Купить
 
 
Жанр: Драма

Лакей маркиза де сада, или каталог латура

страница №13

юсь его языком, и она вздыхает, правда, это скорее похоже
на стон, вызванный запором, чем на стон
наслаждения. Я встаю и кусаю ее груди, словно это яблоки. Кусаю их и глажу ее
потную спину. Она вся мокрая, но это
только возбуждает меня. Мне трудно сдерживаться. Она снова гладит меня по
голове, и я приникаю губами к ее
кисловатому лону.
Наконец она приказывает мне сделать так, как всегда делал маркиз, так,
как я сначала и предлагал. Мой фаллос
медленно скользит между ее ягодицами. Я смазываю слюной ее анальное отверстие.
Дыхание мое похоже на песню.
Наконец я проникаю вглубь. Я кричу. Мадам кричит. Над нашими безобразными телами
и неуклюжими движениями звучит
фальшивая мелодия, она выпархивает в окно, летит над улицами, над парками, над
городом, к белой тюрьме и камере
номер шесть, где в сумраке одинокий человек склонился над покрытым письменами
пергаментом.




Первый раз за много месяцев я смог выйти из дому. Я брожу по улицам.
Наугад. Захожу в трактир у городской
стены. Сплю без снов. Утром я начинаю искать. Нахожу владельца дубильной
мастерской Жана Фубера. Номер семь. Он
выходит из мастерской с двумя работниками. Это полный широкоплечий человек.
Низкий лоб, глубоко посаженные глаза.
Толстая, сильная шея. Я иду следом за его каретой. Карета останавливается у
небольшого красного домика. Дубильщик
входит в дом. Он живет один. Но я не осмеливаюсь зайти следом за ним. Залезаю на
дерево и жду. Сижу там и думаю.
Вечером я спускаюсь с дерева и возвращаюсь в дом мадам де Сад. Мне кажется, что
я, наверное, больше никогда не
смогу заниматься трупосечением.
Я прилежно тружусь над рукописями маркиза. Утром мадам Рене приносит
мне письмо. Она старается не
встречаться со мной глазами. Голос ее звучит тихо.
- Письмо Мартену Киросу. Из Венсенской тюрьмы.
И она скрывается за дверью. У меня трясутся руки, когда я вскрываю
печать. Читаю убористый почерк маркиза.
Письмо выдержано в веселом тоне.

"Мартен Кирос... ты все-таки негодник! Будь я рядом, я бы задал тебе
хорошую трепку... сдернул с тебя
твои накладные патлы, которые ты обновляешь каждый год волосами из хвоста старой
клячи с улицы КуртезонПари.
Что бы ты тогда сделал?
Месье Кирос... мои печали и несчастья уменьшились благодаря великой
заступнице мадам президентше де
Монтрёй, надеюсь, Мартен Кирос, я смогу выразить ей свою признательность еще при
жизни, завтра или через
пять лет. Если бы судьба связала меня с другой семьей, я бы остался в тюрьме
навсегда. Ибо, как ты знаешь, друг
мой Кирос, неуважительное отношение к проституткам не должно оставаться
безнаказанным. Можно говорить
что угодно о правительстве, религии, короле, это все не важно. Но проститутка...
будь осторожен и не оскорби ее
ненароком, ибо тогда все полицейские, судьи, монтрёи и покровители борделей
воинственно встанут на ее защиту.
И безбоязненно заточат дворянина в темницу на двенадцать или пятнадцать лет. Изза
какой-то шлюхи!
Французская полиция превзошла все ожидания! Если у тебя есть сестра, кузина или
дочь, месье Кирос, посоветуй ей
стать проституткой; трудно найти более уважаемое ремесло...
У меня здесь тоже есть свои маленькие радости, и пусть они не столь
интересны, как твои, но уж никак не
менее утонченны. Я хожу взад и вперед по камере, а чтобы развлечь меня за едой,
приходит человек, который - я не
преувеличиваю - берет десять щепоток нюхательного табаку, шесть раз чихает,
вытирает нос, сплевывает и
кашляет не меньше четырнадцати раз, и все это в течение получаса. Как полагаешь,
полезно ли это для здоровья?
Пойми, Кирос, мои удовольствия ничем не хуже твоих, твои унижают тебя, мои ведут
к добродетели. Спроси у
мадам де Монтрёи, есть ли на сеете средство лучше, чем замок и щеколда, чтобы
направить человека на стезю
добродетели. Я прекрасно знаю, что есть чудовища - вроде тебя (прости мне мои
слова), - которые считают, что
мужчина должен хоть раз посидеть в тюрьме, однако если заточение не дало
желаемого результата, то
повторять это весьма опасно. Такое мнение ошибочно, сеньор Кирос. Рассуждать
следует так: тюрьма -
единственное наказание, известное во Франции, поэтому от тюрьмы не может быть
ничего, кроме пользы, а раз
тюрьма полезна, к ней следует прибегать во всех случаях. И если вы не достигнете
успеха в первый раз, пробуйте
еще и еще... Кровопускание помогает против лихорадки, лучшего средства во
Франции не знают, оно единственное в
своем роде. Но, Кирос, больному, у которого плохие нервы или жидкая кровь,
кровопускание не поможет, в этом
случае необходимо найти другой способ лечения. "Вовсе нет, - фыркает доктор. -
Кровопускание - прекрасное
средство, это известно всем. И если у месье Кироса лихорадка, ему, несмотря ни
на что, нужно пустить кровь". Вот
общепринятый ход мыслей.

