Жанр: Драма
Блокада книги 1-5.
...й доинститутской поры? Их тоже
наверняка нет дома. Да и сама перспектива таскаться по занесенным снегом
ленинградским улицам была неприятна.
А может, не дожидаясь конца отпуска, сразу же отправиться на
Финляндский вокзал и оттуда в свою часть? Он возвратится туда за несколько
часов до истечения положенного срока и скажет удивленному комбату, что не
мог выдержать больше: мучения, которые переживает Ленинград, произвели на
него такое страшное впечатление, что он не счел возможным болтаться без
дела, радоваться встрече с отцом, в то время как сотни тысяч других бойцов
лишены такой радости.
Анатолий будто со стороны полюбовался собой, вытянувшимся перед
комбатом и произносящим эти исполненные горечи и драматизма слова. Слова,
в которые сейчас, в эти минуты, он почти верил.
Но немедленно мелькнула другая мысль: вернувшись в часть, он, не говоря
уже о всем последующем, теряет приятное ощущение относительной
безопасности: ведь месторасположение батальона время от времени
подвергается бомбежке и артобстрелам. Правда, немцы обстреливают и
Ленинград. Однако здесь Анатолия защищали толстые стены старинного дома...
Обо всем этом он подумал как-то мимолетно, тут же решив, что не имеет
права сокращать свое пребывание в городе из-за отца. Старик-то знает, что
сын может пробыть с ним по крайней мере до шести вечера. Было бы жестоко
внезапно покинуть его: кто знает, суждено ли им вновь увидеться?
Это была благородная и вполне гуманная причина, чтобы остаться до
вечера.
И Анатолии остался...
В комнате ощущалась какая-то промозглость. Он подошел к окну, положил
руку на батарею. Холодная как лед. "Ну, да ведь не топят", - подумал
Анатолий и вспомнил увиденную вчера в кабинете отца черную железную печку.
Раньше ему приходилось видеть такие печурки, именуемые почему-то
"буржуйками", лишь в иллюстрированных книгах и кинофильмах о гражданской
войне.
Чтобы хоть чуточку согреться, Анатолий стал быстро ходить по комнате.
Почувствовал голод: ведь он сегодня ничего еще не ел. Мешок с продуктами
лежал рядом, только не очень-то было приятно жрать холодную сгущенку и
закусывать промерзшей колбасой. Анатолию захотелось выпить стакан горячего
чаю или хотя бы просто воды, только обязательно горячей.
Он подхватил свой мешок и пошел к двери.
Когда Анатолий появился в кабинете отца, Федор Васильевич Валицкий
сидел, согнувшись в три погибели, у своей "буржуйки", подкладывая в огонь
какие-то круглые, гладко отполированные деревянные обрубки. Анатолий не
сразу сообразил, что это ножки стульев, стоявших раньше в столовой.
Вчера он как-то не очень обратил внимание на разительные перемены в
отцовском кабинете - был обуреваем желанием скорее отыскать Веру и
немедленно реализовать свой план: только Вера могла помочь ему задержаться
в городе на несколько дней сверх срока, установленного комбатом. Но теперь
его уже ничто не отвлекало, и Анатолий с удивлением обнаружил, какой
жалкий вид приобрела эта комната, где всегда сверкал тщательно натертый
паркет, чинно стояли глубокие кожаные кресла и письменный стол на тумбах
черного дерева, возвышались величественно книжные шкафы, за стеклами
которых виднелись корешки толстых книг, выстроившихся рядами, как войска
на параде, с потолка спускалась старинная бронзовая люстра, на окнах -
тяжелые портьеры. И нигде ни пылинки, ни малейшего беспорядка. Все на
своих раз и навсегда установленных местах...
