Жанр: Драма
Александрийский квартет 3. Маунтолив
...с
желтым камнем - вот и все, что он знал о ней, поскольку, несмотря на столь
самозабвенные объятия, маску снять она отказалась, и, как ни странно, ему не удалось ни
разу поцеловать ее, хотя ему и не было отказано... в иных знаках внимания. Бог мой, вот я
уже и сплетничаю! Ну, неважно".
С той поры Амариль стал просто невыносим. Хотя, не могу не признать,
романтический бзик очень ему шел - он ведь романтик до кончиков ногтей. Год
напролет он рыскал по Городу в поисках пары рук, искал их где можно и где нельзя, извел
всех своих друзей просьбами прийти ему на помощь, практику забросил и едва не стал
местной притчей во языцех. Это было забавно, его страдания тронули нас до глубины
души, но мы-то чем могли помочь? Найти ее? Как? Насилу он дождался карнавала на
следующий год: дело в том, что она обещала вернуться на место их первой встречи.
Вот тут-то и начинается самое забавное. Она явилась, они опять поклялись друг
другу в любви до гробовой доски; но на сей раз Амариль решил не дать ей улизнуть, чего
бы это ему ни стоило, - она опять делалась как-то уж очень уклончива, чуть дело
касалось адресов и лиц. В конце концов он в полном отчаянии заявил ей прямо, что
никуда ее не отпустит, чем вусмерть бедняжку перепугал. (Он мне сам все это рассказал
- явился рано утром, походкой отставного алкоголика, блаженная улыбка на лице, в
глазах ужас и волосы дыбом - прелесть, правда?)
Барышня пару раз пыталась сделать ноги, но не тут-то было, он приклеился к ней
намертво и настоял на своем - отвез ее домой в одном из допотопных этих конных
экипажей. Она к тому времени уже ничего не соображала; когда они добрались до
восточной окраины Города - места безлюдные и диковатые, заброшенные поместья,
ничьи сады, вырождающиеся понемногу, - она выскочила и бросилась бежать.
Одержимый романтической страстью, Амариль преследовал нимфу по пятам и поймал ее
у самого входа в какой-то темный двор. В пылу погони он сдернул с нее капюшон, и
несчастное создание рухнуло в слезах на приступочку у входа. Рассказ его был в этом
месте - как сцена из готической новеллы. Она сидела, сотрясаясь не то от смеха, не то от
рыданий, и закрывала лицо руками. У нее не было носа. На секунду им овладела едва ли
не паника, он ведь суевернейший из смертных и знает все, и даже больше, о том, как
вампиры наведываются в Город во время карнавала. Он перекрестил ее, потом дотронулся
в кармане до зубчика чеснока - она не исчезла. Тут в нем проснулся клиницист и
диагност; он завел ее во двор (она почти что потеряла сознание от унижения и страха) и
принялся изучать ее лицо. Он говорил мне, что слышал, как мозги его тикали дешевым
этаким будильником и вызванивали один за другим вероятные диагнозы, в то время как
сам он задыхался и сердце только что не остановилось вовсе. Он перебирал возможные
причины подобного явления, повторяя с содроганием милые слова вроде: "сифилис",
"проказа", "люпус" - и поворачивая так и эдак маленькое изуродованное ее лицо. Потом
закричал, как мог, зло: "Как тебя зовут?" Она прошелестела еле слышно: "Семира - я
добродетельная Семира". Он был настолько невменяем, что расхохотался в голос.
Вот здесь-то собака и зарыта. Семира - единственная дочь одного глухого старика.