О, мой сын Кирос, все мы, живущие в нынешнем столетии, слишком умны!"

Во всем этом звучит злая ирония. Маркиз сидит в тюрьме за свой способ
любить, но, безусловно, в Париже
разгуливают на свободе сотни ужасных типов, которые совершают преступления куда
более тяжкие. Маркиз болен и
несчастен. Мне хочется плакать.
Думаю, мне следует пойти в полицию и признаться в своих преступлениях.
А перед казнью я обращусь к Богу и
попрошу послать мне наказание, которое позволит мне испытать боль. В аду боль
освободит меня от той личности,
которую зовут Латуром, от его мыслей и воспоминаний. Забытье - это же
великолепно. Все мысли потонут в боли. Но
вдруг мне приходит в голову, что наказание Божие может оказаться гораздо
тяжелее. Я попаду в рай и буду покоиться там
на облачных подушках вместе с другими ангелами, не чувствуя никакой боли. Каждую
минуту я буду молить о боли, но
так никогда и не познаю ее.
Готон вернулась из Орлеана от своей кузины, и несколько ночей я провел
под ее присмотром. Когда она узнала,
что в ее отсутствие я получил письмо от маркиза, ее глаза стали такими
грустными. Я тогда понял, что преданность Готон
господину заразила и меня, что Готон любит его ласки, а вовсе не мои. Но меня
это не огорчает. Мне нравится смотреть,
как она садится на кровать и поднимает на меня взгляд, уже затуманенный той
легкой болью, которую она вот-вот
испытает. Тревога и кошмары больше не мучат меня.




Осенью ко мне вернулась старая тревога. Все было ужасно. Цены на хлеб.
Трудности, связанные с войной против
Англии. Письма маркиза были полны сарказма и болезненной привязанности к цифрам.
Мадам Рене и мадам де Монтрёй
ссорились чаще, чем обычно. Королевский приказ о тюремном заточении маркиза
остается в силе. Мадам Рене несчастна.
Готон тоже перестала быть ангелом доброты. Она мрачна, упряма, начала молиться
вместе с мадам Рене, теперь она
сопровождает ее в церковь. Мне противна вся эта словно ненастоящая жизнь; как
будто живешь в тени времени, которое
уже прошло. Я раздражен. Чего-то жду. Но не знаю чего.
Читаю свои записи по анатомии. Кажется, где-то я допустил серьезную
ошибку... но не могу ее обнаружить.
В одной газете я прочитал, что молодой воздухоплаватель Пилатр де Розье
"Розье, Пилатр де (1756-1785) -
первый поднялся на воздушном шаре в 1783 году." вылетел из Булони, чтобы
перелететь через Ла-Манш. Толпы людей
стояли на берегу и смотрели, как его шар поднялся в воздух на полторы тысячи
метров, но там он с немыслимым
грохотом взорвался, вспыхнув фиолетовым пламенем. Розье и его спутник разбились,
их останки разлетелись во все
стороны, говорили, будто им оторвало головы. В статье Розье был назван
"мучеником науки". Мне тяжело думать о нем. Я
следил за его сказочными открытиями. Розье был человеком нового времени, и этот
несчастный случай отбросил назад
всю нацию.