Теперь же эта комната выглядела совсем иначе. Пол почернел, около печки
даже слегка обуглился. На широком кожаном диване - едва застеленная
постель. На окнах слегка приподняты синие маскировочные шторы - не то
клеенчатые, не то дерматиновые. По креслам разбросана всяческая одежда -
шуба, меховая телогрейка, армейская шинель, шапка-ушанка и даже несвежее
нижнее белье. Уродливая черная труба, изогнутая под прямым углом,
протянулась от печки к окну и просунулась там в отверстие, кое-как
заделанное вокруг трубы ветошью. Пожалуй, только письменный стол сохранил
что-то от прежнего - на нем лежали аккуратно нарезанные листки бумаги и
несколько остро отточенных цветных карандашей.
- Ну, здравствуй, отец! - преувеличенно бодро сказал Анатолий. - Ты,
конечно, еще не завтракал?
С этими словами он освободил сиденье одного из кресел и стал
выкладывать на него продукты: сухари, сало, масло, банку сгущенного
молока. Анатолий делал это торжественно, все время приговаривая: "Вот...
вот... вот!.."
Федор Васильевич закрыл дверцу печки, медленно встал и внимательно
наблюдал за ним.
Потом вдруг спросил:
- Толя, значит, тебе не удалось повидать Веру?
Анатолий ждал этого вопроса и даже мысленно прикидывал, что на него
ответить, но окончательного решения так и не принял, отвлеченный другими
мыслями.
- Нет... почему же? - растерянно ответил он. - Я был у нее.
- Тогда почему ты не оставил ей эти продукты? - снова спросил отец.
- Ах, вот ты о чем! - с чувством внутреннего облегчения протянул
Анатолий. - Она свою долю получила. Я ей оставил все, что нужно.
- Столько продуктов! - осуждающе произнес Валицкий, глядя на покрытое
свертками и консервными банками сиденье кресла. - Надо было оставить ей
все!
- Ты забыл, что у меня есть еще отец! - с проникновенным
самодовольством ответил Анатолий.
- Ты уже оставил мне еду вчера. А это надо было...
- Да перестань ты! - с некоторым раздражением прервал его Анатолий. - Я
ее обеспечил достаточно. На несколько дней. Остальное она взять
отказалась.
- Почему?!
- Ах, господи! По тому же самому! Ей ведь тоже известно, что, кроме
нее, у меня есть еще ты!
Некоторое время Валицкий молчал. Потом в тихом раздумье произнес:
- Да... это Вера!.. - И уже бодро, как-то преувеличенно бодро, сказал:
- Что ж, Толя, завтракать так завтракать. Сейчас я налью воды в чайник,
она там на кухне, в ведре.
Он растерянно затоптался на месте, озираясь кругом, видимо в поисках
чайника. Направился к заваленному одеждой креслу, и Анатолию показалось,
что отец чуть пошатнулся при этом, будто на мгновение потерял равновесие.
Но затем, хоть и шаркающей походкой, добрался до кресла и извлек из вороха
одежды чайник.
- Я его сюда прячу, чтобы подольше держалось тепло, - пояснил Федор
Васильевич с какой-то виноватой улыбкой. Открыл крышку чайника и
воскликнул обрадованно: - О, да он еще наполовину полон, и вода не остыла!
Нам хватит!
- Вот и прекрасно, - сказал Анатолий, - сейчас у нас с тобой будет
царский пир. Где только все это разложить?..
Не дожидаясь ответа, он стал перекладывать свертки с кресла на
письменный стол.
- Осторожнее с бумагами! - предостерег его отец с неожиданной живостью
и тревогой.
На этот раз в нем проглянуло что-то от былого Валицкого. Быстро подойдя
к столу, он аккуратно сдвинул в сторону стопку бумажных листков.
- Ты работаешь? - удивился Анатолий.
- Какая там работа!.. - уклончиво ответил Федор Васильевич и придавил
стопку тяжелым мраморным пресс-папье.
Ел он мало. Больше следил за тем, чтобы ел сын.
Тепло и чувство сытости привели Анатолия в состояние блаженной
расслабленности. Он откинулся на спинку кресла, посмотрел пристально на
отца, сидевшего по другую сторону письменного стола, и сказал
умиротворенно:
- Много ли человеку надо?
