Жанр: Драма
Большие надежды
...рное. Если не считать этого, он был исполнен смирения и кротости, и я не
помню, чтобы он хоть раз на что-нибудь пожаловался.
Когда пришло время, мистер Джегтерс подал ходатайство об отсрочке дела
до следующей сессии. Шаг этот был явно рассчитан на то, что он до тех пор не
доживет, и в просьбе отказали. Его дело слушалось одним из первых. В суде он
сидел на стуле, и мне разрешили стоять у самой решетки, которой были
отгорожены подсудимые, и держать его за руку.
Дело разбиралось недолго - все было ясно. То, что можно было сказать в
его защиту, было сказано: как он в изгнании занялся честным трудом и
законными путями нажил богатство. Однако ничто не могло изменить того
обстоятельства, что он вернулся и находится здесь, перед судьей и
присяжными. Поскольку именно за это его и судили, не признать его виновным
было невозможно.
В то время существовал обычай (как я узнал на опыте этой страшной
сессии) посвящать заключительный день объявлению приговоров, причем смертный
приговор для вящего эффекта объявлялся последним. Если бы картина эта не
сохранилась неизгладимо в моей памяти, то сейчас, когда я пишу эти строки, я
бы просто не поверил, что на моих глазах судья прочел этот приговор сразу
тридцати двум мужчинам и женщинам. И первым среди этих тридцати двух был он,
- ему и тут позволили сидеть, потому что стоя он бы попросту задохнулся.
Как сейчас вижу я перед собою залу суда, вижу все, вплоть до капель
апрельского дождя на оконных стеклах, сверкающих в лучах апрельского солнца.
За решеткой, возле которой я снова стою, держа его за руку, выстроены
мужчины и женщины - тридцать два человеческих существа: иные держатся
вызывающе, иные сжались от страха, те плачут и рыдают, те закрыли лицо
руками, те угрюмо озираются по сторонам. Некоторые из женщин пронзительно
кричали, но теперь их усмирили, и водворилась тишина. Шерифы с массивными
цепями и медалями, прочие судейские букашки и чудища, глашатаи, приставы,
галерея, битком набитая публикой - как в театре! - все смотрят на
осужденных, которые остались теперь лицом к лицу с судьей. Он обращается к
ним с речью. Среди несчастных, коих он видит перед собой, есть человек,
заслуживающий быть особо отмеченным, который чуть ли не с младенчества
нарушал закон; который после неоднократного заключения в тюрьму и других
наказаний был наконец приговорен к каторжным работам на определенный срок;
который совершил дерзкий побег, сопряженный с насильственными действиями, и
был приговорен к ссылке, на этот раз пожизненно. Одно время этот человек,
оказавшись далеко от мест, бывших свидетелями его преступлений, как будто
проникся сознанием своей вины и вел жизнь тихую и честную. Но в какую-то
роковую минуту, не устояв против тех склонностей и страстей, кои столь долго
делали его язвой нашего общества, он покинул убежище, где обрел душевный
покой и раскаяние, и вернулся в страну, пребывание в которой было ему
запрещено законом. Здесь он вскоре был изобличен, по ему некоторое время
удавалось скрываться от правосудия; когда же его наконец схватили при
попытке к бегству, он оказал сопротивление и - умышленно ли, или в
ослеплении собственной дерзостью, о том ему лучше знать, - явился причиной
смерти изобличившего его лица, которому была известна вся история его жизни.
Поскольку возвращение в страну, изгнавшую его, карается
смертью, и поскольку
он в дальнейшем еще отяготил свою вину, ему надлежит приготовиться к
смерти.
