Купить
 
 
Жанр: Драма

Военные рассказы

Быков Василь Владимирович
Военные рассказы
Проект "Военная литература": militera.lib.co.ua
Издания: 1 - Василь Быков. Повести. Днепропетровск, "Проминь", 1987; 2-5 - Звезда,
№ 5, 1999; 6 - Звезда, № 8, 2001; 7-9 - Быков В.В. Собрание сочинений в четырех томах.
- М.: Молодая гвардия, 1985.
Книга на сайте: militera.lib.co.ua/prose/russian/bykov5/index.html
Иллюстрации: нет
Источники: 1 - lib.co.ua; 2-5 - www.infoart.ru/magazine; 6 - Журнальный зал на Russ.ru; 79
- lib.co.ua.
OCR, корректура:1, 7-9 - HarryFan; 2-6 - нет данных
Дополнительная обработка: Hoaxer (hoaxer@mail.ru)
С о д е р ж а н и е
1. Колокола Хатыни
2. "Катюша"
3. Политрук Коломиец
4. Зенитчица
5. Полководец
6. На болотной стёжке
7. Одна ночь
8. Западня
9. Круглянский мост
Колокола Хатыни
Торжественно-траурный перезвон хатынских колоколов днем и ночью разносится по
Белоруссии. Густой автомобильный поток с утра до вечера мчится по логойскому тракту,
устремляясь к лесной развилке с шестью огромными пепельно-серыми буквами -
"Хатынь". Некогда глухая, ничем не примечательная деревенька стала народным
памятником, образным воплощением скорби и героизма белорусов в их невиданной по
напряжению борьбе с иноземными захватчиками.
Каждый народ гордится победами, одержанными в борьбе за свободу и независимость
Родины, и свято чтит память утрат, понесенных во имя этих побед. У французов есть
Орадур, у чехов - Лидице. Символ безмерных испытаний белорусов - Хатынь,
представляющая 136 белорусских деревень, уничтоженных в годы войны вместе с их
жителями.
...Кровавая трагедия этого лесного поселища в 26 дворов произошла 22 марта 1943 года,
когда отряд немецких карателей внезапно окружил деревню. Фашисты согнали хатынцев
в сарай и подожгли его, а тех, кто пытался спастись от огня, расстреляли из пулеметов.
149 человек, из них 76 детей, навечно остались в этой адской могиле.
Солнечный мартовский день сорок третьего года оказался последним днем Хатыни, но
страшная участь ее, как и многих других деревень Белоруссии, была предначертана
задолго до ее фактической гибели.
Скрупулезно разрабатывая многочисленные аспекты войны против Советского Союза,
Гитлер вместе с судьбой всего белорусского народа учел и Хатынь. Согласно плану "Ост",
принятому фашистской верхушкой в 1941 году, три четверти белорусов
предусматривалось выселить с занимаемых ими территорий, а остальных онемечить,
превратив в безмолвных рабов немецких колонистов. Но, к удивлению гитлеровских
заправил, этот народ, один из "тишайших" и миролюбивых народов Европы, проявил
такую несокрушимую стойкость, что еще в начале войны поставил в немалое затруднение
руководство фашистской Германии. Имперский министр по делам оккупированных
восточных областей небезызвестный А.Розенберг в одном из своих выступлений
жаловался: "В результате 23-летнего господства большевиков население Белоруссии в
такой мере заражено большевистским мировоззрением, что Для местного самоуправления
не имеется ни организационных, ни персональных условий" и что "...позитивных
элементов, на которые можно было бы опереться, в Белоруссии не обнаружено".
Да, действительно, трудно было обнаружить "позитивные элементы" на земле, что горела
под ногами захватчиков. Уже весной 1942 года один из подчиненных того же Розенберга
доносил своему шефу: "Сегодня партизанская война охватывает всю Белоруссию, почти
все леса заполнены партизанами, некоторые части районов находятся в их власти.
Нападению подвергаются целые города. Нападают на немецкие военные отряды и на
гражданские управления, проводят митинги среди гражданского населения. Партизанская
война грозит превратиться в тыловой фронт немецкой армии".
Надо отдать ему должное, фашистский прислужник трезво смотрел на вещи и видел
далеко. В глубоком немецком тылу действительно бушевал второй фронт партизанской
войны, которая неотвратимо перерастала во всенародную войну против фашизма.
Отечественная война для Белоруссии поистине явилась войной всенародной с ее первого
дня и до самой победы. Три года белорусский народ провел ее на переднем крае в
буквальном смысле этого слова, ни дня не зная хотя бы относительной безопасности.
Фронт борьбы с гитлеровцами проходил по каждой околице, по каждому подворью, по
сердцам и душам людей. Всенародная война означала, что каждый был воином со всеми
вытекающими из этого слова обязанностями и последствиями, Независимо от возраста,
пола, невзирая на то, имел он оружие и стрелял в оккупантов или только сеял картошку и
растил детей, - каждый был воином. Потому что и оружие, и картошка, и подросшие
дети, да и само существование каждого белоруса в итоге были направлены против
оккупантов.
Белорусский народ под руководством партии коммунистов в кратчайшие сроки
сформировал почти полумиллионную партизанскую армию, вооружил ее, снабдил
продовольствием, одеждой, фуражом и тяглом. На территории целых районов в течение
всей войны функционировали органы Советской власти, боевые бригады партизанских
зон месяцами противостояли блокирующим немецким войскам, снятым с фронта. Немцы
очень скоро поняли, что этот небольшой и миролюбивый народ выселить с его
территории не удастся ни при каких обстоятельствах, как не удастся и онемечить, и
оккупанты взяли чудовищный курс на его ликвидацию.
Сознавая ежеминутную опасность, грозившую фашистам из лесов и деревень лесной
стороны, они в своем страхе дошли до исступления и готовы были убивать каждого. И
если они не убили всех, то лишь потому, что не в состоянии были сделать это физически.
Ведь чтобы убить всех, прежде надо было их победить. А это оказалось сверх
возможностей гитлеровцев, и они убивали, мстя за свои неудачи на фронте и в боях с
партизанами, убивали тех, кто помогал или только мог помочь партизанам. Три года
непрерывно погибали люди, и это была тяжкая плата народа за свою независимость,
которая обошлась Белоруссии в два миллиона цвести тридцать тысяч человеческих
жизней. Погиб каждый четвертый.
Оккупанты не прочь были сжечь каждую белорусскую деревню, превратить в развалины
каждое местечко, каждый поселок. Известные "основания" для этого у них имелись, так
как не было на белорусской земле самой малой деревеньки, которая бы не послала в лес
хотя бы несколько своих партизан, чтобы затем содержать их, давать им прибежище в
холодное время, помогать разведкой. Воевали даже дети (Марат Казей) и глубокие
старики (братья Цуба). Вместе с партизанами они разрушали железные дороги,
уничтожали телефонную и телеграфную связь, сжигали мосты, устраивали лесные завалы,
днем и ночью вели разведку...
Да, гитлеровцы не прочь были уничтожить в Белоруссии всех и все, чтобы на десятилетия
ликвидировать всякие условия для существования белорусов, хотя у них и недостало для
этого силы и возможностей. И все же за три года войны они сумели стереть с лица
белорусской земли 209 городов и городских поселков, 9200 деревень.
Необычайный разгар всенародной воины против гитлеровцев, разумеется, не является
следствием жестокости последних, как иногда считают на Западе. Так же неверно было
бы связывать массовое уничтожение населения Белоруссии и ее материальных ценностей
с развертыванием партизанской борьбы, хотя оба эти фактора довольно тесно
переплетаются между собой. Точно так же, как наш народ органически не мог вынести
чужестранного господства на своей земле, немецкий фашизм не мог согласиться с
малейшим неподчинением оккупированных народов. Итогом была смертельная схватка
двух политических и социальных систем, двух идеологий.
Правое дело одержало победу.
При всей колоссальной громадности собственных усилий и понесенных потерь белорусы
отдают себе отчет в том, что им одним, без повседневной помощи и поддержки со
стороны других народов страны, никогда бы не выстоять в этой жестокой борьбе. Лишь
великое братство советских народов обеспечило им необходимую помощь и дало силы
выстоять в самый их трудный час. Сотни тонн грузов оружия и боеприпасов доставлялись
на партизанские аэродромы с Большой земли, в советский тыл эвакуировались
тяжелораненые. Действиями партизанских сил на протяжении всей войны заботливо
руководил единый центр - Штаб партизанского движения в Москве. Все это удесятеряло
силы народа в борьбе и укрепляло его волю к победе.
На белорусской земле в огне партизанской войны закалялась великая дружба братских
советских народов. В одном партизанском строю плечом к плечу сражались с врагом
белорусы и русские, украинцы и евреи, азербайджанцы и грузины, литовцы и таджики.
Нередко случалось, что, оказавшись свидетелями невиданной самоотверженности народа,
на его сторону переходили люди из стана врага, представители народов Европы, обманом
втянутых в войну. Так, именно в Белоруссии приняли свое прекрасное и роковое для себя
решение двадцать итальянских солдат, отказавшихся стрелять в мирных жителей и за это
расстрелянных фашистами. На нашей земле совершали свои подвиги легендарной
храбрости чех Ян Налепка и немецкий антифашист Фриц Шменкель. Сотни словаков,
венгров, румын, пригнанных фашистами на нашу землю с оружием в руках, обратили это
оружие против своих угнетателей.
Белорусы будут вечно признательны героической Советской Армии, сотни тысяч солдат
которой отдали свою жизнь за честь и независимость нашей Родины. У подножий
многочисленных обелисков над их могилами никогда не увядают живые цветы - знак
вечной памяти благодарного им народа.
...Печально и вместе с тем величественно днем и ночью, в ветер и непогоду разносится
над Белой Русью звон колоколов Хатыни. Бесконечен людской поток. Молча стоят люди у
венка памяти, положенного на месте захоронения пепла хатынцев, молча читают они
обращение мертвых к живым - черные слова на мраморе: "Люди добрые, помните: мы
любили и жизнь, и Родину, и вас, дорогие. Мы сгорели живыми в огне. Наша просьба ко
всем: пусть боль и печаль станут силой и мужеством, чтоб смогли вы мир и покой на
земле увековечить, чтобы нигде и никогда в вихре пожаров жизнь не умирала".
И каждый молча подписывается под черными буквами на белом мраморе, под словами
клятвы живых:
"Родные наши! В печали великой, склонив низко головы, стоим мы перед вами. Вы не
покорились лютым убийцам в черные дни фашистского нашествия. Вы приняли смерть,
но пламя сердец вашей любви к Советской Родине навек неугасимо. Память о вас у нас
навсегда, как бессмертна наша земля и как вечно яркое солнце над нею".
Хатынь одна, но смысл этого слова огромен. Прежде всего это светлая память о тех, кто
заслужил наибольшее право жить, но кого нет с нами. Хатынь - это миллионы жертв
прошлой войны. Это все, и что не менее важно, это еще и каждый.
Первого сентября в школах Белоруссии на уроках мужества - такие уроки проводятся в
каждой школе - учителя рассказывают ребятам об истории Хатыни. Чуткие ребячьи
сердца охотно раскрываются навстречу давнему подвигу, который становится для них
первым и глазным уроком года.
Со дня открытия мемориала тысячи людей побывали в Хатыни, но людской поток к этому
священному месту не прекращается никогда. Сюда идут те, кто был осужден немецким
фашизмом на смерть, но с оружием в руках отстоял свое право жить, кто был обречен не
родиться, но вопреки всему родился и живет свободным. Сюда приезжают - многие
люди с Запада и Востока, желающие честно понять, почему мы не только устояли, но и
победили в прошлой войне.
Хатынь живет не только в народной памяти, но и в повседневных делах народа. О ней
пишут в газетах, снимаются фильмы, слагаются стихи и поэмы. Хатынь преподает
человечеству простой, как истина, и вечно мудрый урок бдительности. Человечество
должно помнить о смертельной угрозе, которой оно избежало в недалеком прошлом, и
ежедневно заботиться о будущем. На земле, увы, никогда не было недостатка во
властолюбивых авантюристах, всегда зрели на ней темные силы агрессии, охочие
поживиться за счет миролюбия других. В наше жестокое время недостаточно любить мир
- надо уметь его защищать.
Гитлеровский фашизм разгромлен в открытом бою, человечество победило самого
заклятого своего врага. Но ядовитые семена реванша еще не уничтожены. Затаившись на
Западе, спокойно благоденствуют постаревшие палачи Хатыни и сотен других
белорусских, русских и украинских сел. В тиши респектабельных кабинетов они
осмысливают свои промахи в прошлой войне и планируют новые "блицы" на новой
технической основе. В сокрушительном разгроме сорок пятого уцелели и некоторые из
немецких пособников, тщащиеся нравственным и правовым камуфляжем прикрыть свои
уголовные преступления в годы войны. Но не будет оправдания их злодеяниям, как и не
будет прощения. То, что сотворено ими на белорусской земле, невозможно простить.
...Отлично архитектурно исполненный Мемориал Хатыни хранит для человечества
название каждой сожженной белорусской деревни, каждый мертвый хатынский двор,
каждое имя хатынца. В скорбном бетонном мартирологе проходят имена взрослых,
подростков, детей - Яскевич Антон Антонович, Яскевич Елена Сидоровна, Яскевич
Виктор, Яскевич Ванда, Яскевич Вера, Яскевич Надя (9 лет), Яскевич Владик (7 лет),
Яскевич Толик (7 недель), и так все 149 погибших.
Все, кроме одного - Иосифа Иосифовича Каминского, случайно спасшегося из горящего,
набитого людьми сарая и в бронзе вставшего теперь с мертвым сыном на вытянутых
руках. В этих его руках все - и скорбь, и трагизм, и беспредельная воля к жизни, давшая
белорусам возможность выстоять и победить...
"Катюша"
Обстрел длился всю ночь - то ослабевая, вроде даже прекращаясь на несколько минут, то
вдруг разгораясь с новою силой. Били преимущественно минометы. Их мины с
пронзительным визгом разрезали воздух в самом зените неба, визжание набирало
предельную силу и обрывалось резким оглушительным взрывом вдали. Били большей
частью в тыл, по ближнему селу, именно туда в небе устремлялся визг мин, и там то и
дело вспыхивали отблески разрывов. Тут же, на травянистом пригорке, где с вечера
окопались автоматчики, было немного тише. Но это, наверно, потому, думал
помкомвзвода Матюхин, что автоматчики заняли этот бугор, считай, в сумерки, и немцы
их тут еще не обнаружили. Однако обнаружат, глаза у них зоркие, оптика тоже. До
полуночи Матюхин ходил от одного автоматчика к другому - заставлял окапываться.
Автоматчики, однако, не очень налегали на лопатки - набегались за день и теперь,
наставив воротники шинелей, готовились кимарнуть. Но, кажется, уже отбегались.
Наступление вроде выдыхалось, за вчерашний день взяли только до основания разбитое,
сожженное село и на этом бугре засели. Начальство тоже перестало подгонять: в ночь к
ним никто не наведался - ни из штаба, ни из политотдела, - за неделю наступления
также, наверно, все вымотались. Но главное - умолкла артиллерия: или куда-нибудь
перебросили, или кончились боеприпасы. Вчера постреляли недолго полковые минометы
и смолкли. В осеннем поле и затянутом плотными облаками небе лишь визжали на все
голоса, с треском ахая, немецкие мины, издали, от леска, стреляли их пулеметы. С участка
соседнего батальона им иногда отвечали наши "максимы". Автоматчики больше молчали.
Во-первых, было далековато, а во-вторых, берегли патроны, которых также осталось не
бог знает сколько. У самых горячих - по одному диску на автомат. Помкомвзвода
рассчитывал, что подвезут ночью, но не подвезли, наверно, отстали, заблудились или
перепились тылы, так что теперь вся надежда оставалась на самих себя. И что будет
завтра - одному богу известно. Вдруг попрет немец - что тогда делать? По-суворовски
отбиваться штыком да прикладом? Но где тот штык у автоматчиков, да и приклад
чересчур короткий.
Превозмогая осеннюю стужу, под утро кимарнул в своей ямке-окопчике и помкомвзвода
Матюхин. Не хотел, но вот не удержался. После того, как лейтенанта Климовского
отвезли в тыл, он командовал взводом. Лейтенанту здорово не повезло в последнем бою:
осколок немецкой мины хорошо-таки кромсанул его поперек живота; выпали кишки,
неизвестно, спасут ли лейтенанта и в госпитале. Прошлым летом Матюхин тоже был
ранен в живот, но не осколком - пулей. Также натерпелся боли и страха, но кое-как
увернулся от кощавой. В общем, тогда ему повезло, потому что ранило рядом с дорогой,
по которой шли пустые машины, его ввалили в кузов, и спустя час он уже был в санбате. А
если вот так, с выпавшими кишками, тащить через поле, то и дело падая под разрывами...
Бедняга лейтенант не прожил еще и двадцати лет.
Именно потому Матюхину так беспокойно, все надо досмотреть самому, командовать
взводом и бегать по вызовам к начальству, докладывать и оправдываться, выслушивать его
похабную матерщину. И тем не менее усталость пересилила беспокойство и все заботы,
старший сержант задремал под визг и разрывы мин. Хорошо, что рядом успел окопаться
молодой энергичный автоматчик Козыра, которому помкомвзвода приказал наблюдать и
слушать, спать - ни в каком случае, иначе - беда. Немцы тоже шустрят не только днем,
но и ночью. За два года войны Матюхин насмотрелся всякого.
Незаметно уснув, Матюхин увидел себя как будто дома, будто он задремал на завалинке
от какой-то странной усталости, и будто соседская свинья своим холодным рылом тычет в
его плечо - не намеревается ли ухватить зубами. От неприятного ощущения
помкомвзвода проснулся и сразу почувствовал, что за плечо его в самом деле кто-то
сильно трясет, наверное, будит.
- Что такое?
- Гляньте, товарищ помкомвзвода!
В сером рассветном небе над окопчиком склонился узкоплечий силуэт Козыры.
Автоматчик поглядывал, однако, не в сторону немцев, а в тыл, явно чем-то там
заинтересованный. Привычно стряхнув с себя утренний сонный озноб, Матюхин привстал
на коленях. На пригорке рядом темнел громоздкий силуэт автомобиля с косо
наставленным верхом, возле которого молча суетились люди.
- "Катюша"?
Матюхин все понял и молча про себя выругался: это готовилась к залпу "Катюша". И
откуда ее принесло сюда? К его автоматчикам?
- От теперь зададут немчуре! От зададут! - по-детски радовался Козыра.
Другие бойцы из ближних ямок-окопчиков, также, видать, заинтересованные
неожиданным соседством, повылезали на поверхность. Все с интересом наблюдали, как
возле автомобиля суетились артиллеристы, похоже, настраивая свой знаменитый залп.
"Черт бы их взял, с их залпом!" - занервничал помкомвзвода, уже хорошо знавший цену
этих залпов. Польза кто знает какая, за полем в лесу много не увидишь, а тревоги, гляди,
наделают... Между тем над полем и лесом, что затемнел впереди, стало помалу светать.
Прояснилось хмарное небо вверху, дул свежеватый осенний ветер, по всей видимости,
собиралось на дождь. Помкомвзвода знал, что если поработают "Катюши", обязательно
польет дождь. Наконец там, возле машины, суета как будто притихла, все словно замерли;
несколько человек отбежало подальше, за машину, донеслись глуховатые слова
артиллерийской команды. И вдруг в воздухе над головой резко взвизгнуло, загудело,
хряпнуло, огненные хвосты с треском ударили за машиной в землю, через головы
автоматчиков пырхнули и исчезли вдали ракеты. Клубы пыли и дыма, закрутившись в
тугом белом вихре, окутали "Катюшу", часть ближних окопчиков, и стали расползаться по
склону пригорка. Еще не притихнул гул в ушах, как там уже закомандовали - на этот раз
звучно, не таясь, со злой военной решимостью. К машине кинулись люди, звякнул металл,
некоторые вскочили на ее подножки, и та сквозь остаток еще не осевшей пыли поползла с
пригорка вниз, в сторону села. В то же время впереди за полем и леском угрожающе
грохнуло - череда раскатистого протяжного эха с минуту сотрясала пространство. В небо
над лесом медленно поднимались клубы черного дыма.
- О дает, о дает немчуре проклятой! - сиял молодым курносым лицом автоматчик
Козыра. Другие так же, повылазив на поверхность или привстав в окопчиках, с
восхищением наблюдали невиданное зрелище за полем. Один лишь помкомвзвода
Матюхин, словно окаменев, стоял на коленях в неглубоком окопчике и, как только рокот
за полем оборвался, закричал во всю силу:
- В укрытие! В укрытие, вашу мать! Козыра, ты что...
Он даже вскочил на ноги, чтобы выбраться из окопчика, но не успел. Слышно было, как
где-то за лесом щелкнул одиночный взрыв или выстрел, и в небе разноголосо взвыло,
затрещало... Почуяв опасность, автоматчики, будто горох со стола, сыпанули в свои
окопчики. В небе взвыло, затряслось, загрохотало. Первый залп немецких
шестиствольных минометов лег с перелетом, ближе к селу, другой - ближе к пригорку. А
потом все вокруг перемешалось в сплошной пыльной мешанине разрывов. Одни из мин
рвались ближе, другие дальше, впереди, сзади и между окопчиков. Весь пригорок
превратился в огненно-дымный вулкан, который старательно толкли, копали,
перелопачивали немецкие мины. Оглушенный, засыпанный землей, Матюхин корчился в
своем окопчике, со страхом ожидая, когда... Когда же, когда? Но это когда все не
наступало, а взрывы долбали, сотрясали землю, которая, казалось, вот-вот расколется на
всю глубину, разрушаясь сама и увлекая за собой все остальное.
Но вот как-то все постепенно затихло...
Матюхин с опаской выглянул - прежде вперед, в поле - не идут ли? Нет, оттуда,
кажется, еще не шли. Затем он посмотрел в сторону, на недавнюю цепочку своего взвода
автоматчиков, и не увидел его. Весь пригорок зиял ямами-воронками между
нагромождением глинистых глыб, комьев земли; песок и земля засыпали вокруг траву,
будто ее никогда и не было здесь. Невдалеке распласталось длинное тело Козыры,
который, судя по всему, не успел добежать до своего спасительного окопчика. Голова и
верхняя часть его туловища были засыпаны землей, ноги также, лишь на каблуках не
истоптанных еще ботинок блестели отполированные металлические косячки...
- Ну вот, помогла, называется, - сказал Матюхин и не услышал своего голоса. Из
правого уха по грязной щеке стекала струйка крови.
Политрук Коломиец
К вечеру бой затих.
На изуродованную землю постепенно осела поднятая бомбежкою пыль, в чистой
небесной выси зажглись первые звезды. Комполка Пахомов и политрук Коломиец
выбрались из бомбовой воронки и, встав на её краю, оглянулись на то, что осталось от
занятого ими вчера железнодорожного разъезда. В общем, разъезда не было. Глинобитная
казарма для рабочих и пакгауз рядом напоминали о себе лишь темными горбами на
закраине такого же черного неба; поодаль вонюче дымились разбросанные взрывами
штабеля шпал. От ряда стройных тополей возле дороги остались обгрызенные взрывами
обломки с обвисшими прутьями сучьев. Хорошо, однако, что остались эти тополя, а то бы
и не узнать, где находился разъезд, думал политрук. Час назад во время жестокой
бомбежки невозможно было и предположить, что тут что-то уцелеет - от этого разъезда
или полка, в спешке окопавшегося рядом в сухой окаменевшей земле.
К ночи донимавший людей дневной зной стал опадать, хотя горячий суховей из степи еще
приносил мало прохлады, разгоряченное тело горело под пропотевшим обмундированием,
очень донимала жажда. К несчастью, колодец возле казармы с утра был разворочен,
засыпан взрывами, бойцы из саперного взвода как-то пытались добраться до воды, но
пока без результата. Политрук Коломиец между тем долго и старательно стряхивал с себя
пыль и землю, рядом, уронив голову, присел командир полка. Недостаток воды вызывал у
него новую заботу, на время вытеснив из сознания все остальные. Вода была нужна
бойцам, нужна для кухни; еще более нуждались в ней пулеметчики, три "максима"
которых совершенно обезводились и не стреляли; в два последних собрали остатки воды
из фляг. Сегодня полк выдержал шесть жесточайших бомбежек - сначала трех
"хейнкелей", потом девяти и пятнадцати, а потом уже никто и не считал их. Правда,
людские потери были умеренными, все-таки бойцы успели кое-как окопаться с утра
поодаль от железнодорожных путей в поле. К несчастью, убило последних двух лошадей,
таскавших полковую кухню, и теперь ни воды, ни провианта привезти было не на чем.
Наверно, действительно придется погибать на этом проклятом разъезде, думал командир
полка. Отсюда уже не отступишь, как отступали от самого Воронежа. Вчера, только они
успели занять этот разъезд, прискакал порученец комдива и вручил под расписку приказ
Верховного номер 227 под девизом "Ни шагу назад!". Умри, но не отступи. Это касалось
всех - от командарма до последнего бойца, что бы он ни оборонял - город, станицу или
такой вот разбитый, почти сровненный с землей разъезд. Порученец сообщил также, что
уже есть и результаты неисполнения приказа: в соседнем полку отдали под трибунал
одного комбата и расстреляли на месте ПНШ по разведке. Было от чего опечалиться.
- Так что делать будем, комиссар?- нарочито бодро спрашивал в темноте приунывший
командир полка.
- Будем стоять, - просто отвечал политрук Коломиец. - Что же остается...
- Другого не остается, - скупо соглашался комполка. Обсуждать приказ не полагалось,
тем более приказ Верховного.
- А где та станица? Далеко? - с новой озабоченностью спросил политрук, припомнив
другой приказ порученца - устный из штаба дивизии: ночью получить пополнение.
Сколько было того пополнения, он не знал, но прежде всего полагалось провести с ним
политработу, особенно теперь, когда прибыл такой важный приказ. Это уже была
обязанность политрука, и Коломиец обеспокоился.
- У Артюха спросите. Который из санвзвода, - сказал комполка.- Он раненых водил,
знает.
Коломиец пошел в темноту, тихо окликая Артюха, и вскоре перед ним замаячила
приземистая фигура в пилотке, со скаткой через плечо.
- Пойдем в станицу. Дорогу помните?
- Дорогу? Да вон напрямки, через степь, - глухо ответил боец, поправляя на плече
винтовку.
Возле поваленного через дорогу тополя они свернули в степь. После долгого дневного
грохота бомбежек приятно впечатляла почти мирная ночная тишина, деликатно
нарушаемая лишь приглушенным стрекотом цикад. Запыленные сапоги отчаянно
шуршали в столь же пропыленном сухом бурьяне. Боев поблизости не было слышно, лишь
где-то на западе, над мрачным горизонтом время от времени вспыхивали дальние
артиллерийские отсветы и едва доносилась артканонада. А так вокруг все притихло,
затаилось. Надолго ли, озабоченно думал политрук. Разве что до утра...
- Откуда родом, Артюх? - спросил он бойца, который молча брел следом.
- Я? Да из курских.
- Курский соловей?
- Ну.
- Из города, из села?
- Да с колхоза, - вздохнул Артюх. - Колхозник.
Он сказал это так просто, будто все остальное само собой подразумевалось без слов и ни о
чем не было нужды спрашивать. Политрук и не спрашивал. Родом он также был из села,
хотя и не из курского - из смоленского, два года перед войной работал директором
школы. Перед тем как партиец активно загонял крестьян в колхозы, раскулачивал, ссылал
в Заполярье, подписывал на займы, взыскивал налоги. Занимался всем, чем тогда
занимались партийцы-активисты в городе и в деревне, чем занималась страна. Колхозная
жизнь ему была хорошо знакома, и ныне не возникало желания что-либо из нее обсуждать
или вспоминать даже. Куда больше занимала их невеселая действительность на разъезде
да этот устрашающий сталинский приказ. Знал, чувствовал, что завтра придется куда как
горячо, а выхода не предвиделось. Выход на войне всегда находился в тылу, куда
отступали, иногда давали драпа, бежали и тем спасались. А теперь вот за отступление без
разрешения - трибунал. Какой позор!.. Опасность наваливалась на них с двух сторон:
привычная - со стороны немцев, и новая - с тыла от своих. Если уж такой приказ
товарища Сталина, то пощады от начальства не будет - ни бойцам, ни командирам.
Хорошо, если повезет с пополнением, дадут обстрелянных бойцов. А если новобранцев,
запасников? Да еще хуже - черноголовых из Средней Азии, которые - ни бельмеса порусски.
Вот тут и выполняй приказ Верховного.
Полынь жестко шуршала под кирзачами, политрук прибавил шагу, все-таки за короткую
ночь надо было успеть туда и назад. Как бы не опоздать до рассвета. И ему показалось,
что Артюх отстает, он оглянулся раз и другой, слегка замедлил шаг. А может, тот и вовсе
хочет отстать? - подумал политрук. Такие молчуны способны на все, кто знает, что этот
в себе носит. Мало ли их, молчаливых и разговорчивых, поисчезало за короткие ночи их
отступления, и никто не заметил куда. Но известно куда - домой. "Быстрее нельзя?" -
обернувшись, с упреком сказал политрук. Артюх невнятно пробурчал что-то в ответ, но не
прибавил шага. Конечно, бойцу что - бойца за отступление под трибунал, может, и не
отдадут, отдадут командиров да его, политрука, тоже. Но больше, чем от командиров,
исполнение того приказа все-таки зависело от бойцов: побегут в горький час или
выстоят? Если побегут, не стерпев, тогда, считай, все пропало, - попробуй, удержи их
среди этой голой, прогорклой от полыни степи, невесело рассуждал политрук.
Все-таки они добрели в ночной темени до окраины станицы и за полем подсолнечника в
садике услышали тихое шебуршание множества людей. То и дело расспрашивая ночных
встречных, политрук отыскал в кривобокой мазанке командира этой маршевой роты -
разбитного младшего лейтенанта, который сообщил, что имеет приказ всю роту передать
в его стрелковый полк. Коломиец поинтересовался, что за народ в роте, и младший
лейтенант охотно рассказал, что все из запасного полка, сформированного на
Саратовщине, недавние запасники районных военкоматов. Молодых мало, больше людей
среднего и пожилого возраста, в запасном поучились месяц-другой, получили винтовки и
- на фронт. Благо - теперь недалеко, фронт приблизился к самым стенам саратовских
сел, так что...
Так что с этими вот дядьками, обсевшими садок и подворье и с затаенным вниманием
покуривавшими свои самокрутки, и надо идти в полк, оборонять разъезд. Завтра он будет
побеждать или умирать - воевать без права отойти хотя бы на сотню метров, как сказал
вчера порученец комдива и как требует сталинский приказ. Хорошо, если немцы не
пустят танки. Хотя и вчерашней бомбежки, наверно, хватит с избытком для этих
необстрелянных деревенских дядек. Вчера под вечер, когда полтора десятка "хейнкелей"
со включенными сиренами почти колесами утюжили разъезд, сам политрук боялся сойти
с ума от нестерпимой пытки. А как им? Пожилым? Да впервые?
Он получил пятьдесят шесть человек, кое-как построил их - каждого с ладным
"сидором" за спиной, с шинельной скаткой через плечо, и повел в степь. Немного отойдя
от станичной околицы, остановил возле черной в ночи стены подсолнухов. До рассвета
оставалось около полутора часов, разъезд был недалеко. Пожалуй, самый раз было
провести политбеседу относительно приказа - разъяснить, воодушевить, призвать - без
чего не обходилась ни одна приемка пополнения на фронте. В этом на войне заключалась
первейшая обязанность политработника, и Коломиец стремился исполнить ее
добросовестно.
Другое дело, как все объяснить, какие употребить слова, чтобы успешнее дойти до
солдатского сердца, особенно когда враг рядом, времени в обрез, а оружие... Докопались
ли там до воды, с тревогой подумал политрук. А то завтра останутся без пулеметов, и
тогда никакой приказ не поможет. Даже сталинский.