Валицкий выдержал паузу и, не поднимая глаз на сына, ответил тихо:
- Человеку надо, Толя, очень много, точнее, очень многое. Унизительно
сознавать, что бывают периоды в жизни, когда мозг человеческий, работа
мысли зависят от куска черствого хлеба и стакана горячей воды.
Анатолий почувствовал острую жалость к отцу. Он сидел перед ним такой
необычный - поникший, небритый, с белой щетиной, проступающей на щеках и
подбородке, в солдатской телогрейке с расстегнутым воротом, из-под
которого виднелась несвежая нижняя рубашка.
- Слушай, папа, - наклоняясь к нему через стол, с неподдельной
нежностью и в то же время с упреком произнес Анатолий, - ну почему ты не
эвакуируешься? Туда, к маме? Я не сомневаюсь, что даже сейчас, если бы ты
обратился в горком, ну, скажем, к Жданову или Васнецову, тебе наверняка
дали бы место в самолете.
- Я... в горком? - переспросил Федор Васильевич и поднял голову.
- А что тут такого?! - воскликнул Анатолий. - В данном случае ничего не
значит, что ты беспартийный. Я уверен, Жданову известно твое имя. А уж
Васнецову - тем более. Это секретарь горкома - Конечно, я тебя знаю, -
продолжал он, предугадывая ответ отца, - скажешь, что незнаком с ними
лично, а к незнакомым людям обращаться не привык. Но сейчас это пустые
условности.
- Нет, - снова опуская голову, возразил Валицкий, - я хотел сказать
совсем другое... - И умолк как-то внезапно, точно потеряв ход своей мысли,
точно забыл, что именно хотел сказать. Но потом тряхнул головой, как бы
сбрасывая какой-то груз, и, глядя прямо в глаза Анатолия, спросил: - Ну, а
как ты, Толя? Ведь мы вчера даже не успели толком поговорить. Где именно
ты служишь?
- Я же тебе рассказывал, ты просто забыл! Служу в отдельной воинской
части. Занимаемся строительством укреплений. - И многозначительно добавил:
- На переднем крае.
- Как там, у Синявина, ты не знаешь? - задал новый вопрос Федор
Васильевич, хотя ему уже давно было ясно, что операция по прорыву блокады,
о которой с таким энтузиазмом, с такой уверенностью говорила тогда, в
октябре. Вера, не достигла цели.
- Синявино? - переспросил Анатолий. - А почему тебя интересует это
Синявино? Мы воюем в другом месте.
- Я слышал, что именно там, на каком-то Невском плацдарме, шли
ожесточенные бои, - объяснил Валицкий.
"Опять этот проклятый Невский плацдарм! - с досадой подумал Анатолий. -
Прямо какой-то злой рок! Все, ну решительно все, и отец в том числе,
готовы принести меня в жертву. Все напоминают, что именно там мое
место..."
Стараясь подавить это горькое чувство, он ответил с деланной усмешкой:
- Ожесточенных боев, отец, и на нашем участке хватает. Только почему
сам ты задаешь мне вопросы, а на мой вопрос не отвечаешь? Ответь же,
сделай милость, зачем ты мучаешься здесь, в Ленинграде?
Валицкий отвел глаза в сторону и ответил не сразу:
- Разве я один, Толя? Ведь сотни тысяч людей в таком же положении.
Разве ты сам не рискуешь жизнью?
- Я - другое дело! - опять с заметным оттенком самодовольства сказал
Анатолий. - Я молод, и мне положено воевать. Но ты?! Послушай, папа, -
продолжал он, стараясь говорить как можно убедительнее, - ведь ты всегда
был рационалистом, не терпел сантиментов. Так давай и сейчас рассуждать с
позиции здравого смысла: зачем ты поступаешь так? Зачем в твоем возрасте
пошел в ополчение? Почему не уехал с мамой?
- С позиции здравого смысла?.. - неуверенно произнес Валицкий, взглянув
на сына. - Нет, Толя, не могу.