Семья из оттоманов и была когда-то, при хедивах, на самых верхах, богатая, знатная и все
такое. Но им катастрофически не везло, несчастье за несчастьем, сыновья один за другим
посходили с ума, и теперь о них все напрочь забыли. Да еще и бедность ко всему. Старик
отец, тоже полусумасшедший, запер Семиру в старом, ветшающем год от года доме и
заставлял ходить в чадре почти все время. Мало-помалу в обществе о ней стали
рассказывать сказки - девушка, которая сама надела чадру, проводит жизнь в молитве,
девушка, которая никогда не выходила и не выйдет из дому, она и глубочайший мистик, и
почти святая; или еще: она глухонемая и прикована к постели. Слухи туманные,
многозначительные, к истине касательства почти не имевшие, как и любые слухи в
Александрии. Однако слухи слухами - добродетельная Семира успела стать частью
нашего фольклора, но о ней самой никто ничего не знал наверное. И вот вдруг оказалось,
что притягательная сила карнавала и для нее была неодолима и что она, достав где-то
домино, бегает незваным гостем, зайцем, так сказать, с бала на бал!
Но я совсем забыла об Амариле. На шум спустился вниз слуга со свечою в руке.
Амариль выразил недвусмысленное желание поговорить с хозяином дома. Он уже принял
решение. Старенький девочкин папа спал себе тихо в допотопной кровати под
паланкином на четырех резных столбах в загаженной летучими мышами спаленке под
самой крышей дома. Сама Семира почти уже не подавала признаков жизни. Но Амарильто
принял великое решение, что могло его остановить? Он взял в одну руку свечу,
перебросил через локоть другой бесчувственное тело девушки, взошел пролет за пролетом
по лестнице вверх и буквально вышиб дверь папиной спальни. Старику, должно быть, не
часто доводилось быть участником подобных сцен, да еще и в собственной комнате, -
Амариль воспроизводит факты с трогательной романтической выспренностью и до того
себя доводит каждый раз, что не может удержаться от слез. Более всего, сдается мне, его
потрясает могущество собственной фантазии: я ведь тоже люблю его очень, вы знаете, и,
признаюсь, даже и у меня подкатил к горлу ком, когда он рассказал мне, как поставил
свечу у изножья кровати и, опустившись на колени вдвоем с Семирой, сказал: "Я хочу
взять вашу дочь замуж и вернуть ее обратно в мир". Старику потребовалось немало
времени, чтобы, оправившись сперва от испуга, понять, о чем идет речь. Затем он
содрогнулся, разглядев наконец-то изысканное благородство очертаний той
коленопреклоненной фигуры, что стояла с его дочерью рука об руку и просила с
невыразимым и страстным достоинством о чем-то совершенно невозможном.
"Но ведь, - подал наконец-то голос старик, - никто не возьмет ее замуж, у нее же
нет носа". Он выбрался из постели в длинной нечистой ночной сорочке и засеменил
вокруг Амариля, изучая его, как изучают, должно быть, редкий энтомологический
феномен. (Я цитирую.) Затем дотронулся до него босой ступней - словно проверяя, не
дух ли перед ним бесплотный, - и повторил: "Кто вы такой, что собираетесь взять за
себя безносую женщину?" Амариль ответил: "Я врач из Европы, и я дам ей новый нос",
- ибо мысль эта, совершенно безумная мысль, начала уже понемногу складываться в его
мозгу. При этих словах Семира взрыдала в голос и обратила к нему прекрасное свое и
вместе с тем ужасное лицо; Амариль же возгремел: "Семира, согласна ли ты стать моей
женой?" Она едва-едва прошелестела положенное "Да", хотя сомнения грызли ее разве
что чуть менее жестоко, чем старенького отца. Амариль остался и стал говорить с ними -
и к утру уговорил.
На следующий день, когда он вернулся, ему велено было передать, что увидеть
Семиру никак невозможно и что предложение его отклоняется как неисполнимое. Но
Амариль отступать не собирался, он еще раз силою пробился в дом и закатил папе сцену.
А в руках вы держите как раз ту фантастическую грезу, которой живет Амариль.
Поскольку Семира, как бы она его ни любила и как бы ни хотелось ей замуж, не покинет
дом отца своего до тех пор, покуда Амариль не исполнит данного им обещания. Амариль
предложил жениться на ней тут же, но старик поосторожничал, ему нужны были гарантии
относительно носа. Да, но какого носа? Для начала был приглашен Бальтазар, они
обследовали Семиру вместе и уверились наконец, что это не проказа и не сифилис, а
редкая форма люпуса - были сообщения о подобных сложных случаях кожного
туберкулеза из района Дамьетты. Болезнь была запущена до крайности, и результат, грубо
говоря, налицо. Должна вам сказать, зрелище просто кошмарное - длинная такая щель,
как рыбьи жабры.