- Садись все, - сказал политрук. - И ближе ко мне. Слыхали про новый приказ
товарища Сталина?
- Слышали... Говорили, - глуховато отозвалось несколько голосов спереди. Бойцы
старательно и не спеша усаживались в пересохшем степном бурьяне. Политрук несколько
выждал, пока вокруг утих шорох, и начал беседу - притихшим голосом, по возможности
сердечнее, чтобы лучше воздействовать на возбужденные души людей, внимательно
ловивших каждое его слово. Все-таки они впервые прибыли на фронт, где уже завтра
многим из них придется умереть.
- Товарищи, коварный враг уже в сердце нашей родины, и товарищ Сталин издал приказ:
ни шагу назад! Мы должны умереть, чтобы этот приказ выполнить, назад пути для нас
нет...
Он и еще говорил, стараясь как можно проще и доходчивее, но что-то у него получалось
не так, как хотелось. И он был недоволен своими словами, казавшимися теперь не теми и
не такими. А умолкнув, немного выждал, прежде чем начать снова, и тогда услышал
хрипловатый, какой-то очень далекий от его забот голос кого-то из задних в этой группе
людей:
- А завтрак будет, товарищ политрук?
- Завтрак будет, будет завтрак, товарищи. У нас, знаете, вышла неуправка с водой,
завалило колодец...
- Завалило, - произнес кто-то поблизости: с недоверием или, возможно, с сочувствием,
- так и не понял политрук.
- Знаете, на фронте бои, все случается. Двух лошадей разорвало бомбой, так вот знаете...
Но мы, бойцы Красной армии, исполняя присягу, должны стойко переносить все тяготы и
лишения и победить. Мы и победим! Мы выстоим, товарищи, и выполним приказ
товарища Сталина, скрутим рога Гитлеру и добьемся счастливой жизни. Хорошая жизнь
настанет, - почти вдохновенно произнес он вполне вдохновенные слова. Но его
слушатели почти не отреагировали на них и угрюмо молчали, словно были не здесь, а гдето
совсем в другом месте. И он почувствовал это.
- Знаете, и колхозов не будет. Распустят колхозы, чтобы жили как прежде. Как жили при
Ленине, - вдруг неожиданно для себя окончил политрук, внутренне содрогнувшись от
собственной нежданной решимости. Люди перед ним как-то странно и вовсе притихли в
темени, никто не кашлянул, даже не шевельнулся в бурьяне, и это его взбодрило.
- Не будет колхозов, я вам говорю, будет иная жизнь, только бы нам выстоять нынче, как
требует товарищ Сталин. Ни шагу назад!
Призвав, как и следовало в конце выступления, политрук почувствовал, что сказал все.
Выложил все свои пропагандистские козыри. Несколько, правда, фальшивые козыри, сам
понимал это, но и самые эффективные. Других козырей у него не было. И он сам готов
был поверить в сказанное. Наверно, должно быть так. Потому как же иначе? Остальное
уже зависело не от него - зависело от противника, фронтовых обстоятельств, этих вот
измотанных саратовских мужиков, недавно еще, перед войной, переживших такое, чего не
дай бог никому. В госпитале один командир потихоньку рассказывал, как в тридцатые на
Саратовщине вымирали колхозные села. Случалось, люди питались человечиной, такой
лютовал голод. Имея такое в памяти, вряд ли возможно выстоять и выполнить приказ.
Даже самого господа бога.
Час спустя политрук Коломиец привел маршевую роту на разбомбленный разъезд, в
предутренней темени остановил возле воронки командира полка. Посвежевший к утру
ветерок тихо шумел остатками листвы на ободранных тополях, удушливым нефтяным
дымом воняли недогоревшие шпалы. Воды все не было, еще не докопались. Из земных
недр сочилась липкая грязь, которую бойцы осторожно сцеживали в круглые котелки.
Заливать в походную кухню было нечего. Завтрак задерживался. Многие из бойцов в то
утро так и не успели позавтракать, другие не позавтракают уже никогда. Как только из-за
покрасневшего горизонта выкатилось жгучее с утра солнце, снова налетели "хейнкели".
Минут двадцать они долбали бомбами и без того разбитый разъезд, затем - пути по обе
его стороны. Возле обгоревших остатков штабелей разбили походную кухню. Только
самолеты улетели на запад, как из степи появилась пехота в бронетранспортерах.
Транспортеры остановились поодаль, в просяном поле, а пехота неровною цепью
двинулась к дымящим руинам разъезда. И тогда с флангов ударили заправленные грязью
"максимы", за ними стали дружно бахать винтовки - саратовцы, едва успев окопаться в
неглубоких окопчиках-норках, не прекращая, били и били по просу. И, о чудо! Сначала по
одному, а потом и дружнее немцы начали пятиться к своим транспортерам, которые уже
включили задний ход. "Главное - выстоять! Главное - выстоять!" - повторял в
воспаленных мыслях оглушенный бомбежкой политрук Коломиец. Вместе с командиром
полка он весь бой просидел все в той же огромной воронке. На ее дне, до пояса
засыпанный землей, горбился над своим аппаратом боец-телефонист. Связи, кажется, не
было. Политрук и комполка чувствовали это, хотя ни о чем не спрашивали, сообразив, что
так, может, и лучше. В таком неопределенном положении им сподручнее было без связи
- ее отсутствие избавляло их от скверных докладов, гнева и ругани.
А потом были и еще две суматошные атаки. Немцы разбили на правом фланге "максим" и
зацепились за дымный от догорающих шпал конец разъезда за стрелками. Тогда тот
самый Артюх с группой своих и саратовцев подобрался под огнем к стрелкам и гранатами
выбил немцев с разъезда.
К вечеру как-то все помалу затихло, немцы из проса убрались. Севернее в небе вертелась
самолетная карусель - "хейнкели" бомбили соседнюю станцию. Комполка с
запыленным, обросшим светлой щетиной лицом обернулся к политруку с почти детской
радостью в темных глазах.
- Выстояли, ага?
- Ну, - коротко ответил политрук, почему-то, однако, не разделяя его простодушной
радости.
- А ты сомневался. И это... Напрасно ты - о колхозах...
- Может, и напрасно, - ответил политрук и выбрался из воронки.
С той самой минуты, как из просяной нивы исчезли немцы и умолкла беспорядочная
стрельба на разъезде, в душе у политрука зашевелилось сомнение. Вчера он был почти
уверен, что не переживет этого дня (да еще под таким строгим приказом), и заботился
лишь о том, как выстоять. Не дать бойцам побежать, оставить разъезд. И вот не побежали
и не оставили. Неожиданно для себя и он уцелел, и даже не ранен. И цел-невредим
командир полка. И все же...
Действительно, зачем ему было говорить о колхозах?
Уже в глухой темноте на разъезд прискакал конный посыльный из штаба дивизии и
передал устный приказ генерала отойти к станице. Памятуя другой приказ, комполка ему
не поверил - затребовал письменное приказание. Тем временем, пока посланец ездил по
степи, из штаба протянули провод, и комполка услышал знакомый голос комдива.
Генерал действительно приказал занять новый рубеж. Получилось так, что хотя полк и
выстоял, зато не выстояли соседи, и немцы охватывали дивизию в клещи. Надо было
спешить, потому что и без того они потеряли время на выяснение сути приказа и его
правомочность. Бойцы торопливо забросали землей шестерых убитых, взяли на руки два
десятка раненых. В непроглядном мраке летней ночи колонна двинулась через степь к
станице. Саратовцы уже перемешались со старыми стрелками и молча тащились все
вместе, жуя на ходу сухари. Впереди колонны шел комполка и рядом - грустный,
опечаленный политрук.
Он правильно предугадывал свою судьбу, радоваться было нечему. Как только полк вошел
в станицу, возле садка, где вчера собиралось пополнение, их остановила группа
командиров. Тут был начальник штаба дивизии, еще какие-то чины. Комполка коротко
доложил о дневном бое, и начштаба похвалил полк. Но один или два командира из его
штабной группы подошли ближе к притихшей колонне, и тот, что был впереди -
кряжистый мужчина в форменной фуражке, - задержался возле политрука.
- Коломиец? - негромко спросил он, вглядываясь в лицо политрука.
- Я.
- Пройдемте со мной.
Коломиец все понял: это был начальник особого отдела дивизии. Тот отделил политрука
от полковой колонны и повел куда-то во двор скособоченной мазанки, стена которой
тускло белела за цветником.
Больше политрука Коломийца в полку не видели.
Зенитчица
Ночной путь по полям и перелескам без остатка вымотал их силы, под утро оба они едва
не падали с усталости, особенно Нина. Девушка уже не разбирала, где шла, - лишь бы не
потеряться, не отстать от своего спутника комбата Колесника, который то шевелился
впереди во мраке, то совсем исчезал - пригибался, что ли? Она также останавливалась,
пригибалась, стараясь на закрайке светловатого неба заметить его силуэт и направиться
следом. Так было в поле. Темная безмесячная ночь с рассыпанной пылью Млечного пути
в небе вообще-то скрывала их от немцев, но тут, в прифронтовой полосе, легко было
наткнуться на часового, огневую позицию, на бодрствующих немцев возле кухни или
какого-либо полевого укрытия. Хорошо еще, что в стороне за лесом то и дело ухали
неблизкие орудийные выстрелы, светловатые вспышки от которых на миг обдавали
полевое пространство, перерытое траншеями, истоптанное колесами тягачей, танковыми
гусеницами, и тем давали возможность кое-что увидеть поблизости.
Под утро они набрели на голый полевой пригорок, изуродованный множеством глубоких
воронок - следами недавней бомбежки. Нина заметила, как в одну из них впереди, тихо
ругнувшись от неожиданности, провалился Колесник, следом ухнула в воронку сама.
Выбравшись из ее пыльной, вонючей глубины, наткнулась на комбата, в нерешительности
стоявшего на краю следующей. Впереди наискось по небу промчались огненные
пунктиры трасс и тотчас донесся рыкающе-скрипучий звук - это выпустил очередь
немецкий "МГ". Издали ему ответил характерный перестук нашего "максима", очереди
которого оказались без трассиров, и их не было видно в ночи.
- Поняла? - шепотом спросил Колесник, когда она подошла ближе. - Кажись,
добрели.
Он не сказал ничего больше, но и без того она все поняла сразу. Если добрели, значит -
до передовой, до своих, значит, там фронт, там свои; теперь только бы перейти этот
самый опасный рубеж, и они спасены.
Только вот как перейти?
Прежде всего следовало, наверно, очень спешить, чтобы успеть до рассвета. Но как было
торопиться, если впереди, кроме близких своих, еще ближе где-то затаились немцы?
Только где? Чтобы их увидеть, надо, чтоб рассвело, но ведь тогда и немцы могут
обнаружить их. И комбат Колесник застыл на краю воронки - все вглядывался и
вслушивался в тревожно затаенную ночную тишину. Нина опустилась на землю рядом.
- Надо левее брать, - наконец что-то понял комбат.
Может, и левее, подумала девушка. Как всегда в этой страшной дороге, она надеялась на
него, как надеялась прежде в зенитной батарее, где обслуживала прожекторный расчет.
Комбат у них был царь и бог, он распоряжался всеми - рядовыми и сержантами, а также
двумя лейтенантами - командирами огневых взводов. К тому же в батарее он был старше
всех чином, а также возрастом, руководил стрельбой во время бомбежек, получал
команды от начальства. Разумеется, все девушки-прожектористки были влюблены в него,
хотя рослый, видный из себя комбат будто бы и не выделял никого своей особой
симпатией. Но Нина Башмакова все же чувствовала особенность его отношения к ней и -
ждала. Ждала даже, когда самая симпатичная из них, Света Горепашкина, открыто
призналась, что влюблена в комбата и он знает о том. Нина надеялась, и ее надежды в
конце концов сбылись. Однажды, когда она дежурила ночью, он пришел, вроде для
проверки поста, присел с ней на бровке и поцеловал ее. Она тогда как будто помешалась
от счастья, когда только было возможно любовалась им вблизи и издали, следила за
каждым его движением на батарее. А потом пришло время встреч - тайком, в темени
ночи. Но, по-видимому, неугодным богу оказалось их короткое фронтовое счастье. За
шесть дней окружения батарея была разгромлена, не осталось ни прожектора, ни орудий.
Сержант Горепашкина в последнем бою осталась распластанной на бруствере с осколком
в груди и окровавленным затылком, погибли оба их командира взводов. От всех
зенитчиков вчера осталось пятеро, а потом, когда они перебрались под огнем через шоссе,
оказались вдвоем - она и комбат. Где остальные, наверно, уже не узнать. Да и что было
горевать о батарее, когда за неделю до того погибла вся армия, которую немцы обхватили
в танковые клещи и уничтожили по частям.
Стрельба в отдалении то усиливалась, то затихала. Пулеметы сыпали в ночь пунктирами
очередей, в небе вспыхивали отблески далеких артиллерийских выстрелов. За лесом то и
дело беззвучно взмывали ракеты, отражая чернотой зубчатые вершины деревьев. Но
ракеты были далеко, их отсветы недолго скользили по настороженным лицам двоих, и все
пропадало в темени. С разбитого бомбами пригорка они спустились в какую-то
травянистую ложбину-овражек и по ней стали круто забирать в сторону. В общем тут
было безопаснее, чем в поле, отсветы разрывов и ракет сюда не проникали. Но вскоре их
путь перегородили густые заросли кустарника, которые они сперва попытались обойти
стороной, но лишь влезли в самую гущу на склоне.
Стало и совсем темно, ветки цеплялись за одежду и безбожно шуршали, они склонялись
как можно ниже, но это мало помогало в темноте. Нина особенно боялась отстать,
потеряться. Хорошо, что Колесник пробирался осторожно, и она старалась держаться
поблизости.
Наконец они выбрались из кустарника. Здесь оказалось свободнее, овраг полого раздался
в ширину, но, к их несчастью, начался рассвет. Бой вдали за пригорком вроде бы стал
ослабевать или отдаляться - в общем, было не понять. Недалеко пройдя по оврагу, они
наткнулись на что-то широко разрытое в его боку, какой-то окоп, что ли. Повсюду в траве
под ногами белели разбросанные ошметки бумаг, старые бинты. Рядом валялись два
черных ящика автомобильных аккумуляторов. По всей видимости, это был брошенный
капонир от какой-то обозной или санитарной автомашины, которая перебралась в другое
место. Колесник осторожно вошел в земляное укрытие, поддев носком сапога, отбросил в
сторону старый промасленный комбинезон и выглянул наружу. Овражек, плавно
понижаясь, тянулся дальше, переходя в недалекий полевой простор, где что-то мелькнуло
раз и другой. Похоже, это были трассы от пуль, и комбат замер.
- Стоп! Не вылазь! - негромко скомандовал он Нине, когда та добралась до капонира.
- Присядь!
Она приткнулась на корточках под земляной стеной, а он, слегка пригнувшись, вгляделся
в продолжение оврага. Наверно, там кто-то находился, мелькнули тускло-светловатые
утром трассы выстрелов. Но чьи они были, определить было невозможно.
- Что? Что там? Немцы? - встревоженно спрашивала Нина.
- Может, и немцы, - сдержанно ответил он.
Может, немцы, а может, и свои, к которым они пробирались пятеро суток и до которых,
кажется, остались последние сотни метров. Последние и, пожалуй, самые опасные. Стоит
только поспешить - и ляжешь, прошитый очередью с той или другой стороны. Комбат
Колесник выходил уже из третьего окружения и кое-что в том понимал. Из первого
выбирались большой группой под минометным и пулеметным огнем, лезли напролом,
лишь бы как, надеясь на авось, на то, что повезет. Многие полегли там, на хвойной
опушке и особенно после, на травянистой пойме возле реки. Некоторым повезло, в том
числе и Колеснику. Не зацепило ни пулей, ни осколком... Зато месяц потом просидел на
фильтрации - писал объяснения, отвечал на допросах в особом отделе, заполнял анкеты.
Как-то, правда, обошлось, хотя подозревали в худшем, особенно насчет батареи. Вроде он
ее бросил. Хорошо, что нашелся свидетель, майор из штаба армии, который подтвердил
все, что комбат показал в своем первом объяснении. Поверили и снова послали на
батарею, в которой пришлось повоевать ровно один месяц. И снова - окружение,
разгром. Выбирались мелкими группами ночью. Тогда им повезло - удалось нащупать
прореху между соседними немецкими частями, в которую и проскользнули, разве что без
матчасти. Орудия накануне подорвали, потому что двинулись в обход, по болотам и
бездорожью, с ранеными, четырех из которых несли на самодельных, из жердей,
носилках. В тот раз Колесник искренне пожалел, что не погиб в бою, что вышел, потому
как дело его оформили в трибунал, и он неделю просидел без ремня под арестом. Да всетаки
что-то там у них переменилось или, возможно, дело повернуло в иную сторону, и его
срочно направили в батарею, оставшуюся без командира. Принимать батарею пришлось
на переправе, к которой он бежал под огнем, но не из самолетов - из танков, уже
прорвавшихся к переправе. Тогда бог его миловал, танки отбили, а батарею перебросили
на правый фланг армии - на плацдарм, где она и осталась. Лишь они вдвоем уцелели.
- Что? Что там видать? - спрашивала Нина. Не прекращая наблюдать, он слегка
обернулся к ней, снял с плеча автомат ППШ.
- Ни черта не разобрать. Похоже - передовая.
- Где? Там? - вскочив, девушка встала с ним рядом.
- Вон видишь - столбы. Значит, дорога. За дорогой наши.
- Наши?
- Но там простреливается. Жаль, не успели по-темному.
- Не успели...
Она разочарованно отвернулась от стены капонира, встряхнула головой, закидывая назад
короткие светлые волосы. Пилотку потеряла вчера, волосы были пересыпаны землей и
пылью от взрывов, извоженная в пыли воронок юбчонка на коленях и бедрах намокла от
росы. В кирзовых сапогах давно сбились портянки, но не было возможности переобуться.
Комбат, вроде без внимания к спутнице, все исследовал даль, чтобы окончательно
убедиться, что там свои. На его моложавом, с отросшей щетиной, чернобровом лице
лежала привычная тень тревожных забот. Ей захотелось, чтобы он взглянул на нее -
одарил теплотой всегда желанного для нее внимания.
- Коля...
- Ну, - отозвался он, однако не повернув к ней головы. - Чего тебе?
- Ничего, - сказала она, слегка досадуя. - А мы выйдем?
- Выйдем, выйдем, - ответил он. - Ты сиди, не высовывайся.
Она опустилась наземь возле его запыленных сапог и сидела так, сжавшись в болезненнонервный
комочек. Она уже спала с ним - тайком, ночью, когда батарея отдыхала и лишь
часовые бодрствовали возле орудий на огневых позициях. В такое время она тихонько
пробиралась к его землянке и скрывалась за натянутой плащ-палаткой, возле которой
дремал над телефоном связист Блошкин. Любовь у них была молчаливая, жаркая, она
сразу хмелела от прикосновения его требовательных рук и его грубоватой ласки и,
наверно, не уходила бы от него, если бы не скорый рассвет. Как только начинало светать,
торопливо совала босые ноги в остывшие за ночь сапоги и мчалась на пригорок, где
размещалась их прожекторная позиция. Потом ждала. Дежурила, сидела в боевом расчете,
ухаживала за матчастью, и все мысли ее, все воспоминания уходили за овражек, на
батарейный КП, где оставался он. Так хотелось, чтобы он пришел к их прожектору, чтобы
снова увидеть его, может, перекинуться словом. Как-то на склоне дня он и в самом деле
наведался к прожектористкам, старшина Дуся Амельченко отрапортовала, он ничего не
сказал ей, обошел прожектор, молча потрогал ногой толстые жгуты проводов и ушел. Она
помрачнела сразу, ушла в землянку и долго лежала с закрытыми глазами. Не набылась она
с ним, не налюбилась - все ждала-жаждала, но не было как, не хватало времени. И так до
разгрома, когда они очутились вдвоем. Но тут все оказалось иначе - тут он вроде и не
замечал ее, да и ей стало не до него - гибель подруг, ошалелое бегство в ночи, кажется,
уничтожили в ее душе все другие чувства, кроме всевластного чувства страха, опасности,
единственного стремления - спастись. Опять же бессонные ночные блуждания по полям
и перелескам, бесконечные игры со смертью отнимали силы, хмельной усталостью
мутили сознание. Временами в провалах памяти она переставала ощущать себя, даже
понимать, кто она и где очутилась.
Согнувшись у бровки капонира, Колесник молча и пристально вглядывался в широкое
устье рва-ложбины, изучая рискованную возможность выскользнуть из западни. А она
сидела и ждала, как всегда, во всем полагаясь на него. Усталость постепенно стала
овладевать ею, наваливалась дрема, хотя знала она, спать было нельзя. За пригорком
слышалась стрельба, вроде бы издали стали бить минометы, но полета мин не было
слышно - значит, стреляли в сторону. Значит, там наши.
- Ну что там? - время от времени спрашивала она у комбата.
- Ничего. Сиди...
И она терпеливо сидела, отчаянно борясь с дремой, как когда-то сидела на КП командира
дивизии, когда недолго служила в роте связи. В той роте, наверно, можно было служить
долго, наверно, та рота в это окружение не попала, вырвалась вместе со штабом дивизии.
Вообще-то, конечно, глупая она, Нинка Башмакова, зачем было ей жаловаться в
политотдел на их начальника связи Блажного. Но очень уж он стал липнуть к ней -
настойчиво, самонадеянно, как это он делал едва ли не со всеми девушками-связистками.
Именно потому и пожаловалась, что слишком настойчиво и нагло. Опять же он был
старый, некрасивый и, безусловно, семейный, а она тихонько и безответно любила тогда
взводного старшего лейтенанта Артаева, который проявлял ноль внимания к ней. Но
Артаева вскоре убило на переправе, а она из-за своей неразумной жалобы очутилась у
зенитчиков на плацдарме...
Все-таки, наверно, она задремала и вдруг содрогнулась от совсем близких разрывов - уж
не в том ли месте, куда им надлежало идти? С испугу она вскочила. Колесник стоял на
своем прежнем месте, прислонясь к стене капонира и не отрывая взгляда от местности.
- Что? А?..
Комбат не ответил, и она встала рядом, стараясь понять или увидеть, что там происходит.
Уже совсем рассвело, начиналось летнее утро, лучи невидимого из-за пригорка солнца
ярко высветили спокойное, с редкими облачками небо. Всюду стало видно, особенно на
противоположном склоне овражка, но там было пусто - спокойно лежал пологий,
заросший сорняками склон.
За пригорком же разгорался огневой бой - вонзались куда-то пулеметные очереди,
приглушенно трещали-лопались звуки винтовочных выстрелов; через головы, с усилием
полосуя утренний воздух, пронеслись из тыла тяжелые снаряды. Взрывов, однако, не было
слышно, все тонуло в грохоте и треске ближнего боя.
- Там наши! - вдруг с уверенностью сказал комбат и присел с ней рядом.
- Так пойдем! - встрепенулась она.
- Попытаемся. Только...
- Что? Там немцы?
- Немцы, конечно. Но...
Снова вскочив, он прилип к стене капонира - статный, в командирской обмундировке, с
портупеей через плечо, тремя кубиками в черных, артиллерийских петлицах. Командир.
Комбат. Для всех комбат, а для нее с какого-то времени - Коля.
Она понимала это его но: сейчас наступало самое для них важное и самое страшное. Или
они наконец вырвутся из этой смертельной западни, или оба лягут на самом пороге к
спасению.
Конечно, погибнуть она всегда боялась, но, может, больше, чем гибели, боялась плена.
Она уже была наслышана, как поступают немцы с пленными, особенно девчатами - это
было похуже смерти. Может, потому она за весь этот путь к спасению берегла
единственную свою "лимонку", что неудобно болталась при ходьбе в кармане юбки.
Граната не для немцев, это была граната для себя. В последний свой час. Правда, на
батарее у нее была и винтовка образца 1891/30 года (длиннющая, с тонким штыком), но
эту винтовку она оставила на позиции после ужасной бомбежки. Заваленная землей, сама
кое-как выгреблась из-под завала, а винтовку искать не стала. Пусть пропадает винтовка,
дал бы бог ноги. Ноги ее и спасали, как, впрочем, и всех остальных в этой ужасающей
круговерти.
Колесник тем временем понял, что вроде бы наступал момент, к которому они
стремились. Чувствовалось почти определенно, что за теми придорожными столбами,
может, немного поодаль - наши. Он так стремился туда и даже порой терял веру, что это
осуществится. Теперь последний рывок, и они среди своих. Но что после?
Вот это после его и смущало, о том после не хотелось и думать. Да он и не думал, пока
они бежали в огненной пляске трассирующих очередей из немецких танков, лежали в
земляном смерче бомбежек, проползая по ночам через немецкие позиции, теряя при этом
своих и чужих бойцов и командиров. И девчат. Этих милых, наивных патриоток, что
недавно еще осаждали тыловые военкоматы, приписывали себе недостающие годы
рождения, плакали и просились, чтобы как можно скорее послали защищать родину. В
этот бесконечный фронтовой бардак, огонь, кровь и смерть. Сколько их, растерзанных
бомбами, расстрелянных из пулеметов, окровавленных, умирающих в окопной грязи,
осталось там, на плацдарме. Может, только ему с этой милой наивной Башмаковой и
повезло. Только ее он и вывел. Но хорошо, что вывел...
- Сейчас рванем, - сказал он и, может, впервые внимательным взглядом повел по ее
исстрадавшемуся перепачканному землей лицу.
За пригорком вовсю гремело и грохотало, пули с коротким свистом проносились над
ложбиной, наверно, далее оставаться тут было небезопасно, каждую минуту возле
капонира могли появиться немцы.
- Бинта не имеешь? - спросил Колесник.
- Нету, как перевязывали Гусева, отдала...
Он выскочил из неглубокого капонира и, пошарив поблизости, собрал на траве
раскрученные обрывки немецких бинтов. На ходу пооборвав окровавленные бумажные
концы, снова подбежал к ней.
- Нераненным туда выходить нельзя,- сказал он.
- Как?
- Так.
- Что?
- Не понимаешь, что? Хотя ты первый раз... Слушай! Вот тебе автомат! - прежде чем
передать ей свой ППШ, щелкнул переводчиком, ставя его на одиночные выстрелы. -
Держи. Наведешь мне в руку и выстрели.
Не до конца понимая его, она ослабевшими, ватными руками взяла оружие. В ее
расширенных глазах застыли испуг и удивление. А он, отойдя шагов пять, вытянул над
бровкой капонира левую руку.
- Ну!
- Что - стрелять? - беззвучно промолвила она одними губами.
- Стреляй, ну! Только скорее...
- А я?
- Можно и тебе. Если хочешь. Ну!
Он требовательно ждал, застыв возле земляной стены капонира с откинутой в сторону
левой рукой в заношенном рукаве гимнастерки с двумя латунными пуговичками на
манжете. Его симпатичное чернявое лицо, как всегда, внушало решимость. А в ней
поднималось внутри что-то черное и злое, и в мыслях стучало одно только слово -
предатель!
- Ну ты что? Давай быстро! Некогда...
Захлебнувшись от непонятного взрыва обиды, она передернула металлический шпенек на
автоматический огонь и подняла автомат.
- Пониже локтя. Я стерплю...
"Не стерпишь!" - сказала она себе в мыслях и решительно нажала на спуск. Недлинная
очередь брызнула несколькими пулями, взбив возле комбата пыльные комья земли. На
подогнутых ногах Колесник сполз по откосу наземь и застыл, неуклюже согнувшись.
Показалось, он что-то сказал ей, но она не поняла что - она даже и не взглянула на него.
Наверно, какое-то время он еще жил, подергивая головой, а потом затих, будто
окончательно смирившись с происшедшим.
Она постояла еще, пытаясь как-то совладать с собою, и побрела по склону овражка.
Впереди возле столбов, показалось, пробежал кто-то, но ее мало интересовало - кто...
Назад она уже не оглядывалась и больше не интересовалась тем, кого пристрелила. Никто
у нее о том и не спрашивал, когда она вышла к своим. Откуда ей тогда было знать, что в
том капонире остался отец ее сына, который родился зимой, когда она, уже
комиссованной, вернулась с младенцем в маленький смоленский городок, где жила до
войны...
Полководец
Как известно, плохая новость не ходит одна, за ней бежит следующая. Эта следующая
настигла Полководца по дороге в хозяйство Мельникова, у которого не заладилось с
самого начала: полки не смогли оторваться от днепровского берега. Соседи здорово
вырвались вперед, на правом фланге взяли город, за который вчера Полководца поздравил
главнокомандующий. Но стоило Полководцу выехать из села, как с КП по рации
передали: на правом фланге неустойка - немцы контратаковали крупными силами,
отбросили пехоту за речку. Полководец развернул карту и приказал поворачивать на
рокадную дорогу - ехать на правый фланг. Услышав новый приказ, два его адъютанта,
молодые подтянутые полковники, передали сигналами приказ остальным машинам -
бронетранспортеру с охраной и крытой бортовой с трибуналом, которые по обыкновению
сопровождали Полководца в поездках. Вся небольшая колонна начала торопливо
разворачиваться на разбитом, тесном и грязном проселке. В "виллисе" все молчали.
Молчал, сжав квадратные челюсти, Полководец, уважительно молчали адъютанты,
наверно, уже предчувствуя, что их ожидает. Не исключено, что Полководец с ходу вскочит
в самое пекло и железной рукой... В силе его железной руки они уже имели возможность
убедиться...
Покачиваясь на выбоинах, слегка разгоняясь на ровных местах и выскакивая на
невысокие, заросшие мелколесьем пригорки, "виллис", транспортер и бортовая катились
навстречу недалекой разрозненной канонаде, которую уже не могло заглушить натужное
завывание их моторов. Скоро стало слыхать, что бой гремел рядом, за леском, где, как
свидетельствовала карта в руках Полководца, по широкой заболоченной пойме протекала
небольшая речушка. Кто мог предположить, что немецкие танки именно тут и ударят,
думал Полководец. Не хватало им ровняди, что ли? Или уже научились у нас нашей
азиатской смекалке? Так или иначе, но факт оставался фактом - ударили именно тут, в
этом мало пригодном для того месте. И, как на беду, фронт на этом участке оказался
ослабленным: вчера бригаду Черемисина перебросили в центр, на усиление передового
отряда, тут же оставался один противотанковый полк и тот, помнится, располагался
немного севернее. Пехоте без подкрепления, конечно, пришлось не сладко, вот она и не
выдержала. Но обязана была выдержать, на то она и пехота, чтобы всегда выдерживать.
Таково ее предназначение во всякой войне и во всякой армии, думал Полководец.
"Виллис" выскочил на песчаный пригорок, поросший редким молодым сосняком, и сразу
резко метнулся в сторону, ведущими мостами с хрустом ломая низкие сосенки.
Полководец от неожиданности выругался хорошим солдатским матом, едва успев
ухватиться рукой в перчатке за металлическую скобу перед собой. Но тут же понял, что
ругался напрасно, все правильно. По сосняку уже стегали пулеметные очереди, надо было
мотать назад или выскакивать и ложиться наземь. Полководец и выскочил. Немного
выждал, а потом, пригибаясь, перебежал выше и упал на сухие вересковые поросли. Перед
ним впереди разворачивалась широкая панорама приречной поймы и на ней - позорное
зрелище беспорядочного драпа.
Сколько раз за войну приходилось Полководцу наблюдать этот драп, но привыкнуть к
нему Полководец не мог и обычно без колебания пользовался испытанным средством. На
ошеломленных, обуянных страхом людей следовало воздействовать еще большим страхом
изо всех, которые могла предложить война. Рассыпавшаяся по всей ширине поймы пехота
бежала к речке, карабкалась на ее берега; некоторые из беглецов уже были на этой
стороне и приближались к пригорку. На речном берегу в лозняке дымно полыхал
скособоченный "студебекер", возле заполошно суетились люди. Другая машина, однако,
выбралась из болота и с пушкой на прицепе медленно ползла к пригорку. На ее подножке
стоял человек в гимнастерке, без шинели, с обвязанной бинтами головой. "Не командир
ли противотанковой батареи?" - подумал Полководец, глядя, как тот что-то кричит или