- Вот видишь! - торжествовал Анатолий. - Не можешь ответить сам. Да и
никто на твоем месте не смог бы. Потому что оставаться тебе было
бессмысленно.
- А другим?
- Кому "другим"? Военным? Рабочим или инженерам, занятым на оборонных
предприятиях? Да, очевидно, им необходимо было остаться. Ну, скажем, еще
врачам. Пожарникам. Милиционерам.
- Ты полагаешь, что остались только они?
- Вовсе нет! Но им надо было остаться, - сказал Анатолий, выделяя слово
"надо". - А остальные... Если ты хочешь знать мое частное мнение, то я
полагаю, что об остальных просто забыли. Некоторая часть населения успела
уехать, и ты знаешь это. Им предоставили транспорт и все прочее. А потом
стало, как говорится, не до того. Хотя я уверен, что наиболее видных
представителей ученого мира вывезли. И я не могу понять: почему ты не
оказался среди них? Какую пользу приносишь ты сейчас Ленинграду, обрекая
себя на холод и голод, не говорю уже об обстрелах? Ну, скажи, какую? Ты не
задумывался над этим элементарным вопросом?
- Задумываюсь, Толя, - печально ответил Валицкий. - Особенно когда ем.
- Когда... ешь?
- Не только, но тогда в особенности. Потому что, съедая свой кусок
хлеба, я знаю, что отнял его у тех, кто действительно нужен Ленинграду.
Так же, как сейчас думаю о том, что отобрал вот эти продукты у Веры.
- Ах, боже ты мой, да оставь ты в покое Веру! - вырвалось у Анатолия,
и, только произнеся эти слова, услышав свой собственный голос,
почувствовал, что они прозвучали с нескрываемой злобой.
Отец посмотрел на него, как показалось Анатолию, с испугом.
Встревоженно спросил:
- Что случилось. Толя? Вы поссорились?
Анатолий встал и сделал несколько шагов по захламленной комнате. Ему
опять стало жалко себя. А так как любое свое чувство - естественное или
наигранное - Анатолий умея распалять, разжигать до того, что в него трудно
было не поверить, то и теперь все сказанное им обрело подобие искренней
обиды.
- Папа, что происходит? Летом, когда я вернулся... ну, словом, оттуда,
ты учинил мне форменный допрос! Насколько я помню, Верины дела уже тогда
занимали тебя больше, чем моя жизнь. Сейчас ты снова затеваешь разговор о
ней. В чем тут дело, объясни мне наконец?!
Валицкий покачал головой:
- Толя, милый, тут какое-то недоразумение! Тогда, летом, ты
действительно... несколько огорчил меня. И дело было не в Вере как
таковой. Я ее в то время вообще не знал. Для меня она была просто
девушкой, которая уехала с тобой и... не вернулась. Ты вернулся, а она
нет. И это... ну, как бы тебе сказать... противоречило моим представлениям
о долге мужчины перед женщиной, которая ему доверилась. А теперь я спросил
тебя о ней просто потому, что полюбил ее.
- В твоем-то возрасте! - иронически заметил Анатолий.
- Я не хочу, чтобы ты обращал это в шутку. Я люблю ее, потому что люблю
тебя.
- Ну и чего же ты от меня хочешь?
- Не знаю. Впрочем, я был бы счастлив, если б ты и Вера... словом, если
бы она... ну, в будущем, конечно... стала твоей женой. Насколько я мог
почувствовать, она очень любит тебя. До вашей свадьбы мне уже, видимо, не
дожить, но знать, что...
- Отец, о чем ты говоришь?! - истерично прервал его Анатолий. - В каком
мире ты живешь?! Мы все на краю гибели, а ты - "любит, любишь, жена,
свадьба"!
- Я не считаю, что мы на краю гибели! - неожиданно вспылил Валицкий.