Когда мадам Рене после четырехлетнего запрета получила наконец
разрешение посетить мужа в Венсенской
тюрьме, маркиз разбранил бедную женщину за неверность. Он был в таком гневе, что
полицмейстер немедленно запретил
мадам Рене навещать его. Она так тяжело переживала эти обвинения, что решила
покинуть дом и уйти в монастырь СентОр,
чтобы доказать мужу свою верность. Теперь мы с Готон остались одни в этом
большом ветхом доме.
Я продолжаю переписывать рукописи маркиза, но работать мне стало
тяжелее.
Маркиз тиранит меня, это несомненно. Даже находясь в тюрьме, он имеет
надо мной власть. Он хочет, чтобы его
мысли стали моими, его сочинения - моими. Маркиз страдает в тюрьме и пытается
жить моей жизнью. Но я этого не хочу.
Я решаю отложить его рукописи. Иду к Готон и ложусь в постель рядом с
ней, прижимаюсь к ее теплу, как
всегда. Но она не шевелится. Она просто спит. Готон начала стареть. Мы с ней
родились в один год. Ее седые волосы и
живот в складках напоминают мне о собственном возрасте. Я щиплю ее. (Обычно она
любила, чтобы ее будили, причиняя
легкую боль.) Теперь она лишь переворачивается на другой бок.

И вдруг я понимаю то, о чем догадывался уже давно. Готон больна. Об
этом свидетельствуют ее мутный взгляд и
постоянная отрыжка. Она больна, но пытается скрыть это от меня. Чем я перед ней
провинился?
- Ты плохо себя чувствуешь? - спросил я. Но она, не отвечая, отвела
глаза. Уголки ее губ болезненно дрогнули.
Молчание. Я рассердился.
Я пошел в Сент-Ор и спросил у мадам Рене, что ей об этом известно.
Она ответила:
- Готон не выносит сострадания. Думаю, ей хочется страдать в
одиночестве. Не забывайте, большую часть жизни
она грешила с мужчинами. Теперь ей хочется остаться одной.
Я словно во сне шел по улицам. Меня мучила слабость. Почему Готон
ничего мне не сказала? Она умирает, и все
знают об этом, даже маркиз, хотя он сидит в заточении за высокими стенами,
только мне ничего не известно. Она
страдает, но мне не положено знать об этом. Я открыл дверь в ее комнату. Готон
лежала в постели, она глянула, чуть
приоткрыв глаза. Почему она так странно на меня посмотрела? Я не хотел сердиться
на нее. Но во мне вскипел гнев.
- Ты больна?
Не сводя с меня глаз, она отрицательно покачала головой. Я едва
сдержался.
- Ты лжешь!
Готон села в кровати.
- Что хочу, то и говорю.
- Почему ты делаешь вид, будто не видишь меня?
- Оставь меня в покое.
- Ты думаешь, что уже умерла? И поэтому не разговариваешь со мной?
Думаешь, твой язык уже обратился в
прах? И мозг тоже?
Она сильно изменилась. В ней не осталось ничего от прежней Готон.
Почему она не желает меня видеть? Ведь я
всегда был так добр к ней. Я шагнул к кровати и ударил Готон. В уголке рта у нее
показалась кровь. Но она не склонила
головы. Не извинилась. Не сказала того, что я надеялся услышать. Не притронулась
теплой рукой к моему лбу. Она сжала
кулак и в ответ ударила меня.
- Теперь я никогда ничего тебе не скажу.
- Видно, ты очень счастлива.
- Оставь меня в покое. Ты мне никогда не нравился. Меня от тебя
тошнило. Оставь меня в покое!
Я ушел из дома.
Париж - негостеприимный город. Холодный. Грязный. Люди здесь бледные и
изможденные. Я снял комнату у
какого-то виноторговца на Фобур-Сен-Марсель. Комната стоила дешево, но
располагалась на четвертом этаже, и
состояние ее оставляло желать лучшего. Я лежал на омерзительной кровати, и сны
мои тоже были омерзительные.
Соседнюю комнату занимала целая семья, и сквозь стену непрерывно сочился поток
брани. Этажом выше жили две тощие
проститутки. Днем и ночью они сновали вверх и вниз по лестнице. Я видел их в
приоткрытую дверь, они награждали меня
презрительными взглядами. Я закрыл глаза и отдался во власть воображения.
Проснулся я от холодного ветра, дующего в
окно.
Дом дубильщика прятался в темноте. Я чувствовал себя прекрасно. Легко
нес свои инструменты и без труда
заставил замолчать сторожевую собаку. В дом я вошел с черного хода. Внутри было
темно, кисло пахло сыром и вином.
Я разулся и прокрался в спальню. Дубильщик громко храпел во сне. Я склонился над
его мощным торсом, изо рта у него
воняло. Большие ноздри подрагивали. Лишь достав скальпель, натянув перчатку и
приготовив все инструменты, я
почувствовал слабость. Скальпель показался непривычно тяжелым. Я вспотел.
Непонятная тяжесть тянула руку к земле.
Мне пришлось встать на колени, а потом даже сесть на пол. Дубильщик хмыкнул во
сне, это прозвучало как оскорбление.
Он умер от легкого укола в горло. Я ученый, но патетика мне не чужда.
Наконец я покинул его грязную комнату. Сижу в парке. В воздухе
чувствуется изморозь. Мне холодно, я
раскачиваюсь взад и вперед на твердой скамейке. Изо рта у меня идет пар. Я
пытаюсь прогнать грязные фантазии.
Пытаюсь думать о Готон. О ее теплых руках и нежном рте. Говорю себе, что надо
встать, пройти через парк к дому мадам
Рене и повидать Готон до того, как она умрет. Но продолжаю сидеть на месте, мне
холодно, хочется спать, глаза
смыкаются, меня одолевают видения, передо мной встает кровавый город, в руках у
меня ножи, двери домов
превратились в человеческие тела, и мне приходится рассекать их, чтобы они
раскрылись и впустили меня в тепло.