Я тоже была допущена на врачебные консилиумы, а потом ходила к Семире просто
так, читала ей в полутемных комнатах, где она провела большую часть жизни. У нее
чудесные темные глаза, этакая одалиска, прекрасной формы рот, подбородок всем на
зависть - а посередине рыбьи жабры! Экая несправедливость. Ей сто лет потребовалось,
чтобы действительно поверить в то, что хирургия в состоянии решить подобную
проблему. И здесь, конечно же, Амариль был просто великолепен - сумел победить ее
отвращение к зеркалам, убедил ее выбрать себе нос, как иной дает любовнице
возможность самой выбирать дорогую браслетку от Пьерантони. Единственный верный
подход, потому как она сама победила понемногу все свои комплексы и с некоторой даже
гордостью выбирала подарок столь ценный - важнейшее из всех сокровищ женского
лица; ведь каждый взгляд сложной своей геометрией, а значит, и смыслом своим обязан
- в качестве некой Архимедовой точки - форме носа; без этого красивые глаза, и зубы,
и волосы останутся пустыми побрякушками, а не частью прекрасного целого.
Но здесь возникли иного рода сложности, ибо само по себе воссоздание носа требует
уникальных хирургических технологий, достаточно редких на нынешний день; Амариль
же, хотя он и хирург, не допускает и мысли о малейших возможных ошибках, способных
повлиять на результат. Вы же понимаете, он в конечном счете сам лепит женщину своей
мечты, лицо согласно заказанным спецификациям; разве что у Пигмалиона был до него
подобный шанс! Он трудится над своим проектом так, словно от этого зависит вся его
дальнейшая жизнь, - и сдается мне, отчасти так оно и есть.
Сама операция должна проводиться поэтапно, и времени уйдет очень много. Я
столько раз слышала, как они обсуждают каждую мелочь, каждую деталь, что мне
кажется: дайте мне только скальпель в руки, и я бы сама все сделала с завязанными
глазами. Сперва вырезается полоска реберного хряща, вот здесь, где ребро соединяется с
грудиной, и из нее готовится пересадочный материал. Затем надсекается треугольный
кусочек кожи на лбу и стягивается вниз, чтобы накрыть нос, - индийская техника,
Бальтазар так говорит; но они не отказались еще и от варианта пересадки кожи и тканей с
внутренней части бедра... Можете себе представить, сколько романтики в подобных
рассуждениях для художника или скульптора. А сейчас Амариль отправляется в Англию
совершенствоваться в новейших операционных технологиях под руководством лучших
мастеров. Потому и обратился к вам за визой. Сколько месяцев ему на это потребуется,
мы пока не знаем, но собирается он с видом рыцаря, отбывающего на поиски Святого
Грааля. Ибо оперировать он намерен только сам. А тем временем Семира будет ждать его
здесь, а я дала ему слово наведываться к ней как можно чаще, и развлекать ее, и забавлять
всеми доступными средствами. Это не сложно, ведь мир реальный, за стенами дома и
сада, кажется ей странным и жестоким и в то же время романтичным. Все, что она видела
до сих пор, или почти все, - это две-три карнавальные ночи. Александрия для нее - как
книжка с картинками, как волшебная сказка. Понадобится время, пока она привыкнет к
ней настоящей - с резкими контурами, с острыми углами, с опасными и грешными и уж
вовсе не романтическими обитателями. Но вы опять сдвинулись с места!
Маунтолив извинился и сказал:
"Вы вот сказали сейчас "не романтические" - и удивили меня; я как раз думал о
том, сколь романтичным выглядит это для человека со стороны".