Анатолий передернул плечами, опять сделал несколько шагов по комнате,
вернулся к письменному столу, сел и, посмотрев на отца, подумал: "Он
просто не в своем уме. Голод, обстрелы, одиночество сделали свое дело".
- Послушай, отец, - твердо и решительно сказал Анатолий, - тебе надо
немедленно уехать из Ленинграда. В конце концов, это твой долг перед
мамой. Я прошу тебя, я просто требую, чтобы ты уехал. Сейчас мы вместе
напишем письмо Жданову, по дороге на вокзал я отвезу его в Смольный и
убежден, что в самые ближайшие дни тебе предоставят место в самолете. И
давай на этом кончим. Вот я беру лист бумаги...
С этими словами Анатолий снял пресс-папье со стопки листков, взял
лежащий сверху и с удивлением увидел на нем рисунок, изображающий бойца со
знаменем в руках.
- Оставь, не трогай! - визгливо крикнул Валицкий.
- Почему? Что за тайна? - опешил Анатолий, держа листок перед глазами.
И перевел взгляд на другой такой же, оказавшийся поверх стопки, - там был
изображен тот же боец, только в несколько ином ракурсе.
- Положи на место! - снова прикрикнул Валицкий, но уже не визгливо, а
по-мужски твердо, безапелляционно. Это был голос того, прежнего Валицкого,
голос, к которому с детства привык Анатолий.
Он положил листок и укоризненно спросил:
- Значит, между нами возникли тайны? Ты перестал верить мне?
- Здесь нет никаких тайн, - все так же твердо произнес Валицкий. - Это
наброски памятника Победы, которые я не хочу, чтобы ты видел из-за их
несовершенства.
- Памятника?.. - все еще не соображая, что имеет в виду отец,
переспросил Анатолий. - Какого памятника? Какой победы?
- Нашей победы! - сверкнул глазами Валицкий.
Анатолий еще раз подумал, что отец сошел с ума.
- Пожалуйста, не смотри на меня, как на умалишенного, - будто читая
мысли сына, с вызовом сказал Валицкий. - Я в ясном уме и твердой памяти.
- Но тогда... отдаешь ли ты себе отчет в происходящем? - спросил
изумленный Анатолий. - Я только что узнал, что немцы фактически уже в
Ленинграде. Ты знаешь, где находится больница Фореля?
Валицкий молчал.
- Ты знаешь, - продолжал Анатолий, - что люди здесь уже мрут как мухи?
Давай же смотреть правде в глаза!
- Давай, - по-прежнему твердо произнес Федор Васильевич. - Но прежде
всего договоримся: между нами действительно не должно быть никаких тайн...
То, что лежит на столе, - это наброски памятника Победы, который мог бы
быть установлен где-то в районе Нарвской заставы после войны.
Несовершенные, плохие наброски... А теперь у меня вопрос к тебе: ты веришь
в победу?
Такой вопрос застал Анатолия врасплох. В первые мгновения он никак не
мог сообразить, что следует ответить. Потом возмутился:
- Как ты можешь задавать мне подобные вопросы? Мне, одному из
защитников Ленинграда, который с оружием в руках...
- Подожди, - прервал его Валицкий, - это не ответ. Да иди нет?
- Ну конечно - да! - воскликнул Анатолий. - Только...
- Что "только"?
Несколько мгновений длилось молчание. Размеренно и негромко стучал
метроном в черной тарелке репродуктора, прикрепленной к стене.
- Ну хорошо, - сказал Анатолий, - если начистоту, то изволь...
Он вдруг почувствовал страшную усталость. Это была не физическая, а
какая-то духовная усталость. Усталость оттого, что ему слишком часто
приходилось говорить полуправду. Сначала Звягинцеву. Потом майору
Туликову... В институте... Затем Вере и отцу.
Анатолий решил, что любой ценой должен освободиться от этой усталости,
от этой гнетущей необходимости выдавать полуправду за правду.
- Хорошо, - повторил он. - Как я уже сказал тебе, в победу я верю.