Проснулся я, когда уже светало. Было полнолуние. Перед рассветом ветер стих. Я
встаю и иду к дому мадам Рене. Но там
никого нет. Сосед говорит, что Готон вместе с мадам ушла в монастырь. В Сент-Ор
я пришел слишком поздно.
Через открытую дверь я вижу лицо Готон. Она лежит на кровати, одеяло
натянуто до морщинистой шеи. Глаза
закрыты, рот приоткрыт. Мадам Рене сидит, прислонившись головой к каменной
стене, и молится. Между ними на ночном
столике горит восковая свеча. Мадам Рене оборачивается и смотрит на меня.
Кротким просветленным взглядом. Я плачу.
Всю ночь я просидел в комнате мадам Рене. Глядя в стену. Ни о чем не
думая. Перед рассветом меня сморил
сон. Когда я проснулся, у меня был жар и я не мог пошевелиться. Ноги потеряли
всякую чувствительность. Ко мне
заглянула какая-то монахиня. Потом меня перенесли в комнату для гостей. Я
попытался встать, но ноги были так слабы,
что идти я не мог. Настоятельница встревожилась. Она опасалась, что у меня
воспалилась культя. Они поили меня настоем
из трав.
В комнате пахло, как на монастырском огороде.




Постепенно к ногам вернулась чувствительность. Мадам Рене уговорила
настоятельницу разрешить мне
поселиться в пустующем доме садовника, стоявшем в углу монастырского сада. Пока
я не поправлюсь. Это время
благодаря настойчивости мадам Рене растянулось на несколько лет. Монахини хорошо
относились ко мне.
Я лежал и дремал в маленьком каменном домишке, здесь не было ничего,
кроме узкой кровати, стола со
стеариновой свечой, распятия и Библии. Просыпался я только затем, чтобы выпить
немного воды и съесть кусок хлеба,
потом засыпал опять. Мне ничего не снилось, от долгого сна я чувствовал себя
вялым и словно пьяным. Стоило мне
подумать о моих анатомических экспериментах, как на меня нападала сонливость. Я
все время пребывал в полусне.
Когда ноги отошли, я начал выполнять обязанности садовника. И работал с
большой охотой. После паралича я
ходил медленно, но делу это не мешало.
Монахини хорошо относились ко мне.
Работа садовника мне нравилась, и я ценил доброту монахинь. Из газет,
изредка попадавших в монастырь, я узнал
о беспорядках в стране. Об Анатоме там не было ни слова. Значит, все сошло, как
было задумано. Но это не радовало
меня. Я не хотел даже думать об этом. Все отодвинулось далеко в прошлое. Может,
я начал стареть?
В монастыре было так тихо. Я и не знал, что так бывает. Здесь я совсем
успокоился. Никакие мысли меня больше
не тревожили, и тот взгляд - тоже.
В этой обители молитв и смирения мне передали однажды рукопись маркиза
- "Сто двадцать дней Содома".
В списке действующих лиц я нашел имя - президент де Кюрваль.
Этот вымышленный персонаж преследует меня всю жизнь. Я откладываю
рукопись в сторону. Разве я уже не
покончил с этим? Не начал новую жизнь? Я сижу у окна и смотрю на грядки с
пряностями. Тимьян, петрушка. Надеюсь,
что скоро пойдет дождь. Земле это будет на пользу.
Я снова раскрываю рукопись и начинаю жадно читать.
Президент де Кюрваль был одним из столпов общества. Теперь ему
шестьдесят, и распутная жизнь оставила на
нем свой след. Он высокий, сухой и тощий, у него мрачные голубые глаза. Волосат
он, как сатир. Его обвислые ягодицы
похожи на пару грязных тряпок. От бесконечных ударов плетки кожа на них
загрубела и потеряла чувствительность, их
можно было мять, как тесто, он даже не заметил бы этого. Между ягодицами - их
даже не требовалось раздвигать в
стороны - зияла дыра, чей диаметр, запах и цвет больше напоминали отверстие
нужника, чем задний проход...
Я закрываю рукопись.
Иду в лес, дохожу до реки. Там я раздеваюсь и смотрю на свое отражение
в воде.
Тело мое уже покрыто морщинами.