Солнце ярко светило в большие окна сквозь сверкавшие на стеклах капли
дождя, и широкая полоса света протянулась от судьи к тем тридцати двум,
связывая их воедино и, быть может, напоминая кой-кому из присутствующих, что
и тот и другие как равные предстанут перед иным, вечным судией, для которого
нет ничего сокрытого и который никогда не ошибается. С трудом приподнявшись,
так что лицо его стало отчетливо видно в этой полоске света, осужденный
сказал: - Милорд, смертный приговор мне произнес всевышний, но я принимаю и
ваш, - и снова сел. Кто-то призвал к тишине, и судья договорил то, что еще
имел сказать остальным. Затем был прочитан официальный текст приговора, и
часть осужденных вывели под руки, другие вышли, тщетно стараясь напустить на
себя равнодушный вид. Кое-кто кивнул в сторону галереи, двое или трое пожали
друг другу руки, некоторые, выходя, жевали душистую сухую траву, подобранную
в зале. Он вышел последним, потому что ему нужно было помочь встать со с
гула, и двигался он очень медленно: и он держал меня за руку все время, пока
уводили остальных и пока зрители вставали с мест (застегивая сюртуки,
отряхивая юбки, как в церкви или после обеда) и сверху показывали друг
дружке то того преступника, то другого, а чаше всех - его и меня.
Я молил бога, чтобы он умер до того, как будет подписан указ об
исполнении приговора, и твердо на это надеялся, но, терзаясь опасением, как
бы он все-таки не протянул слишком долго, в тот же вечер засел писать
прошение министру внутренних дел, в котором изложил все, что знал об
осужденном, указал, что он возвратился в Англию только из-за меня. Я писал
это прошение горячо, с чувством, а на следующий день, отослав его, стал
составлять другие - разным высокопоставленным лицам, на милосердие которых
особенно надеялся, и даже на высочайшее имя. Поглощенный сочинением этих
петиций, я несколько дней и ночей после объявления приговора не знал ни
минуты покоя, разве что засыпал иногда, сидя на стуле. А разослав их по
назначению, не мог оторваться от тех мест, где их оставил: когда я находился
поблизости, мои хлопоты казались мне не столь безнадежными. Охваченный
безрассудным волнением и душевной болью, я бродил вечерами по улицам мимо
присутственных мест и особняков, где лежали поданные мною бумаги. По сей
день, в холодные, пыльные весенние вечера унылые улицы западного Лондона с
длинными рядами фонарей и пышных, наглухо запертых домов всегда пробуждают
во мне печальные думы.
Ежедневные наши свидания теперь еще больше сократили, и надзор за ним
стал строже. Заметив или вообразив, что меня подозревают в намерении
передать ему яд, я попросил, чтобы меня обыскивали, прежде чем подпустить к
его койке, и предложил надзирателю, который от нас не отлучался, потребовать
от меня любых доказательств того, что я не замышляю ничего дурного. Грубого
обращения ни я, ни он ни от кого не видели. Люди исполняли свой долг, но без
излишней жестокости. Надзиратель всякий раз сообщал мне, что ему хуже, и
слова его подтверждали другие больные арестанты и те арестанты, которые за
ними ходили (все злодеи, но, благодарение богу, не чуждые истинной
доброты!).
По мере того как проходили дни, он все больше и больше лежал молча,
устремив безучастный взгляд на белый потолок, и лицо его ничего не выражало,
лишь изредка оживая от какого-нибудь сказанного мною слова. Иногда он совсем
не мог говорить; тогда он вместо ответа слабо пожимал мою руку, и я научился
быстро угадывать его желания.
Придя в тюрьму на десятый день, я заметил в нем большею перемену, чем
обычно. Глаза его были обращены к двери и засветились при моем появлении.
- Милый мальчик, - сказал он, когда я сел возле его койки, - а я уж
боялся, что ты опоздаешь. Хоть и знал, что этого не может быть.
- Сейчас как раз время, - ответил я. - Я еще подождал у ворот.
- Ты всегда ждешь у ворот, ведь верно, мой мальчик?
- Да. Чтобы не потерять ни минуты.
- Спасибо тебе, мой мальчик. Спасибо. Дай бог тебе здоровья. Ты от меня
не отступился, мой мальчик.