Иначе... иначе я мог бы остаться там, у немцев! - Этот неожиданно
пришедший в голову аргумент как-то воодушевил его. - Но, - продолжал
Анатолий уже с большим напором, - понятие победы диалектически не
однозначно.
- Что? - растерянно переспросил Валицкий. - При чем тут диалектика?
- Ну вот, - с сожалением кивнул Анатолий. - А я по диамату получал в
институте пятерки. И должен обратить твое внимание на следующее: жизнь, а
следовательно, и история развивается не по прямой, а по спирали.
Понимаешь? В конечном итоге никто не может изменить ход жизни и ход
истории по восходящей. Следовательно, фашизм в конце концов будет
уничтожен. Только не надо забывать о спиралях! На каких-то этапах, когда
для реакции создаются благоприятные условия, она может победить. Временно,
конечно... Это и есть спираль. Но кто способен измерить ее, так сказать,
длину, протяженность? В историческом плане она может казаться мигом. Для
потомков, разумеется. А в повседневной жизни эта спираль может исчисляться
десятилетиями, даже столетиями... Случилось так, что у фашистов есть
сейчас благоприятные условия для победы. Временной, конечно. У них
оказалось больше вооружения, и оно лучше нашего. У них, очевидно, больше
солдат, офицеров, иначе они не смогли бы за какие-то несколько месяцев
подойти к Ленинграду и, по слухам, почти вплотную приблизиться к Москве...
Анатолий говорил спокойно, рассудительно. Ему казалось, что перед ним
сидит не отец, а профессор институтской кафедры диамата, которого надо
поразить логикой своих рассуждений, глубиной познаний. Он уже не замечал,
что отец смотрит на него немигающими глазами и в глазах этих отражается
смятение...
- Вот тебе и весь мой ответ, - с нескрываемым превосходством заключил
Анатолий. - У истории есть свои железные законы. В конечном итоге немцев
разгромят. Следующее поколение, несомненно, будет жить при коммунизме. Но
я не хочу, чтобы мой отец задолго до этого умер от голода или погиб от
осколка снаряда.
Он умолк, только сейчас заметив необычность устремленного на него
отцовского взгляда. А заметив эту необычность, подумал, что достиг цели -
окончательно сразил старика логикой своих рассуждений, помог ему наконец
осознать истинное положение.
Но Федор Васильевич в эти минуты думал совсем о другом. В том, что
говорил сейчас Анатолий, ему слышались отголоски собственных давних
рассуждений. Он читал Ленина мало и давно - только статьи, публиковавшиеся
в газетах при его жизни. Но историю, точнее, факты истории знал хорошо.
Знал, что античную Грецию сменил рабовладельческий Рим. Знал, что эпоху
расцвета мысли и художественного творчества сменили железные тиски
средневековья. И не только знал все это, но в самом начале войны
разговаривал на эти темы со своим другом, доктором Осьмининым. "А может
быть, и с Анатолием тоже разговаривал? - старался вспомнить Валицкий. -
Может быть, отголоски моих собственных горестных мыслей, владевших мной в
первые дни войны, звучат сейчас в словах сына, произносимых с таким
апломбом?.. Но боже мой, ведь если это услышит кто-то другой, что он
подумает об Анатолии?"
- Ты все это говорил и Вере? - спросил наконец Федор Васильевич.
Услышав этот вопрос, Анатолий вдруг почувствовал новый прилив ярости.
Опять Вера?! Значит, все, что он только что говорил отцу ради его же
пользы, с единственным желанием спасти его, открыть ему глаза на
положение, в котором тот находится, прошло бесследно?
Сам не сознавая, что делает, Анатолий с размаху стукнул ладонью по
столу. Удар пришелся по листку бумаги с эскизом памятника. Анатолий
скомкал его и крикнул:
- Хватит о Вере! Корчит из себя черт знает что! Какую-то Луизу Мишель
времен Парижской коммуны... Я не желаю больше слышать о ней! Понял?! Не
желаю!