"Сто двадцать дней Содома". В святых стенах монастыря каждое слово
кажется вдвойне богохульным.
Эротические эпизоды зловещи и без конца повторяются. Одно и то же происходит
снова и снова. Детей и беременных
женщин пытают до смерти, либертены едят кал и развлекаются историями об инцесте
и отцеубийстве. Все происходящее
в этом закрытом замке можно назвать протоколом больного времени, думаю я. Все
потеряло ценность. Женщины
становятся мужчинами, мужчины - женщинами, зло - добром, а добро - злом, и Бог -
самый страшный из всех грешников.
Всеми персонажами движет только похоть, которая всегда приводит к смерти.
Я пытался не думать о президенте де Кюрвале и не дочитал до конца ни
одного рассказа о нем. Дойдя до
середины рукописи, я понял, что не могу продолжать. Я не понимал того, что
переписывал набело. Мне хотелось изменять
фразы, чтобы они стали более осмысленными.
Однажды утром я пошел к настоятельнице и сказал, что хочу поговорить с
ней. Она привела меня в свой поспартански
обставленный кабинет. Начав говорить, я уже не мог остановиться. Я
сказал, что чувствую себя обязанным
служить маркизу, объяснил ей мои теплые чувства к нему. Я совершенно запутался.
Заговорился. Рассказал то, чего не
хотел, лгал, оправдывался, и тем не менее все это было правдой. Настоятельница
смотрела на меня с пониманием. Она не
прервала меня даже тогда, когда я признался в тяжких грехах и в том, что только
теперь понял: я прикрывался мыслями
великих людей для оправдания своих низких поступков. Наконец я выговорился,
тогда эта бледная женщина встала и
посмотрела на меня:
- Вам не нужен мой совет, дитя мое.
Весь тот день и всю ночь я просидел у реки, погруженный в свои мысли.
Рушфуко. Де Сад. Мои эксперименты.
Боль, центры боли. "Сто двадцать дней Содома". Мадам де Сад. И наконец,
настоятельница.
Утром я пошел домой и начал писать. Свое признание.
Я писал о трех великих людях, у которых я учился. О месье Леопольде,
Рушфуко и де Саде. Каждый из них был
мастером в своей области - анатомии, науке и литературе. Признался, что
злоупотребил знаниями и доверием этих
мастеров. Сделав передышку, я медленно вывел - моя рука как будто лишилась силы,
- что любил чужую боль. Я
остановился и изорвал эти листы, потом ушел за город, сжег их и засыпал золу
землей. После этого я вернулся к столу и
начал все заново. И написал опять то же самое. Я смотрел на выведенные мною
слова, и мне пришло в голову, что они
еще чудовищней, чем я сам. То, что я читал, казалось, было написано обо мне кемто
другим. Какой все-таки жалкий
человек этот Латур-Мартен Кирос, думал я. Какой бессердечный. Но вскоре его
ничтожность и бессердечие стали
представляться мне чем-то великим, уж не потому ли, что написанные слова
приобретают большую ценность, чем сама
действительность? И наконец, я поведал о том, как мой интерес к боли роковым
образом соединился с наукой.
Покончив с этим вступлением, я тщательно запаковал рукопись маркиза