командует, наверно, указывая шоферу маршрут. Сзади из-за речки в различных
направлениях неслись трассирующие очереди, на рикошетах огненными пчелами
разлетаясь в стороны. Полководец, не оглянувшись, через плечо приказал охране:
"Задержать!", и несколько бойцов со старшим сержантом бросились через сосняк с
пригорка.
Пока они сорванными голосами останавливали пехоту, Полководец впился взглядом в
пойму и дальше - по ту сторону речки, где из леса выползали светло-желтые танки.
Полководец уже встречался с ними и знал, что это он решительными действиями своих
войск вынудил немецкое командование перебросить их из ливийской пустыни, ради
которой они и были окрашены в соответствующий пустыне колер. Но тут не пустыня, тут
чаще болота. Теперь они то и дело били из орудий по берегам речки и по беглецам на
этой ее стороне. От взрывов танковых снарядов содрогался пригорок.
Рядом и особенно сзади за Полководцем с настороженными лицами лежали человек
десять охраны, немного ниже прибежал и вытянулся под сосенкой председатель военного
трибунала - франтоватый майор, по всей форме перепоясанный портупеями и ремнями,
в форменной фуражке на голове. За ним уже расстегивал толстую сумку его секретарь,
молодой человек в плащ-накидке. Тот не сводил опасливого взгляда с Полководца, будто
от него в этом соснячке исходила наибольшая угроза. Секретарь долго расстегивал сумку,
пальцы его дрожали, и сумка почему-то все не расстегивалась. Они выжидали. Не первый
раз они выезжали с Полководцем в войска и слишком хорошо знали свое дело. Тем более,
что это была их профессия, которую они исполняли, рискуя собственной жизнью.
Близкие два разрыва в сосняке вынудили их ткнуться лицами вниз. Никак не отреагировав
на разрывы, Полководец продолжал наблюдать за тем, что происходило на пойме.
Кажется, бойцы охраны все-таки задержали передних, самых удачливых беглецов и вскоре
вывели из зарослей двух перепуганных пехотинцев с длинными трехлинейками и
примкнутыми к ним штыками. Чудом вырвавшись из-под огня, спасшись от немецких
танков, те, судя по всему, мало понимали, что здесь происходит, зачем они понадобились
этому командиру с суровым, озлобленным взглядом. "Почему бежали? - строго бросил
им Полководец, вперив вопрошающий взгляд куда-то под ноги обоим - высокого и
низкого, почти мизерного солдатика в облепленных грязью обмотках. - Почему
бежали?" Еще не отойдя от ошалелого бега, пехотинцы молчали. Немного выждав,
Полководец махнул рукой - не так им, как кому-то из охраны: "Сдать оружие!"
Наверно, это был определенный сигнал, двое в бушлатах из охраны вырвали у бойцов
винтовки и злобно толкнули обоих. Меньшой сразу упал, что-то запричитав непонятное, а
высокий стал бессмысленно в испуге проговаривать: "Что, что?.." С этим его "что?" их и
затолкали в сосняк, подальше от глаз Полководца, откуда они уже не вышли.
Тем временем старший сержант из охраны привел к Полководцу и офицера со
"студебекера". Раненный, с небрежно перевязанной головой, спасая орудие, он на свою
беду перебрался через речку, как ему, по-видимому, казалось, на спасительный
пригорочек. Это был старший лейтенант с орденом Отечественной войны на груди и
ремнем со сбившейся набок пряжкой, возле которой болталась, видно, пустая уже кобура.
Увидев Полководца, он попытался отрапортовать:
- Товарищ командующий...
Полководец перебил его тоном, лишавшим голоса не только комбатов:
- Где батарея?
- Батарея погибла, товарищ ко...
- Ах, погибла! - прорычал Полководец. - А почему ты, говнюк, не погиб?
- Так я...
- Документы!
Грязными перепачканными в болоте руками старший лейтенант расстегнул пуговку
гимнастерки и вынул из кармашка несколько книжечек - офицерское удостоверение,
партбилет, вещевую книжку. Их тут же выхватил у него старший сержант, передал
трибунальцам.
- Расстрелять! - холодно приказал Полководец.
- Товарищ командующий! - хрипло выкрикнул офицер и осекся: Полководец уже
озирал пойму.
Старший сержант вскинул к груди новенький вороненый автомат системы ППС, эти
автоматы только что поступили на фронт и ими вчера в первую очередь вооружили
охрану Полководца. Старший сержант отвел комбата в соснячок, где вскоре щелкнул
негромкий одиночный выстрел.
Между тем председатель трибунала и секретарь лихорадочно оформляли документы.
Шапка бланка судебного разбирательства была у них предусмотрительно заготовлена
загодя, оставалось вписать конкретные фамилии и что-то согласовать между собой. Лежа,
майор ближе наклонился к секретарю, который зачитывал: "Военный трибунал воинской
части такой-то, рассмотрев в открытом заседании дело номер такой-то по обвинению..."
- Как его там?
- Старшего лейтенанта Безуглого, - подсказал майор, развернув удостоверение. - А
также рядовых Андреева и Тевелька...
- Андреева и Тевелька, - заполняя бланк, повторял секретарь. - И приговорил
указанных к...
- Высшей мере социалистического наказания, - подсказал майор.
- Приговор?.. - вопросительно произнес секретарь.
- Приведен в исполнение, - тревожно оглянувшись, подсказал майор. Судя по всему, он
начал торопиться: дело их на этом месте, пожалуй, заканчивалось. Тем более, что
немецкие танки, кажется, уже подошли к речке - что-то стало сильно дрожать внизу у
основания пригорка. В то время и действительно оглушающе громыхнуло поблизости, -
на вереск и сосенки сыпануло песком и пылью, густо обсыпав фуражку и плечи
Полководца, бумаги трибунальцев, которые секретарь не успел прикрыть руками.
Энергичным движением Полководец стряхнул с себя песок и поднялся на ноги.
- Ну, вы готовы там?
- Так точно! - вскочил и майор.
- Всем к машинам! - бросил Полководец, торопливым шагом сходя с пригорка к своему
"виллису". За ним повскакивали и бойцы охраны, все дружно сыпанули из сосняка к
дороге.
На том месте, где они только что располагались, остался измятый, обсыпанный свежим
песком вереск да две брошенные, с примкнутыми штыками винтовки. Издали сквозь ветви
молодых сосенок виднелось что-то белое - может, бинт на окровавленной голове
несчастного комбата. С поймы доносилась густая стрельба, наверно, там ладилась какаяникакая
оборона.
Командующий навел порядок - немецкие танки тут не прошли.
На болотной стёжке
Выйдя во двор, она прислушалась.
Прислушивалась она всегда, что бы ни делала во дворе или в хате, или когда молча стояла
в сенях, - как и все теперь в этой лесной деревне, которая притихла, затаилась к ночи,
готовая ко всему - к тревоге, несчастью, беде. Потому что - чего же еще можно было
ожидать в такое время в этих лесных местах?
Прислушиваясь, она всматривалась в ночную темень, целиком поглотившую убогие,
почерневшие от старости хаты, изгороди и сараюшки, деревья при дворах, по обе стороны
длинной деревенской улицы. Вокруг было тихо - ни крика, ни плача. Лишь на большаке
в другом конце деревни глухо протарабанила по камням запоздалая телега - наверно,
какие-то путники из местечка. Собаки давно здесь не лаяли, их постреляли партизаны,
для которых собаки оказались не лучше полицаев. Людей в некогда многолюдной
придорожной деревне заметно убавилось - многих парней по весне мобилизовали в
полицию, другие подались в партизаны, остались одни бабы да дети. Девчат также стало
немного, и не по причине замужества: девчата уходили, куда только было возможно - в
лес, в местечко, а также по мобилизации на работу в Германию. Все старались куда-то
сбежать, скрыться, уйти от войны, хотя мало кому это удавалось. Война настигала всюду и
каждого, где бы тот ни оказался - в городе, захолустном местечке или в этой глухой под
лесом деревне.
Женщина сняла с изгороди сушившуюся там дерюжку и только направилась к крыльцу,
как с улицы во двор метнулась чья-то тусклая тень и послышался негромкий
встревоженный голос:
- Учительница, родненькая, я же к вам бегу... Это же они там, у Морковиных. Уже
пришли...
- Кто?
Она остановилась, стараясь лучше разглядеть в темноте пришедшую, которую уже узнала
по голосу.
- Ну эти, из леса. Про мост спрашивают...
- Идем в хату...
Они поднялись на крыльцо, но в хату не пошли - затаились у притворенной двери в
темных сенях.
- Придут, а я же сегодня дежурная. Моя же очередь караулить сегодня, - возбужденно
продолжала женщина и тихонько заплакала.
- Ладно, не плачь, Алена, - сказала учительница и смолкла, не зная, что посоветовать,
чем утешить женщину, если ее очередь сегодня караулить тот злосчастный мостик.
Недолго, однако, поплакав, Алена притихла - все же она ждала ответа. Но учительница
молчала, она давно уже перестала понимать, как следовало поступать в таких и подобных
случаях. А случаи эти выпадали ежедневно и почти каждую ночь. Какой найти выход для
этих несчастных деревенских людей, детей и женщин, да и самой как уберечься от беды
со своим восьмилетним Владиком? Остальных своих она всех потеряла, последним
остался малолетка-сынок. Недавно еще надеялась пересидеть лихую годину у свекрови -
немощной старухи, которая уже не выходила из хаты и во двор. Первое время здесь
действительно было тихо, полиция появлялась редко, а старостой оказался человек незлой
и относился к ней по-хорошему. Но так продолжалось недолго. А с лета все то, что
недавно казалось убежищем - большой, близко подступавший к деревне лес, овраг да
перелески, даже просторный луг с другой стороны, - стало причиной страха и
опасности. Первой бедой для деревенцев стал старый мосток через болотистую речку, по
которому они спокон веку ездили в местечко. Однажды утром, выгоняя на пастьбу коров,
они увидели, что мостик разобран, бревна разбросаны, проехать по большаку стало
невозможно. К полудню с той стороны подъехали три машины с полицейскими, и к
вечеру мост был восстановлен. Но главный полицейский сказал, что это в первый и в
последний раз. Если еще случится такое, пусть деревенцы пеняют на себя - им мало не
будет. К осени полиция организовала охрану моста, для чего назначила трех мужиков,
которым выдали одну винтовку. Но винтовку вскоре украли, а мужики, опасаясь
наказания, скрылись в лесу. Тогда караулить мост приказали в порядке очереди - от
каждой семьи, как на пастьбу, выставлять на ночь сторожа, чтобы в случае чего знать, на
кого возложить вину. На кого-то одного. В противном случае - отвечать всем. А как
отвечать во время войны, все уже знали.
Учительница в сенях молчала, слушая и не слушая слезные причитания соседки, которая
вдруг взмолилась:
- Может, вы бы подежурили за меня, милая? Я так боюсь!.. А вы, может, бы их
уговорили, вас бы они послушались, - со слезами упрашивала Алена. - Вы же
учительница...
- Была учительница! - не сдержавшись, холодно ответила она, вдруг ощутив неприязнь
к соседке за ее бесцеремонную просьбу. Как она может взять на себя чужую
ответственность? Да и кто вообще может ее взять, кому не хочется жить?
- Ладно, - сказала она, лишь бы прекратить разговор. - Ты иди.
- Я же боюсь. Они же меня убьют...
- Кто?
- Ну эти, партизаны. Или завтра - немцы. Если взорвут.
Это уж точно, подумала учительница, могут и расстрелять, и повесить. Может, ей лучше
сегодня вовсе не ходить на шоссе, как-то отказаться. Но тогда должны назначить другого,
а здесь у всех старики да дети, - тоже не выход.
- Я же вам маслица принесу, - льстиво уговаривала Алена. - У мамы еще коровка
осталась...
- Что ты говоришь - какое маслице! Тут на виселице можно оказаться, а ты - маслице!
- рассердилась она, тем давая понять, что говорить больше не будет. Но, когда Алена
заплакала снова, сказала, смягчаясь:
- Ладно, иди и успокойся. Плачем не поможешь...
- Так вы согласны? - с последней надеждой спросила Алена уже с порога, но
учительница не ответила.
Когда женщина ушла, она еще постояла в сенях, раздумывая, что же в конце концов
сделать. Потом из хаты послышался голос Владика:
- Мама, а кто это приходил?
- Да это тетка Алена. Ты спи, сынок, все хорошо. - Она сказала это спокойно, но
мальчишечья душа почувствовала, что не все хорошо у матери, и сын постоял у порога,
дожидаясь, пока она не вошла в хату. В постели поправила на нем кожушок, подвернула
края под плечи. - Спи, сынок, - сказала совсем спокойно, а сама подумала: несчастный
сынишка, безотцовщина с пятилетнего возраста, как тебе перерасти это время?
- А я думал, что партизаны, - засыпая, разочарованно проговорил Владик.
- Зачем тебе партизаны? - слегка удивилась мать.
- А чтоб немцев воевать.
- Еще навоюешься, - холодно сказала она. - Войны на всех хватит.
Малыш скоро уснул, разочарованный тем, что не встретил партизан, а она все сидела на
лавке, думала. В запечье не спала, как всегда сухо покашливала свекровь. Она почти уже
ни с кем в деревне не разговаривала - ушла в свои переживания, свое прошлое, которое у
нее выдалось - не дай бог никому. Из некогда большого крестьянского рода на старости
лет осталась последней - все члены ее семьи и родня попропадали в ту войну,
революцию, после нее, во время классовой борьбы и коллективизации. Едва ли не
последней ее надеждой и опорой в старости оставался младший сын Афанасий -
учитель, отец Владика, но и его не стало пять лет назад. Теперь у нее только внук Владя,
которого нечем кормить, потому что коровку в начале осени увели в лес - партизанам на
пропитание. А как малому на постном, без молока?
Учительница старалась думать о чем угодно, но не о приходе Алены, да напрасно.
Встревоженный плач этой женщины продолжал будоражить ее сознание, и учительница
сидела в темноте, думала. Ну что делать? Жаль было Алену с ее детьми, жаль своего
Владика, наконец, жалко и себя тоже. Ну что это за доля такая, почему она, словно
чахотка или рак, бередит ей душу, ни дня не давая покоя?
Черт бы их взял, этих партизан, сердито думала учительница, и что они привязались к
этому мосту? Или нету им других мостов, больших, на шоссейных дорогах, где днем и
ночью идут машины, везут оружие, войска? Что им этот их большак, по которому если за
день проедет какая-нибудь пара машин? В большинстве ездят местные - возят на базар
картошку, дрова из леса или по какому-то хозяйственному делу в местечко и обратно. Или
у них там важный стратегический расчет, недоступный для понимания здешней
женщины, издрожавшейся за ночь от страха перед грозной ответственностью?
Она и сама немало натерпелась, когда на прошлой неделе отбывала свою очередь у моста,
озябла, переволновалась, едва дождалась утра. Но ей повезло, в ее очередь никто на мост
не пришел, а вот теперь может быть хуже. Не повезло Алене... Да и что может сделать
Алена, когда те придут? Разве что станет кричать? Но на крик по теперешнему времени
есть простое средство - винтовка. А завтра нагрянет полиция, немцы из гарнизона,
возьмут заложников да еще повесят, как в Залужье - семь человек за телефонную линию,
которую спилили совсем не залужане, говорили, парни из соседней деревни Гузы. Теперь
не то время, чтобы разбираться, убивают всех без разбора, ради страха, который
одинаково владеет всеми - партизанами и немцами.
Она еще не осознала, что сделает, но уже определенная потребность овладевала ею.
Неотступная, словно страсть, она вынуждала ее к чему-то конкретному, и учительница
поднялась с табуретки. Владик не просыпался, и она не стала его беспокоить - как была,
без ватника, в башмаках на босую ногу, вышла во двор.
Видно, деревня уже спала, нигде не слышалось ни звука, не блеснул ни один огонек в
окне. Может, и не все уснули, но все и всюду затихли, затаились из опасения, чтобы никто
не потревожил, не постучал в окно. И по ночам прихожих хватало, не меньше, чем днем, а
то и больше. С низкого неба сыпался мелкий дождик, но ветер был несильный и не очень
холодный. Выйдя со двора, учительница в нерешительности остановилась: дальше можно
было идти по грязной улице, но она перелезла через изгородь и направилась стежкой.
Морковины жили на краю деревни, у леса, рядом с кладбищем. Это были две молодые
девки - одна уже с малым, неизвестно от кого нажитым в войну, другая также
незамужняя, больная на голову... Должно быть, партизаны забредали к ним не впервые,
учительница уже слышала о них бабьи сплетни, хотя и не слишком интересовалась ими.
Осторожно приближаясь огородом к их хате, она все прислушивалась - нет, оттуда не
доносилось никаких звуков, не было и света в окне. Может, эта Алена что-то напутала, и
Морковины давно уже спят? Или она опоздала, партизаны ушли на шоссе. Что ей тогда
делать?
Подойдя ближе к черному углу хаты, она все же заметила слабый проблеск света в
завешенном окне - значит, сестры не спят. Но было тихо, и она стала осторожно
пробираться по грязному двору к сеням, как тут была остановлена близким негромким
окриком:
- Стой! Куда?
- Да - сюда, - растерялась учительница, уже поняв, кто ее остановил. На фоне
светловатого неба поодаль смутно темнел силуэт человека с направленной на нее
винтовкой.
- Я к Нюре, - все еще растерянно проговорила учительница.
- Никакой тебе Нюры! - сказал человек тонким, мальчишечьим голосом. - Руки вверх!
С медлительной неуклюжестью она подняла обе руки, а парень, опустив винтовку,
постучал в окно. Занавеска внутри отодвинулась - за стеклом появилось широкое
мужское лицо со сдвинутым на голове картузом.
- Что там?
- Да вот - к Нюрке.
- Кто?
- Баба какая-то...
- Вообще мне к вам надо, - вдруг ослабевшим голосом сказала учительница.
Занавеска задвинулась, но вскоре стукнула дверь, и из темных сеней послышалось:
- Одна?
- Одна, - ответил караульщик.
- Давай ее сюда.
Неуверенным шагом она вошла в сени, потом открылась дверь в хату, из которой густо
ударило табачным духом вперемешку с самогонной гарью, который так не любила
учительница. На столе среди мисок с огурцами и кусками сала горела на перевернутой
банке квелая коптилка. В ее мигающем свете видны были потные, обросшие щетиной
мужские лица - молодых и не очень партизан - в сырой верхней одежде, ремнях и
пряжках, с оружием в руках и за плечами. Все, враз смолкнув в полумраке застолья, из
угла и со скамеек у окна уставились на нее - нежданную ночную гостью.
- Зачем пришла? - спросил один, облокотившийся о стол напротив - с виду пожилой
мужчина в военной шинели и фуражке. Коптилка освещала снизу его черноусое, давно не
бритое лицо, шерстистый подбородок. Глаз не было видно, но голос не показался ей
строгим, она даже уловила в нем нотки заинтересованности и с деланной бодростью
сказала:
- Я чтобы поговорить. С вами...
- Ты кто - здешняя?
- Здешняя, - сказала она.
- Нюрка, а, Нюрка! - обернулся партизан к печи. - А ну, глянь. Говорит, здешняя?
Откуда-то из-за постилки, которой было завешено запечье, выглянуло заспанное или
пьяное лицо знакомой ей Нюрки.
- Да здешняя, - с неожиданной неприязнью сказала Нюрка. - Учительница...
- Учительница, значит, - в раздумье произнес партизан. - И чего ты шастаешь ночью?
Ночью ходить запрещается - приказ коменданта района. Тебе известно?
Это был поворот разговора в нежелательную для нее сторону, и она даже засомневалась:
партизаны ли это? Может, полицаи? Но что-то в ней и заупрямилось из-за этого их
начальственного тона в разговоре, который становился похожим на допрос.
- Мне известно. Но и вам же, наверно, известно?
- А мы хер ложили на их приказы. Мы - партизаны! Тебе ясно? - сурово объявил
человек, с непонятной остервенелостью уставившись на учительницу. И та подумала, что
они хорошо уже выпили - вряд ли чего она добьется. Чтобы скорее закончить то, ради
чего она сюда шла, учительница сказала:
- Говорят, вы мост хотите взорвать...
За столом все смолкли. Главный в фуражке вопросительно-тревожно взглянул на
сидевшего рядом, интеллигентного с виду мужчину в немецком, со множеством пуговиц
кителе. Тот один тут был с непокрытой головой, на которой рассыпались надвое его
белокурые волосы. Поискав взглядом еще кого-то за столом и, похоже, не найдя, он
спросил у нее:
- Кто говорит?
- Ну, люди говорят. За этот мост ведь деревня отвечает, вы же, наверно, знаете. Вон и
Нюрка пусть скажет.
- Я ничего не знаю, ничего не слышала, - донеслось из-за печи.
- А мы ни у кого спрашивать не будем, - твердым басом произнес тот, в фуражке. - Но
почему ты прибежала? Мост защищать?
- Я не за мост - за людей. Людей ведь постреляют...
Партизан откинулся за столом, расправил под расстегнутой шинелью не узкую грудь.
- Смотри, какая жалостливая. Людей стало жалко! А нам что - не жалко? Мы что - не
за людей кровь проливаем? Не за советскую власть? Или ты против советской власти?
- Я не против, - не сразу сказала она, стараясь что-то понять в логике его путаных
мыслей. Она уже поняла, что прибежала сюда напрасно.
Этот в фуражке, над козырьком которой то и дело поблескивала красная звездочка, судя
по всему, действительно был тут главным, наверное из окруженцев. Либо присланный с
Большой земли, как они иногда говорили. Во всяком случае она почувствовала, что ничего
хорошего от него не дождется. Но лицо его соседа-блондина показалось ей даже
знакомым, хотя она и не могла вспомнить, где видела его. Наверно, до войны где-то.
Возможно, в местечке.
- Я знаю ее, - вдруг тихо сказал блондин, обращаясь к главному. - Это учительница,
до войны работала в местечке.
- Тем лучше, должна быть сознательной. И нам пособить. А не защищать немцев.
Такого поворота в разговоре она не ожидала.
- Я не защищаю немцев. Но подумайте о людях, - начиная волноваться, сказала она.
- Каких людях?
Глаза партизана засветились гневом, он ждал, и она, не сдержавшись, ответила с вызовом:
- Здешних. Деревенцев. Баб да ребят. Подумайте, что их ожидает. После того, как вы
взорвете этот злополучный мостик!
Наверно, не так ее слова, как то нервное напряжение, с каким они были сказаны,
произвело свое впечатление. Партизаны угрюмо молчали. Главный задумчиво вперился в
стол, перебирая толстыми пальцами выщербленную вилку. Он с явным усилием что-то
решал.
- Ну вот, - наконец внешне спокойно сказал он. - Операция срывается.
- Когда уже бабы обо всем треплются, - договорил кто-то за столом.
- Тогда и в полиции, может, обо всем знают? - вопросительно вытаращился на нее
главный.
- Наверно же знают, - молодым тонким голосом подсказал кто-то сбоку. - Не
впервые: что в Подлесье делается, сразу в местечке известно. В полиции также.
Главный поднял на нее тяжелый озабоченный взгляд.
- Это правда?
- Не знаю. Я с полицией дела не имею.
- А с кем имеешь? Может, с партизанами имеешь?
Прежде чем ответить, она немного подумала.
- Не рвусь иметь и с партизанами. Я сама по себе.
За столом опять все умолкли, потом ее блондинистый знакомец, слегка наклонившись к
соседу, что-то шепнул.
- Ну, понятно, - сказал тот и с решимостью ударил ладонью по столу. - А с этой
пускай Орел разбирается.
Он сказал это как о деле окончательно решенном, но за столом и в углу под образами, где
кто-то сидел в полумраке, никто особенно не зашевелился - наверно, все ждали, что
будет дальше. Слова партизанского командира, однако, не сразу, как-то замедленно
доходили до ее сознания. Она все не могла сообразить, что ей делать. Или они отпускают
ее, или нет? Или ей следовало самой повернуться и уйти? Но то, что операция отменяется,
ей понравилось. На какое только время? Или, может быть, они это нарочно, для
маскировки. Или взаправду?
Но как они поступят с нею?
Склонившись над столом, они, втроем или вчетвером, недолго посоветовались. Блондин с
мягкими, рассыпавшимися на голове волосами что-то возразил, главный выругался; кто-то
загадочно произнес: "Не здесь и не сейчас", и они быстро договорились. Начали вылезать
из-за стола, разбирать какое-то имущество, оружие.
- А Нюрку? - спросил один, когда они густо затопали по полу, направляясь к выходу.
Главный от порога бросил с намеком:
- Нюрку ты уж сам...
Она мало что поняла из их туманных слов и намеков и думала только, как ей отсюда
выбраться. С каким-то Орлом ей совсем не хотелось встречаться, и она подумала, что,
может, это к ней не относится. Но, по-видимому, отнеслось.
- Ну, марш! - негромко скомандовал один, высокий и поджарый, с каким-то
болезненно белым даже в хатней темноте лицом. - На выход!
Человек восемь партизан один за другим направились к двери; она со своим конвоиром
выходила последней. Но куда? Уж не расстрелять ли ее они надумали? И что же ей
делать? Кричать?
- Нюрка, - окликнула она с порога. - Скажи им...
- Ничего не знаю, ничего не слышала, - донеслось из-за печи. Похоже, Нюрка
окончательно сдурела или была сильно пьяной. Больше за нее заступиться тут было
некому.
Но во дворе ее еще не расстреляли - вместе со всеми повели за околицу, к кладбищу.
Партизаны, хотя и были выпивши, живо передвигались впотьмах. Следом за ней с
винтовкой на плече шел тот, белолицый. Уже возле самого кладбища она со всей
отчетливостью осознала, что с ней происходит, и остановилась.
- Что? - тотчас остановился и ее конвоир.
- Я никуда не пойду. У меня дома ребенок...
- Она не идет, - тихо, но выразительно сказал кому-то конвоир.
- Что значит - не идет? Не знаешь, что делать, если не идет? - глуховато донеслось из
сырых мглистых сумерек.
- Есть, понял. Слышала? - переспросил конвоир и скинул с ремня винтовку.
Она поняла - эти не шутят, и вяло потащилась знакомой песчаной дорожкой - прочь от
села.
- Шире шаг! - подогнал сзади конвоир, добавив по-немецки: - Шнэль. Шнэль -
поняла?
Ну, что ей было делать - отказаться идти, так, наверно, действительно он бы ее
пристрелил и с облегчением догнал остальных. Она чувствовала это, но разумом не могла
постичь - как же так? Это же - свои, не немцы и даже не полицаи, говорят почти понашему
либо немного по-русски. А один даже узнал ее. Неужели они решатся ее убить? И
за что? Что плохого она им сделала? Заступилась за своих деревенцев, потому что сами
они за себя заступиться не могут? Боятся. Да и деревенские - разве враги им? Свои же,
как они говорят, советские люди, за которых партизаны проливают кровь.
Но она уже знала, что говорить они умеют красиво. Всегда говорят правильно, а
поступают наоборот. Такова уж их большевистская логика. Их большевистская политика
- тоже.
Между тем они прошли и мимо кладбища, которое группкой сосен с едва приметными
внизу крестами встретило и проводило женщину в ее скорбном пути. С темного неба все
моросил докучливый дождик, ее платок и плечи под жакетом стали совсем мокрыми. Но
она не ощущала большого холода - ее донимала обида: за что? Возможно, из-за того
блондина, который узнал ее в хате? Может, он припомнил ее репрессированного мужа, с
которым она вместе работала в школе? Если так, то она совершила непростительную
глупость, и ей наверняка будет худо. Теперь они не простят ей ее мужа-нацдема, которого
давно уже нет на свете. Зато обнаружилась его вдова, с которой можно поступить как
хочешь. Не защитит никто. Тем более, если она сама прибежала к ним в руки. Кажется,
только теперь она поняла это. Но что пользы от запоздалого понимания? Запоздалый
разум никого не учит. Разве что таких дур, как она. Уж, кажется, мог бы научить
наглядный урок ее отца, из-за своего альтруизма принявшего мученическую смерть. Но не
научил, и теперь ее ждет расплата. Потому что за ошибки приходится расплачиваться...
Но почему за нее должен платить ее Владик, который в восемь лет останется сиротой?
Младенцем остался без отца, а теперь - и без матери. И что она натворила! Пожалела
Алену, нашла время для жалости. Хотя Алена, может, еще и вывернется, а у нее, чтобы
выжить, шансов все меньше - не хватило характера. Не убереглась. Но в такое страшное
время иначе, видно, нельзя. Иначе ей не дано, не позволяет душа.
Но у мужа ее, Афанасия Петровича, душа, пожалуй, была иная - трезвая, без
сантиментов, и также не уберегла человека. Хотя тогда они и не думали, чтобы уберечься.
Тогда они были по-детски уверены в святой справедливости своего дела, за что и
поплатились....
Они уже вошли в лес, когда сзади их догнал тот, что задержался в хате с Нюркой. Что он
там делал это небольшое время, оставалось загадкой. Но их командир, должно быть, знал
чтоґ, и, когда догнавший поравнялся с ним, впереди послышались их короткие,
малопонятные реплики: "Ну, порядок, лады!" И все. Может, они убили и Нюрку,
ужаснувшись, подумала учительница. Но за что?
А за что ее волокут неизвестно куда сквозь дождливую ночь?
Они шли извилистой дорожкой, петлявшей в темени хвойного леса. При хорошей погоде
здесь было красиво. Летом учительница ходила сюда за ягодами - вместе с Владиком и
деревенскими бабами. Бабы старались казаться веселыми, даже пытались петь. Правда, не
все, некоторые сразу начинали плакать. Тогда в их окрестностях было еще тихо, о
партизанах не было слышно. Это позже, к осени появились их первые отряды. Или
набрались из местных, или пришли откуда, из менее удобных мест. Наверно, здешние
места показались им более подходящими. Действительно - сухой хвойный лес с
пригорками, большое болото рядом. Город далеко, а вокруг - малые и редкие
деревеньки, среди которых Подлесье, может, самое большое - тридцать дворов. А тут
наступила осень с ненастьем и холодами, вот и потянуло партизан ближе к жилью. А где
партизаны, там и каратели - полицаи, гоняются друг за другом. Мирные люди между
ними, под огнем с обеих сторон...
Как только в окрестных лесах появились партизаны, довоенная политика репрессий
возобновилась с прежнею силой. Днем зверствовали оккупанты с их помощниками -
полицаями, а по ночам их сменяли люди из леса. Особенно досталось деревенцам, когда в
недалеком урочище Козлы обосновался какой-то отряд особого назначения под названием
"Буран" или "Ураган". Эти "буранцы-ураганцы" еженощно шастали по деревням, когонибудь
хватали и расстреливали. В Подлесье расстреляли трех мужиков - двоих,
говорили, за то, что не хотели отдать кожухи, которые нужны были самим на зиму.
Застрелили также подлесного старосту, неплохого пожилого человека, которого сами
подлесовцы выбрали старостой на общем собрании. Тот очень не хотел, отказывался, тем
более что его сын служил в Красной армии. Но по слабости характера вынужден был
согласиться, и вот получил пулю в лоб.
И без того страшная жизнь под оккупацией стала еще страшнее, довоенный террор
усилился. Пошел слух, что партизаны будут карать всех колхозников, которые стали
единоличниками и разобрали из колхозов прежнюю свою землю. Это считалось
преступлением против государства, которое недавно еще эту землю обобществило и
отдало колхозам в их вечное пользование. Но не колхозникам. Тут у партизан и немцев
было полное единодушие, так как и немцы стояли за нерушимость колхозного строя.
Крестьяне, однако, не послушались ни тех, ни других, потому что крестьяне хотели жить.
Крестьяне хотели жить, но именно жить им и не давали все власти - советская,
оккупационная, партизанская. Если не война, так революция, или классовая борьба, или
коллективизация и ликвидация врагов народа. Спокойной жизни в стране учительница не
помнила ни одного года.
В школе, куда они приехали после окончания Полоцкого педтехникума, только еще
начинали обучение на белорусском языке, учителей-белорусоведов не хватало... Ее отец,
сельский учитель, еще с дореволюционных времен преподавал математику, кроме
которой не хотел знать ничего другого. Молодой преподаватель истории и
обществоведения, партиец и активист Афанасий Петрович взялся еще и за белорусский