Я пожал его руку и не ответил, ибо не мог забыть, что было время, когда
я готов был от него отступиться.
- А дороже всего то, - сказал он, - что, с тех пор как надо мной висит
черная туча, ты стал ко мне ласковей, чем когда светило солнце. Вот это
всего дороже.
Он лежал на спине, дыхание с трудом вырывалось из его груди. Сколько бы
он ни боролся, как бы ни любил меня, сознание временами покидало его, и
мутная пленка заволакивала безучастный взгляд, устремленный к белому
потолку.
- Боль вас сегодня очень мучает?
- Я не жалуюсь, мой мальчик.
- Вы никогда не жалуетесь.
Больше он уже ничего не сказал. Он улыбнулся, и по движению его пальцев
я понял, что он хочет приподнять мою руку и положить ее себе на грудь. Я
помог ему, и он опять улыбнулся и сложил руки поверх моей.
Между тем время, разрешенное для свидания, истекло; но, оглянувшись, я
увидел около себя смотрителя тюрьмы, который сказал мне шепотом:
- Вы можете еще не уходить.
Я горячо поблагодарил его и спросил:
- Можно мне кое-что сказать ему, если он будет в состоянии меня
услышать?
Смотритель отошел в сторону и поманил за собой надзирателя. Движения их
были бесшумны, но безучастный взгляд, устремленный к белому потолку, ожил и
с нежностью обратился на меня.
- Дорогой Мэгвич, теперь наконец я должен вам это сказать. Вы
понимаете, что я говорю?
Пальцы его чуть сжали мою руку.
- Когда-то у вас была дочь, которую вы любили и потеряли.
Пальцы его сжали мою руку сильнее.
- Она осталась жива и нашла влиятельных друзей. Она жива и сейчас. Она
- знатная леди, красавица. И я люблю ее.
Последним усилием, которое не осталось втуне лишь потому, что я сам
помог ему, он поднес мою руку к губам. Потом снова опустил ее себе на грудь
и прикрыл своими. Еще на мгновенье безучастный взгляд устремился к белому
потолку, потом погас, и голова спокойно склонилась на грудь.
Тогда, вспомнив, о чем мы вместе читали, я подумал про тех двух
человек, которые вошли в храм помолиться, и понял, что не могу сказать у его
смертного одра ничего лучшего, как: "Боже! Будь милостив к нему, грешнику!"
¶ГЛАВА LVII§
Оставшись теперь совсем один, я заявил о своем желании съехать с
квартиры в Тэмпле, как только истечет срок найма, а пока что пересдать ее от
себя. Немедля я наклеил на окна билетики, потому что у меня были долги и
почти не осталось наличных денег, и я начал серьезно этим тревожиться.
Вернее будет сказать, что я стал бы тревожиться, если бы у меня хватило сил
сосредоточить мои мысли на чем бы то ни было, кроме того, что я заболеваю.
Напряжение последних недель помогло мне оттянуть болезнь, но не побороть ее;
и я чувствовал, что теперь она на меня надвигается, а больше почти ничего не
чувствовал и даже до этого мне было мало дела.
День или два я почти сплошь пролежал то на диване, то на полу, - смотря
по тому, где меня сваливала усталость, - с тяжелой головой, с ноющей болью в
руках и ногах, без сил и без мыслей. Затем наступила нескончаемая ночь,
сплошь состоявшая из терзаний и ужаса; а утром, вознамерившись сесть в
постели и вспомнить все по порядку, я обнаружил, что ни того, ни другого
сделать не могу.