С каким-то злорадством, с чувством жестокого удовлетворения он наблюдал
при том, как отец съеживался, вдавливал себя все глубже и глубже в кресло
после каждого его выкрика. Беспощадные эти слова обрушивались на старика,
как таран, как молот, бьющий с размаху.
Вдруг руки Валицкого вцепились в подлокотники кресла. Одним усилием он
встал, выпрямился, закинув голову назад, как делал это в прежние времена,
и пронзительно закричал:
- Не сметь! Не сметь трогать Веру! В таких, как она, - наше будущее! Не
сметь! Не...
И точно сломался. Голова поникла, подбородок уперся в просвет
расстегнутой на груди телогрейки. Федор Васильевич сделал шаг куда-то в
сторону, пошатнулся и рухнул на пол.
- Папа! - воскликнул испуганный Анатолий, роняя на стол из разжатого
кулака скомканный эскиз.
Первым безотчетным чувством Анатолия был страх. Не опасение за жизнь
отца, а именно страх оттого, что случилось что-то ужасное, непоправимое и
виной тому он, Анатолий.
- Папа! Что с тобой, папа?! - взывал он беспомощно, склонившись над
распластанным у стола Валицким.
Осмысленное опасение за жизнь отца пришло минутой позже, когда Анатолий
увидел, что тот лежит с закрытыми глазами и совсем не реагирует на его
голос. И, как всегда, когда случалось Анатолию попадать в критические
ситуации, он мгновение потерял волю, способность управлять своими
чувствами, своими поступками.
Анатолий стал тормошить отца за плечи. Потом метнулся к телефону,
схватил трубку, еще не зная, куда собирается звонить, и, вспомнив, что
телефон давно не работает, бросил трубку прямо на стол...
Он не сразу догадался расстегнуть на отце ватник, поднять рубашку и
приложить ухо к сердцу. А когда сделал это, то не столько услышал, сколько
ощутил едва уловимые удары. Анатолий даже засомневался: сердце это стучит
или метроном в черной тарелке репродуктора? Он подбежал к стене, вырвал из
штепселя вилку со шнуром и, снова встав на колени, приложил ухо к груди
отца. Да, сердце билось, однако лицо Валицкого было землисто-серым, глаза
не открывались и дыхание пропало.
С огромным трудом Анатолий перетащил тело отца, показавшееся ему
неимоверно тяжелым, на кожаный диван-кушетку. Снова приложил ухо к груди,
и теперь ему почудилось, что сердце перестало биться.
"Врача, врача, немедленно врача! - заторопил он себя. - Но где его
взять? Откуда?.."
Анатолий как был - в гимнастерке без ремня и без шапки - бросился к
двери, сбежал вниз по лестнице.
Теперь у него уже была цель: остановить первую попавшуюся машину,
доехать до больницы или амбулатории и во что бы то ни стало раздобыть
врача.
Не чувствуя ни мороза, ни ветра, сталкивая с узкой, протоптанной в
снегу тропинки редких прохожих, Анатолий выскочил на проспект 25-го
Октября, встал на середине мостовой. Первой появилась перед ним полуторка
с бойцами в кузове. Анатолий поднял руку, но машина, не замедляя хода,
пронеслась мимо; он едва успел отступить в снег. Второй была "эмка", но и
она не остановилась.
Затем он увидел еще одну машину, тоже "эмку", с бело-серыми разводами
зимнего камуфляжа, и твердо решил: "Если не замедлит хода, лягу перед ней
на дорогу".
Анатолий побежал навстречу этой машине, размахивая руками, и тотчас
заметил, что она сбавляет ход. В двух-трех метрах от него "эмка"
остановилась. Сквозь слегка заиндевевшее ветровое стекло Анатолий увидел
рядом с шофером бровастого человека в полушубке и шапке-ушанке, очевидно,
командира. Бровастый распахнул дверцу и, высунувшись наполовину, строго
спросил:
- В чем дело?
- Я прошу вас... я умоляю вас... - задыхаясь, бормота
...Поділитися у соцмережах