, откатив дверь, в
которую было вделано зеркало, вышла в коридор. Поезд уже замедлял ход, мелькали огни
Овражков, Ямской слободы, ровный ряд фонарей на Приреченской. Из этого города она
эвакуировала детей, за этот город умирала в гестапо, здесь, под Гнилищами, убили ее Гришу,
председателя Губчека, а теперь ее везут сюда...
- Мешок ваш я взял, - за ее спиной сказал старший лейтенант.
- Дайте мне, - сказала она.
Ей было уже стыдно за то, что она просила его не сажать ее в тюремную машину. Какое
это могло иметь значение?
Из распахнутых дверей бил ветер, холодный, но уже весенний ветер Унчанска. Где-то
здесь, совсем близко, Володя, Родион Мефодиевич, Варвара. Может быть, следовало послать
им телеграмму с дороги? Но на какие деньги отправить? И разве этот разрешил бы? Нет, пусть,
все так и должно быть, никто не должен видеть ее в этой пальтушке, несчастную, она не может,
чтобы ее увидели такой...
Голова у нее вдруг закружилась, но старший лейтенант не дал ей упасть - он поддержал
ее за плечи и сказал негромко:
- Сейчас все пройдет, сейчас вы подышите воздухом, здесь душно было...
"Неужели и это штуки и подходцы? - сквозь звон в ушах подумала она. - Но зачем?"
Поезд уже стоял. Пассажиров в мягком было человек семь, но она нарочно подождала,
чтобы все вышли и возле вагона не было никого. Гнетов ее не торопил, словно догадываясь,
каково ей. Голова у Аглаи Петровны все кружилась, она вышла, ничего не видя и не понимая.
- Вы тут посидите, а я быстро машину организую, - услышала она его голос, - вот тут,
у монумента, скамейки...
Она села, над ней высоко вздымался Сталин с трубкой в руке, освещенный к приходу
поезда прожектором. И вокзальные колонны были освещены. Большие, толстые, жирные
колонны солидного вокзала, который имел честь представлять собою город Унчанск.
"Здорово все-таки, - подумала Аглая Петровна. - И вокзал, и весь город освещены.
Быстро успели. Молодцы!"
- Пойдем, Аглая Петровна, - сказал ей старший лейтенант. - Машина пришла.
Легковушка.
Это был трофейный "оппель". Всю дорогу она жадно глядела на свой Унчанск и, словно
забыв о том, кто она, спрашивала у шофера, какие это новые здания, что это за улица, которой
раньше не было, как называется теперь площадь.
- Имени товарища Пузырева, - сказал Терещенко, - герой войны.
- Саша Пузырев?
- Точно не могу сказать. Обозначено имени А. Пузырева.
- Конечно, Саша, - сказала Аглая Петровна, - я его мальчишкой помню в тридцать
шестом, что ли. Приходили ко мне в облоно, исключили за какую-то проделку из школы. Вот
чудеса-то! Живой он?
- Слышал, приболел маленько, - ответил Терещенко. - У нас в больнице лежит...
В здании Управления, внизу, возле часового, Гнетова ждал Колокольцев. Они молча,
словно позабыв про Аглаю Петровну, обнялись. И тотчас же спохватились.
- Здесь? - спросил Гнетов.
- Здесь, - ответил Колокольцев. - Пойдем.
И сказал часовому, кивнув на Аглаю Петровну и на Гнетова:
- Со мной.
В приемной Штуба Аглаю Петровну ненадолго оставили одну. Потом в дверях появился
Август Янович - совершенно такой, каким она помнила его, когда приезжал он в Черный Яр
биться за доктора Богословского.
- Входите, Аглая Петровна, - сказал он ей спокойным и ровным голосом. - Ничего,
пальто снимете у меня, тут есть вешалка.
В низком и огромном его кабинете жарко пылали поленья в жерле изразцовой зеленой
печки. Дзержинский

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.