Действительно ли я среди ночи спускался в Гарден-Корт и шарил по всему
двору в поисках своей лодки; действительно ли, опомнившись на лестнице, в
страхе спрашивал себя, как же я попал сюда из своей постели; действительно
ли зажигал лампу, спохватившись, что он поднимается ко мне, а фонари задуло
ветром; действительно ли меня изводили чьи-то бессвязные разговоры, стоны и
смех, причем я смутно догадывался, что это я сам и смеюсь и разговариваю;
действительно ли в темном углу комнаты стояла закрытая железная печь и
чей-то голос снова и снова кричал мне, что в ней горит - уже почти сгорела -
мисс Хэвишем, - вот загадки, которые я пытался разрешить, лежа в то утро на
смятой постели. Но опять и опять все застилало парами от обжигательной печи,
все путалось, не успев разрешиться, и сквозь этот-то пар я наконец увидел
двух мужчин, внимательно на меня смотревших.
- Что вам нужно? - спросил я в испуге. - Я вас не знаю.
- Ну что ж, сэр, - отвечал один из них и, наклонившись, тронул меня за
плечо, - надо думать, вы скоро уладите это дельце, но вы арестованы.
- На какую сумму долг?
- Сто двадцать три фунта, пятнадцать шиллингов и шесть пенсов. Кажется,
по счету ювелира.
- Что же теперь делать?
- А вы переезжайте ко мне на дом *, - сказал он. - У меня в доме
хорошо, удобно.
Я сделал попытку встать и одеться. Когда я опять о них вспомнил, они
стояли поодаль от кровати и смотрели на меня. А я по-прежнему лежал пластом.
- Видите, в каком я состоянии, - сказал я. - Я пошел бы с вами, если б
мог; но, право же, у меня ничего не выйдет. А если вы попробуете меня
увезти, я, наверно, умру по дороге.
Может быть, они мне ответили, стали возражать, пытались убедить, будто
мне не так уж плохо. Поскольку память моя ничего более о них не сохранила, я
не знаю, как они решили поступить; знаю одно - меня никуда не увезли.
Что у меня была горячка и ко мне боялись подходить, что я страдал
неимоверно и часто впадал в беспамятство, что время не имело конца, что я
путал всякие немыслимые существования со своим собственным - был кирпичом в
стене дома, и сам же молил спустить меня со страшной высоты, куда занесли
меня каменщики, потому что у меня кружится голова; был стальным валом
огромной машины, который с лязгом крутился над пропастью, и сам же в
отчаянии взывал, чтобы машину остановили и меня вынули из нее, - что через
все это я прошел во время своей болезни, я знаю по воспоминаниям и в
какой-то мере знал и тогда. Что порою я отбивался и от настоящих людей,
вообразив, будто имею дело с убийцами, а потом вдруг сразу понимал, что они
желают мне добра, в изнеможении падал к ним на руки и позволял уложить себя
на подушки, - это я тоже знал. Но, главное, я знал, что всем этим людям,
которые в худшие дни моей болезни являли мне самые невероятные превращения
человеческого лица и вырастали до чудовищных размеров, - главное, повторяю,
я знал, что всем этим людям по какой-то необъяснимой причине свойственно
рано или поздно приобретать необычайное сходство с Джо.
Когда самые тяжелые дни миновали, я стал замечать, что в то время как
все другие странности постепенно исчезают, это одно остается как было:
всякий, кто подходил ко мне, делался похожим на Джо. Я открывал глаза среди
ночи и в креслах у кровати видел Джо. Я открывал глаза среди дня и на диване
у настежь открытого, занавешенного окна снова видел Джо, с трубкой в зубах.
Я просил пить, и заботливая рука, подававшая мне прохладное питье, была рука
Джо. Напившись, я откидывался на подушку, и лицо, склонявшееся ко мне с
надеждой и лаской, было лицо Джо.
Наконеу я собратся с духом н спросил:
- Это Джо?
И милый знакомый голос ответил:
- Он самый, дружок.
- О Джо, ты разрываешь мне сердце! Изругай меня, Джо! Побей меня, Джо!
Назови неблагодарным. Не убивай меня своей добротой!