язык и литературу, за которые не хотел браться никто. Учителя чувствовали шаткость
политики белорусизации, лицемерное отношение к ней большевиков. Некоторые
белорусизацию сравнивали с НЭПом и предсказывали ей скорый и неизбежный крах.
Афанасий Петрович, когда они уже поженились, как-то сказал ей, что также немало
сомневался, но взялся именно потому, что другие отказались, а учить детей было
необходимо. Он видел в этом свой долг народного интеллигента, ибо, чтобы развивать
народную культуру, нужно было владеть национальным языком. Возможно, именно за это
его отношение к своему долгу она и полюбила этого человека, чтобы потом стать его
женой.
Его служение национальной культуре, как и предвидели умные люди, продолжалось
несколько считанных лет, полных вражды, насилия, репрессий со стороны власти,
которая, как всегда, декларировала одно, а на практике делала другое. Однажды весной
Афанасия Петровича зачислили в нацдемы и арестовали. Арестовывали не дома и не в
школе - в числе троих других, униженных и оболганных, взяли во время осеннего
учительского совещания, в зале, украшенном кумачовыми лозунгами и портретами
Ленина-Сталина.
Она думала, что сойдет с ума из-за дикой несправедливости, писала и жаловалась, куда
только можно было - от сельсовета до ЦИКа и товарища Червякова, да все напрасно.
Итогом ее хлопот стало скорое исключение из комсомола. Заведующий районо однажды
сурово повелел ей отказаться от мужа, иначе он не будет иметь возможности оставить ее в
школе. Она долго колебалась, тянула с этим отказом, пока сам заведующий однажды и
навсегда не исчез со своей квартиры. Никто не видел, как он исчез, но никто его и не
искал. Отец тогда ей сказал: как ты можешь отказаться от человека, который является
отцом твоего сына? Что тебе скажет сын, когда станет взрослым? Вообще она тоже
готовилась к аресту, договорилась с подругой насчет Владика, но подругу арестовали
раньше, а она осталась. Спасло ее, как она считала, то, что она преподавала русский язык,
и никогда - белорусский. После ареста Афанасия Петровича преподавать белорусский
было некому, два года он не преподавался в школе. Учителя боялись браться за него, как и
за белорусскую литературу тоже. Не было никакой гарантии, что через месяц или через
год тебя не объявят националистом, врагом народа. Только одна учительница - еврейка
Римма Борисовна на это согласилась, в белорусские националистки зачислить ее было
трудно. До самой войны она преподавала в местечковой школе белорусский язык, и
предвоенное поколение местечковцев пошло на войну со знанием родного языка,
усвоенного от белорусоведа-еврейки. Сама же Римма Борисовна легла в общую могилу на
окраине местечка, где в один день и час были расстреляны все местечковые евреи. И
среди них - один нееврей, старый учитель математики Станислав Альбертович - ее
отец, дед ее Владика.
Их опустевшую с начала войны местечковую школу сперва отобрали для размещения
полиции, а потом она и вовсе сгорела, должно быть, подожженная партизанами. Тогда
две учительницы с согласия властей открыли небольшую школку в частном доме, куда
взяли на работу и ее. На этот раз она преподавала белорусский язык, русский преподавать
запрещалось. Новый предмет давался ей легко, ребята хорошо усваивали знакомые с
детства языковые правила. Литература даже показалась ей интересной, и она начала
обучение с поэзии Максима Богдановича, его "Пагони". Немецкие власти почти не
интересовались школьными делами, но все же школа кому-то стала поперек горла.
Однажды утром ее приятельницу-учительницу нашли на пороге квартиры с перерезанным
горлом. Тут же валялась записка с угрозой, что такая участь настигнет и остальных
"училок", которые прислуживают немцам. Школу пришлось оставить, она боялась за
Владика, который начал там учиться. Но без работы жить в местечке было невозможно, и
однажды, собрав в старый баул свое барахлишко, она на попутной телеге отправилась в
дальнюю деревню Подлесье - к бабке. Тут она намеревалась пересидеть войну, а там,
думалось, будет видно...
Должно быть, за полночь дождь перестал, но с ним закончился и бор, дальше пошло
мелколесье - березняк с ольшаником. Впереди вся группа остановилась, подождали ее с
конвоиром, и, когда они подошли, главный сказал:
- Клопов, поведешь один. Понял?
- Ну, - ответил ее конвоир.
- Прямо к командиру. Понял? Только не баловать мне по дороге. Понял? А то командир
тебе х.. отрубит...
На это конвоир не ответил, лишь шморгнул простуженным носом.
Группа пошла дальше лесной дорожкой, а они вдвоем свернули на какую-то тропинку
или, может, просто в заросли, влезли в мрачную хвойную гущу, где ничего не было видно.
Ее конвоир упорно пробирался вперед, и она старалась не слишком отставать. Как-то
даже подумала: а не броситься ли куда в сторону и удрать? Но, должно быть, здесь не
удерешь - догонят. И она так же пробиралась в зарослях, пока наконец они не выбрались
на какой-то лесной прогал. Здесь идти стало легче, вроде посветлело вокруг, вблизи стали
различимы березки с редкими сосенками между ними. И она подумала: а может, и
хорошо, что ее поведут к какому-то командиру, уж она ему скажет! Пускай потом и убьют,
но она скажет, что накопилось у людей за эту ужасную войну. Потому что кто же еще тут
им скажет? Такие, как Алена, умеют лишь плакать. Вообще мы только и можем, что
плакать, ныть да рыдать. Обычно, когда уже поздно, когда покойник - в гробу. Нет
чтобы раньше, хотя бы разозлиться и выругаться, как умеют ругаться некоторые, особенно
набравшись этой вонючей самогонки. Нет, видно, соплячки мы, бабы, да и мужики тоже...
Я им скажу, что нельзя так воевать, как они воюют. Сплошь на народной крови. Им-то
легко, они в лесу и с оружием, они себя защитят, да еще потребуют помощи от людей. А
кто подумает, каково людям? После их рейдов, диверсий и подрывов, когда налетят
каратели да полиция? Они укроются в дальних лесах, за болотами, а где укрыться людям,
если кто и уцелеет? Хорошо, если выручит лес, но в лесу долго не выживешь, и в лесу
нужен хлеб да крыша над головой. А деревни превращаются в руины и пожарища. Вокруг
все горит, рушится, зарастает крапивой. Для чего тогда и победа. Победа на кладбище.
Возможно, это и слишком по-обывательски, по-простому, без учета их хитроумной
военной стратегии. Но в этом - горькая народная судьба, жизни тысяч малых, старых и
женщин, - кто обратит внимание на их горе? На их слезы и кровь. Похоже, никому нет
дела до их страданий - ни немцам, ни полицаям, и партизанам - также. Этим только бы
воевать, убивать друг друга, получать награды да угождать начальству. Одна надежда на
Господа. Однако Господь далеко. Во всей мерзости на этой земле не разобраться и
Господу...
Если подумать, так станет понятно, что прежде всего они заботятся о себе, все эти
недавние секретари, партийцы, малые и большие чины от власти, бесконечное число их
помощников. Из уютных кабинетов они вынуждены теперь перебраться в лесные
землянки, потому что нагрешили за двадцать пять лет и испугались возмездия. Впрочем,
испугались напрасно, возмездия могли избежать, если бы решились вовремя
переметнуться к немцам. Многие и переметнулись, и снова заняли прежние кабинеты.
Иным же, видать, не хватило решимости, пришлось уйти в лес, чтобы избежать гибели. Но
за что гибнет неразумная зеленая молодежь, которая также стремится в лес? Защищать
комсомол? Или советскую власть?
А дома у их родителей отбирают последних коровок.
Но что делать и молодежи, для которой так сужен выбор - либо в полицию, либо в
партизаны. Жуткий выбор между гибелью и смертью. Потому что те, что оказались с
немцами, точно погибнут - уж немцы защищать их не будут. А в партизанах, может, кто
и уцелеет - не в том ли их скрытый, подсознательный расчет? Это вполне возможно,
поэтому комсомол и партия тут ни при чем. Всем хочется жить, вот в чем дело.
От мокрых ветвей в лесной чаще насквозь промок ее тонкий жакет, юбка, которая то и
дело липла к мокрым коленям, мешая идти. Похоже, она теряла последние силы, так
устала за ночь и думала: ну где же, наконец, их лагерь? Но до лагеря пришлось еще
перейти осоковатое болото, где ее дырявые ботинки набрали холодной воды. Далее она
так и шла - звучно хлюпая в них ногами. Наконец выбрались на какой-то сухой
пригорок, прошли между высоких сосен, и она увидела впереди людей. Как раз начало
светать - робко, неуверенно начиналось туманное утро. Ужасная ночь, похоже,
кончалась. Что принесет ей этот новый осенний день?
Из-за пригорка послышались негромкие голоса, где-то заржала лошадь, повеяло низким
сырым дымком, - похоже, здесь было какое-то стойбище. На них уже обратили
внимание, кто-то окликнул конвоира, который спросил хромавшего партизана о каком-то
Кандыбине. Партизаны по одному и группами бродили среди редких сосен, шли за
пригорок, но конвоир туда ее не повел, сказал: "Садись". И она опустилась на землю,
спиной к шершавому комлю сосны. Тем временем почти рассвело, низом от болота плыл
холодный туман, который здесь, на пригорке, смешивался с низкими космами дыма. Дым
и туман стояли в ветвях неподвижных сосен, ветра не было вовсе. Где-то поблизости
готовили, в лесу непривычно пахло вареным мясом. Ее конвоир все чаще начал
поглядывать в сторону пригорка, похоже, утратив интерес к арестованной. А она совсем
окоченела от стужи, ноги и плечи под мокрой одеждой озябли так, что недоставало силы
дрожать. И она не дрожала. Она съежилась, сжалась и терпела. Не знала только, надолго
ли хватит ее терпения. Она начала думать про Владика, который, должно быть, еще спит,
а что будет, когда проснется? Как обычно, сразу побежит за шкаф, к ее кровати, а ее там
нет. Не найдет и во дворе, на огороде... Бедный, несчастный мальчик! За что ему все это...
Может, через час или больше между сосен из-за пригорка показались двое: один молодой,
с автоматом на ремне, а другой, похоже, без оружия, в черной, сбитой набекрень кубанке.
Не подходя близко, тот, в кубанке, издали крикнул конвоиру:
- Веди сюда!..
Она поняла и встала, едва снова не упав на затекших ногах. Втроем они повели ее куда-то
в сторону от пригорка, где в редких зарослях можжевельника горбился какой-то холмик
- шалаш, что ли. Но это был не шалаш, а яма с брошенной на краю кучей елового
лапника, и тот, в кубанке, просто сказал:
- Лезь. Там не глубоко.
Она неловко спустилась на дно сухой и песчаной ямы, оказавшейся ей по плечо, невольно
подумала: ну чем не могилка? Сухая, уютная...
- Садись и сиди, - незлобиво приказал все тот же, в кубанке, наверно, здесь старший.
Вдвоем с ее конвоиром они пошли за пригорок. Парень с автоматом остался, судя по
всему, ее стеречь.
Она села на дно, боком прислонилась к песчаной стене ямы, в мокрых рукавах жакета
сцепила настывшие руки. Она хотела только согреться и думала, сколько ей здесь сидеть.
Но если посадили в яму, так, наверно, посидеть придется. Часовой наверху с кем-то тихо
переговаривался, и она, напрягая слух, услышала обрывки разговора - поехал... когда
приедет... а хер его знает... Торчи тут с ней...
Ясно, она для них - не большая радость, явилась во внеурочный час, и вот надо ее
стеречь. Да и тот, длинный ее конвоир, тоже всю ночь не спал, караулил, вел. Бедный
партизанчик, с благодушной иронией вспомнила она и не в лад с прежними мыслями зло
подумала о немцах - что натворили! Какое замешательство произвели в людях. Конечно,
собственных сил оказалось маловато, набрали пособников, благо было из кого.
Обиженных прежней властью хватало, о том позаботились большевики, все предвоенные
годы по существу готовившие кадры для оккупации. В общем, поступили вполне
предусмотрительно, иначе с кем бы теперь воевали эти партизанские отряды? Немцы
далеко - за тысячу верст в Германии или за столько же на Восточном фронте. Эти же
оказались как раз под рукой, близко и все знакомые. Бывшие свои, что во всех отношениях
удобно. Кроме разве морального. Но в войну мораль значит ничтожно мало. Тем более
для безбожников.
Наивные немецкие руководители (если только наивные), по-видимому, полагают, что
жестокостью запугают, что партизаны в конце концов сжалятся над безвинным
населением - перестанут подрывать, саботировать и сжигать. Плохо, однако, оккупанты
их знают: эти никогда никого не пожалеют, жалость - не их религия. Их религия -
беспощадность.
Кровавое, очумевшее от крови племя. Не остановятся, пока не перегрызут горло - и
врагу, и друг другу.
Какое-то время спустя она вроде согрелась в песчаной яме. Или, может, свыклась с
туманом и стужей. Стараясь не двигаться, изредка поглядывала вверх, на край ямы, где
раза два встретила любопытно-испуганный взгляд парня-караульщика. Хотела даже
окликнуть его, да не решилась, потому что тот всякий раз торопливо прятал голову за
краем ямы. Показалось, это был дурной знак. Так боятся в деревне покойника или того,
кто уже на краю жизни. Словно караульщик что-то уже знает. Либо чувствует. Печально
было ей это обнаружить.
К своему удивлению, она теперь не очень боялась и, должно быть, особенно плохого и не
чувствовала. Все же, хотя с ней и происходило что-то малоприятное, но вокруг были
привычные люди, говорили на знакомом языке, и она могла им сказать, что хотела. Она
уже знала, что предчувствие в определенные моменты как бы отключается и может даже
здорово обмануть человека. Как в случае с ее отцом, учителем математики, в его
последнее в жизни утро. И тогда до последнего часа ни он, ни она не предчувствовали
ничего особенного, не видели угрожавшей ему опасности. Опасность в то утро нависла
над извечными жителями этого местечка - евреями. Отец же был белорус, чего было за
него бояться?
Отец в то время редко выходил из дому, обычно сидел у окна с немецкой книжкойучебником,
освежал полузабытые знания немецкого языка. В местечке же творилось
невообразимое - извечных его жителей выгоняли из их убогих жилищ, собирали на
рыночной площади, чтобы куда-то вести. Имущество приказано было оставить в
распоряжении полиции, взять с собой только деньги и ценности, теплую одежду и еды на
три дня. Никто ничего толком не знал, но люди считали, что если на три дня, то повезут
далеко, возможно, на работу в Германию. Некоторые, правда, предчувствовали, какая это
будет Германия. Вечером накануне из района приезжал знакомый отца, который сообщил
шепотом, что там за старым кладбищем роют большую широкую яму - для кого бы
только? Но для кого, теперь можно было догадаться. Евреи, однако, не хотели
догадываться, потому что трудно было представить, чтобы такое было возможно - без
вины и суда убить столько невинных людей. И с утра старые и малые, женщины, парни и
девчата с котомками за плечами, с плачем и отчаянием, гонимые пьяными полицаями,
шли на базарную площадь. Там же находился и уже известный местечковцам комендант
района по фамилии Функ. На объявлениях, наклеенных на углах синагоги, он именовался
также доктором Функом, что вчера вызвало доброжелательный отклик отца, всегда
уважавшего образованность. Об этом он как-то мимоходом заметил дочери, которая,
занятая домашними делами, не обратила на то внимания.
Она еще спала на диване с Владиком, когда на рассвете к отцу постучал их квартирный
хозяин - кузнец Ицик Каган. Он пришел проститься с многолетним квартирантом и со
слезами высказывал ему свою благодарность, божился, что старался его ничем не
обидеть, а если что и было не так, то пусть товарищ учитель простит, потому что больше
им на этом свете не встретиться. Отец с обросшим щетиной лицом молча выслушал его,
обнял дрожащими руками, а когда тот вышел, решительно обернулся к щкафу, откуда
достал свой старосветский сюртук, взял узорчатую палочку, которая с царских времен
стояла в шкафу за одеждой. Почувствовав намерение отца, дочка вскочила с кровати и
бросилась к нему - отец, не иди, не иди, отец!.. Тот сурово так взглянул на нее - почему
не иди? И застыл, ожидая ответа. Но что она могла ему ответить, что она знала, кроме
того, что запоздало почувствовала. И отец, без шапки, с непокрытой седой головой, пошел
- во двор, через калитку на брук и скрылся за углом кузницы. Больше она его не видела...
Уже потом люди рассказали, что отец подошел к коменданту, который в окружении
полицейских помощников стоял на площади, и поклонился, чего никогда прежде не
делал. По-видимому, комендант не сразу обратил на него внимание, - он принимал
рапорта подчиненных, которые сгоняли и пересчитывали в колоннах евреев. Потом,
вероятно, заслышав знакомую речь, с интересом на потном багровом лице обернулся к
отцу. Что тот говорил ему, люди не поняли либо недослышали, но рассказывали, что
старик говорил много, словно даже отважился спорить с немцем. Чем-то он рассердил
коменданта, потому что тот скоро начал кричать. Будто бы и учитель что-то выкрикнул.
Одни говорили, что крикнул: Сталин, а другие - Гитлер, а возможно, и то и другое
поочередно. Тогда старший полицейский, бывший милицейский начальник, ударил его по
голове палкой, которой в то утро избивал евреев, и отец упал. Он лежал на земле, не
двигаясь, и никто не подходил к нему, наверно, он там и скончался. Уже мертвого, его
бросили потом на подводу, где лежало несколько тел тех, кто не выдержал последних в их
жизни испытаний. Спустя немного времени печальная процессия местечковых евреев
начала свой скорбный путь к общей огромной могиле на окраине районного центра, возле
которой с наведенными пулеметами дожидалась немецкая эйнзатц-команда. Когда все
было кончено, сверху на тела расстрелянных евреев бросили белорусского учителя. Потом
полицаи пустили слух, будто и он оказался евреем и по собственной воле предпочел эту
яму. А теперь вот и она, его единственная дочь - в неопределенном ожидании, может,
такой же судьбы. Наверно, оказалась не умнее отца. Может, весь их род оказался с какимто
генетическим браком, нарушившим элементарный механизм самосохранения. Но без
врожденного инстинкта самосохранения может ли существовать особь, человек, да и
нация в целом? Разве что до определенного критического момента. Похоже, для нее такой
момент наступил.
А вообще она не ощущала в том окончательной уверенности, хотя и давно готова была ко
всему. Понятно, что с генетическим браком долго не выжить. А тот брак в ее случае есть
не что иное, как банальная человеческая глупость. Сколько о том рассуждал ее отец,
который всегда остерегался в поступках и высказываниях, сторонился политики и
рискованной дружбы, и вот - не уберегся. Сам старый наивный дурак. Выходит, однако,
и дочь не умнее.
Она снова вроде уснула и очнулась от громких мужских голосов, послышавшихся где-то
поблизости. Кто-то кому-то - не ее ли караульщику - издали крикнул, что приехал
Орел, едет сюда. Караульщик спросил: вытащить ее или нет? На что тот ответил: еще
подожди!
Эта новость сразу разогнала ее сонливость и вызвала тревогу: начальство могло отнестись
к ней по-разному. Но вряд ли с добром. Если посадили в яму, то что-то задумали, потому
как яма - вроде преддверие могилы. Но пусть! Пусть и Орел, если он большой здесь
начальник. Уж начальству она выскажет все. Все и обо всем, пусть знает...
Начальник появился неожиданно и близко, им оказался всадник. Из ямы она сначала
увидела оскаленную пасть его вороной лошади, на которой живописно восседала
крутоплечая литая фигура с усатым, словно у Буденного, лицом и решительным голосом
человека, обладавшего властью. Красиво описав на лошади круг возле ямы, он тем
временем продолжал с кем-то начатый не здесь разговор.
- Где взяли? Или сама прибилась?
- Учительница из Подлесья, - негромко ответил кто-то поблизости.
- Молодая?
- Смотрите сами. Зайцовский, вытяни...
Парень-караульщик подскочил к яме.
- Давай руку!
Она подала руку и, обрушивая рыхлую землю, неуклюже выбралась на поверхность.
Напротив на вороном жеребце с насмешливой улыбкой глядел на нее Орел. Наверно, в
самом деле это был сам Орел, большой начальник, по-мужски решительный и красивый.
И она вдруг смутилась под его оценивающе-взыскующим взглядом; сразу было видать, что
такой мог все - и убить и осчастливить. Учительница остро почувствовала собственную
перед ним незначительность, несомненную ущербность от своего непривлекательного
затрапезного вида - в мокром, заношенном жакете, измятой юбке, с перепачканными
грязью ногами в дырявых башмаках.
- Не красавица! - сурово насупясь, объявил Орел и нетерпеливо дернул поводьем.
Жеребец красиво сделал полный поворот на месте.
- Учительница, - вроде как виновато сказал другой, и она вдруг узнала в нем
мягковолосого блондина, что сидел за столом у Нюрки. Он был все в том же немецком
кителе с густым рядом оловянных пуговиц на груди.
- А мне один хрен! - сердито объявил Орел. - Мне молодую надо. Эта не пойдет.
Не в лад с собственным настроем учительница вдруг смутилась - все-таки слышать это о
себе из уст красавца мужчины было не очень приятно. И ей стало обидно за утраченное
женское обаяние, которое она когда-то даже ценила в себе. Но, может, и лучше, тут же
подумала она, может, скорее отпустят домой...
Орел отъехал на своем жеребце поодаль, с ним отошел от ямы ее знакомец. Они там
поразговаривали недолго - Орел в седле, а его собеседник снизу, задирая вверх голову...
Потом всадник куда-то поскакал между сосен, блондин степенным шагом подошел к яме.
- Эту обратно, что ли? - спросил караульщик. С виду он был совсем еще мальчишкашкольник
- малый, в подростковом пальтишке, с шеей, обвязанной шерстяным вязаным
шарфом.
- Подожди, - мягко сказал блондин. - Иди вон за кустики, покури...
Парень послушно отошел в можжевельник, а этот устало опустился на траву возле ямы.
Она все стояла, вглядываясь в его лицо и стараясь вспомнить: где его видела? А что до
войны где-то видела, это было точно.
- Смотришь, не узнаешь? А я сразу узнал. Ты ведь - жена Подберезского?
- Была, - не удивившись, сказала она.
- Ну вот... А мы с твоим Афанасием вместе учились. На выпускном снимке наши фото
рядом. Наверно же, видела?
Она вдруг все вспомнила. Действительно, на большой групповой фотографии
преподавателей и выпускников рабфака рядом с фотографией мужа был этот
блондинистый парень с рассыпавшимися на голове волосами и хорошим приветливым
взглядом. После ареста Афанасия фотографию забрали в НКВД, и она больше ее не
видела. Теперь смотрела на этого человека и не знала, что сказать - радоваться или
горевать? И покорно-молчаливо стояла перед ним на краю ямы.
- Садись, чего же стоять? - добродушно разрешил он и поднял с земли сухую ветку. -
Поговорим...
Учительница села, не выбирая куда, зябко подобрала под себя настывшие грязные ноги.
- Я тут за начальника разведки и контрразведки, - тихим голосом сообщил человек. -
Хотели тебя в гарнизон внедрить. Там ведь бывшие нацдемы, сработались бы...
Она молча удивилась - услышать о себе такое никак не ожидала.
- Я не нацдемовка...
Человек переломил пополам и отбросил в сторону сухую ветку, подобрал из травы
другую.
- А ты не отнекивайся. Нацдемы - не такие уж и плохие люди... Афанасий же твой был
нацдем?
- И Афанасий им не был. Доносы все...
- Доносы - это плохо. Хуже, чем тиф... От тифа вылечиться можно, а доносы до смерти
потянут.
Это правда, молча согласилась она. Разве не доносы погубили ее Афанасия? Да и ей
испортили немало крови.... Но вот отца доносы вроде обошли, никто о нем не мог
написать скверного слова. Он так остерегался национализма, а вот тоже...
Ее собеседник, похоже, чувствовал себя усталым, сидел в сырых, отмытых в болотной воде
сапогах и вяло продолжал разговор. По всему было видать, что разговор этот не слишком
интересовал его, пожалуй, он просто тянул время, изредка поглядывая на большие
наручные часы.
От пригорка с ямой шел вниз пологий лесной косогор, с разбросанными на нем
можжевеловыми кустиками, ниже росло несколько хилых, с поредевшей листвой березок.
Выше, на пригорке меж сосен иногда появлялись люди, но близко к яме не подходил
никто, все вроде сторонились ее. Поднявшийся ветер уже разогнал дым от костра, вокруг
неспокойно шумели старые сосны. Время, вероятно, близилось к вечеру.
- Вы отпустите меня домой, - сказала она. - Там сын у меня. Один.
От этих ее слов начальник будто встрепенулся на траве, в его усталом взгляде, похоже,
мелькнуло понимание.
- Сын? И у меня был сын. Да не стало, - сказал он. - Война...
- А жена? - неожиданно для себя спросила учительница.
- И жена, - вздохнул начальник. - Была...
- А этот Орел ваш - не местный? - спросила она, чтобы не молчать.
- Присланный, - просто подтвердил он. - Но это кличка - Орел. Лесной псевдоним.
Как я, например, - Жуков. А в самом деле Петюкевич. По паспорту.
- А зачем так? - спросила она.
- Так полагается. Для конспирации.
Она немного задумалась, пытаясь понять смысл сказанного. Впрочем, тут и понимать
было нечего: к чему конспирация среди своих, с какой целью? Если делать добрые дела,
то какая надобность прятаться за клички? Иное дело - если бесчинствовать. Тогда
приходится изворачиваться. Чтобы не нашли, не разоблачили. Свои или немцы - кому
как придется.
Петюкевич-Жуков вроде незаметно для нее опять взглянул на часы - и ей совсем
сделалось не по себе от предчувствия самого плохого. Только появилось что-то светлое в
разговоре с человеком-начальником, как вдруг все исчезло. Было очевидно, что он тянул
время, чего-то выжидая. Может, сумерек, что ли?
- Националистов мало осталось, - тем временем вяло рассуждал начальник разведки.
- До войны всех подобрали. А теперь и работать не с кем. В разведке. Большевикам же
немцы не доверяют...
- Разве не доверяют? - сказала она. - А могли бы. Не большая разница.
- Разница не малая, - рассудительно возразил начальник. - Во-первых, идеология.
Потом - язык. Это у евреев с немцами почти один язык, отлично понимают друг друга.
- Но почему же партизаны не защищают евреев? Недавно еще так защищали. От
антисемитизма.
- А зачем защищать? Злее будут, начнут бороться. А то привыкли, чтобы за них другие
кровь проливали... Так и крови не хватит.
Гляди, как поворачивает! - молча удивилась учительница. Похоже, антисемит, однако...
- Ладно, не будем об этом, - сказал он и внимательно посмотрел в кусты, где,
затаившись, сидел ее караульщик. И она подумала, что действительно, этой темы ей
лучше не трогать.
Впрочем, она и не трогала ее, никогда о том не говорил Афанасий Петрович, другие
хорошие ребята, белорусские интеллигенты, которые искренне добивались хорошего для
всех людей: белорусов, поляков, евреев. Может, они и были националисты, но сперва
являлись демократами. Уж не за этот ли их демократизм многих и лишили жизни, а ее,
как только она решилась что-то сказать, посадили в яму? Словно расслышав ее мыслизаботы,
Петюкевич сказал:
- Да, знаешь... Если бы не твой муж, может, тебя бы и отпустили. Орел - русак, в наших
делах он не слишком... принципиальный. Но если националисты... Тогда другое дело.
Что они цепляются с этим их национализмом? - почти в отчаянии подумала
учительница. Какая она националистка? Разве потому, что пошла просить за Алену да
сказала о всех деревенцах? А если бы не пошла, сидела взаперти, как другие, тогда кем бы
она стала? Советской интернационалисткой? Но она же крещеная, и ей болит, когда
болит людям. Это им не болит ничего, кроме собственной боли, а кожа у них толстая.
Кабанья кожа.
Издали из можжевельника, уже не прячась, поглядывал в их сторону парень-караульщик,
и она смешалась, подумав: кто ее будет расстреливать? Этот Петюкевич-Жуков или тот
парень? Очень не хотелось, чтобы это делал парень. Все же она столько лет проработала
учительницей, чему-то, наверно, научила этих парней. Да иные учили другому, и теперь
один из этих учеников будет ее расстреливать.
- Не могу ли я вас попросить? - обратилась она к Петюкевичу. - Чтоб хотя не трогали
сына. Малый еще...
- Ну, за сына не бойся... Сын за отца не отвечает, так что будь спокойна.
Как сыновья не отвечают за отцов, она уже слышала и знала, как это бывает в жизни. И ей
снова стало противно, подступала обида неизвестно на кого, и она спросила с
ожесточением:
- А вы не боитесь?
Петюкевич неопределенно хмыкнул и ответил почти по-философски:
- Кто не боится!
Она все поняла. Может, он человек и неплохой, рожден неплохой матерью, но он уже
сломлен. Он раб, невольник, который, чтобы выжить в этой паучьей схватке, губит других.
Как и они все. Или большинство. Возможно, в этом самое большое несчастье нации...
Жаль, что она - не националистка. Может, муж им и был, а она - нет. Она опоздала. К
большому ее сожалению...
- А вообще ты молодчина! - помолчав, сказал Петюкевич-Жуков и, наверно впервые,
внимательно посмотрел ей в лицо. - Мне бы жену такую.
- Какую? - почти с отчаянием вырвалось у нее.
- Такую, несломную. Чтоб не поддалась.
Спасибо, невольно мелькнуло в ее взбудораженных мыслях. Это был едва ли не
единственный, за многие годы услышанный ею комплимент. И от кого - подумать
только! Если все осознать да почувствовать, так можно сойти с ума. Может быть, и
хорошо, что для того у нее уже не оставалось времени. Ни жить, ни сходить с ума.
Недолго еще посидев у ямы, Петюкевич неторопливо поднялся, машинально отряхнул
рукой штаны сзади. Что-то поняв, к ним ближе подошел парень с автоматом на ремне.
Они ничего больше не сказали друг другу, но учительница все поняла и тоже встала.
- Что, здесь? В яме?
- Не здесь. Пройдем, прогуляемся...
Начальник разведки-контрразведки неспешным шагом пошел вниз с пригорка - в
сторону недалекого, с ольшаником, болотца. Учительница поняла его намерение и лишь
пожалела, что это случится в неудобном и некрасивом месте. Сызмала она не любила
таких сырых и темных, поросших ольхой зарослей, ее больше привлекали березки, сухие
боровые пригорки. Хотя чего уж было сожалеть, на что лучшее рассчитывать! Она
покорно шла сзади, рассеянно глядя на стоптанные каблуки Петюкевича, его кожаную
кобуру с немецким пистолетом на плетеном ремешке, который размеренно болтался на
тощем заду. За ней тихо шел парень-караульщик. Ну вот и все, думала она с давней
привычной скорбью. Все старалась что-то вспомнить, что-то понять для себя, может,
самое важное перед концом, и не могла поймать нужную мысль. Вот и все, вот и все -
взволнованно звучало в ушах, и даже не явился естественный в ее положении вопрос - за
что? Наверное, спрашивать о том было уже поздно, и она не спрашивала. Знала, ответа не
будет.
В сумерках раннего вечера они набрели на едва заметную внизу стежку, ведшую куда-то в
темный ольшаник. Петюкевич на минуту остановился, пропустил ее вперед. Она молча и
послушно прошла мимо него, все ожидая выстрела или, может, автоматной очереди сзади.
Но пока в нее не стреляли. И вдруг она подумала: а может, ее только пугают?
Испытывают? Последняя надежда вспыхнула в ней так ярко, с такой необоримой силой,
что она содрогнулась от радости. Она уже готова была оглянуться и засмеяться своему
открытию, как именно в этот момент в ее затылок грохнуло. Свет в глазах сразу погас,
ольшаник опрокинулся, она упала.
Но скончалась она не сразу - остатком сознания еще поймала где-то вблизи знакомый
мужской голос:
- Оттащишь куда со стежки. Подальше, в болото...
Одна ночь