вместе с переписанной набело частью и
отправил обратно в тюрьму. Но облегчения не испытал. Меня охватило чувство
нереальности, и в последующие дни меня
все время мучил страх.
Иногда мне казалось, что я должен навсегда покинуть Париж. Поселиться в
какой-нибудь маленькой деревушке,
где почти нет людей. Там бы я попытался дописать свои признания.
Часто я брал свои тетради с собой за город и писал там теплыми
весенними ночами. Главное дело моей жизни
лишилось того значения, которое я прежде придавал ему, но мне не было грустно. Я
мог смотреть на себя со стороны, и
это приносило освобождение. Я как будто признавал: да, я чудовище. И считал это
привилегией. Когда я писал, я словно
переставал быть самим собой. Предостерегая других, чтобы они не пошли по моим
стопам, я придавал своей жизни некий
смысл. Я рассказал о своей матери, об Онфлёре, о месье Леопольде и чучеле тигра,
которое мы с ним сделали, и даже о
том, как я, злой, ревнивый ребенок, хотел убить любовника моей матери. За ночь я
сжег три восковые свечи. Утром я лег
в реку и позволил холодной воде омыть мое тело. Именно в этой реке мне довелось
испытать самое большое в жизни
счастье. В реке водилась рыба, и я знал об этом. Иногда я видел сквозь воду
блестящих рыбок. В то утро, пока вода,
журча, омывала меня, я заснул. Сколько я спал? Не знаю. Мне снился город моего
детства, Онфлёр. Я вернулся туда
стариком. Ходил по улицам, сгорбившись, как всегда, и пряча лицо от людей.

Женщины глазели на меня. Там ничего не
изменилось. Я состарился, а торговки на площади остались прежними. Я не спеша
подошел к городскому пруду. Бу-Бу,
моя мать, стояла повернувшись спиной к рыбным прилавкам. Я медленно приблизился
к ней. Шепотом произнес ее имя,
но она не слышала. Я не успел подойти поближе, она повернулась и посмотрела на
меня. Видно, я не произвел на нее
впечатления. Скорее всего она меня не узнала. Глянула равнодушно и ушла.
Вздрогнув, я проснулся. Меня обдало ледяной волной. Я с трудом ловил
воздух. Закричал. Между ног у меня
скользнула рыба. Аллилуйя, какое счастье! Я испытал боль!
Я читал об электрических рыбах. Только не помню где. Постепенно до меня
дошел смысл случившегося. Я сижу
в домишке садовника и смотрю на свои тетради. Неужели по нервным волокнам бежит
электричество? Неужели боль
возникает, когда поток электричества прерывается или сталкивается с другим
электрическим потоком? Может, у меня
более слабый ток, чем у других, может, поэтому я никогда не чувствовал боли?
Тем утром в реке, за мгновение до того, как я проснулся, сквозь мое
тело прошла легкая дрожь. Слабая боль. Она
была как ласка. Неужели мозг - это электрическая машина? Означает ли та легкая
дрожь, что эта машина отключилась на
ночь?
Я снова лежу в реке и жду рыбу. Лежу каждое утро и жду. Мне так хорошо
думается, когда я лежу там. Через три
месяца я испытал новый электрический удар.
Боль - это электричество!