Ибо Джо, от радости, что я узнал его, положил голову ко мне на подушку
и обнял меня за шею.
- Эх, Пип, старина. - сказал Джо, - мы же с тобой всегда были друзьями.
А уж когда ты поправишься и я повезу тебя кататься, то-то будет расчудесно!
После чего Джо отступил к окну и повернулся ко мне спиной, утирая
глаза. А я, будучи слишком слабым, чтобы встать и подойти к нему, лежал и
шептал покаянные слова: "Господи, благослови его! Господи, благослови его за
его ангельскую доброту!"
Когда Джо снова уселся возле меня, глаза у него были красные, но я
держал его за руку, и оба мы сияли от счастья.
- Сколько времени, Джо, милый?
- Это ты о том, Пип, что сколько, мол, времени ты проболел, дружок?
- Да, Джо.
- Уже конец мая месяца, Пип. Завтра первое июня.
- И все это время ты был здесь, Джо, милый?
- Да вроде того, дружок. Я так и сказал тогда Бидди, Это когда мы
узнали, что ты захворал, из письма узнали, а почтальон-то он все был
холостой, ну а теперь женился, хотя жалованья получает всего ничего, при
такой-то ходьбе, да сколько подметок стоптать надо, ну, он за богатством не
гонялся весь век, а зато теперь гляди-ка - женатый человек...
- Какое наслаждение тебя слушать, Джо! Но я перебил тебя, что же ты
сказал Бидди?
- А вот то самое, что как ты, скорей всего, сейчас один среди чужих
людей, а мы ведь с тобой всегда были друзьями, то в такое время ты, может, и
не будешь против, ежели тебя навестить. А Бидди так прямо и сказала:
"Поезжай к нему немедля". Вот-вот, - протянул Джо, рассудительно поддакивая
сам себе, - так Бидди и сказала. "Поезжай, говорит, к нему немедля". Словом,
ежели рассуждать попросту, - добавил Джо после короткого раздумья, - она эти
самые слова и сказала: "Не медля ни минуты".
Тут Джо оборвал свою речь и сообщил мне, что со мной велено
разговаривать как можно меньше, что есть мне велено понемногу, но часто и в
положенные часы, хочу я того или нет, и что мне велено во всем его
слушаться. Я поцеловал ему руку и затих, а он сел сочинять письмо Бидди,
обещав передать от меня привет.
Как видно, Бидди научила Джо писать. Я смотрел на него из постели и так
был слаб, что опять прослезился, видя, с какой гордостью он взялся за это
письмо. Пока я болел, с кровати моей сняли полог и перенесли ее вместе со
мной в гостиную, где было просторнее и больше воздуха, а ковер из комнаты
убрали и день и ночь поддерживали в ней чистоту и порядок. И в этой-то
гостиной, за моим письменным столом, отодвинутым в угол и заставленным
пузырьками, Джо приступил к своей трудной работе, предварительно выбрав на
подносике перо, как тяжелый инструмент из ящика, и засучив рукава, точно
собирался орудовать киркой или молотом. Для того чтобы начать, Джо пришлось
крепко упереться в стол левым локтем и отставить правую ногу далеко назад;
когда же он начал, каждый штрих, который он вел книзу, отнимал у него
столько времени, словно был длиною в шесть футов, а каждый раз как он
поворачивал вверх, я слышал, как перо его отчаянно брызгает. Почему-то
проникнувшись твердым убеждением, что чернильница стоит не справа от него, а
слева, он то и дело макал перо в пустое пространство, но, видимо, оставался
вполне доволен результатом. Время от времени его задерживала какая-нибудь
орфографическая каверза, но, в общем, дело у него спорилось, и когда письмо
было подписано и последняя клякса с помощью двух указательных пальцев
переместилась с бумаги к нему на макушку, он встал и еще некоторое время
похаживал вокруг стола, с глубочайшим удовлетворением созерцая свое изделье
под разными углами.