1

"Юнкерсы" налетели внезапно.
Их тонкохвостые стремительные тени вынырнули из-за островерхих, разбитых минами
крыш и обрушили на город неистовый громовой рев. Оглушенный им, автоматчик Волока
замедлил бег, присев, втянул голову в плечи и на несколько секунд сжался под все
нарастающим визгом бомб. Вскоре, однако, сообразив, где спасение, боец метнулся на
забросанный мусором тротуар и очутился под чугунной решеткой, тянувшейся вдоль
улицы. Несколько долгих мучительных секунд, прильнув к раскаленному асфальту, ждал...
Бомбы разорвались за оградой.
Земля со вздохом, тяжело содрогнулась, тугая горячая волна ударила Волоку в спину, чтото
коротко и звонко звякнуло рядом, и сразу же улица, дома и вязы в сквере окутались
клубами серой пыли.
"Полутонные, не меньше", - подумал Волока, сплевывая песок. Вокруг по тротуару, в
сквере и на мостовой брякали обломки камней, шлепались слитки асфальта, взметнув
высоко в воздух, не спеша просеивалась туча земли, и в ней, медленно оседая, густо
мельтешила листва акаций. Где-то вверху простучал пулемет, тотчас от серого
исцарапанного осколками здания брызнула штукатурка, и большая, с бобовый струк,
желтая пуля, цокнув по камням, бешено завертелась на тротуаре. На очередном заходе
снова ревели пикировщики.
Надо было бежать дальше.
В сквере среди еще не осевшей пыли уже замелькали полусогнутые пропотевшие спины
бойцов, кто-то перескочил через решетку ограды и бросился на противоположную
сторону улицы. По темной латке на плече Волока узнал сержанта, командира отделения
из их взвода. Обрадованный, что впереди есть свой человек, боец вскочил и, пригнувшись,
пустился следом.
Сержант в несколько прыжков перебежал улицу и под новый рев пикировщиков нырнул в
подворотню. Волока же немного отстал. Позади грохнул взрыв, и когда он, запыхавшись,
влетел под спасительные своды подъезда, то от неожиданности едва не вскрикнул: со
двора прямо на него выскочили два немца. Волока споткнулся, шарахнулся было назад, но
и немцы тут, видно, не ждали его. Передний что-то бормотал заднему, на мгновенье в его
расширенных глазах блеснули испуг и удивление. В то же мгновение Волока, не целясь,
нажал на спуск - автомат содрогнулся от беспорядочной очереди, - немец выпустил из
рук карабин и упал лицом на мостовую. Его новенькая, меченная альпийской эмблемой
каска, громко звякая, криво покатилась по тротуару.
Куда исчез задний, Волока не увидел.
Вокруг грохотали взрывы, где-то со стоном рушилось здание, в подворотню хлынули
клубы рыжей кирпичной пыли. Волока пригнулся, перескочил через откинутую руку
немца, на которой еще дергались костистые с перстнями пальцы, и сунулся в настежь
раскрытую дверь. Внутрь и вниз тут сбегали ступеньки, в спешке Волока промахнулся
ногой и торчком полетел в темноту. Опережая его, в полумраке загремел его автомат.
Так боец очутился в подвале.
Тут было тихо и темно. Прохлада бетонного пола сразу охладила разгоряченное тело.
Потирая ушибленные колени, Волока прислушался, медленно встал, ступил раз, второй,
наклонился, отыскивая на полу оброненное оружие, и от неожиданности вздрогнул:
пальцы его наткнулись на что-то пыльное, теплое и, несомненно, живое. Волока как-то не
сразу сообразил, что это сапоги, которые тут же рванулись из-под его рук, и тут что-то
тупое и тяжелое ударило бойца в спину. Волока ахнул от боли, но не упал, а взмахнув
обеими руками, сгреб в темноте чьи-то ноги. Сознание пронзила догадка: немец!
Немец не удержался, свалился наземь, но руками успел охватить Волоку за голову. Иван
напрягся, пытаясь вырваться, но напрасно. Враг все ниже пригибал его голову и, шаркая
по полу подкованными сапогами, старался одолеть его. Но Иван, уже придя в себя от
испуга, уцепился за одежду немца и, нащупав подошвами опору, всем телом толкнул
врага.
- Ы-ых!..
Они оба тяжело рухнули на пол. Иван, задыхаясь от боли в подвернутой шее,
почувствовал, как что-то под ним хрустнуло. Он теперь оказался наверху и, перебирая в
темноте ногами, искал надежной опоры. Через минуту, а может и меньше, он с трудом
высвободил голову и, сделав сильный рывок, распластал немца на полу. Еще не совсем
уверенно, Иван почувствовал, что сильнее врага, только, видно, тот был проворнее или,
может, моложе, ибо не успел боец поймать в темноте его цепкие руки, как те снова
ухватили Волоку за горло.
Иван только крякнул от боли, в глазах блеснул желтый огонь. На минуту он обмяк,
отчаянно захрипел, а немец, извернувшись, перекинул в сторону ноги и очутился наверху.
- А-а-а! Сволочь! Ы-ых!.. - хрипел Иван.
Он инстинктивно вцепился в руки, сжимавшие его шею, пытаясь во что бы то ни стало
разомкнуть их, не дать цепким пальцам сдавить горло. После долгих судорожных усилий
ему удалось оторвать одну руку, но вторая тотчас сползла ниже и ухватила за воротник его
застегнутой гимнастерки.
Боец задыхался, Грудь распирало удушье; казалось, вот-вот хрустнут горловые хрящи,
помутилось сознание, и Волоку охватил испуг оттого, что вот так нелепо дает умертвить
себя. В нечеловеческом отчаянии он уперся в пол коленями, напрягся и обеими руками
резко вывернул в сторону одну, более мешавшую руку немца. Воротник гимнастерки
затрещал, что-то глухо брякнулось о пол, немец засопел; бешено зашаркали по бетону его
подкованные сапоги.
Волоке стало полегче. Он высвободил шею и, кажется, начал одолевать немца. На смену
отчаянию в сознание ворвалась злоба, мелькнуло намерение убить - это придало силы.
Барахтаясь и сопя, он нащупал ногами стену, уперся в нее и всем телом надавил на немца.
Тот снова оказался снизу - Волока, мыча от злорадства и ярости, наконец добрался до
его жилистой шеи.
- И-и-и-э-э! - мычал немец, и Волока чувствовал, что побеждает.
Его противник заметно сбавил напор и только оборонялся, хватаясь за ожесточившиеся
Ивановы руки. Волоке, однако, очень мешала сумка с дисками, которая попала под немца
и ремнем, как на привязи, держала бойца. Волока снова утратил опору, куда-то пропала
стена, ноги скребли по скользкому полу. Но он изо всех сил держался наверху и не
выпускал из рук немца, который вдруг захрипел, рванул Ивановы руки, раз и второй,
напрягся, стукнулся о бетон головой и неистово забился всем телом. Однако Иван
приналег плечом, удерживая пятерней горло, и сдавил.
В этот момент наверху что-то стряслось.
Оглушительный взрыв туго ударил в уши, в бездну рухнуло черное подземелье, сотни
громов и грохотов обрушились на людей. Удушливым смрадом забило грудь, болью
пронизало голову, спину, ноги, что-то навалилось и придушило... Волока инстинктивно
отпрянул от немца, вскинул над головой руки, беспомощно съежился, подставив обвалу
потную, побитую спину, и от боли сжал зубы.
Грохот, однако, скоро утих, но тело Волоки было сковано такой тяжестью, что нельзя
было шевельнуться, и только в сознании билась короткая удивленная мысль: "Жив!" Но не
было воздуха, и он задыхался от сернистого тротилового смрада, песка и пыли.
Почувствовав, что задыхается, Иван рванулся из уготованной ему могилы, невероятным
усилием что-то сдвинул с себя, хватил глоток воздуха и раскрыл запорошенные песком
глаза.

2

Удивительно, как он уцелел.
Вокруг уже не было прежней темноты, вместе с нею исчезла прохлада, было душно, и
повсюду громоздились кирпичные и бетонные груды. Сначала Волоке показалось, что
взрывом его отбросило куда-то в сторону от того места, где он дрался с немцем, но,
вглядевшись в сумерки, боец узнал засыпанные щебенкой ступени, с которых он совсем
недавно скатился сюда. Их было только шесть снизу, повыше, упершись ребром в
лестницу, застряла рухнувшая с потолка бетонная глыба, наглухо загородившая выход. С
другой стороны, наискось врезавшись концом в заваленный кирпичом пол, лежала
причудливо изогнутая взрывом ржавая двутавровая балка. Упади она всего на какихнибудь
полметра ближе, вряд ли довелось бы теперь Волоке видеть ее.
Повернувшись, Иван высвободил из щебенки руки, приподнялся, однако ноги были еще
крепко чем-то прижаты. Он повернулся на бок и попробовал встать. Ноги, кажется, были
целы, руки тоже, только одна сильно болела в локте. Стряхивая с себя песок и мусор, он
вытащил из завала одну ногу, потом другую и сел. И тогда из груди его прорвался
удушливый, неудержимый кашель. Иван захлебывался в его приступе, грудь разрывалась,
пыль и песок забили, видно, все легкие. Вздрагивая всем телом, он несколько минут
кашлял и отплевывался и, только когда немного отлегло, снова осмотрелся вокруг.
Да, его крепко завалило тут. И лестницу, и угол, уцелел только закуток за ступеньками да
каких-нибудь метра два стены возле выхода. Другая сторона подвала, напротив двери,
была вся завалена кирпичным ломом, бетонными глыбами, потолок покосился,
потрескался; местами из его черных щелей торчала арматура.
Из одной такой щели в полутьму подвала, наверное с улицы, цедился тоненький
солнечный лучик. В нем густо роились пылинки, и лучик едва пробивался до пола, бросая
на кирпичный хлам тусклое пятно света.
Помотав головой, Волока вытряхнул из ушей песок и услышал, как глухими вздохами изпод
земли донеслись сюда звуки войны: взрывы, далекий гул пикировщиков и
приглушенные пулеметные очереди. Ивана это насторожило и озаботило, подумалось:
надо быстрее вылезать, рота, наверное, уже ушла с этого места. Боец поднялся и,
спотыкаясь в обломках, побрел к ступенькам. Там он осмотрелся, отыскал и вытащил изпод
щебенки свой автомат, рукавом смахнул с него пыль. То, что нашлось оружие,
несколько успокоило его; Иван отдышался и только теперь почувствовал, как сильно
болит плечо. Впервые он вспомнил о немце. "Конечно, тому уже каюк, придавило гденибудь
в углу, слава богу, не пришлось душить гадину", - подумал Волока. К мертвому у
Ивана злости уже не было.
Наверху снова приглушенно застрочили очереди, стреляли из "дегтяря" - Иван узнал бы
его где угодно. Это подбодрило бойца, он встал, пригнул голову, ощупал нависшую над
ступеньками глыбу, поднатужился, толкнул, однако та даже не шевельнулась - видно,
сверху была крепко привалена чем-то. Но как же выбраться отсюда? Морщась от боли в
руке, Иван сошел со ступенек, всмотрелся в темноту покореженного перекрытия. Нигде
ни пролома, ни щели, чтобы можно было пролезть. Обрушивая щебенку, боец
вскарабкался на груду обломков и начал ощупывать покосившийся потолок. Один кусок
бетона там вроде шатался, но, видно скрепленный арматурой, держался прочно. Боец
заглянул в щель, но там, кроме хорошо освещенных на изломе толстых краев, ничего не
было видно.
Постепенно у Ивана стала зарождаться тревога - как выбраться отсюда? Может,
крикнуть, позвать на помощь? А вдруг там немцы? Кто знает, удалось ли нашим удержать
сквер? Такая бомбежка, наверное, немало пособила немцам. Он слез с завала, заглянул в
темный угол лестницы - повсюду высилось пыльное нагромождение битого кирпича и
бетона. Сколько ж надо перекопать его, чтобы добраться до какого-нибудь пролома?
Стоя, Иван встревоженно размышлял об этом, как вдруг в куче завала шевельнулся и
скатился вниз кусок кирпича. Тотчас же еще несколько кусков скатилось с кучи. Иван
насторожился и пригнулся, всматриваясь. "Вот тебе и на!" - уже без страха, охваченный
одним только удивлением, произнес он про себя. Внизу, присыпанное щебенкой, серело
плечо мундира, край черного, окаймленного галуном погона и до сих пор не замеченное в
полумраке припорошенное пылью лицо немца. Его светлые с влажным блеском глаза
напряженно, со страхом глядели на Ивана.
Волока весь внутренне сжался ("Ах ты, проклятый, уцелел!") и левой рукой подхватил за
ствол автомат. Но прежнего страха уже не было, теперь Иван не очень боялся этого
недобитого врага. Немец некоторое время неподвижно смотрел на бойца, а потом
заворочался в завале. Лицо его при этом скривилось от боли; сдерживая стон, он
обессиленно закрыл глаза.
"Убить!" - мелькнула мысль, и Иван привычно изготовил оружие. Это было так легко
сейчас и так просто. Но, должно быть, эта легкость и сдержала решимость Ивана. Немец
снова заворошился, стараясь высвободиться из-под обломков. "Ну, лезь, попробуй!
Подойди! - говорил себе Иван, зорко наблюдая за каждым его движением. - Вылезешь,
тут тебе и конец!"
Это был четвертый немец, попавшийся ему под руку. Первого он подстрелил в сорок
третьем под Прохоровкой из окопа во время атаки. Тот упал на траву, повернулся, как-то
удивленно посмотрел на Ивана и утих. Со вторым пришлось немного повозиться. Иван
догонял его в окопе, немец стрелял из парабеллума, ранил его друга Макивчука. Это был
офицер с кокардой, и Иван, загнав его в тупик, приколол штыком. Третьего застрелил
сегодня в подъезде. Теперь вот этот.
Но стрелять в лежачего и беспомощного было все же неловко, и Иван ждал, что последует
дальше.
Только вылезть немцу было нелегко. Он вытянул из-под завала руку, покривился от боли.
Затем застонал, остановил на Волоке долгий умоляющий взгляд и снова замер в бессилии.
"Ага, доняло, собака!" - проворчал Иван. Немец старался высвободить ноги,
приваленные бетонной глыбой, и Иван, стоя напротив, наблюдал за его тщетными
усилиями. Немец застонал, опустил голову, кусая губы. Его так явственно ощутимая боль
почти физически передалась Ивану. "Наверное, переломаны ноги", - подумал Волока.
Видя, что немцу не выбраться без посторонней помощи, Иван инстинктивно подступил
ближе и, упершись каблуком, отвалил в сторону огромный плоский кусок стены.
Потом он удивился этому своему поступку, так как немец стал шевелиться свободнее,
оперся о пол руками и постепенно вытягивал из-под завала ноги. Ага! Цел... Он уже
оказался на свободе, но не спешил воспользоваться ею (видно, его крепко пришибло во
время обвала), и Иван, скрывая в душе противоречивое, перемешанное с сочувствием
злорадство, сдержанно наблюдал за врагом.
Опираясь руками о захламленный пол, немец некоторое время сидел, не в силах, видно,
совладать со слабостью и болью. Собрав над переносьем запорошенные пылью брови,
Иван ждал с автоматом наготове. Немец тем временем ощупал свою ногу в колене,
шевельнул сапогом. Затем, чему-то удивившись, взглянул на Волоку и прислушался. С
улицы глухо доносилась стрельба, прогремело несколько взрывов, сквозь щели в потолке
просыпался песок. Посмотрев вверх и будто вспомнив о чем-то, немец торопливо встал и,
прихрамывая, пошел к лестнице.
Иван не видел у него никакого оружия, знал, что никуда ему не вырваться отсюда, и
потому спокойно сел на обломок стены, с превосходством поглядывая на противника.
Автомат он держал меж колен. "Ага, попробуй", - язвительно подумал боец, глядя, как
немец толкает плиту над ступеньками. Тот старался, видимо, изо всех сил, но сдвинуть
плиту не смог. Тогда немец обернулся, на его удивленном лице отразился вопрос, однако
безучастно спокойный вид Волоки, наверное, дал ему понять, что выхода отсюда нет.
Немец вяло сошел со ступенек и сел, обхватив руками ногу. Иван с затаенным
любопытством осмотрел его помятую, засыпанную пылью фигуру с ефрейторским
шевроном на разорванном до локтя рукаве. Тогда же он впервые увидел у него на боку
кобуру. Это заинтересовало и насторожило Ивана, появилась новая забота: что делать,
когда враг ожил, да еще вдобавок ко всему с оружием?
Тем временем немец правой ногой снял с левой сапог, подвернул штанину и носовым
платком стал перевязывать колено. Колено было разбито, кровь сочилась из небольшой,
но сильно кровоточащей раны, и вскоре платок стал вконец мокрый. При виде раны и
крови Иван вспомнил о своем потертом перевязочном пакете, который он уже месяц на
всякий случай носил в кармане. Можно было и не давать, не так уж ему жалко было этого
недобитого гитлеровца, однако какое-то человеческое великодушие толкнуло его помочь
солдату.
Немец не ожидал помощи и заметно вздрогнул, когда в мусор возле его сапог шлепнулся
небольшой пакет. Сперва он растерялся, но потом, видимо, понял, и глаза его сразу
прояснились. Пробормотав "данке" и улыбнувшись, он поднял пакет. Лицо у него было
уже немолодое, загорелый лоб густо изрезан морщинами, и над висками блестели
залысины. На обветренных небритых щеках топорщилась светлая щетина.
Иван пристально смотрел на врага, не зная, как поступить дальше, и лишь инстинктивно
чувствуя, что надо быть начеку. Немец закатал штанину повыше и стал осторожно
забинтовывать колено. При этом он мерно покачивался, то и дело подставляя под пучок
света щеку с широким косым рубцом возле уха - давнишним следом осколка. Иван,
увидев этот след, про себя улыбнулся: такой же рубец носил и он на левом боку - память
о боях под Курском. Немец, в свою очередь, несколько озадаченно с заметным
беспокойством поглядывал на Ивана.
Но долго рассматривать друг друга им не пришлось. Землю снова сотрясли взрывы:
очевидно, пальнула "катюша" или шестиствольный немецкий миномет. Иван вскинул
голову и напряженно прислушался. Немец застыл с натянутым у ноги бинтом и тоже
ждал, уставив взгляд в потолок. Но взрывы постепенно утихли, ссыпались последние
струйки песка из щелей, и снова стало спокойно и глухо. Один только лучик косой
дымчатой ленточкой скупо цедился в подземелье.
Эти звуки, однако, обеспокоили Ивана. Надо было что-то делать, как-то выбираться
отсюда. И занесло же сюда этого немца! Но немец был беззащитен, подавлен и, кажется,
изрядно пострадал при обвале. Иван держал в руках автомат, чувствовал себя уверенно и
полагался на свою силу. К тому же он видел рядом не какого-нибудь самоуверенного
гитлеровца первых дней войны, а пожилого, усталого и, очевидно, немало
перестрадавшего человека. Хотя тот и молчал, нетрудно было предположить, что он
чувствовал теперь, и только его солдатская форма не позволяла Волоке забывать, что
перед ним враг. Поглядывая исподлобья, боец закинул за плечо автомат и полез по завалу
к полуразрушенному, потрескавшемуся потолку.
Надо было искать выход.

3

Щели в некоторых местах были довольно широкие, в них кое-как можно просунуть
пальцы, но ухватиться там было не за что. Запрокинув голову, Иван долго разглядывал
потолок, потом сильно надавил снизу обломок, возле которого цедился луч света. Из
щелей сразу посыпались песок, щебенка. Морщась, Иван отвернул в сторону лицо и еще
больше напрягся, чтобы как-нибудь расшатать плиту.
Ни на минуту не забывая о немце и искоса поглядывая вниз, он следил за каждым его
движением. Немец сначала с любопытством смотрел на Ивана, затем несколько
неуверенно встал. Иван сразу оставил плиту и взялся за автомат. Но тот добродушно
улыбнулся и хлопнул по кобуре. "Найн, найн", - успокаивающе произнес он, махнув при
этом рукой. Кажется, кобура у него действительно была пуста. Иван, однако, с
недоверием, медленно опустил автомат и выругался про себя - у него снова
зашевелилась неподвластная ему настороженность к этому человеку-врагу. А немец тем
временем, взмахивая руками и сильно прихрамывая, взобрался на щебенку, задрал голову,
осмотрел щели и в одном месте просунул в излом пальцы.
Две пары рук уперлись в один кусок бетона.
Очень странно было все это.
Если бы кто-нибудь рассказал Ивану такое - не поверил бы, но теперь все получалось
как-то само собой, и он, пожалуй, ни в чем не мог упрекнуть себя. Всего несколько минут
назад, не видя и никогда не зная один другого, они насмерть дрались в этом подвале,
полные злобы и ненависти, а сейчас, будто ничего между ними и не произошло, дружно
расшатывали кусок бетона, чтобы выбраться из общей беды.
Плита едва шевелилась - немного вверх, немного вниз, мусор из щелей продолжал
сыпаться, и Ивану казалось, что ее удастся расшатать и выворотить. Время от времени
украдкой он поглядывал на немца, который, вытянув руки, старался соразмерить свои
движения с усилиями Ивана. Загорелое щетинистое лицо немца с сильно развитой
нижней челюстью кривилось от напряжения и слабости: на переносье густо высыпали
капельки пота. Изредка он вытирал лицо рукавом. Его волосы, пропотевший воротник и
плечо с оторванным погоном были густо усеяны пылью. Иван ощущал неровное дыхание
немца, хруст щебня под его сапогами, и то ли от этой близости, то ли от слаженности
общих усилий то враждебное, что все время жило в нем по отношению к этому человеку,
начало помалу ослабевать. Неясно ощущая эту перемену в себе, Волока терялся, все еще
чего-то не понимая.
Они дергали плиту минут десять, но та так и не поддалась им. Немец устало дышал, да и
Иван уморился и наконец опустил руки. Тонкий, запорошенный пылью лучик упруго
уперся в засыпанный пылью сапог немца.
- Зараза! - сказал Иван, озабоченно посмотрев в потолок. - Силенки маловато.
- Я, я, - тихо отозвался немец. Он также с сожалением оглядел потолок и неожиданно
для Ивана произнес: - Мале силы.
Иван повел запыленными бровями, удивленно посмотрел на немца - понимает, черт!
- Что, форштей по-русски?
- Мале, мале, - сказал немец и улыбнулся. - Русска фрау... гражданка мале-мале
училь.
- Гляди ты! Вот так фокус!
Иван спустился с кирпичной кучи, устало присел на конец согнутой балки и полез в
карман - захотелось курить, "прояснить мозги". Автомат он все же держал меж колен.
Немец, словно ожидал этой передышки, также с готовностью сел, где стоял, под самым
лучом вверху. Раненую ногу осторожно вытянул перед собой.
- Фокус, фокус... Не знай, что есть такой, - говорил он, кривясь от боли.
- Эге! - впервые улыбнулся Волока. - Это, брат, не сразу и поймешь...
Заскорузлыми пальцами боец развязал расшитый петушками кисет, достал сложенную
гармошкой бумагу, оторвал на цигарку, насыпал и разровнял махорку. Потом крутнул раза
два тесемкой-завязкой, но остановился, исподлобья взглянул на немца и бросил ему
кисет:
- Лови!
Немец, видно, не понял смысла слова, но все же возле самых сапог подхватил кисет.
- О, рус махорка! - сказал он и поочередно одной и второй ноздрей понюхал это
незамысловатое солдатское курево. Потом неумело разобрал тесемки и как-то неуклюже
свернул цигарку.
Прикуривали каждый в отдельности - Иван от спички, которая нашлась в его помятой,
расплющенной коробке, немец - от зажигалки, искусно сделанной наподобие
маленького блестящего пистолетика. Насладившись первой затяжкой, Иван внимательно
посмотрел на немца.
- Так что же делать будем? Как выбираться?
- Я, я, - согласился немец. - Иди. Надо иди. Туда, навэрх, - показал он пальцем в
надломленный, но еще прочный потолок.
- Чудак! - удивился Волока. - Конечно, наверх. Не вниз же. Но как вылезешь?
Неизвестно, что немец понял из этой фразы, но с какой-то особой заботой обвел взглядом
стены, темный закуток за ступеньками, осмотрел потолок.
- Арбайт надо, - кивнул он головой в самый мрачный угол, заваленный кирпичным
хламом. - Арбайт... Мнега арбайт.
- Арбайт, конечно... А ты кто? Рабочий или это... бауэр? - спросил Волока.
- Я, я, - поняв вопрос, радостно откликнулся немец. - Арбайт! Как ето русски?..
Тышлер.
Не припомнив нужного русского слова, он обеими руками сделал такое движение, будто
строгал доску, и Волока удивился.
- Столяр?
- Я, я, - подтвердил немец.
- Вот так фокус! И я тоже столяр! Я - столяр! - тыча себе пальцем в грудь, крикнул
Иван, будто громко сказанные слова можно было лучше понять.
И все же немец, видно, понял, коротко улыбнулся сквозь дым и экономно дососал
цигарку.
- Их хауз дом арбайт. Мнего, мнего хауз, - говорил он, делая какие-то движения в
воздухе.
- И я это, хаузы строил, - сказал Иван и, показывая, положил ладонь на ладонь. -
Срубы ставил. Русский угол. И немецкий рубили. Знаю...
- Гут, гут, - довольно закивал головой немец.
- Все знаю, да. Это еще ригель, рейсмус, наверно, ваши названия?
- Я, я. Ригель, рейсмус, - как эхо повторил немец знакомые слова. Потом он задумался
и, выждав, пока Иван докурит цигарку, встал. - Надо иди! - подняв вверх палец, сказал
он.
Иван тоже поднялся, взял в руки автомат, недоумевающе посмотрел на него, не зная, куда
пристроить оружие, и, подумав, закинул его за спину.
Немец взобрался на самый верх завала, съежился там в темноте и начал бросать вниз
обломки. Во всем его облике Иван не видел теперь ни тени былой враждебности, немец
был прост, деятелен, по каким-то неуловимым признакам в нем чувствовался открытый,
незлой человек, и это успокаивало. Иван тоже влез на завал и, подавляя в себе остатки
недоверия, спросил:
- Тебя как зовут?
Немец, не прерывая работу, повернул к нему запыленное лицо - он не понял вопроса.
- Зовут как? - громче повторил Иван. - Меня, например, Иван. А тебя? Ганс? Фриц?
- Фриц! Я, я, Фриц Хагеман, обер-ефрайтор, - обрадовавшись своей догадке, охотно
объяснил немец и заулыбался. - Их Фриц, ду - Иван. Гут! - И он снова засмеялся,
собрав в мелкие морщинки немолодое лицо.
- Гут-то гут, - не поддаваясь его веселому настроению, сказал Иван. - Только не
очень. Вот вылезем, а тогда что?
На немца эти слова Ивана, однако, не произвели впечатления. Он по-прежнему
старательно выдирал из груды куски потрескавшейся, разломанной стены и бросал их
вниз. Иван пристроился рядом и, неловко согнувшись в темноте, принялся за то же самое.

4

Неизвестно, сколько времени прошло за этим их занятием. Они перебросали немало
кирпичных обломков, под потолком можно было уже выпрямиться - там оказалась
проломила, идущая куда-то вверх и в сторону, только ее сильно завалило кирпичным
ломом. Яркий солнечный лучик из щели исчез, теперь оттуда робко проникало только
маленькое пятнышко уличного света, и в подземелье царил полумрак. Постепенно
привыкшие к темноте две пары глаз кое-что различали вблизи, и люди работали. Немец
то и дело чихал, а Иван тяжело, удушливо кашлял. То, что они все же нащупали выход,
немного обнадеживало Ивана, и он уже не думал, что погибнет так глупо. Однако в этой
успокоенности появилась новая забота, которая все сильнее начала донимать его.
"Какая нечистая сила свела меня с этим?" - думал Иван. Правда, пока они находились
тут и вместе выкарабкивались, Иван кое-как мог согласиться на какое-то товарищество,
но как ему поступить, когда они выберутся наверх? И кто там сейчас - свои или немцы?
Если свои, то еще полбеды: немца можно будет передать в плен. А если фашисты? Опять
драться? Так не лучше ли застрелить его тут?
Но, думая так, Иван неясно ощущал в душе, что застрелить теперь этого человека уже вряд
ли сможет. Как стрелять в него, если между ними рушилось главное для этого - взаимная
ненависть, если вдруг во вражеском мундире предстал перед ним самый обыкновенный
человек, который и к Ивану относился уже не как враг, а как сообщник и друг? Кажется,
это был совсем неплохой немец, и Иван даже ощутил душевную неловкость оттого, что
недавно едва не задушил его. Все это было странно, непривычно. Порою Иван даже
забывал, что они враги, и ему хотелось подробнее расспросить Фрица о столярном деле,
хотелось сесть, покурить, мирно, по-хорошему поговорить.
Но тут же Волока опять начинал сомневаться. С виду-то немец вроде и неплохой человек,
трудолюбивый, но кто знает, что у него на душе? Видно, все они хороши в плену или
убитые, но кто же тогда принес столько горя людям, кто столько поубивал, пожег,
разграбил, кто залил кровью весь мир? Да и что скажут хлопцы и начальство, если
узнают, как он тут раскуривает моршанскую махорочку с этим фрицем? А если узнает
капитан Воронов, полковой контрразведчик - молчаливый загадочный человек со
скрытыми под бровями глазами? Как он отнесется к такому братанию, Волока мог
предположить определенно, кое-что он уже слышал за полгода службы в полку.
Снова, порядком устав, они сели на кирпичную глыбу в углу и начали отплевываться.
Волока достал кисет, насыпал в бумажку махорки и, придерживая ее пальцем, передал
кисет немцу. Тот охотно взял. Когда Волока послюнявил цигарку, немец услужливо
щелкнул зажигалкой, дал прикурить ему, затем прикурил сам. Дрожащий, маленький, как
искорка, огонек зажигалки постепенно рассеял мрак, осветил покореженный потолок,
щели в кирпичной стене и два запыленных, усталых лица. При свете стало веселее, и
Фриц не стал гасить зажигалку, а попытался приспособить ее в изломе стены. Зажигалка
плохо держалась в щели, и Волока поднял с полу кусок кирпича.
- На вот, прищеми.
Немец взял обломок, но вдруг светлые брови на его лице дрогнули, и он со страхом в
глазах прислушался. Иван тоже поднял голову - там, наверху над ними послышались
шаги: "топ... топ... топ..." Сквозь бетон донесся близкий, но глухой, невыразительный
голос, что-то над ступеньками стукнуло и затихло: человек, видно, остановился или,
возможно, отошел дальше. Иван вскочил - первым его желанием было крикнуть,
отозваться, но в тот же миг он поймал на себе напряженно умоляющий взгляд немца и
сдержался.
"Кто?" - такой вопрос промелькнул в сознании обоих и, конечно, каждый из них в эту
минуту хотел своего. Эта минутная разобщенность желаний снова прежней
враждебностью захлестнула Ивана. Однако усилием воли он подавил ее. Сразу, как только
заглохли шаги, угасло и желание откликнуться - рассудок подсказывал, что надо молчать
и выбираться из подземелья самим.
Они еще немного повслушивались в тишину, мертвея от чрезмерного внимания, затем
немец вздохнул, как-то обмяк и начал не торопясь закреплять в стене зажигалку. Иван
закашлялся, закрыв рот ладонями, - шагов больше не было слышно.
- Вот влипли так влипли, - не столько немцу, сколько самому себе сказал Иван,
выдыхая в темноту табачный дым. Немец сидел, свесив с колен натруженные руки. Его
недавнее оживление исчезло - видно, от работы или, может, от этой тревожной
озабоченности.
- Война никс гут! - вдруг приглушенно, но с наболевшей уверенностью отозвался он, и
Иван даже удивился: откуда такая перемена в настроении врага? - Война - шайза!
Немец сказал это с каким-то напряженным отчаянием в глазах, которые при низком
косом свете зажигалки таинственно и угрожающе блеснули. Иван удивленно полураскрыл
рот, со скрытой иронией посмотрел на соседа.
- Вот как: не гут! А где же вы раньше были? В сорок первом? Почему не турнули под
задницу вашего фюрера? Вот и был бы гут.
- Фюрер - шайза! - строго объявил немец, видно только одно слово и поняв из
длинной фразы Ивана. - Фюрер своляч! Фюрер эйнфахерменш никс надо, - сказал он и
стукнул себя кулаком в грудь. - Фриц Хагеман никс надо война. Хагеман надо фриден,
надо киндер ауфциген, арбайт надо, хауз надо! Шайза - война.
Иван понял не все, но догадался, что возмущало этого немца, только сочувствия к нему он
не испытывал. Немец же, излив свой гнев, с минуту молчал. Иван тем временем докурил
цигарку, бросил в угол окурок и наконец решился сказать о том, что все время его
беспокоило.
- Слушай, Фриц. Вылезем туда, - он показал пальцем вверх, - давай плен. Рус плен. А?
Немец внимательно выслушал, что-то понял, но с убежденной твердостью покачал
головой.
- Никс плен. Плехо плен, Рус - энкеведэ, дойч - Сибирь. Пуф-пуф дойч.
- Никто тебя не будет пуф-пуф. Чего ты боишься? - загорячился Иван. - Ты знаешь,
сколько у нас ваших камарадов? Много-много камарадов плен.
Фриц снова вздохнул, невесело уставясь на огонек зажигалки, пристроенной в разломе
стены. Появившись сначала в глазах, все его лицо омрачила печаль человека, который,
сколько ни прикидывается, как ни обнадеживает себя, все же не может избавиться от
точащей его заботы. Задумавшись о чем-то, он помолчал, затем расстегнул карман кителя
и вынул оттуда бумажки. Перебрав их, нашел надорванный конверт с потертыми краями и
достал из него фотографию.
- Майн фрау унд киндер. Дрезден, - сказал он, передавая карточку Ивану. Тот бережно
поднес ее к бледному свету из щели.
С карточки улыбчиво глядели на него женщина и трое малышей. Старший из них -
босоногий парень в коротких штанишках, - стоял возле стула, девочка сидела на коленях
у матери, средний, мальчик лет десяти с высоко подстриженным затылком, стоял возле
старшего, зажав под мышкой тугой волейбольный мяч. На заднем плане был виден угол
небольшого, но аккуратного домика с верандой под черепичной крышей, пышно одетого в
густую листву виноградника. На минуту Иван впился взглядом в этот семейный снимок,
вспомнил свое жилище в деревне, под соломенной стрехой, с прохудившимися стенами.
- Ничего, ладная постройка, - вздохнув, заключил Волока, вспомнив своих дома -
жену и двух дочерей, работавших теперь в колхозе. Писали недавно, младшая приболела,
простудившись на пахоте в поле, как она там теперь?.. С горечью в душе он вернул
карточку немцу.
- Драй киндер, - сказал Фриц, пряча в китель бумаги. - Плехо плен. Фрау, киндер -
концлагер. Плехо плен...
Иван все понял. Конечно, немцы не очень нянчатся со своими, не угодившими власти, за
плен по головке не гладят. Но что же тогда им делать? Поудобнее усевшись на кирпиче и
помогая себе руками, немец начал что-то объяснять.
- Фриц никс буржуй, Фриц арбайт. Марки мале, киндер мнего. Пролетар. Иван пролетар,
Фриц пролетар. Цвай бедно человек.
- Ну почему бедный? Я не бедный, - обиделся Волока. - Что я, безработный какой? Я
колхозник.
- Я, я, - согласился немец. - Плехо кольхоз. Кольхоз бедно.
"Что он тут меня агитирует? - начал мысленно злиться Иван. - Куда гнет?" Ему
захотелось сказать что-то такое, что бы разом поставило этого немца на место, он не
хотел поддаваться ему в споре, как не поддался недавно в схватке на полу этого подвала.
Слово "бедно" теперь почти оскорбляло его, и он возразил с решимостью:
- Не знаю, где как, а наш колхоз был богатый. Миллионер был. Дома у нас еще лучше
ваших! Что ваша черепица! Мы свои шифером крыли вот. И хлеба было завались.
Фриц внимательно выслушал Ивана и то ли не понял, то ли не поверил и упрямо твердил
свое:
- Плехо рус кольхоз. Бедно...
Иван промолчал. Конечно, не просто было переубедить этого немца, наверное
прошедшего пол-России и навидавшегося всякого. Но и согласиться с ним Иван не хотел.
- Есть и плохие, - признал он. - Это там, где вы побывали да поразграбили.
Немец загасил в глазах недоверие и почесал затылок.
- Все было. До войны. Радио было. Лисапед. - Иван повертел в воздухе подобранными
ногами.
- Рад, - догадался немец.
- Этот самый. Что ездят...
- Их имель крафтрад, мотоцикль, - объявил Фриц.
- Мотоцикл что, мотоцикл ерунда. Жена вот машину имела, "Зингер" называется.
- "Зингер"...
Немец вроде задумался, с новым смыслом поглядывая на Ивана, и тот с надеждой
подумал: "Наверно, поверил. Пусть..."
- Фашизм никс гут, плехо фашизм, кольхоз мале-мале гут, - по-своему рассудил Фриц.
Недолго посидев молча, они снова принялись разбирать завал, вытаскивать крупные
обломки, чтобы подобраться к пролому. Конца этой работе, однако, не было видно. За
проломом оказалась другая стена, похоже, фундамент соседнего дома и перед ней до
самого потолка все было забито бетонными обломками. Оба вконец изнемогли от
усталости, наглотались пыли, и Волока зло выругался.
- Не там копаем. Надо еще где попробовать.
- Я, я, - согласился Фриц.
Передохнув внизу, Волока пошел ощупывать дальние закоулки этого подземелья.
Зажигалка светила слабо, вокруг громоздились тени, и он ощупью наткнулся на какой-то
обломок, косо торчавший с потолка. Это было чуть в стороне от того места, где днем
пробивался лучик. Наверно, стоило попробовать здесь. Иван окликнул немца, и тот
перенес поближе свой крохотный светильник. Блеклый свет его тускло блуждал по
неровному излому, Иван поднажал снизу, напрягся, - обломок тяжело подался. Светя
одной рукой, Фриц другой тоже вперся в край обломка.
- Ахтунг, ахтунг! - вдруг предостерег он, и Иван ощутил его горячее дыхание возле уха.
Там, сзади за спиной, висел его автомат, немец мог ухватить его, однако Иван уже не
думал о том, все его мысли теперь занимали поиски выхода.
- Что там "ахтунг!". А ну двигай сильнее! Раз, два - взяли...
Тяжелый обломок сделал несколько ходов вверх и вниз, руки их начали его расшатывать
больше, казалось им, на этот раз выход из подвала найден. Вдруг немец испуганно
вскрикнул что-то, и серая глыба с шумом рухнула вниз. Зажигалка сразу погасла, и
Волока, не сообразив, что случилось, свалился наземь, оглушенный ударом, разом
погасившим все его чувства...