"Амариль - исключение, хотя мы все его и любим. Здесь редко встретишь человека
столь благородного, столь далекого от всяческой корысти. Что же касается Семиры - я и
представить не берусь, какое будущее ее ожидает, как аукнутся ей раскрашенные
романтические картинки". - Клеа вздохнула, улыбнулась и прикурила сигарету.
"Esperons"* [Поживем - увидим (фр.).] - тихо сказала она.
8
"Я тебя сто раз просил не пользоваться моей бритвой, - жалобно сказал Помбаль,
- а ты все равно опять ею бреешься. Ведь ты же знаешь, как я боюсь сифилиса. А где
гарантии, что ты в очередной раз не порежешься? И пойдет, между прочим, кровь".
"Mon cher collegue* [Мой дорогой коллега (фр.).], - тоном донельзя чопорным
отозвался Персуорден (он как раз брил под носом) и следом, с гримасой, долженствующей
означать задетую графскую гордость, - что вы имеете в виду? Я британский подданный.
Hien* [А? Что? (фр.).]?"
Он помолчал немного, а затем, отмахивая такт Помбалевой, длиною в саперный
тесак опасной бритвой, мрачно продекламировал:
Британец лошадь заменил железной тягой двигателя мощного,
Еще чуть-чуть, и разрешит проблему он зачатья непорочного.
И вот тогда родиться станут дети
Не под капустою, а в профсоюзном комитете.
"Бог знает, какая там инфекция у тебя в крови, - не унимался Помбаль; он как раз
поставил ногу на биде и пытался совладать с неисправной подвязкой на жирной белой
икре. - Ты же ничего не можешь сказать наверняка".
"Я писатель, - сказал Персуорден еще более гордо и чопорно. - И следовательно,
уж сказать-то я в состоянии. В моих жилах крови нет. Плазма, - он перешел на
жизнерадостные интонации обвинительного заключения, - вот что течет в моих венах.
Как иначе справлялся бы я со своей работой? Подумай. Для "Спектейтора" я Ubique* [Где
бы ни, повсюду (лат.).], для "Нью Стейтсмена" я Mens Sana*. [Здравый дух (лат.).] Если я
пишу в "Дейли Уоркер", я подписываюсь Corpore Sano*. [Здоровое тело (лат.).] Я также
Paralysis Agitans* [Деятельный паралич (лат.).] для "Таймс" и Ejaculateo Praecox*
[Преждевременное семяизвержение (лат.).] для "Нью вёрс". Я..." - Но тут вдохновение
его оставило.
"Ни разу не видел, чтобы ты - и вдруг работал", - сказал Помбаль.
"Чем меньше я работаю, тем меньше зарабатываю. Если бы работа приносила мне
больше сотни фунтов в год, я бы уже не смог с полным правом претендовать на
непонятость. - Он взрыдал - сдавленно и весьма убедительно".
"Compris*. [Ага, понятно (фр.).] Ты снова пил. Я и бутылку видел в коридоре, на
столике. Не рановато ли?"
"Мне хотелось быть с тобою честным. В конце концов, это же твое вино. Я не хотел
ничего от тебя скрывать. Я и выпил-то всего глоточек-другой".
"Есть повод?"
"А как же. Нынче вечером, мой дорогой Жорж, я собираюсь предпринять нечто меня
недостойное. Я избавился от опаснейшего из врагов моих и существенно расширил
занимаемый плацдарм. С профессиональной точки зрения есть повод ликовать. Вот я и
собираюсь пригласить себя самого на торжественный ужин в собственную честь".
"А кто платит?"
"Сам я ужин сей и закажу, и съем, и оплачу".
"Звучит не слишком заманчиво".
Персуорден послал ему - в зеркало - исполненный возмущения взгляд.
"Напротив, - сказал он. - Тихий вечер - единственное, о чем я мечтаю. Над
чудными устрицами от Диамандакиса я сложу еще фрагмент-другой для будущей
автобиографии".
"И назовешь ее?"
""Вокруг да около". Первая фраза звучать будет так: "Впервые я встретил Генри
Джеймса в одном алжирском борделе. На коленях у него сидела пара обнаженных
гурий"".
"А я-то думал, Генри Джеймс был голубой".