Чтобы не огорчать Джо чрезмерной говорливостью (даже если бы таковая
была мне по силам), я в тот день не стал расспрашивать его о мисс Хэвишем.
Наутро, когда я спросил, поправилась ли она, он покачал головой.
- Она умерла, Джо?
- Ну, что ты, дружок, - произнес Джо с укором, очевидно решив
подготовить меня постепенно, - это уж ты через край хватил: только что
вот... ее нет...
- Нет в живых, Джо?
- Вот так-то будет вернее, - сказал Джо. - Нет ее в живых.
- Она еще долго болела, Джо?
- Да после того как ты захворал, пожалуй, этак - чтобы не соврать - с
неделю, - отвечал Джо, по-прежнему полный решимости ради моего блага обо
всем сообщать постепенно.
- Джо, милый, а ты не слышал, что будет теперь с ее состоянием?
- Видишь ли, дружок. - сказал Джо, - говорят так, будто она еще давно
почти все закрепила за мисс Эстеллой, отказала ей, то есть. Но дня за два до
несчастья она сделала своей рукой приписочку к духовной - оставила круглых
четыре тысячи мистеру Мэтью Покету. А самое интересное - почему бы ты думал,
Пип, она оставила ему круглых четыре тысячи? "На основании отзыва Пипа о
вышеназванном Мэтью". Бидди говорит, там так и написано, - сказал Джо и со
смаком повторил мудреную формулу: - "На основании отзыва о вышеназванном
Мэтью". И подумай, Пип, круглых четыре тысячи!
Для меня осталось тайной, откуда Джо были известны геометрические
признаки этих четырех тысяч фунтов, но, должно быть, в таком виде сумма
казалась ему более внушительной, и он всякий раз с увлечением подчеркивал,
что тысячи были круглые.
Рассказ Джо доставил мне большую радость, - я увидел завершенным
единственное доброе дело, которое успел сделать. Я спросил, не слышал ли он,
что досталось по наследству другим родственникам.
- Мисс Саре, - сказал Джо, - той досталось двадцать пять фунтов в год -
на пилюли, потому у нее частенько желчь разливается. Мисс Джорджиане -
двадцать фунтов и точка. Миссис "Как мило", - я догадался, что под этим
именем у него значилась Камилла, - ей досталось пять фунтов, покупать
свечки, чтобы не очень скучала, когда просыпается по ночам.
Эти заветы были так метко направлены по адресу, что я без труда поверил
сообщению Джо.
- А теперь, дружок, - сказал он, - подсыплю я тебе еще одну новость и
хватит с тебя на сегодня, баста. Старый Орлик-то, знаешь, до чего дошел?
Жилой дом ограбил.
- Чей дом? - спросил я.
- Побахвалиться этот человек любит, это уж как есть, - продолжал Джо с
виноватым вздохом, - но все ж таки дом англичанина - его крепость, а
вламываться в крепости не следует, кроме как в военное время. И хоть он и не
без греха свой прожил век, но был, как-никак, лабазник, почтенный человек.
- Так это к Памблчуку вломились в дом?
- Вот-вот, Пип, - сказал Джо, - и забрали его выручку и денежный ящик,
выпили его вино, угостились его провизией, надавали ему оплеух, нос чуть на
сторону не свернули, и самого привязали к кровати да всыпали горяченьких, а
чтобы не кричал, набили ему полон рот семян однолетних садовых. Но он узнал
Орлика, и Орлик сидит в тюрьме.
Так, мало-помалу, мы перестали ограничивать себя в задушевных беседах.
Я еще долго был очень слаб, но все же силы мои медленно, но верно прибывали,
и Джо не отходил от меня, и мне грезилось, будто я снова превратился в
маленького Пипа.