5

Нет, он не погиб - он жил, но окружающий мир доходил до его сознания через
мучительный кошмар видений. Сначала казалось, будто он зажат в какой-то зубастой
пасти, и оттого острая боль пронизывает его тело. Болела голова. Где-то там, в самой
середине мозга, дергало, кололо, резало; шевельнуться не было силы, и было очень
обидно. Что-то жгло в спину, Ивану казалось, что он голый по пояс лежит на колючем
жнивье, и осот со свежей стерней впиваются в его тело. Он хочет крикнуть, позвать
соседа Трофима, который на лобогрейке жнет рядом, но крикнуть не может, у него
отнялся голос. Через минуту, однако, оказывается, что это и не сосед вовсе, а немец Фриц
Хагеман и у него в руках автомат. Он ездит вокруг Ивана, круги лобогрейки сужаются, и
Волока знает, как только все будет скошено, немец пристрелит Ивана. Предчувствие
скорой погибели наполняет его сознание смертной тоской. Но он беспомощен, хочет
пить, внутри у него все пересохло, и губы его пытаются шептать: "Пить..." Но его тут
никто не слышит, с неба печет знойное солнце, которое затем начинает снижаться,
приближаться к нему, и вот оно почему-то делается маленьким, не больше огонька
зажигалки, этот огонек плывет куда-то в темноте, ничего не освещая, удаляется,
временами исчезая вовсе. Ивана охватывает беспокойство, он не хочет терять огонек,
который тем временем превращается в светлое пятнышко вдали. И вот в том месте грохает
одиночный выстрел, его красный отблеск ослепляет Ивана, тот находит в себе силы
вскрикнуть - очень обидно ему умереть в такой темноте, в одиночестве. Спустя
несколько минут его слух, однако, начинает различать посторонние звуки, чье-то
присутствие неподалеку и размеренный перестук водяных капель - словно в мартовскую
капель под крышей. Иван уже видит в темноте тусклый отсвет воды, это обнадеживает, и
он выдавливает из себя тихий стон.
Следующим его ощущением становится тихое касание чего-то прохладного к губам и к
шее, вроде что-то живое скатывается за воротник, но губы вдруг оживают, во рту
становится приятно, и он делает первый глоток. Иван поднимает веки, в глаза ударяет
колючее сияние искр, мерцающих у самого лица.
- Тринкен, Иван, тринкен...
Ну конечно, это Хагеман, он поил его невесть откуда добытой водой, которая сразу
вернула ему сознание. Иван перевел взгляд вверх и увидел в мерцающем свете зажигалки
несколько странное, освещенное снизу лицо с волосатыми ноздрями, бровастым лбом,
под которым мигали выпуклые желтоватые белки глаз. Взгляд их, однако, таил в себе
добродушное сочувствие, и это успокоило Ивана.
- Тринкен, Иван, тринкен...
Вода прибавила бойцу силы, несносная жара внутри спала, только по-прежнему болела
голова - словно раздувалась от тупой, идущей откуда-то из глубины боли. Иван снова
закрыл глаза, отдаваясь этой непроходящей боли, как вдруг спохватился: где автомат?
Обеспокоенно рванулся с пола, но руки немца тут же придержали его, настойчиво
уложили обратно, и Волока подумал: наверно, теперь ни к чему беспокоиться, он в
полной власти этого немца, который уже имел столько возможностей его убить. Но ведь
не убил. Значит, ему можно довериться. Иван рукой дотянулся до колена немца и слабо
пожал его. Фриц живо откликнулся, деликатно подобрал его руку и осторожно переложил
на прежнее место.
Вскоре, однако, Иван заснул или, может, впал в забытье. Похоже, такое его состояние
продолжалось долго, кошмарные видения терзали его с прежней силой, но боль в голове
вроде бы унялась, или, может, он притерпелся к ней. Ему долго досаждали грачи, целая
стая которых беспокойно вилась вокруг в поле над ним, беспомощно лежавшим с какимто
недугом, и он не мог отогнать их. Рядом, аккуратно сложенные, лежали его солдатские
пожитки: котелок, вещмешок, шинельная скатка, и на этой скатке сидел самый большой
черный грач, осмысленным, почти человеческим взглядом уставясь в него. Он ждал, и
Иван понимал, чего он дожидается. Содрогнувшись от его намерения, Иван, однако,
собрался с силами и очнулся.
В подвале стало светлее. Вдоль стены, где они выдирали плиту, громоздилась новая куча
кирпича и щебня (видно, та, что обрушилась на Ивана), и над ней ярким светом блестела
дыра. Волоку сразу охватило радостное желание, с помощью рук он поднялся, медленно
повел головой, повязанной какой-то мокрой тряпкой, конец которой свисал возле уха.
Вспомнив, что с ним произошло, он с благодарностью подумал о немце и оглянулся.
Фриц Хагеман сидел рядом, спиной прислонясь к обломку стены, и спал. Голова его
сонно склонилась на запыленное плечо, редкие волосы были взъерошены и тоже
пересыпаны пылью, нижняя губа сонно отвисла.
Подле на бетонном полу стояла каска с остатком воды. Иван сразу потянулся к ней, но,
взяв в руки, страдальчески опустил на землю. От каски сильно воняло потом, и его едва
не стошнило. Это была немецкая солдатская каска, сотни которых валялись на поле боя, и
бойцы их пинали ногами - окровавленные, простреленные - всякие. В углу за
ступеньками темнело влажное пятно, и слышно было, как каплет там вода. Из трубы, что
ли? - подумал Волока.
Иван сидел на полу и растерянно думал, как ему быть дальше. Конечно, надо вылезать,
кажется, он смог бы теперь сам как-нибудь выкарабкаться через эту дыру, что ему немец.
Пусть себе спит. Только... Только кто там, наверху? Стрельба вроде усиливалась, слышна
была в одной стороне, потом в другой, где-то громыхали разрывы мин. Но кто там? Наши?
А если немцы? Если немцы, ему будет плохо с пробитой головой. Если же наши, без него
перепадет немцу - нарвется на какого-нибудь молодого автоматчика и не успеет поднять
и рук. Хлопцы теперь беспощадны к немцам, у многих свежие раны в сердцах, все может
случиться.
Нет, придется, видно, выбираться вместе, сдать Фрица в плен, а там уж не его забота.
Рассуждая так, Иван сидел возле немца и оглядывал его, сонного, без особой
враждебности, хотя уже и без прежней симпатии. Прошла ночь, из подвала появился
выход, и все стало другим. Там было только его уставшее, немолодое лицо, подсвеченное
тусклым огоньком из зажигалки, - теперь же перед ним сидел немецкий солдат в
пропыленном, с оторванным погоном кителе, в характерных солдатских сапогах. Рядом
валялась его каска с орлом у козырька, не хватало только немецкого автомата. ППШ
Волоки лежал чуть дальше, и Иван по солдатской привычке потянулся к нему, подцепил
за ремень и подвинул к себе. Магазин заскрежетал по бетонному полу, и немец вдруг,
прервав спокойное дыхание, проснулся.
Сначала он будто испугался, заморгал глазами, а затем, узнав Ивана, несколько удивленно
сказал:
- О, Иван лебенд? Гут, гут.
Заметив, что боец подтянул поближе свой автомат, озабоченно повел бровями. В глазах
его отразилось минутное беспокойство, но он подавил его и снова бодро, выразительно
произнося каждое слово, сказал:
- Можно иди. Туда иди. Дверь туда их махен...
- Дверь?
Иван хотел улыбнуться, но в голове сразу кольнуло, и лицо его перекосилось.
- Больно?
- Ладно, - поморщился Иван. - Живы будем - не помрем.
Он не хотел показывать немцу свою слабость и, помогая себе руками, встал на ноги.
Перед глазами расплылись багровые круги. Осторожно, с большим усилием он
выпрямился, но не застонал, сдержался. Немного постояв так, шатко полез по щебенке к
дыре в дальнем углу. Фриц хотел поддержать бойца, но Иван упрямо отвел его руку.
Хромая, немец подался туда же, первым пролез к дыре и заглянул вверх; за ним взобрался
на щебенку и Волока. В это время где-то поблизости протрещала очередь, вторая,
послышались голоса - кто-то крикнул, потом там, наверху, заговорили не тихо и не
громко, но так, что слов разобрать было нельзя. Волока сжал челюсти, немец, приоткрыв
рот, с обостренным беспокойством в серых глазах посмотрел на Ивана. Они ничего не
сказали друг другу и на время замерли под пробоиной. Снова леденящий, как дыхание
смерти, вопрос - кто? - пронесся в их головах.
Но разговор наверху прекратился - люди отбежали или замолчали, а еще через минуту
донеслись длинные пулеметные очереди. Видно, с наступлением дня вчерашний бой
продолжался, и Волоку охватило беспокойство.
"Туда, наверх", - показал он немцу. Фриц понял, коротко подтвердил: "Я-я" - и
засуетился в поисках какой-нибудь подставки, чтобы удобнее подобраться к дыре. Он
сложил один на другой несколько кусков бетона, примерился - было низко. Потом
проковылял вниз, принес каску и положил ее сверху: теперь можно было ухватиться за
край пролома руками.
Он подтянулся на руках, выглянул наружу, но в нерешительности тут же опустился. Снова
на мгновенье встретились их сосредоточенные, напряженные взгляды, и опять оба
вслушались, стараясь определить, кто наверху. Однако определить было невозможно.
Тогда немец нахмурился, решительно наступил на каску, подтянулся и, упершись
здоровым коленом в выступ, вскарабкался на перекрытие.
Несколько секунд он стоял там, оглядываясь, а снизу на него напряженно смотрел Волока.
Иван с трудом держался на ногах, в глазах все кружилось, но теперь - он чувствовал! -
решалось самое важное, и он с первой же секунды не хотел упустить этот момент. В душе
Ивана нарастало ощущение тревоги, подумалось, что немец убежит и он останется один в
этой яме. Волока уже почувствовал в себе невольную привязанность к этому человеку -
теперь он был ему нужен, как бывает нужен в беде товарищ.
Немец, однако, никуда не бежал. Он переступил с ноги на ногу, осмотрелся, из-под его
каблуков посыпался в подвал песок, и вот из дыры просунулась его рука.
- Иван, шнель! Бистро...
Волока наступил на каску, протянул навстречу руку, но немец недовольно взмахнул рукой
- сперва он хотел перенять автомат. Иван снял с плеча ППШ, сунул его немцу и вдруг
испугался. Однако немец не собирался в него стрелять - с солдатской бережностью к
оружию он положил ППШ возле ног и просунул в дыру обе руки.
Напрягшись, Волока подал свои, немец крепко обхватил их, Иван уперся сапогом в стену,
сжал зубы, чтобы не застонать, и боком перевалился через край пролома.
Так они оказались наверху, среди развалин большого кирпичного дома. На уцелевшей
стене второго или третьего этажа висела, покосившись, картина в позолоченной раме,
рядом держался иссеченный осколками гобеленчик с лосями, выше, зацепившись за
обломок перекрытия, торчала опрокинутая кровать с металлической сеткой. В разбитой
раме раскачивалась на ветру форточка. Улицы отсюда, однако, не было видно - ее
загораживала стена, рухнувшая внутрь дома. Огромной плахой она кособочилась из-под
их ног, и над нею в просветлевшем утреннем небе тихо качались вершины вязов, под
которыми вчера наступали автоматчики.
Оба они немного отдышались, вслушиваясь в доносившуюся с улицы стрельбу.
Послышались и крики, только Волока не разобрал слов, а немец, вдруг встрепенувшись и
размахивая руками, бросился по развалинам вверх. Он быстро оторвался от Ивана,
который, с трудом переставляя ноги по кирпичному лому, брел вслед за ним. Фриц
первым добрался до того места, откуда можно было спрыгнуть на улицу, на секунду его
поджарая фигура четко вырисовывалась на фоне неба. И тут Волока отчетливо услышал
чужие голоса:
- Хагеман! Хагеман! Ком! Ком! Хагеман!
Волока был готов к худшему, и все же в эту минуту его бросило в озноб. Он сжался,
присел, а Фриц, обернувшись, с радостью на неожиданно просиявшем лице крикнул:
- Иван! Иван! Ком!
И намерился спрыгнуть, чтобы бежать туда, куда звали его товарищи.
- Стой! - негромко, но с затаенной решимостью произнес Волока. - Стой!!!
На лице немца мелькнула растерянность, даже боль, а может, испуг, но он тут же
взмахнул в воздухе руками и исчез по ту сторону развалин.
Иван сначала опешил от такой неожиданности, а затем, с усилием превозмогая слабость,
заковылял по завалам туда, где исчез Фриц.
Хагеман отбежал недалеко. Вся улица была загромождена развалинами, и он перелезал
через кирпичную глыбу совсем недалеко от того места, где появился Волока. Напротив,
вдоль чугунной ограды сквера, отстреливаясь и пригибаясь, бежали немцы.
- Стой! - крикнул Волока, увидев Хагемана. - Фриц! Стой!
Немец вскинул вверх голову - лицо его, как показалось Волоке, сморщилось, будто от
боли. И он на миг остановился, взглянул на Ивана, потом оглянулся на сквер, где,
удивленные этой перекличкой с русским, замедляя бег, оборачивались к ним немцы. Но
это длилось очень недолго. Сразу же там заклацали затворы, и зычный командирский
голос огласил развалины:
- Хагеман, ком! Шиссен!
Фриц перевалился через глыбу, преграждавшую ему путь к своим, а Волока, почувствовав,
что сейчас все кончится, и уже не думая о себе, а только не желая отдать врагам этого
человека, дал в него очередь. Пули с перелетом и недолетом взбили в обломках пыль и
разлетелись в стороны.
Немец тотчас обернулся, в глазах его мелькнула звериная ярость человека, у которого не
было выхода. Иван упал на груды кирпича, не сводя взгляда с немца, и увидел, как тот
лихорадочным движением выхватил что-то из кармана и, размахнувшись, швырнул в него.
Иван не сразу сообразил, что это граната, и только когда та упала поблизости, понял, что
спасаться поздно. Он лишь рванул к плечу автомат и нажал на спуск.
Очереди своей он не услышал, но в последнее мгновенье заметил, как, прежде чем
рухнуть наземь, крутнулся на ногах Фриц Хагеман. Почти одновременно с этим
оглушительно грохнула рядом граната. Обжигающий удар стеганул Ивана по плечу, и все
медленно потонуло в пыли, которая плотным, удушливым облаком накрыла развалины.
Пыль его и спасла.
Волока слышал, как немцы ударили из автоматов, несколько пуль раскрошило кирпичи
рядом, но он, пригнувшись, с неожиданной прытью рванулся назад, упал, снова вскочил,
перекатился через большой обломок, обогнул дыру в глубокой воронке, из которой они
выбрались минуту назад, и наконец спрыгнул во двор. По дорожке, вымощенной
бетонными плитами, добежал до колючей изгороди, прорвался через ее цепкое густое
сплетение и очутился в узком переулке.
Его сразу чуть не сбили с ног наши автоматчики. Гулко стуча подошвами, они выскочили
из-за угла, видно, наперерез немцам, отступавшим вдоль сквера. Задний испуганно
взглянул на его окровавленную голову, но промолчал, и Волока почувствовал, как жгучей
болью налилось его плечо.
Автоматчики скрылись за поворотом, и заваленный обломками переулок совсем опустел.
Волока посмотрел в один конец его, в другой, отпустил автомат и, оберегая рассеченное
осколком плечо, шатаясь, побрел туда, откуда бежали бойцы.
Вверху, в ясном весеннем небе, ухало, шипело, громыхало гулкое эхо боя. "Как же это?
Что это?" - роились в голове Волоки смятенные мысли, и ему хотелось ругаться от боли
и тупой несправедливости того, что случилось. Переполненный душевной сумятицей, он
брел по середине разбитого бомбами переулка и твердил в отчаянии:
- От же гады! От гады!..
1963 г.
Западня

1

Первая атака сорвалась. Охватив подковой высоту, рота пробовала ворваться в траншею на
самой ее вершине, но не дошла даже до середины склона. Шквальный огонь немецких
пулеметов заставил автоматчиков залечь на голом, скованном утренним морозом
косогоре. Вскоре бойцы поняли, что здесь им не удержаться, и перебежками вернулись
туда, откуда начали атаку.
Это был глубокий и голый овраг с редкими пятнами еще не растаявшего грязного снега и
замерзшим ручьем посередине. Он укрывал от огня, от неослабевающего напора
студеного мартовского ветра и давал возможность подготовиться к новой атаке. Немного
отдышавшись, ротный - капитан Орловец - позвал к себе командиров взводов и,
недовольный и рассерженный, ни на кого ни разу не взглянув, начал:
- Бабы! Заморыши! Какой только дурак вам автоматы дал?!
Натянув на голову воротник полушубка, он лежал на склоне оврага и, держа в зубах
цигарку, высекал "катюшей" искру. Обломок напильника тупо лязгал о кремень: капитан
большим пожелтевшим ногтем прижимал к нему трут - пучок белых ниток, выдернутых
из брезентового поясного ремня. Орловец злился, не попадая по нужному месту, и слабая
зеленоватая искорка, едва сверкнув под кресалом, тут же гасла. Трут никак не загорался.
Капитану никто не отвечал - ни телефонист Капустин, курносый глазастый парень,
который копошился рядом, у обшарпанного ящика УНФ, втянув от стужи голову в
широкий расстегнутый ворот шинели, ни молчаливый, хмурый с виду младший лейтенант
Зубков, сидевший несколько ниже ротного на поле своей еще не обношенной шинели с
новенькими, но уже помятыми погонами. Молчал и лейтенант Климченко.
- Черта с два от нее прикуришь! А ну высекай сам! - рассердившись, сказал Орловец и
швырнул связисту его незамысловатое кресало. Связист молча отложил в сторону трубку
и, заслонившись от ветра, начал лязгать напильником о кремень. Капитан вынул изо рта
цигарку:
- Третий взвод отстал, первый растянулся, как кишка, порядка никакого! Вы командиры"
или пастухи, черт бы вас побрал? - говорил он, нахмурив брови и рассерженно глядя на
взводных. Зубков от этих слов еще больше сжался, а Климченко вдруг швырнул в овраг
кусок мерзлой земли.
- А что вы кричите? Мы что, в овраге отсиживались? Или струсили? Или, заняв высоту,
назад драпанули? Фашист вон подойти не дает... - махнул он рукой в сторону высоты. -
Его и ругайте!
Капитан злобно взглянул на лейтенанта.
- Ты это что? - выдавил он угрожающе и в то же время будто недоумевая от дерзости
подчиненного.
Связист тем временем зажег трут и, приподнявшись на коленях, протянул его капитану.
Но Орловец в гневе будто не замечал этого, и ветер напрасно рвал в воздухе тоненькую
струйку дыма.
- Ты что, митинговать вздумал? - повторил он.
Лейтенант поднял воротник своего иссеченного осколками полушубка, из дырок которого
торчали серые клочья шерсти.
- А то! Хватит на чужом горбу в рай ехать! - запальчиво сказал Климченко и
отвернулся. На круглом молодом лице его, с крутым подбородком и шрамом под нижней
губой, отразились обида и злость. Ротный сполз с обрыва на каких-нибудь три шага и,
перепоясанный ремнями, стал напротив взводного.
- Это кто едет! Я еду? Да?
- Да и вы не прочь! - бросил Климченко.
Он не боялся капитана, хотя знал его крутой нрав, и держался уверенно, потому как сам
воевал в этой роте всю зиму, знал каждого бойца так же, как и они знали и ценили его. А
Орловец был тут человек новый, и хотя в трусости его никто не упрекнул бы, но все же
бойцы недолюбливали капитана за его излишнюю крикливость.
Климченко искоса взглянул на ротного. Однако первая вспышка гнева в нем уже
миновала, и взводный, стараясь сдержать себя, начал каблуком сбивать с обрыва
мерзляки; комья земли, подскакивая, наперегонки катились к замерзшему ручью. Ротный,
стоя рядом и сдвинув брови на худом, почерневшем от стужи и щетины лице, сквозь зубы
угрожающе бросил:
- Попридержал бы язык, болтун!
Климченко вскинул голову:
- Ага! Правда глаза колет!
- Ах, правда?! - вскипел Орловец. - Так и я тебе скажу правду! Твой взвод - самый
худший! Самый разболтанный. Он задержал роту. Он сорвал темп наступления!
Климченко вскочил на ноги, локтем толкнул назад туго набитую кирзовую сумку.
- Мой взвод сорвал? Немцы сорвали! Вот! Шесть ихних пулеметов сорвали. Вы что, не
видели? - уже не в силах сдержаться, закричал лейтенант.
Связист, пораженный этой стычкой, раскрыв рот, неподвижно сидел у аппарата. Зубков
согнулся еще ниже и начал старательно счищать землю со своего кирзового сапога. На
краю оврага из окопчиков высовывались и застывали в немом любопытстве головы в
шапках и касках.
- Что это такое?! - топал Орловец своими порыжевшими от подпалин валенками. -
Что за болтовня, лейтенант? Вы что, на гулянке или в армии?
Он не договорил: наверху, видно, кто-то неосторожно высунулся из укрытия, и длинная
пулеметная очередь с высоты бешено резанула воздух над их головами. На
противоположном склоне оврага посыпалась земля и, когда ветер сдул пыль, в мерзлой
почве появились свежие ямки от пуль.
Орловец, набычившись, снова повернулся к Климченко:
- Ты у меня дождешься! Я тебя заставлю с одним взводом высоту брать. Тогда запищишь.
Умник!..
Лейтенант криво улыбнулся:
- Вот напугали! Ну и пойду со взводом. Только когда возьму - вам докладывать в полк
не придется. Сам доложу.
- Ах так?
- Так.
Капитан на полминуты застыл, что-то напряженно решая, а Климченко, стоя вполоборота
к нему, ждал. Он и в самом деле готов был атаковать высоту хотя бы и одним взводом.
Правда, надеждой на успех себя не тешил, но теперь больше всего не хотел в чем-либо
уступить капитану.
Орловец тем временем зло сплюнул и, тяжело ступая валенками, взобрался на склон к
телефонисту.
- Ну, где огонь? - вспомнил он о неприкуренной цигарке, которую все еще держал в
руке. Связист снова начал звякать кресалом.
- Вот что! - бросил ротный, обращаясь к Климченко. - Я такого не допущу. Болтунам
каленым железом языки поприжгу. Ишь, разгильдяй, распустил вас!
Это был намек на бывшего командира роты старшего лейтенанта Иржевского, раненного
неделю назад. В полку о нем говорили разное, по Климченко знал, что командир тот был
стоящий и был бы еще лучше, если бы умел ладить с начальством.
- Будь некоторые ротные такие, как Иржевский, уже на высоте пообедали бы, - сказал
лейтенант.
- Что? Защищаешь?.. Понятно: коллективку устроили.
Климченко промолчал.
- Ладно, - уже мягче сказал Орловец. - На этом точка. И чтоб мне ни-ни... Я здесь
командир, а не пастух. Поняли? А теперь давай сюда!
Зубков, не понимая причин перемены в настроении командира роты, медленно встал,
отряхивая с шинели песок, а Климченко, насупившись, стоял внизу. Тогда капитан,
сменив тон, нарочито грубо крикнул:
- А ну, чего надулись, как суслики? Давай ближе, говорю!
Зубков, пригнувшись, послушно подошел к капитану, Климченко, немного помедлив,
также полез вверх.
На голом овражном склоне дул свирепый морозный ветер. Разгоряченные недавней
атакой люди начали остывать. Лейтенант потуже затянул ремень и неохотно придвинулся
к командиру роты. Лицо его по-прежнему было отчужденным и мрачным.
Капитан тем временем прикурил, глотнул дыма, окинул взводного испытующим, но уже
незлобивым взглядом и вытащил из-за пазухи карту:
- Так. Все. Точка! Слушай задачу. Ударим снова...