Летом 1788 года почти через всю страну пронесся страшный ураган с
градом. Небесные камни величиной с кулак
убивали кошек и зайцев, ломали ветки фруктовых деревьев. Град побил
виноградники, уничтожил хлебные посевы и, как
говорили, в Кальвадосе пробивал насквозь яблоки, а оливки и апельсины в Миди все
сморщились. По пятам за градом
пришла засуха. Потом наступила самая суровая зима за последние восемьдесят лет.
Цены на хлеб поднялись до
двенадцати су за каравай, хлеб стал роскошью. На булочников налагался штраф,
если они продавали каравай дороже
четырнадцати с половиной су.
Люди меняли рубахи на хлеб, а какая-то женщина за одну булку отдала
даже корсет. Улицы бурлили от гнева и
голода. Начались беспорядки.




Однажды воскресным утром на карету настоятельницы напала толпа бедных
крестьян, направлявшихся в Париж.
Слухи о волнениях и голод, длившийся уже целый месяц, пробудили в них ненависть;
как раз когда лучи солнца пробились
сквозь беспокойно бегущие облака и один из них через окно кареты упал на лоб
настоятельницы, они выскочили из
придорожной канавы. Остановили лошадей и распахнули дверцы кареты. Потом они
сорвали с настоятельницы одежду и
вырвали у нее из рук ларец с деньгами, предназначенными на покупку новых Библий.
Она воспротивилась, как всегда
мягко, по-матерински, но несколько свысока, тогда ее ударили в живот. У кучера
крестьяне отобрали новую, украшенную
перьями шляпу, о которой он впоследствии очень горевал. Лошади долго не могли
успокоиться, и всю дорогу обратно до
монастыря их пришлось вести под уздцы.
Инспектор Рамон приехал в Сент-Ор на другое утро. Теперь он был старшим
инспектором в полицейском
управлении, хотя все, несомненно, относились к нему как к некоему курьезу. Но
его это не трогало. Рамона давно
перестало заботить, что о нем думают другие. Он медленно шел по тропинке,
петлявшей по монастырскому огороду и
красиво подстриженным лужайкам, где на английский манер были посажены штокрозы.
Одетый в черное человек, стоя на
коленях, выпалывал в огороде сорняки. По старой привычке Рамон подумал, что надо
остановиться и узнать, кто это. Он
остановился, хотя в последнее время его начальство считало, что он часто только
понапрасну тратит время. Точность
теперь была не в моде. Рамон выпрямился и дружески приветствовал этого старика.

Человек в черном обернулся, и на
него упал солнечный свет. Он был тщедушный и сутулый. Но выражение его лица
заставило Рамона насторожиться.
Кажется, он узнал Рамона?
Человек склонился к самой земле. Рамон подошел поближе:
- Простите...
Старик неохотно взглянул на Рамона. Его морщинистое личико снова
нахмурилось. Он явно был недоволен, ему
хотелось бы избежать разговора с инспектором. Рамону стало любопытно. Старик
медленно поднялся с земли. Зорким
взглядом смерил Рамона.
- Что вам угодно, месье? - шевельнул он губами.
Тут Рамону показалось, что он уже слышал этот голос. Где же он мог
видеть это безобразное лицо?
Загородившись рукой от солнца, Рамон прищурившись смотрел на старика. Он
предпочел дружелюбный тон:
- Я встречался с вами в связи с одним делом. Думаю, это было очень
давно, потому что уже не помню, о чем
шла речь. Досадно, конечно. Увы, моя память уже не та, что прежде.
Старик широко улыбнулся:
- Должно быть, это ошибка. Я никогда не имел дела с полицией.
Рамон внимательно смотрел на него. Ему не понравилось, что старик сразу
занял оборонительную позицию.
Взгляд его упал на рот и зубы

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.