Персуорден врубил на полную катушку душ и вступил под освежающие струи с
воплем:
"Чтоб я не слышал больше литературной критики из уст француза".
Помбаль трудолюбиво и поспешно провел расческой по темнокудрой голове и
глянул на часы.
"Merde, - сказал он, - я, кажется, опять не уложу себя в срок".
Персуорден победно возопил. Они говорили между собой то по-французски, то поанглийски,
но чужой язык для каждого так и остался чужим. Ошибкам они радовались,
как школьники. Каждый ляп приветствовался криками восторга и немедля становился
орудием взаимоиздевательств и взаимоунижений. Персуорден скакал под душем и вопил,
перекрывая шорох струй: "Что б тебе в таком случае не остаться дома и не послушать, что
тебе в кротких колебаниях дадут по радио?" (Помбаль за день до того имел
неосторожность забраться в дебри английской радиотерминологии, и забыть ему об этом
не давали никак.) Он надул щеки и всем своим видом выразил крайнюю степень
возмущения.
"Ничего подобного я не говорил". "Еще как говорил".
"Я не говорил "кроткие колебания", я сказал "краткие колебания"".
"И того лучше. Ваши ребята с Кэ д'Орсэ приводят меня просто в ужас. Я не стану
утверждать, что мой французский безупречен, но я бы никогда..."
"Если я начну вспоминать твои ляпы... ха-ха!" Но Персуорден продолжал
изгаляться: "Нет, ты положительно помешался на безопасном сексе. Что ему, видите ли,
после кратких - я правильно понял?" - колебаний дадут по радио?
Помбаль швырнул в него скатанным полотенцем и тут же вывалился из ванной вон,
чтобы не получить чего-нибудь в ответ.
Немного погодя, уже в спальне, где Помбаль оправлял перед зеркалом перышки,
пикировка продолжилась.
"Не собираешься ли ты часом после ужина в "Этуаль", старый грязный развратник?"
"А куда же я еще могу после ужина собираться? - ответил Персуорден. - Я
станцую фокс-макабр с подружкой приятеля нашего Дарли, а не то со Свевой. Нет,
несколько фокс-макабров. Затем, чуть позже, как бедный путешественник, чей запас
пеммикана вышел на прошлой неделе, исключительно для того, чтоб не замерзнуть ночью
в тундре, я выберу одну из них и сведу ее в свой номер в "Старом стервятнике". И стану
точить о ее хилую плоть свои усталые когти". - Он сымпровизировал вариацию на тему
песни стервятника, терзающего труп, - нечто вроде гортанного сиплого карканья.
Помбаля передернуло.
"Чудовище! - крикнул он. - Я ухожу - счастливо оставаться".
"С Богом, сын мой. Toujours la maladresse*!" [Ни дня без ляпа (фр.).]
"Toujours".
Это был их боевой клич.
Оставшись один, Персуорден не спеша вытерся дырявым банным полотенцем и
завершил свой одинокий туалет. В водоснабжении "Старого стервятника" случались
перебои, и нередко в подобных случаях Персуорден отправлялся через площадь
наискосок, к Помбалю, в поисках неспешной утренней ванны и горячей воды для бритья.
Время от времени, когда Помбаль уезжал в отпуск, он фактически перебирался в его
квартиру и делил ее, не без толики внутреннего дискомфорта, с Дарли, обитавшим
таинственно и скрытно в дальнем конце коридора. Хорошо было сбежать иногда от
одиночества гулкого гостиничного номера, от кип бумаги, нараставших гроздьями, как
грибы, вокруг основного ствола его следующего романа. Сбежать как всегда, впрочем...
Патологическая тяга литератора быть наедине с самим собой: "Писатель, самый одинокий
зверь из всех людских существ". "Это цитата из великого Персуордена", - пояснил он
собственному отражению в зеркале, пока повязывал галстук. Сегодня он станет ужинать в
тиши и потакании своим маленьким слабостям, один! Эррол звал его к себе, он отказался,
расшаркался как мог и отказался, зная, что ждет его там - бездарный, тягомотный вечер,
настольные игры для полудурков или бридж. "Мой Бог! - говаривал, бывало, Помбаль.