2

Спустя пятнадцать минут атаковали.
Без единого выстрела, все разом высыпали из оврага и бросились на высоту.
Немцы вначале молчали: может, не заметили их, а может, выжидали, и с минуту в
ветреном мартовском просторе был слышен только беспорядочный топот полусотни пар
ног. Люди продрогли за утро на глинистой промерзшей земле и потому сразу же дружно
рванулись вперед. Однако путь их лежал в гору, бежать было далековато, и первого запаха
хватило ненадолго. Правый фланг взвода вскоре загнулся, начал отставать. Это не
предвещало ничего хорошего, но Климченко не решался нарушить тишину - не стал
кричать на младшего сержанта Голаногу, который командовал правофланговым
отделением. Сжав в руке пистолет с ремешком, одним концом прицепленным к поясу,
лейтенант бежал вместе со всеми как можно быстрее, туда, в гору, где, подготовив
пулеметы, ждали их немцы. Слева и дальше к лесу, несколько медленнее, отставая, трусил
Орловец с ординарцем. Время от времени он оборачивался в сторону первого взвода и на
ходу потрясал кулаком - быстрее! Климченко, однако, не очень обращал внимание на
эти многозначительные жесты: теперь в цепи он в какой-то мере стал независим от
ротного, только солдатские силы не очень подчинялись ему. Лейтенант бежал, чувствуя,
как дотлевают в нем остатки прежней злости, прорвавшейся там, в овраге. Он начал уже
сживаться с мыслью, что капитан "арап" и "горлопан", что он не пощадит и отца, чтобы
выслужиться перед начальством. Но все же он вынужден был слушаться ротного и даже
больше того: после недавней с ним стычки был полон решимости ворваться в траншею
противника первым и тем доказать, на что способен его взвод. Это был рывок,
рассчитанный разве что на одну только внезапность, и от его стремительности зависел
исход атаки - либо они полягут здесь, на голом промерзшем косогоре, либо возьмут
высоту.
"Шасть-шасть... Шасть-шасть..." - мяли струхлевшую прошлогоднюю стерню
недоношенные за зиму валенки, ботинки с зелеными, сизыми, черными обмотками,
запыленные "кирзачи". У кого-то поблизости в вещевом мешке или на поясе настойчиво
звякал пустой котелок. "Не мог закрепить, разгильдяй!" - злобно оглянулся Климченко.
Люди бежали по обеим сторонам от него, расширенные глаза их настороженно скользили
по высоте, сипло дышали простуженные груди, болтались на ветру ремни автоматов.
Ветер стлал по стерне длинные пряди пыли, стегал по разгоряченному лицу взводного
тесемками шапки, но Климченко не замечал ничего, только бежал. Одна мысль владела
теперь им - быстрее, пока не ударили немцы, пока тихо, пробежать хотя бы десяток
метров к высоте, куда - это хорошо знал лейтенант - путь вот-вот оборвется шквалом
огня.
Рота выбегала из-за пригорка на скрытый склон. Климченко уже увидел изрытую
траншеями высоту - всю от леса до косогора под самой деревней, на котором в бороздах
и под межами серели редкие пятна грязного, жесткого по утрам снега. Над бруствером
показался длинный ряд глубоко надвинутых на головы касок. В тот же миг ветер донес
ослабленную расстоянием команду:
- Фойер!..
Прежде чем в пространстве погас этот вскрик, тишина взорвалась тысячеголосым громом,
поглотившим команду, топот ног и тяжелое сопение людей. Первые очереди разорвали
упругий воздух над головами, рядом кто-то тонко, не по-мужски вскрикнул. Климченко
склонился ниже, оглянулся и тут же выпрямился - в пяти шагах сзади бежал с автоматом
в руках его ординарец Костя. Каска на голове бойца вдруг дернулась, наверно сбитая
пулей, одним краем осела на ухо, парень толкнул ее рукавицей на место и коротко,
одними глазами улыбнулся командиру. Но лейтенант не заметил его улыбки, он увидел,
что правый фланг отстал еще больше. Неповоротливый, пожилой Голанога с
подоткнутыми под ремень полами шинели то бежал, то останавливался, кидался в
стороны, крича на бойцов, которые все заметнее замедляли бег и, видимо, уже были
готовы залечь. Этого допустить было нельзя, и Климченко, слыша, как сзади матерится
Орловец, вскинул вверх обе руки и, потрясая ими, закричал сорванным, осипшим
голосом:
- Голанога! Так твою... Вперед! Вперед!..
Но слова его бесследно исчезали в грохоте боя. Он еще несколько раз потряс в воздухе
кулаком с зажатым в нем пистолетом и рванулся вперед. Пули густо пронизывали воздух,
клевали мерзлую землю у ног, брызжа песком. Хмурое небо гудело, голосило, скулило
тысячью голосов. Казалось, непостижимая бешеная сила неистово бушевала в вышине, и
даже не верилось, что все это грохочущее буйство уничтожения направлено против
реденькой цепочки вконец уставших людей, которые шли и бежали по серому склону,
медленно приближаясь к траншее.
- Вперед! Вперед! - кричал лейтенант, нагоняя цепочку бойцов, одолевших уже
половину пути.
Но шквал огня с высоты делал свое дело: бойцы замедляли бег, все ниже жались к земле,
некоторые уже лежали на стерне, и невозможно было понять, убиты они или просто
испугались. В какую-то секундную паузу он уловил поблизости слабый стук солдатского
котелка и с мимолетной радостью подумал: "Жив!" Но тут же Климченко почувствовал,
что первый порыв ослаб и что взвод вот-вот заляжет. Сердце его бешено стучало в груди,
усталость распирала легкие, в висках с натужным звоном пульсировала кровь. "Быстрей!
Быстрей! Быстрей!" - сверлила мозг упрямая мысль. Уже невдалеке виднелась дорога -
вытаявшая из-под снега полоска серой земли с редкими гривками бурьяна по сторонам.
От дороги до траншеи оставалось всего шагов сто, и ни за что нельзя было позволить
взводу залечь тут, любой ценой надо было прорваться к брустверу.
Однако они не успели еще подбежать к дороге, как откуда-то из деревни во фланг им
ударила автоматическая пушка. Первые ее мелкокалиберные очереди загрохотали вдали, и
колючие клубки разрывов рассыпались по ниве. Несколько бойцов упали и суконными
комками шинелей застыли на стерне. Кто-то в телогрейке уронил автомат и, обхватив
ладонями лицо, с криком бросился назад по склону. В тот же момент хлесткие, горячие
трассы пронеслись возле взводного, ударили по земле сзади, метнулись дальше вдоль
неровной цепи людей. От неожиданности Климченко на миг растерялся, но тут же с
необыкновенной отчетливостью сообразил, что нужно немедля, рывком вперед уходить
из-под огня. Он уже не подгонял бойцов, перестал отдавать команды, мчался, опережая
всех и хорошо зная, что только так можно не дать людям залечь. Сзади и по сторонам
мерзлую землю зло секли очереди автоматической пушки.
Лейтенант перебежал дорогу, перескочил канаву с иссохшей прошлогодней травой и,
пригибаясь, бросился дальше. Траншея была уже совсем близко, в каких-нибудь двадцати
шагах, когда огненные колючие клубки разрывов взметнулись почти у самых его ног.
Климченко упал - первый раз за эту атаку. Но, кажется, он уцелел. Еще не уверенный в
этом, лейтенант вскинул голову и сквозь не осевшую от разрывов пыль увидел, как в
траншее напротив засуетились зеленые каски; с бруствера, пульсируя белым огнем,
торопливо ударил автомат, его пули брызнули в лицо Климченко песком, и он, вскинув в
вытянутой руке пистолет, выстрелил туда три раза. Рядом напористо застрекотал автомат:
это стрелял Костя. Одубевшим рукавом лейтенант вытер с лица пот, оглянулся. Очереди с
гулким треском катились по промерзшей земле. Климченко рывком вскинул свое тело с
земли и, преодолев последние метры, отделявшие его от траншеи, взлетел на бугорчатый,
усыпанный гильзами бруствер, пригнулся, выстрелил несколько раз в загадочный зев
траншеи и сразу же прыгнул в нее сам.
Он едва не наскочил на что-то живое внизу. Перед ним испуганно метнулась в сторону
зеленая фигура в каске, казалось, без лица, с одной только худой кадыкастой шеей.
Словно обороняясь, фигура вскинула навстречу локоть. Климченко, чувствуя, что в
обойме осталось всего несколько патронов, рукояткой пистолета наотмашь ткнул немца в
висок, потом перемахнул через него и, пригибаясь, кинулся к повороту траншеи. Сзади
раздались взрывы гранат и крик: "Братцы! Братцы! Бра!.." Крик вдруг оборвался, но где-то
рядом взвился другой: "Носке! Носке!" И еще: "О, Носке!.." Затем, обрушивая комья с
бруствера, кто-то тяжело грохнулся в траншею. Климченко не успел оглянуться (лишь
мелькнула догадка: Костя), как с обеих стен в лицо ему брызнуло землей, что-то острое
толкнуло в плечо. Лейтенант, оседая, обернулся, и его взгляд на мгновение встретился с
помутневшими глазами Кости. Обронив автомат, ординарец падал ничком. В шинели на
его груди чернела рваная, залитая кровью дыра. Не успел он, однако, упасть, как из-за его
спины на фоне серого неба вынырнул немец - молодой, простоволосый, в расстегнутом
мундире, с безумным взглядом таких же белесых, как у Кости, глаз. Климченко,
откинувшись к стене, ослабевшей рукой поднял навстречу ему пистолет, но выстрелить не
успел: что-то огненно-черное нестерпимой болью в голове погасило его сознание.

3

Было очень холодно. Знобило. Особенно мерзла спина. Климченко внутренне сжался,
будто удерживая в себе последние крупицы тепла, и мелко, напряженно дрожал. Однако
покоя не было, его все время толкали в плечи, затылок бился обо что-то твердое. Вскоре
стало ясно, что он куда-то сползает - полушубок и гимнастерка на спине задрались,
оттого и было так нестерпимо холодно. Он с усилием раскрыл глаза и увидел перед собой
комья земли. Показалось, что он попал в яму, но почему тогда задрались куда-то вверх
ноги? Приподняв голову, он повернулся, пытаясь удержаться руками, и увидел перед
собой чью-то согнутую спину, хлястик с оловянной пуговицей и черный кожаный ремень
под ним. Вторая пуговица на хлястике была оторвана, от нее осталось только
проволочное, залепленное землей ушко, ниже которого болталась на ремне сумка.
Климченко сразу узнал ее - это была его старенькая кирзовая сумка, выданная ему еще
при выпуске из училища. Ноги лейтенанта были зажаты под мышками у этого человека,
который, так нелепо впрягшись, волок его по траншее.
Поняв, где он, Климченко рванулся, пытаясь высвободить ноги. Немец сразу остановился,
оглянулся: на его густо заросшем, немолодом лице отразилось переходящее в испуг
удивление; нижняя губа его оторвалась от верхней, и на ней, наискось прилепясь, дымил
желтый окурок сигареты.
- Майн гот! - сказал немец и, встретившись взглядом с Климченко, выпустил из рук его
ноги. Кирзовые сапоги лейтенанта глухо ударились о дно траншеи. Потом немец
причмокнул губами, насупил густые брови и, оглянувшись, стал снимать с груди автомат.
А Климченко, осознав, что с ним произошло, понял, что наступил конец. У него не было
сил защищаться, он только попытался сесть, его почему-то испугала мысль, что он будет
убит лежа. Однако автомат у немца был на коротком ремне, он цеплялся за воротник, и
солдат, набычив голову, с усилием стаскивал его поверх зимней, с длинным козырьком
шапки. Вверху над ним плыли тучи, и стебли бурьяна на бровке бруствера часто-часто
мельтешили от ветра. Климченко кое-как все же собрался с силами, оперся на левую руку,
сел и незаметно для немца провел правой рукой по боку. Однако кобура была пустая,
оборванный конец ремешка лежал на суглинке. Лейтенант прислонился к стенке
траншеи. Ослабевшее сердце его едва шевелилось в груди, а в голове стоял острый звон.
Немец тем временем подавил свое удивление и, уже почти безразличный к пленному, раза
два потянул окурок. Потом, прищурив от дыма глаз, дернул рукоятку автомата и отступил
на шаг. С выстрелом он почему-то помедлил, поднял голову - сзади послышались шаги,
и вскоре через плечо лейтенанта переступил испачканный землей сапог с множеством
блестящих шипов на подошве. В следующее мгновение щеки Климченко коснулись полы
длинной шинели, в разрезе которой мелькнули обшитые коричневой кожей бриджи.
Немец опустил оружие, посторонился, давая кому-то дорогу, но тот остановился, усталым
взглядом скользнул по лицу Климченко и что-то вполголоса буркнул. Солдат, держа
автомат, с подчеркнутой готовностью ответил, и лейтенант понял: появился начальник.
Климченко поташнивало, туман то и дело застилал глаза, оба немца временами
расплывались, словно тени в неспокойной воде, и лейтенант, склонив голову и закрыв
глаза, безразличный ко всему, ждал выстрела. Однако вместо избавительной очереди он
получил резкий удар в бедро и, вздрогнув, глянул вверх - оба немца стояли над ним, и
солдат с автоматом, сплюнув окурок, наклонился, заглядывая ему в лицо.
- Вставайт, русэ! Вставайт!
С трудом преодолевая оцепенение, лейтенант понял, что смерть пока что откладывается.
И, как за спасение, он ухватился за эту коротенькую возможность жить, оперся рукой о
стену, с преувеличенной уверенностью, не рассчитав силы, встал и сразу же прислонился
плечом к бровке траншеи. Тогда немец-солдат сильной рукой подхватил его под мышку.
Климченко от боли и слабости заскрежетал зубами, рванул руку, но немец держал крепко
и, бесцеремонно толкая, повел его по траншее.
Ветер сдувал с бруствера пыль. Видно, от стужи сильно ломило в затылке. Лейтенанта
бросало в озноб. Он снова затрясся в лихорадке и, уже безразличный к тому, куда его
ведут и что его ждет, тяжело переставлял ноги. Второй немец шел впереди, казалось, без
всякого интереса к ним обоим. Поднявшись из траншеи, Климченко почувствовал себя
лучше, появилось привычное беспокойство о взводе, он прислушался - нет, боя
поблизости не было, перестрелка повсюду стихла, только где-то, видно, в землянке,
какой-то немец выкрикивал одно и то же слово - наверное, это был телефонист,
повторявший позывные.
Лейтенант глянул в одну сторону, в другую - траншея вела в тыл немецкой обороны.
Оврага и склона со стерней, по которым они атаковали, отсюда не было видно. Вокруг
было по-весеннему привольно и просторно. Дожидаясь своего часа, бродил весенними
соками лес. Освободившись от снега, вот-вот готова была ожить извечно обновляемая
земля. Местами на ручьях и в бороздах, на лесных опушках чахли, дотаивали жесткие на
морозе, как наждак, плешины снега, неистово носился над просторами ветер и сушил
землю. На смену бесконечно долгой студеной зиме шла весна, и лейтенант понял: она уже
не для него.

4

Его вели все глубже и глубже в тыл, подальше от своих, от роты, и Климченко все
отчетливее сознавал, что этот путь - последний, что возврата уже не будет.
Он чувствовал себя плохо, больно кололо в боку и взгляд то и дело почему-то
затуманивался. Часто Климченко замедлял шаг, готовый вот-вот остановиться, и тогда
солдат, идущий сзади, толкал его автоматом в спину, приговаривая: "Пшель! Пшель!" Но
злости в его голосе лейтенант не чувствовал, хотя это теперь и не имело для него
никакого значения.
Вскоре на тропке им встретилось шестеро солдат-связистов, обвешанных катушками с
красным кабелем, сумками и оружием. Они уступили офицеру дорогу и, минуя пленного,
разглядывали его настороженно враждебными взглядами. Отойдя, они еще долго
оглядывались, но Климченко уже не отрывал глаз от земли: все, что происходило вокруг,
его мало заботило.
Так они вышли к дороге. В неглубоком, но широком овражке, возле мостика через
замерзший ручей, стояло несколько беспорядочно расставленных, крытых брезентом
машин. Машины, видимо, находились тут давно, земля возле них была вытоптана и густо
залита пятнами горючего и масел, рядом валялось несколько бочек, и солдат в
комбинезоне, откинув в сторону руку, нес к машине канистру. Шедший впереди офицер
что-то спросил у солдата с канистрой. Тот, хлопнув по бедру рукой, коротко ответил, и
они свернули в сторону - туда, где под обрывом оврага чернела дверь землянки.
Сперва Климченко показалось, что тут штаб и, прежде чем расстрелять, его допросят. Но,
осмотревшись, он усомнился в этой своей мысли. Землянок было всего две; ни телефонов,
ни обычной штабной суеты не замечалось. Немец открыл выкрашенную под дуб, видно
снятую в каком-то доме, дверь, с крохотным, врезанным в верхней филенке окошком и
зашел в землянку. Следом, подталкиваемый конвоиром, вошел Климченко, и дверь,
скрипнув, захлопнулась.
Он ступил на шаткие, наспех настеленные доски пола, в лицо ударило жаром накаленной
железной печки. В землянке слегка попахивало дымом. На застланном шерстяным
одеялом столе лежали бумаги. Рядом мигала крохотная стеариновая плошка. Моложавый
офицер в коротком, с разрезом сзади мундире подскочил к вошедшему и щелкнул
каблуками. Пока они тараторили о чем-то, Климченко осмотрелся. Сзади сквозь
филенчатое окошко проникал слабый свет пасмурного дня. Вместе с огоньком в плошке
он скудно освещал переднюю стену землянки, в несколько рядов заклеенную одним и тем
же платком с изображением широколицего красноармейца, который хлебал что-то из
плоского котелка, глуповато при этом улыбаясь немцу в каске, стоящему рядом с такой же
неестественной, деланной улыбкой на лице. Под платком повторялись надписи на
русском и немецком языках. Плакат этот озадачил Климченко и окончательно убедил его
в том, что тут не штаб. Но тогда что? Гестапо? Какой-нибудь пропагандистский отдел? От
этих догадок становилось все тягостнее в душе.
Пока немец в мундире о чем-то докладывал, высокий в шинели, не снимая черных
перчаток, перебрал на столе бумаги и начальственным тоном произнес длинную фразу.
Второй немец сразу взглянул на Климченко, и лейтенант догадался, что речь шла о нем.
Гитлеровцы переговаривались уже втроем. Солдат-конвоир снял с плеча сумку
Климченко и, вынув из-за пазухи, подал бритоголовому пачку бумаг. Климченко узнал
среди них красную обложку своего командирского удостоверения, комсомольский билет,
удостоверение о наградах, расчетную книжку, справки о ранениях. Тут было все, что
месяцами лежало в его карманах, кроме часов и алюминиевого портсигара с табаком, о
которых конвоир, очевидно, предусмотрительно умолчал. Офицер, брезгливо скривив
топкую губу на белом, хорошо выбритом лице, без особого интереса перелистал
документы и бросил их на стол. Несколько бумажек, не долетев, затрепыхались в воздухе;
их услужливо подобрал с пола другой, в тесном мундирчике.
Наконец начальник что-то приказал, раза два прошелся по землянке, прогибая половицы,
и, не взглянув на Климченко, вышел. Конвоир с автоматом также последовал за ним и
стал за дверью. Сквозь чисто протертое стекло лейтенант увидел его плечо с погоном,
козырчатую шапку, дальше был виден брезентовый край кузова с пятнистым осенним
камуфляжем и буквой "Z" в белом квадрате.
Ожидая, что будет дальше, Климченко взглянул на того, кто остался с ним, и заметил, как
покорно-угодливое выражение его лица уступило место самовольной уверенности.
- Ну, лейтенант, начнем разговор? - на чистом русском языке спросил он, и от этой
неожиданности Климченко оторопел. Немец, словно и рассчитывая на это,
снисходительно заулыбался, вынул из кармана блестящий портсигар, раскрыл его и, стоя
посредине землянки, протянул Климченко:
- Куришь?
Услышав такие неожиданные здесь слова, лейтенант вдруг утратил всю свою выдержку,
пошатнулся и, чтобы не упасть, оперся локтем о стену землянки; изображения солдат на
плакатах запрыгали в его глазах. Немец, заметив его состояние, нерешительно прикрыл
портсигар.
- Э, да ты, оказывается, ранен! Что ж они не сказали? Ну, это пустяки, подлечим! Садись
вот! - Он схватил из угла крепко сколоченный табурет, поставил на середине землянки,
и лейтенант обессиленно сел.
Немец раскрыл дверь, что-то крикнул во двор, в ответ послышались голоса и торопливый
топот ног. От свежего воздуха, хлынувшего снаружи, в землянке сразу похолодало, и
Климченко постепенно овладел собой.
Немец отошел от порога, прикурил, подождал, пока где-то поблизости простучали сапоги,
и в землянку ввалился грузный, немолодой уже ефрейтор с сухим, желтым лицом. От него
остро запахло дустом и еще чем-то, похоже, лекарством. Недовольно ворча, он начал
сдирать с Климченко перепачканный, изодранный в клочья полушубок. Лейтенант вяло
подчинялся его настойчивым движениям: ему уже было безразлично, что сделают с ним.
Он хотел лишь покоя и невидящим взглядом смотрел, как по доскам вокруг табурета
тяжело ступают поношенные сапоги. Руки немца, бесцеремонно поворачивая его голову,
пролязгали ножницами, и на пол упали светлые, спутанные пряди волос. Затылок, видно,
был сильно разбит и болел, но Климченко терпел все, только раз вздрогнул, когда рану
обожгло лекарство. Вскоре, однако, немец проворно обмотал голову желтоватым
бумажным бинтом и собрал в сумку свое снаряжение. Все это время тот, в мундирчике,
сидел на углу стола и с добродушной ухмылкой наблюдал за ним, пока санитар не вышел,
прихлопнув за собой дверь.
- Ну, так лучше? - просто и будто с сочувствием спросил человек в мундире, когда они
остались вдвоем. - Это излечимо. У немцев медицина, как у нас говорят, на высоте. У
нас, - значит, у русских. Не удивляйся. Я русский. Как и ты. Москвич. На Таганке жил.
Климченко уже перестал удивляться и заметил про себя, что тут, очевидно, ко всему надо
быть готовым. Нарочитая доброжелательность и заботы этого человека наводили
лейтенанта на мысль, что ждет его тут нелегкое. Но чувство открытой враждебности к
этому "русскому" как-то начало ослабевать, и он, сам не заметив того, почувствовал себя
будто наравне с ним. Правда, лейтенант помнил, что это ничего еще не означает и что
надо держать ухо востро.
- Интересно, а ты откуда будешь? - спросил его "русский".
- Там написано. Наверно же, грамотный? - ответил Климченко, взглянув на стол с
разбросанными на нем документами.
Человек в мундире, улыбнувшись неодобрительно, но терпеливо, повел русой бровью.
- Ну конечно, там все написано! У нас, то есть у вас, на этот счет полный порядок. Как
говорят, ажур. И где родился, и где женился, и где крестился, и был ли за границей, и
имел ли колебания. Я это знаю, - совсем как-то просто и даже, как показалось
Климченко, с дружелюбием в тоне сказал он. - Сам был такой! - Он с ухмылкой
остановился перед Климченко и выпустил над его головой струйку дыма.
"Что за тон? Чего ради?" - думал Климченко. Утрачивая безразличие к своей судьбе,
зародившееся в нем там, в траншее, он вдруг задумался над тем, что бы все это могло
значить? Раздетый, в одной гимнастерке, с кубиками в петлицах (погоны только недавно
ввели, и он еще не успел их получить), без ремня, с перевязанной головой, он, как
арестант перед следователем, сидел в непривычно обставленной землянке и
настороженно слушал. А человек в немецком мундире с удовлетворенным выражением на
лице, что-то соображая, оглядывал его.
- Орденишко давно получил? - кивнул он на его Красную Звезду.
- Осенью, - сказал Климченко.
- За оборону, наступление?
- За окружение.
- Ну что ж, это похвально. Заслуженный, боевой офицер, - что-то имея в виду, сказал
человек и быстро предложил: - Может, все же познакомимся? Я - Чернов. К
сожалению, не Белов, но что поделаешь, - засмеялся он, и внутри у Климченко что-то
словно оборвалось: такой открытой показалась ему эта улыбка, что не хотелось думать,
что перед ним враг. "А может, он тут по заданию наших работает? Может, разведчик? А
вдруг он выручит?.." - на какое-то мгновение мелькнула у него мысль. Во все глаза глядя
на этого человека, Климченко старался что-то понять, а тот, стоя напротив и
покровительственно усмехаясь, мягко продолжал:
- Можешь называть меня Борисом. Ведь мы, почитай, ровесники. Ты с какого года? -
Не ожидая ответа, он заглянул в удостоверение на столе. - С двадцать первого. Ну, а я с
девятьсот семнадцатого. Так сказать, ровесник Октября...
Он бросил за печь сигарету и впервые сел на свое, видно, постоянное место за столом.
Затем, растопырив пальцы, осмотрел ногти и маленьким ножичком стал подрезать их.
Климченко, напряженно морщась и чего-то ожидая, пристально следил за его легонькой
ухмылкой, которая блуждала на белом, в меру упитанном, свежевыбритом лице. Казалось,
такой человек никому и никогда в жизни не сделал ничего плохого.
- Полагаю, мы сговоримся. Ты, наверно, думал, что а плену сразу расстрел? Глупости.
Ты же не комиссар. Немцы уважают достойных противников. Строевых командиров.
Работяг войны. Специалистов. Немцы к ним относятся, я бы сказал, по-рыцарски. Да ты и
сам уже успел убедиться в этом. Так ведь?
Климченко молчал.
- Ну что замкнулся? - оторвав взгляд от ногтей, сдержанно упрекнул Чернов. - И чего
так смотришь? Опомниться еще не можешь? Это ничего, пройдет.
- Что вам нужно? - меряя его недоверчивым взглядом, спросил лейтенант.
Чернов облегченно откинулся на спинку стула.
- Вот это деловой разговор. - Он несколько преувеличенно и потому не совсем
естественно обрадовался, вышел из-за стола и присел на его уголке. Вытянув вперед ногу
в начищенном щеголеватом сапоге, пошевелил носком, помолчал, собираясь, очевидно,
сообщить главное.
- Очень даже немного. Я думаю, тебе не меньше нас жалко своих солдат. Не так ли?
Через день-другой их погонят в наступление, и всем будет капут. А зачем? Не довольно ли
России лить кровь? - спросил он. Казалось, Чернов искренне переживал то, что говорил,
и Климченко снова с некоторым любопытством взглянул на него. - Зачем
бессмысленные жертвы? Сколько их уже принесла Россия! Революция, классовая борьба,
войны. Одним словом, лейтенант, вот что... Нужно выступить по звуковещательной
установке и поговорить со своими. Нет, нет, не пугайся, выдумывать ничего не придется
- есть готовый текст.
"Вот оно что, теперь все ясно!" Тягостное напряжение у Климченко вдруг спало, впервые
он повернулся на табуретке и вздохнул. Чернов встал из-за стола и подошел к нему ближе:
- Так как? Рисковать тоже не придется. Динамик - на передовой, мы - в траншее.
Несколько слов к конкретным лицам. Это подействует. Это всегда действует.
- Ах вот вы о чем! - сказал Климченко, взглянув в улыбчиво-спокойные глаза Чернова.
- Нет, ничего не выйдет! Ищите другого.
Климченко понял все - ничего нового в этом для него не было. Когда-то в дождливую
беспросветную ночь под Вязьмой он уже слышал подобную агитацию по радио. На
опушке в беспомощной ярости матерились бойцы, слушая брехню какого-то перебежчика,
который сутки назад был с ними рядом и вместе из одного котелка хлебал суп, а потом
агитировал их переходить на сторону фюрера.
Опершись локтями о колени, Климченко низко согнулся на табурете и опустил голову,
готовый ко всему. Чернов умолк, перешел на другую сторону стола и сел, загадочно
поглядывая на него. В печке догорали дрова, жара спадала, и от двери потянуло холодом.
Лейтенант передернул плечами.
- Так, так, не хочешь, значит? Ну что ж... - неопределенно, что-то обдумывая и
разложив на столе руки, сказал Чернов.
На дворе - слышно было - переговаривались солдаты, хлопали дверцы в кабинах
машин, где-то вдали ахнули два взрыва. Огонек в плошке тихо мигал. Вдруг он резко
вспыхнул, едва не погас - сзади стукнула дверь.
В землянке появился тот, долговязый, приведший его сюда. Климченко, не оборачиваясь,
узнал его по кожаным бриджам (теперь он был без шинели) и медленно поднял голову.
Чернов что-то буркнул, выскакивая из-за стола. Вошедший недобрым, испытующим
взглядом уставился на пленного. Не сводя с Климченко взгляда, он вынул из кармана
портсигар и щелкнул им перед самым лицом пленного. Климченко отвернулся. Немец
что-то коротко и строго сказал Чернову, тот подскочил к Климченко, и лейтенант,
получив в челюсть сильный удар, отлетел к стене. В левом его ухе при этом, кажется, чтото
лопнуло, и голова наполнилась болезненным острым звоном.
Когда он медленно, держась за стену, поднялся, Чернов негромко сквозь зубы процедил:
- Отказываться у немцев не принято. Ясно?
Климченко сжал челюсти и подумал: "Вот где ты открываешься, гад ползучий!" С минуту
он стоял у стены под взглядами двух пар разных, но по-прежнему, как ему казалось,
совсем невраждебных глаз. Было обидно и больно, но опять почему-то не хотелось верить
тому, что тут произошло: так обычно и просто смотрели на него эти глаза. Потом
высокий, все в тех же черных перчатках, медленно подняв сигарету, мизинцем бережно
стряхнуло нее пепел. Он и Чернов выглядели столь спокойными, рассудительными, что
можно было подумать, будто оба они шутят.
- Ты будешь испольняйт немецки бефель? - без угрозы, спокойно спросил немец.
- Я не предатель.
- О, - только и сказал офицер и почти незаметно одним глазом моргнул Чернову. Тот
подошел и так же, как в первый раз, не размахиваясь, по-боксерски коротко и сильно
ударил Климченко в челюсть. Лейтенант снова отлетел к стене; падая, он задел печь - в
трубе густо зашуршал посыпавшийся с потолка песок. Немец процедил: "Гут" - и, сжав
тонкими губами конец сигареты, вышел из землянки.

5

Как только дверь за офицером захлопнулась, Чернов спокойно, будто ничего между ними
и не произошло, подошел к Климченко:
- Ну как?
- Сволочь ты, а не земляк! Кол тебе в душу! - сказал лейтенант, сплевывая на пол
кровавую слюну.
Чернов, почти не обращая внимания на его бранные слова, хитровато улыбнулся:
- Ну не сердись! Чепуха. Это так, для порядка. Иначе... Сам понимаешь: начальство!
Он подхватил Климченко под руки, рывком поставил его на ноги, сапогом пододвинул
табурет:
- Садись!
Лейтенант сел и искоса поглядывал на своего палача, острые подвижные глаза которого
то и дело косились на двери землянки.
- Сам понимаешь. Приходится. Иначе скомандует и все: конец. Так что иногда лучше
ударить. Правда, ведь?
Чернов начал ходить по землянке. Казалось, ничто не способно было вывести его из
душевного равновесия, таким он был неторопливо-уверенным, расчетливым, аккуратно,
почти что элегантно одетым... На его стриженном под бокс белесом затылке шевелилась
розовая складка.
- Между прочим, тебе, можно сказать, повезло. Не каждому дается такая возможность -
реабилитировать себя. У немцев заслужить доверие нелегко. Зато они ценят преданность.
Сужу по собственному опыту. Я тоже, знаешь, когда-то ждал пули. Пришлось доказать
кое-что. И вот видишь, вместо пули - мундир! - Он с удовлетворением ощупал свой
коротенький френчик с узкими серебряными погонами. - Правда, при Советах чин
побольше бы был, - с какой-то ухмылкой добавил он.
"Что за намеки? Кто он такой? Политрук? Командир? Штабист какой-нибудь?.." - думал
лейтенант. И вдруг его будто осенило что-то, и он понял, что перед ним хитрый враг и что
никакой он не москвич, хотя, может, когда-то и жил там.
- Зря стараешься, - злобно сказал Климченко. - Не на того напал!
Чернов вдруг остановился и круто повернулся к пленному. Выражение его лица не
изменилось, только левый глаз как-то недобро округлился, и он несколько тише, чем
обычно, будто затем, чтобы не услышал снаружи часовой, сообщил:
- А вообще ты того... Не слишком ерепенься. Учти: выбор у тебя не очень богатый. Либо
ты выступишь, либо в землю ляжешь. Сегодня же!
После всего, что случилось, угрозы могли только взорвать, и Климченко вскочил с
табурета.
- Ну и пусть! Стреляйте! Все равно пристрелите! Не к своим же отпустите? Не верю я
вам. Сволочи вы все!
Чернов холодно усмехнулся.
- Не горячись. В конце концов мы сможем сделать что надо и без твоего участия. - Он
выждал немного, хмуря белесые брови, потом повернулся и спокойно занял за столом
свое место, с какой-то многозначительной важностью взял вынутый из сумки листок -
список личного состава первого взвода автоматчиков. - Командир отделения Голанога
Иван Фомич, ефрейтор Опенкин Петр Петрович, красноармеец Сиязов, Гаймадуллин...
Имя и отчество не проставлены - непорядок. Чирков, Федоров, Хиль, всего двадцать два
человека. Выбывшие отмечены? Отмечены, а как же! Ну вот. Командир роты также
известен - Орловец. Остальное и сами сделаем. Только ты тогда, понятное дело, пеняй
на себя. Немцы тебя сотрут в порошок. Да и на той стороне все в квадрат возведут. Понял?
- Как это?
- А просто. Подумай, поймешь.
Климченко растерялся; ошеломленный еще не до конца осознанной, но, безусловно,
какой-то сверхнаглой затеей этих сволочей, он во все глаза смотрел на Чернова. А тот,
уже сменив свое радушное выражение на угрожающее, сложил список взвода и сунул его
под сумку.
- Вот так! - сказал он и откинулся к стене. - Ну что, решаешь?
"Что они надумали? Что сделают?" - билась в голове безысходная мысль, и постепенно
вырисовывалась догадка, от которой его бросило в жар. Климченко вскочил и,
пошатываясь, шагнул к столу.
- Не имеете права! Провокаторы! Сволочи продажные!
- Тихо! - строго сказал Чернов и встал за столам. Рука его твердо легла на сумку, под
которой находился список. - Тихо, лейтенант! Сначала подумай. Поостынь.
Климченко осатанело глядел ему в глаза - на этот раз уже холодные и жестокие.
Несколько секунд они так и стояли - один против другого, разделенные только столом, и
тогда к лейтенанту впервые пришло отчетливое понимание того, что эти звери сделают с
ним все, что захотят. Это оглушило его, и он беспомощно опустил руки, понурил голову.
Почувствовав, как запрыгали в глазах черные бабочки, вернулся на прежнее место.
Какое-то время оба молчали. В землянке стало прохладно, печка уже не светилась
огнистыми щелями. Скупо серела заклеенная нелепыми плакатами, стена, на которой
шевелилась головастая, до самого потолка тень Чернова. На дворе, видно, темнело,
слышны были ленивые шаги часового, где-то дальше, безразличные ко всему,
разговаривали, смеялись солдаты и тоненько наигрывала губная гармошка.
"Сволочи! Что делают, сволочи! И надо же было вчера отметить выбывших - убитых и
раненых. Тухватуллин, кажется, только не отмечен. Ночью подстрелили, не успел
вычеркнуть. Нет, этого допустить нельзя. Но как?.."
И Климченко понял, что единственный выход у него - схитрить, утонченному коварству
врага противопоставить такую же изощренную хитрость. Однако ему, человеку прямому и
открытому, не так-то легко было сделать это. Главным теперь для него был список -
лейтенант ясно понимал это. Ему тяжело было заставить себя не смотреть на этот
прижатый сумкой листок бумаги, и все же он каждой частицей тела ощущал его там и
даже опасался, что Чернов мог по какому-нибудь движению догадаться о зреющем в нем
намерении. Недаром, видно, его посадили на середине землянки. Точно рассчитать
бросок к столу было трудно: теперь он не чувствовал в себе необходимой для этого
ловкости. Надо было что-то придумать, и Климченко решил оттянуть время.
- А что я должен говорить там? - мрачным, но несколько более ровным голосом
спросил он.
Чернов повел бровями, коротко взглянул на него:
- Вот давно бы так! Это очень просто. Прочесть вот эту бумажку... Где она тут у меня
затерялась? Ах вот! - Он отыскал среди бумаг какой-то листок и, привстав, через стол
сунул его Климченко. Лейтенант недоуменно прочитал первые строки.
"Дорогие граждане, мои однополчане, - было напечатано мелким шрифтом. - Бойцы и
командиры... полка! ("Вот, сволочи, и место оставили, только проставляй!") Обращается к
вам бывший командир (красноармеец)" - опять пропуск с многоточием.
Климченко взглянул ниже: там также шли пропуски - точки, обращения к бойцам с
предложением сдаваться в плен. Тут же предполагалось напомнить этим людям их
конкретные обиды на Советскую власть и перечислить блага плена: семьсот граммов
хлеба, горячий обед, утром кофе, каждому одеяло, свобода от большевизма, для верующих
по желанию - костел, кирха или церковь. В заключение - бойцов, места жительства
которых были заняты немецкой армией, обещали отпустить по домам.
"Здорово расписали, складно, - подумал Климченко. - Так здорово, что и дурак не
поверит". Стараясь быть более спокойным, он объявил:
- Ладно! Черт с ним. Я согласен.
- Ну вот и с богом! Поздравляю! - Чернов вышел из-за стола и пожал его руку выше
локтя. - Как говорят, раскололся - и добро! Конечно, какой смысл умирать из-за
какого-то там идиотского принципа! Правда? Значит, так... - Он с удовлетворением, как
после нелегкого, но уже законченного дела, потер ладони. - Значит, так... По
российскому обычаю надлежит размочить. Как-никак все-таки людей от смерти спасаем.
Это, брат, не измена. Это скорее доблесть!
Он пружинисто присел на своих щегольских, с высокими задниками сапогах и вытащил
из-под стола желтый, похожий на чемодан ящик. Щелкнул замок, в ящике оказались
какие-то свертки в блестящем целлофане, бутылки, банки консервов. Точным, заученным
движением Чернов поставил на стол два алюминиевых стаканчика.
Рядом, под сумкой, лежал список личного состава взвода автоматчиков.
У Климченко расширились зрачки, когда он увидел все это. Внутри все сжалось и
похолодело, мышцы в его ослабевшем теле напряглись: всего два-три шага отделяли его от
бумажки, которая сейчас могла круто изменить его судьбу. Это было так необычно, что
просто не верилось. "Прошляпил или нарочно?" - напряженно пытался решить
лейтенант. Он не сводил глаз с ящика на полу, но искоса видел на столе сумку - в
считанные секунды надо было принять решение.
- Вот мы сейчас, как наши, то есть ваши, говорят, и обмоем начало твоей новой службы!
Коньяк! Видно, такого не пил? - с доброжелательностью радушного хозяина говорил
Чернов, выкладывая на стол провизию. На скатерти-одеяле уже лежали несколько банок
паштета, пачка галет, завернутый в целлофан кусок колбасы.
"Ошибка или провокация?" - сверлил голову лейтенанта все тот же вопрос. И какой-то
неведомый, но настойчивый советчик все время твердил: "Давай! Скорей! Скорей! Ну что
же ты?.. Сейчас... Сейчас..."
Климченко удобнее расставил возле табуретки свои ноги, слегка наклонился, чтобы
ловчее было прыгнуть - одной рукой он намеревался столкнуть сумку, другой -
схватить список.
Чернов тем временем выложил на стол две солдатские вилки, склепанные вместе с
ложками, и снова запустил руку в ящик.
Климченко подвинул на полу ногу, пригнулся всем телом - и прыгнул... Правой рукой он
довольно ловко откинул в сторону сумку, левой, сбросив колбасу, схватил сложенный
вчетверо листок бумаги. Чернов недоумевающе вскинул голову и почему-то вместо того,
чтобы ринуться на него, схватил бутылку, которая падала со стола. А Климченко отскочил
шаг назад и, рванув печную дверцу, сунул бумажку в огонь. Вместе с пламенем,
мгновенно вспыхнувшим в печке, в нем взвилась торжествующая, победная радость. Но в
этот момент сзади с какой-то непонятной истерической веселостью захохотал Чернов.
Не догадываясь о причине этого смеха, но инстинктивно почувствовав неудачу,
Климченко обернулся и, мучительно заломив брови, взглянул на Чернова. Тот вдруг
оборвал смех, лицо его сразу одеревенело. Он сунул руку в карман брюк и почти под
самым носом Климченко мотнул в воздухе листком бумаги:
- Видал?
Список личного состава взвода был в руках врага.
Чернов аккуратно засунул бумажку в нагрудный карман, старательно застегнул пуговицу
и сделал шаг к пленному. В его расширенных глазах вспыхнула и погасла дикая
нечеловеческая злоба.
- Скотина, кого обмануть вздумал?!
Бешеный удар в левую щеку, в правую, удар в подбородок (кажется, хрустнула челюсть),
звон, треск в ушах, сноп искр из глаз... Климченко откинулся к стене и, напрасно пытаясь
прикрыться руками, быстро сползал на пол. Тело помимо его воли стремилось сжаться,
свернуться в малюсенький, тугой комок, чтобы как-нибудь выдержать безжалостные
удары - в голову, в лицо, живот, в грудь... Чернов бил яростно и молча, как можно бить
только за личную обиду, за собственные неудачи, за непоправимой зло в жизни, вымещая
все на одном человеке.
Вскоре у Климченко перехватило дыхание, и он захлебнулся тягучей, вдруг поглотившей
все ощущения мутью.