Ибо нежность Джо была мне нужнее всего на свете именно сейчас, когда я
чувствовал себя беспомощным, как малый ребенок. Он часами сидел и говорил со
мной по-старому откровенно, по-старому просто, как заботливый, но не
навязчивый старший брат, так что мне порой начинало казаться, что вся моя
жизнь, с тех пор как я покинул нашу старую кухню, была одним из бредовых
видений минувшей горячки. Он взял на себя все заботы обо мне, кроме стряпни,
для стряпни же разыскал где-то вполне порядочную женщину вместо прежней моей
служанки, которую он рассчитал немедленно по приезде. - Хочешь верь, хочешь
нет, Пип, - говорил он не раз в оправдание такого самоуправства, - я своими
глазами видел, как она черпала из запасной перины, точно из бочки с вином, а
перья унесла в ведерке, на продажу. Ей бы дать волю, она бы скоро и твою
перину уволокла, да тебя бы заодно прихватила, и весь уголь перетаскала бы
из дома в судках да в суповой миске, а вино - в твоих высоких сапогах.
Дня, когда мне можно будет в первый раз поехать кататься, мы ждали с
таким же нетерпением, как во время оно - моего зачисления в подмастерья. И
когда этот день настал и к воротам Тэмпла подъехала открытая коляска, Джо
закутал меня, подхватил на руки, снес по лестнице вниз и усадил на подушки,
словно я все еще был тем крошечным беспомощным мальчуганом, которого он так
щедро оделял из сокровищницы своего большого сердца.
Джо уселся рядом со мной, и мы покатили за город, где трава и деревья
уже зеленели по-летнему и воздух был напоен сладкими запахами лета. В этот
воскресный день, глядя на окружавшую меня красоту, я думал о том, как все
здесь на воле выросло и изменилось, как днем и ночью под солнцем и под
звездами раскрывались скромные полевые цветы и учились петь птицы, пока я,
несчастный, метался в жару и бредил, и одно воспоминание о том, как я
метался и бредил, не давало мне дышать полной грудью. А когда я услышал
воскресный перезвон колоколов и прелесть деревенской природы глубже проникла
мне в сердце, я почувствовал, что далеко не так благодарен, как следовало
бы, - что даже для этого я еще слитком слаб, - и припал головой к плечу Джо,
как бывало в давние времена, когда он возил меня на ярмарку и детская моя
душа изнемогала от обилия впечатлений.
Потом я немного успокоился, и мы хорошо поговорили, как говаривали,
лежа на траве у старой батареи. Джо не изменился ни чуточки. Чем он был для
меня тогда, тем остался и теперь: та же была в нем простота, и преданность,
и душевная чуткость.
Когда мы возвратились домой и он, взяв меня на руки, легко понес через
двор и вверх по лестнице, я вспомнил тот знаменательный рождественский
вечер, когда он таскал меня на спине по болотам. До сих пор мы еще ни словом
не касались перемены в моей судьбе, и я даже не знал, много ли ему известно
о том, что со мной произошло за последнее время. Я так мало доверял себе и
так полагался на него, что все не мог решить, надо ли мне первому начинать
этот разговор.
- Джо, - спросил я его наконец в этот вечер, когда он уселся у окна со
своей трубкой, - ты слышал, кто оказался моим покровителем?
- Я слышал, дружок, - отвечал Джо, - что это была не мисс Хэвишем.
- А кто это был, ты слышал, Джо?
- Как тебе сказать, Пип, я слышал, что это был тот человек, что послал
того человека, что дал тебе те банкноты у "Веселых Матросов".
- Да, так оно и было.
- Поди ж ты! - отозвался Джо невозмутимым тоном.
- А ты слышал, что он умер, Джо? - спросил я, помолчав, и уже более
робко.
- Который? Тот, что послал тебе банкноты, Пип? - Да.
- Кажется, - сказал Джо после долгого раздумья, уклончиво скосив глаза
на ручку кресла, - кажется, я слышал, будто с ним случилось что-то вроде
этого.
- А ты что-нибудь знаешь об этом челове
...Закладка в соц.сетях