- Что за манера у твоих соотечественников убивать время! Все эти гостиные,
провонявшие, как грязными носками, онтологическим чувством вины. Позволишь себе
высказать одну-единственную мысль - и вечеринка сходит с рельсов, все застывают в
неловком молчании... Я стараюсь как могу, но мне все время кажется, что я всем наступаю
на ноги. А потому наутро я автоматически посылаю хозяйке цветы... Что вы за нация
такая! Француза способен до безумия заинтриговать сам способ вашего существования;
скажи мне честно, вы даже и в ванну привыкли забираться при макинтоше и галстуке?"
Бедный Дэвид Маунтолив! Персуорден думал о нем с чувством искреннего участия.
Какую цену приходится платить кадровым дипломатам за терпкие плоды власти! Ему,
должно быть, и ночью снятся все те благоглупости, которые приходится выслушивать
днем, и внимательно выслушивать, с интересом, - во имя самого святого, что только есть
в его профессии, - желания понравиться, и польстить, и удержать внимание, чтобы
"повлиять" так или иначе. А впрочем, каждый переделывает мир как умеет.
Зачесывая волосы назад, он поймал себя на том, что думает о Маскелине, который
трясся, должно быть, как раз в это время в иерусалимском экспрессе - толчок за
скрипучим толчком, сонный перестук колес - мимо барханов и апельсиновых рощ,
посасывая длинную трубку; в раскаленном вагоне, облепленный снаружи мухами, а
изнутри снедаемый гордыней, корпоративной гордостью понемногу вымирающего
клана... Почему такие, как он, проигрывают? Маскелин, униженный донельзя новой
должностью, замаскированной под продвижение по службе. Последний и самый
жестокий пинок под зад. (Его охватило чувство, похожее на угрызение совести, ибо он
успел по достоинству оценить характер этого несгибаемого и неподкупного старого
вояки.) Ядовитый, зашоренный сухарь, но там, где человек Персуорден ставил
"обжалованью не подлежит", Персуорден-писатель нашел, что оценить и чем
восхититься. (Он ведь и впрямь делал с него наброски, и много, - то-то бы удивился
Маскелин, узнай он об этом.) Как он держит трубку, как ходит, задрав нос; его
скрытность, осторожность... Может, сгодится когда-нибудь. "Не становятся ли для тебя
реальные люди не более чем выжимками "характеров", и не отдаляет ли это тебя от них
понемногу? Да. Ибо наблюдение предполагает некое пустое пространство между тобой и
наблюдаемым - человеком ли, предметом. Да. Затрудняет обычные человеческие
реакции - на простую привязанность, на дружбу, на любовь и так далее. Но проблема эта
отнюдь не прерогатива писателя, эта проблема - всеобщая. Ты взрослеешь, а значит,
ломаешь, теряешь, отказываешься ради того, чтобы научиться строить, находить и
связывать воедино, но только лучше, надежнее, что ли... М-да!" За приступ тайной
симпатии к Маскелину он вознаградил себя воспоминанием о некоторых его явных
глупостях. И какое самомнение! "Молодой человек, послужите в разведке с мое, и у вас
сама собою разовьется интуиция. Вы сможете за версту отличить своего от чужого".
Мысль о возможности саморазвития интуиции у человека, подобного Маскелину, была по
меньшей мере восхитительна. Персуорден рассмеялся громко и радостно и снял с вешалки
плащ.
Он скользнул, легкий как перышко, на сумеречную улицу, улыбаясь и пересчитывая
деньги. Лучшее в Александрии время дня - улицы понемногу пропитывались синеватометаллическим
отливом копирки, но по-прежнему щедро тратили накопленный за день
жар. Фонари зажглись не всюду, и большие лиловые сгустки тьмы бродили по Городу,
размывая очертания, переписывая наново тусклой акварелью дневные карандашные
эскизы домов и человеческих фигур. Пробуждались сонные кафе под сверчковый стрекот
мандолин, под гудронное чавканье нагретых за день шин, на тротуарах становилось тесно
- одетые в белое люди, алые точки фесок. Острый запах мокрой земли и мочи от
ящичков с цветами на балконах. Лимузины разлетались прочь от Биржи, мягко
переговариваясь гнусавыми голосами клаксонов, - полированный полет особым образом
нашпигованных гусей. Ослепнуть так, наполовину, залив глаз лиловой сумеречной марью,
идти легко, покойно, плечом касаясь рукава толпы, вдыхать сухой бодрящий воздух... те
редкие секунды счастья, на которые натыкался он время от времени совершенно
случайно. Тротуары еще берегли тепло, совсем как дыня, когда ее взрезаешь в сумерках;
тяжкий влажный жар сочится понемногу сквозь тонкие подметки туфель. Забегают с моря
сквознячки с прохладой и влагой на подносах, но редко, пока еще редко. Воздух сух и
полон - насквозь - статического электричества (трещит расческа в волосах), как будто
плывешь под водой в теплом августовском море, пронизанном холодными ручейками
течений. Он шел не торопясь по направлению к Бодро, ныряя по дороге в маленькие,
замкнутые на себе лужицы запахов - облачко духов от проходящей мимо женщины,
струйка жасмина из темной подворотни, - и знал, что скоро влажный воздух моря сотрет
их все, смешает и заглушит до утра собой. Лучшей минуты для аперитива в полутьме и не
придумать.
Длинные деревянные балконы, уставленные вдоль перил выдыхающими тусклый
запах влажной земли растениями в кадках, уже заполнились человеческими существами,
из коих сумерки лепили беглые шаржи - на позу, на жест - и тут же проглатывали
нарисованное. Разноцветные тенты подрагивали чуть заметно над пятнами голубоватой
мглы в полутемных аллеях, рождая смутное чувство тревоги, отчасти сродни ощущениям
тех мужчин и женщин, что встречаются сейчас тайком: деловито-беглые авансы,
нервические жесты рук, как ночные бабочки, - и разлетаются по злачным местам
вечерней Александрии. Скоро дымка рассеется, и электрический свет заиграет на
столовых приборах, на белоснежных салфетках и скатертях, на серьгах, на бриллиантовых
колье, на напомаженных, с прямым пробором головах и на улыбках - белые зубы на
смуглом лице, как удар бича. Заскользят по городу авто, развозя по ресторанам и
дансингам случайный срочный фрахт... Лучшее время дня из всех возможных. Он сидел,
опираясь спиной о деревянную решетку, заплетенную ползучей какой-то зеленью, и
полусонно разглядывал улицу, никем не замеченный, сумеречный аноним. Даже за
соседним столиком узнать кого-нибудь было бы очень трудно, одни лишь силуэты из
черного картона, не более того. Лениво сочились из темноты голоса, лилово-дымчатые
вечерние голоса александрийцев, - не то биржевые сводки за день, не то ленивые бейты
газелей - кто разберет во тьме?
Как свеж, как славен на вкус "Дюбонне" в сочетании с zeste de citron* [Настойкой на
лимонной цедре (фр.).], сколько в нем европейской конкретики, давным-давно покинутой,
но не забытой, живущей напряженной сложной жизнью под призрачною тканью бытия
ублюдочной столицы Александра! Пригубив, он подумал о Помбале - с завистью; о
ферме в Нормандии, куда этот сукин сын вернется в один прекрасный день и будет
счастлив. Сколь отрадна мысль о неразрывной связи с собственной страной, о
возможности в любой момент вернуться! Но при одной только мысли об этом его
передернуло от омерзения и в то же время от горького, больного чувства утраты - ну
почему все так, а не иначе? (Она сказала: "Я читала очень медленно - не потому, что до
сих пор не привыкла к Брайлю* [Т.е. к азбуке для слепых.]; мне хотелось подчиниться
силе каждого прочитанного слова даже там, где ты жесток или слаб, чтобы добраться до
зер
...Закладка в соц.сетях