6

Он снова очнулся, как и там, в траншее, от нестерпимой, судорожной стужи.
Память его с необыкновенной ясностью воспроизвела последние минуты сознания. На
этот раз он хорошо помнил, что с ним произошло, только не знал, сколько прошло с тех
пор времени и где он лежал. Вокруг было темно. Когда он повернулся огромным усилием
больного, разбитого тела, то увидел сбоку окошко - крохотные светловатые квадратики
размером не более спичечной коробки. Он оперся руками о пол - ладони ощутили
шершавое железо обшивки. Догадался, что лежит в машине. Тело его так дрожало от
холода, что он едва совладал с этой дрожью, пересиливая непрерывные мучительные
судороги.
Климченко сел, сжавшись, подвинулся к стене. Железо обшивки, прогнувшись, брякнуло,
и тогда он понял, что его заперли, видимо, для того, чтобы куда-то отвезти. "Хотя почему
куда-то?" - невесело усмехнулся он. После того что произошло там, в землянке,
выкручиваться ему уже больше, видно, не придется. "Вот сволочи! Надо же было так
перехитрить! Взяли, как щуренка на блесну. Вот тебе и доблесть, дурень набитый!" -
ругал себя Климченко, прижав к груди колени и локти, все еще не в силах унять дрожь.
Лицо его, казалось, было сплошным струпом, шатались под языком коренные зубы, левый
глаз едва раскрывался - заплыл опухолью. Болела челюсть под ухом, к ней невозможно
было прикоснуться.
"Видно, кулачных дел мастер "землячок" проклятый! - с ненавистью вспомнил он
Чернова. - А как подъезжал! Как мягко стлал, чуть даже коньяку не выпили. Вот тебе и
"соотечественник"!"
Вокруг стояла сонная, глухая тишина. Где-то в стороне, по-видимому, на дороге,
прогудела машина, с передовой донеслось несколько далеких, ворчливых пулеметных
очередей. После всего, что с ним стряслось, лейтенант ждал уже самого худшего - конца,
подготовил себя к нему и хотел только, чтобы он наступил по возможности быстрее и без
особых страданий.
"Ну вот и все!" - думал он. Сколько раз на войне смерть обходила его стороной, даже
тогда, когда надежды на жизнь уже не оставалось, когда обычная солдатская гибель в бою
казалась избавлением. Это постепенно приучило лейтенанта к подсознательной надежде
на то, что самое ужасное минует его, что он уцелеет. Отчасти помогало: он переставал
остерегаться, заботиться о себе, больше думал о людях, о деле. Так было в каждом бою, в
каждой самой безнадежной ситуации. Но вот, кажется, настигла костлявая и его.
Отдавшись наплыву своих горестных мыслей, он не сразу обратил внимание на новые
звуки, что родились в дремотной тишине ночи. Сначала лейтенанту показалось, что это
был разговор где-то там, на дороге, затем он почувствовал в этом разговоре что-то совсем
не немецкое и как будто даже знакомое. Это сразу взволновало. Климченко вытянул шею,
вслушался: показалось, словно где-то далеко-далеко говорят по радио. Так когда-то до
войны было у них в лагерях, когда под выходной день он, тогдашний красноармеец
пулеметной роты, стоял часовым на самом дальнем посту - у склада ГСМ [горючесмазочные
материалы], а в столовой "крутили" картину.
Далекие, едва доносившиеся из темноты звуки человеческой речи пробивались в кузов
машины. Климченко затаил дыхание, вслушался и вдруг съежился в ужасе от страшной
догадки.
Далеко, на передовой, звучал динамик.
Опираясь руками о настывшее железо пола, Климченко рванулся к двери. Тупая,
неимоверная боль в боку сразу заставила его остановиться, но он все же дополз до
тусклой щели в пороге и замер. Динамик звучал с переменной громкостью, то затухая, то
вдруг отчетливо донося слова. Что они были русскими, лейтенант не сомневался, хотя и
не сразу улавливал смысл сказанного. Он снова затаил дыхание и тогда услышал:
- ...красноармеец Круглов, младший сержант Агапитин, ефрейтор Телушкин...
Они перечисляли фамилии его автоматчиков.
Больше он не слышал уже ничего. Он вскочил на колени, вскинув над головой руки,
ударил ими в дверь. Железо громко брякнуло, и он изо всей силы начал молотить по нему
кулаками.
- Вы, сволочи, что вы делаете? Фашисты! Что делаете! Откройте! Откройте немедленно!
Откройте! - истошно кричал он.
Но за дверью было по-прежнему тихо, никто не отозвался, казалось, никто его тут и не
слышит.
- Не имеете права! Я не позволю! Что вы делаете, звери! Гитлеровцы проклятые! Гады!
Он бил и бил в двери до острой боли в кулаках. От натуги из затылка снова пошла кровь:
горячая струйка ее тихо скользнула по спине меж лопаток. Но Климченко уже не жаль
было крови, да и самой жизни. В отчаянной судороге зашлось его сердце перед
величайшей несправедливостью.
- Откройте! Откройте! Откройте!
Ему показалось, будто кто-то появился там, снаружи. Тогда он застучал и закричал
сильнее - бессвязно, задыхаясь от гнева и обиды. И в минуту безмерного изнеможения
услышал:
- Хальт! Шиссен будэм делайт!
- Ага! Шиссен! Черт с вами! Стреляйте! Стреляйте, сволочи!
Послышался приглушенный говор, видимо, там совещались. Динамик вдалеке все еще
звучал, но задыхавшийся Климченко не мог разобрать ничего - так сильно стучало в
груди сердце и билась в висках кровь. Как сквозь сон, донеслись выстрелы оттуда, с
передовой: наверно, в ответ на пропаганду ударили длинные и короткие очереди
"Дегтярева". Это обнадежило, и он застучал сильнее:
- Сволочи! Гады! Что делаете! Откройте! Не имеете права! Дайте сюда Чернова! Чернова
сюда!
Он и сам понимал, что его слова совершенно напрасны, ибо о каком праве можно
говорить с этими людоедами, которые наверняка не послушают его. Но это было
единственно возможным протестом, так как сделать что-либо он был уже не в силах. И он
бил и бил кулаком, бил здоровым бедром, коленями. Необыкновенное душевное
напряжение придало ему силы. Изредка снаружи злобно рычали немцы. Черт их побери,
он готов был принять очередь сквозь дверь, это его не останавливало. Все его существо
жаждало бунта и боролось.
Наконец, он совсем обессилел, голос его стал слабым, хриплым, до крови разбитые о
железо кулаки распухли. В его будке-кузове уже посветлело, серая мгла расступилась, и
на пол из окошка легло пятно робкого утреннего света; ярче заблестела под дверью щель.
А он все бил и не слышал, как снаружи нарастал говор людей, вокруг затопали, откуда-то
приехала и остановилась машина, и вот уже возле его уха щелкнул замок-засов.
Неожиданно дверь раскрылась, и он едва не выпал из кузова.
На него пахнуло острой сыростью утра. На склоне оврага стыли в тумане голые ветви
ольшаника, в поисках пищи куда-то пронеслась стайка воробьев. Перед дверью стояли и
смотрели на него два солдата - один в каске с автоматом на груди, другой с непокрытой
головой. За ними толпились по-разному одетые и разные по возрасту немцы, которые,
одинаково притихнув, с нескрываемым любопытством смотрели на него. Но он не видел
никого: его взгляд, бегло скользнув по этому десятку людей, сразу замер на фигуре того,
кто вчера назвался Черновым. Нисколько не похожий на вчерашнего, холодносдержанный,
в высокой офицерской фуражке и подпоясанной шинели, он стоял возле
входа в землянку и, засунув руки в карманы, курил сигарету. Рядом были еще два офицера
- тот, вчерашний, высокий, в обшитых кожей бриджах, и другой - низенький,
подвижный, в шинели с черным воротником.
Климченко все это схватил одним взглядом, раздумывать ему было некогда - сразу же он
ринулся из машины к Чернову.
Конечно, его схватили за руки, заломили их за спину, скрутили. Он, как мог, рвался,
выкручивался, отчаянно сопротивляясь их грубой силе, и кричал:
- Звери! Сволота фашистская! И ты - гитлеровский прихвостень! Сволочь! Ублюдок!
Чернов как-то многозначительно вытянул из карманов руки и неторопливо пошел к
машине. Ближние солдаты расступились, а он подошел к Климченко и сильно ударил его
по лицу. Лейтенант рванулся, закричал, но его крепко держали. Тогда он в бешенстве
вскинул ногу и едва не ударил ею Чернова в живот. Тот ловко увернулся.
- Абшнайден кнопфе! [Срезать пуговицы! (нем.)] - бросил он кому-то из солдат и
отошел на три шага.
Двое из тех, что с ехидным любопытством смотрели на все это, подскочили к пленному.
Рыжий, в синем комбинезоне солдат щелкнул большим перочинным ножом и сбоку,
остерегаясь удара ногами, дернул его за штаны. Второй обеими руками ловко обхватил его
ноги. Климченко сначала не понял, что они придумали, рванулся, но напрасно. Рыжий
резанул брезентовый поясок его штанов, и на землю одна за другой посыпались пуговицы,
отлетел вырванный с клочком материи крючок.
- Гады! Что вам надо? Что вы делаете? Убейте сразу! Ты, сволота! - закричал он на
Чернова. - Стреляй! Скорее, ну!
Чернов криво усмехнулся, искоса взглянул на офицеров, стоящих у входа в землянку, один
из которых, низенький, пьяно хохотал, а второй лишь брезгливо кривил губы, и процедил
сквозь зубы так, что услышать и понять его мог, видно, один только пленный:
- Это для тебя слишком большая роскошь. Ты еще меня попомнишь!
Вернувшись к землянке, он о чем-то заговорил с офицерами. Высокий надменно
шевельнул белыми бровями, низенький же, явно заинтересовавшись, подошел поближе и
некоторое время слушал Чернова. Солдаты издали тоже вслушивались в их разговор.
Наконец, высокий сказал: "Яволь", а низкий злорадно захохотал.
- О, зер гут, гер Шварц! Яволь! Рус капут!
По чьей-то команде те, что держали его, отпустили: в отчаянии скрипнув зубами,
Климченко вынужден был обеими руками схватить свои брюки и держать их так,
унизительно и беспомощно. Душу его раздирало от гнева, бессилия и позора. Казалось, на
минуту он захлебнулся в немом внутреннем вопле. А рядом, злобно потешаясь, ржали
десятка полтора немцев и злобно хмурился этот проклятый "Чернов", настоящую
фамилию которого он только что узнал.
Наконец Шварц-Чернов отошел от офицеров, передвинул на ремне жесткую кобуру
"вальтера" и рывком расстегнул ее. Сбоку к Климченко подступил солдат, тот, что держал
его за руки; второй, раздетый, бегом бросился куда-то; через полминуты, на ходу надевая
шинель, он вернулся с винтовкой. Климченко толкнули в спину и погнали.
"Конец!"
В который раз за эти сутки всеобъемлющей скорбью охватывала его эта гнетущая мысль,
и в который раз она не сбывалась! Но вот, кажется, убьют. Он подумал тогда, что они
сделают это где-нибудь в овраге, подальше от людей. Однако немцы вывели его на
вчерашнюю тропинку и погнали по ней ближе к передовой. В нескольких шагах впереди
шел Шварц-Чернов. Он все время молчал и не оглядывался. Сзади, о чем-то
переговариваясь и поочередно затягиваясь одним окурком, шли конвоиры. С
окровавленной головой, в одной гимнастерке, пленный брел медленно, придерживая
руками брюки.
"Ну и придумали, сволочи! Не удерешь и не ударишь. Видна выучка!" - думал лейтенант
о Шварце. Голова его кружилась, повязка сбилась с затылка и держалась только за ухом,
гимнастерка на плечах была забрызгана кровью. Ордена на груди уже не было, - видно,
вчера отвинтили в землянке.
На склонах оврага стыли клочья тумана, низко нависало матово-серое небо, было сыро и
холодно. Климченко мучительно захотелось хоть какого-нибудь конца, только бы скорее...

7

Тем же вчерашним путем его гнали на передовую.
"Что им еще надо? Что они надумали, сволочи?" - сильнее, чем боль и холод, начал
изводить его этот вопрос. С отчаянием и ненавистью он бросил на ходу Шварцу-Чернову:
- Ты, гад! Хватит мучить. Стреляй!
Тот повернулся и, придерживая рукой фонарик, кожаным ушком пристегнутый к груди,
взглянул на него из-под влажного козырька фуражки.
- Стрелять? Нет, стрелять я подожду. Я сначала устрою тебе маленький спектакль.
Знаешь, как это у вас говорят: концерт самодеятельности.
- Подлюга! Чего тебе еще надо?!
- Скоро увидишь.
Так они вышли из оврага в низину. В сырой от тумана траве набрякли влагой сапоги. Идти
становилось все тяжелее. Кругом в сером туманном мареве лежала весенняя земля.
Шварц-Чернов молчал, то и дело бросая из-под козырька быстрые взгляды по сторонам. С
высоты изредка доносились выстрелы - то автоматные, то винтовочные, но они только
свидетельствовали о затишье на передовой. Боя там не было. Неопределенная тишина под
высотой поразила лейтенанта угрюмой неизвестностью. Думалось: "Что там случилось?
Где рота?" Но оттого что он шел ближе к своим, становилось все-таки легче на душе, хотя
он знал, что помочь ему тут никто уже не сможет.
Знакомой тропинкой они вчетвером дошли до начала траншеи, что, извиваясь по склону,
вела на высоту. Шварц-Чернов спрыгнул в траншею - тут она была неглубокой - и
быстро пошел, по-прежнему поглядывая по сторонам. Впереди еще раздалось несколько
выстрелов, вверху с тугим жужжанием, замирая вдали, пронеслись пули. Но это были
наши выстрелы и наши пули. Сердце пленного отозвалось на них тихой печальной
радостью.
Вскоре Шварц-Чернов догнал группу солдат с поднятыми воротниками и натянутыми на
уши пилотками. Они прижались спинами к стене, почтительно пропуская офицера. В
руках у них были плоские алюминиевые котелки, - видно, с завтраком. На Климченко
пахнуло запахом кофе, и от внезапного ощущения голода у него помутилось в глазах.
Под враждебно-любопытными взглядами притихших солдат он пошатнулся, по-прежнему
придерживая брюки, - темно-синие диагоналевые галифе.
Траншея петляла изгибами и все дальше и дальше взбиралась на высоту. Шварц-Чернов
начал понемногу пригибаться: где-то уже совсем близко были наши. Климченко гнуть
голову перед своими не хотел, раза два выглянул из-за бруствера, но кто-то из конвоиров
сзади прикрикнул, и Шварц-Чернов зло оглянулся на него.
- А ну ниже! - строго сказал он.
Климченко позлорадствовал в душе над этой заботой о его безопасности. В то же время
его недоумение от необычности намерения этого палача все возрастало, и как он ни
старался, не мог сообразить, что с ним порешили сделать. "Может, все-таки агитировать
заставят? Так я им поагитирую! Запомнят, собаки!"
Но агитировать ему не пришлось.
Минуя удивленных его появлением, мерзнущих в застланных соломой стрелковых ячейках
немцев, они взобрались по траншее на самую высоту - чуть ли не в то место, куда он так
неудачно ворвался вчера. Где-то совсем близко, видно в том же самом овраге, была его
рота, и ощущение этой близости вызвало нестерпимую тоску по всему родному, которое
было для него навсегда утрачено. Как о наивысшем счастье, мечтал он хотя бы один день
провести там, хотя бы в одну атаку сходить вместе со всеми. Он бы не ругал теперь этого
нерасторопного и неуклюжего, но, по существу, совсем неплохого Голаногу, готов был
забыть все обиды на ротного. Он бы пошел теперь с ними в любой бой, в самое пекло,
лишь бы оказаться среди своих. Где-то внутри шевельнулась в нем жалость к себе за такой
нелепый и неудачный конец.
Они подошли к пулеметной ячейке, которая ближе других была к оврагу. Из ячейки
выглянул молодой пулеметчик небольшого роста, ладно сбитый крепыш в длинной,
выпачканной глиной шинели. Шварц-Чернов что-то сказал ему. Пулеметчик, оставив на
бруствере свой МГ с лентой в приемнике, удивленно посмотрел на пленного, потом
окликнул кого-то, очевидно соседа по траншее. Тот прокричал что-то дальше... Около
них, скупо переговариваясь, собрались солдаты. Задымили сигареты, и сладковатый,
хмельной на холодном воздухе дым закружил Климченко голову.
Шварц-Чернов терпеливо ждал, а у Климченко все внутри сжалось: он чувствовал, что
вот-вот настанет развязка.
Наконец тот, кого ждали, пришел. Это был толстенький, заспанный, небритый офицер.
Недовольно и бесцеремонно уставясь на пленного красноватыми, кроличьими глазами, он
выслушал Шварца-Чернова, буркнул свое "яволь" и хрипловато что-то приказал солдатам.
Те передали приказ по траншее.
- Ну иди! - затаив что-то явно недоброе, кивнул гитлеровец Климченко. Лейтенант
почувствовал, что тот, самый последний для него час настал, и был готов, как подобает,
встретить его.
Но он не понял своего палача.
- Куда?
- Вылезай. Иди. Туда, к своим. Ты же хотел, кажется?
- Как к своим?
- Очень просто. Вылезай и топай. Чего испугался? Или, может, не хочешь?
"Что он затеял? - лихорадочно размышлял Климченко. - Что он еще подготовил?
Смерть? Это понятно, но почему именно такую? Ну что ж... _Пусть!_ Может, даже так и
лучше - на поле боя, на глазах у своих... Пусть!"
Лейтенант шагнул мимо Шварца-Чернова и грудью ткнулся в бруствер. Траншея была тут
глубокая, а руки Климченко были заняты брюками, и он сорвался, ударившись
подбородком. Это было унизительно: сзади, сдерживая любопытство, стояли немцы,
сопели, кашляли, топали сапогами - все глядели на него, и он в совершенной
беспомощности вдруг растерялся. Тогда молодой крепыш-пулеметчик, чью ячейку они
заняли, щелкнул пряжкой своего ремня и, сняв его с длинной шинели, подал Климченко.
Мучаясь от стыда и унижения, лейтенант даже не взглянул на него, машинально подтянул
и туго подпоясал брюки. Потом, напрягшись каждым мускулом, он оперся грудью о
бруствер и вылез из траншеи.
- Зондерпривет коллегам! - с ухмылкой бросил ему напоследок Шварц-Чернов.
Впереди распростерлась необъятная, притуманенная ширь поля, близкий, у подножия
высоты, овраг, покатый склон с полегшей стерней и уходящая под самое небо весенняя
даль. Это предсмертное приволье неудержимой тоской резануло сердце. Климченко не
мог ни понять, ни почувствовать даже откуда: то ли из этого серого, печального, но
такого до боли родного и свободного простора, то ли, может, из самой его
исстрадавшейся души - вдруг загремел в нем где-то внутри удивительно чудесный хорал
вечного, величественного и почти святого, перед чем человек и все его заботы были
бессмысленны и ничтожны. В какой-то короткий миг Климченко почувствовал себя
муравьем и богом одновременно, будто с порога вечности на секунду заглянула в его лицо
великая, не познанная в жизни сущность бытия. На несколько коротких секунд, утратив
собственное ощущение, как бы растворившись в небытии, он вознесся над этим
простором, над огромной искровавленной землей, траншеей, оврагом и даже собственной
скорой гибелью. Правда, мимолетный взгляд туда, назад, в одно мгновение низвергнул его
к земле, к смерти, и он, отсчитывая последние мгновения, шагнул с бруствера.
Потом медленно, уже реально ощущая себя и все земное вокруг и прощаясь с жизнью, он
пошел от траншеи в поле, вниз к оврагу, ожидая всем телом очереди или, может, залпа и
зная, что все кончится как нельзя более просто. Смерть слишком простая штука, на войне
он убедился в этом и давно не боялся ее. Ему только хотелось теперь не прозевать
последний миг, отметить его, как точку, как последнюю грань жизни.
Но выстрелов сзади все не было, и он шел дальше. Ветер тугой волной толкал его в грудь,
лохматил на голове волосы и концом бинта хлестал по щеке. Климченко сорвал его и
вместе с окровавленным комком ваты отбросил в сторону. Цепляясь за жнивье, повязка
запрыгала на ветру.
"Ну стреляйте! Стреляйте же, сволочи!.. Где же выстрелы?" - молил он.
Выстрелов, однако, не было. Тогда Климченко остановился, выждал, оглянулся. Вдоль
всей траншеи над бруствером торчали, шевелились каски, стволы винтовок, короткие дула
автоматов. Видимо, то, что он остановился, не входило в их расчеты, и несколько голосов
закричало:
- Рус, шнель! Дом, дом шнель! Рус пуф-пуф! - Потом раздался хриплый солдатский
хохот.
"Почему же они не стреляют? Почему не убивают? Чего медлят?" Удивление исподволь
начало перерастать в тревогу, которую уже не могло заглушить и безнадежное ожидание
смерти. Встревоженный, он почувствовал, что все не так просто, что Шварц-Чернов чтото
затеял - не худшее ли, чем сама гибель? Возбужденный и озадаченный, он был не в
силах сообразить, что происходит. Он лишь чувствовал опасность сзади, все дальше
отходил от нее и невольно прибавил шаг. В то же время он был твердо уверен, что с этого
склона они не выпустят его живым. Может, впереди минное поле? Может, ударит
вчерашняя автоматическая пушка?
И он шел. Вот уже и дорожка с бурьяном в канавках, рядом распластанное тело в шинели
- кто-то ихний. Но Климченко даже не взглянул на труп. Неподалеку второй - с
взъерошенными на спине остатками вещмешка. Лейтенант узнал гармониста и запевалу
Прошина.
Он все быстрее шагал вниз, вниз к оврагу и, напрягаясь каждым нервом, ждал. Но там, на
высоте, молчали. До него долетали лишь бессвязные чужие голоса и хохот.
Наконец он отошел настолько, что убить его первыми выстрелами было уже не так легко.
Он снова оглянулся - нет, за ним не бежали. И тогда все его существо вдруг окрылило
желание: "Жить! Жить! Жить!" Пригнувшись, он рванулся что было сил вперед, побежал
сверху вниз по полю, шатко, неуверенно, от слабости почти не управляя телом и все время
ожидая, как какого-то оправдания, как исхода мучительной неопределенности, выстрелов
оттуда, с высоты.
Но выстрелов не было. Ни одного. Ниоткуда. Высота замерла, притаилась, стихла. Тогда
его внезапно охватил мгновенный, не осознанный еще страх. Он споткнулся -
ослабевшие ноги не держали его. Бессмысленным, блуждающим взглядом лейтенант
глянул вниз, где уже так близко было спасение, и: остановился как вкопанный.
По всему берегу оврага, из траншей и окопчиков-ровиков торчали каски, шапки
автоматчиков. Он не видел еще ни их лиц, ни взглядов, но что-то страшное вдруг
подсознательно передалось ему. И он отчетливо, как это может быть только за секунду до
смерти, понял, что и для этих людей он почему-то стал врагом.
Это новое открытие ошеломило его. Что-то в нем сразу надломилось. Ноги сами
рванулись в сторону. Не зная и не понимая, что случилось и что делать дальше, он обежал
по стерне кривую - безвыходную замкнутую петлю, - еще раз увидел молчаливую
высоту и тогда окончательно понял, _что_ произошло.
Климченко опустил руки; голова его бессильно поникла на грудь. Шатаясь от ветра, он
медленно побрел в овраг. Там увидел чьи-то руки на свеженарытой земле, пустые
закопченные гильзы, рассыпанные в сухой траве, клочок газеты, прибитый ветром в
бурьяне. Дойдя до обрыва, он немного боком, чтоб не свалиться, ступил в него, потом,
едва держась на ногах, сошел вниз. Рядом были люди. Они все молчали. Из-под ног
лейтенанта сыпался и шуршал по обрыву гравий. Потом в поле зрения Климченко попали
знакомые валенки с желтыми старыми подпалинами, и он, вздрогнув, поднял голову:
напротив стоял Орловец.
Страшное, черное от густой щетины лицо ротного, на котором бешено горели глаза, не
удивило его и не испугало. Лейтенант онемело и безразлично взглянул в гневную
пропасть его зрачков. Он не удивился также, когда в следующее мгновение с
нестерпимым звоном в ухе полетел на землю. Молча, затаив дыхание от боли в голове, он
медленно встал и изо всей силы, еще сохранившейся в нем, ударил ротного. У него не
было уже ни злости, ни обиды, было только прежнее постоянное ощущение беды, которая
так несправедливо обрушилась на него и скинуть которую просто уже не было
возможности. Он молча ждал за этим ударом другого - более сильного или, может,
выстрела - в грудь или спину. Сзади и по сторонам стояли бойцы. Кто-то из них зло
крикнул:
- Предатель!
Он ждал этого выкрика, оправдываться у него не было сил, да он и не находил слов, чтобы
опровергнуть эту чудовищную несправедливость. Впервые со всей ясностью он понял
коварный замысел Чернова-Шварца и с новой силой почувствовал, что действительно
смерть теперь для него - роскошь.
Но почему молчит, не стреляет в него Орловец, чего он ждет, непонятным окаменевшим
взглядом уставившись в его лицо? Лейтенант поднял глаза и, встретившись с этим
взглядом, вдруг неожиданно для себя увидел в нем почти что растерянность. Показалось,
что ротный обо всем уже догадался, прочитал на окровавленном лице лейтенанта его
страшную беду, и теперь ему оправдываться уже и не надо. Тотчас в душу хлынула
нестерпимая обида, Климченко расслабленно опустился на землю, зажал меж колен лицо
и выдавил из себя полный отчаяния и боли стон:
- Братцы мои!..
Больше он ничего сказать уже не мог. Кругом гневно гудели бойцы.
- Ти-хо! - покрывая гомон, вдруг крикнул Орловец. - Молчать! Коли ни черта не
понимаете!..
Тогда бойцы, видимо что-то почувствовав, сразу притихли. Климченко услышал ругань и
угрозы уже по адресу немцев. В безысходном отчаянии он затаил дыхание, стараясь
заглушить в себе свое горе, и услышал поблизости знакомый, такой рассудительный,
родной голос Голаноги:
- Что ж, сынок! Что теперь сделаешь! Стерпи! Как-нибудь...
Эти сочувственные тихие слова пожилого человека, с которым у лейтенанта бывало
всякое - и плохое и хорошее, неожиданно словно восстановили в его душе что-то
сдвинутое, сбитое несчастьем со своего обычного места. Может, в этих словах отразился
тот трудный всегдашний Голанога, терпеливый и добрый, с которым немало поборолся
Климченко, и лейтенант теперь внутренне рванулся в протесте против этого "как-нибудь".
Он не хотел "как-нибудь": либо он будет прежним для них, либо никаким.
Протест превозмог все другие чувства. Климченко с новой силой, с окрепшей вдруг
злостью вскочил. Жажда доказать свою невиновность неудержимо вспыхнула в нем.
Казалось, он нашел выход. Минуту назад метавшийся, как в обмороке, он решился на
единственно верное, избавительное... Он быстро вскочил - глаза его пылали бешенством,
- рванулся к Голаноге и дернул за дуло его автомат:
- Дай!
Голанога бессмысленно моргнул запавшими, усталыми глазами, но в следующую секунду
опустил руку, снял с плеча автомат и отдал его взводному. Климченко, будто обезумев,
рванулся по склону из оврага и по ниве устремился туда, вверх, к высоте.
Сзади было тихо-тихо. Он не оглядывался и не слышал ничего: на мгновение все на
обрыве будто онемели, и никто не задержал его, не выстрелил, только через секунду ктото
выругался и затем над оврагом взвился зычный молодой голос телефониста Капустина:
- Сволочи! Это все они, сволочи!..
Как-то подспудно лейтенант ждал чьего-то сочувствия, жаждал его, сам себе не
признаваясь в этом. Горячая расслабляющая волна окатила его с головы до ног, и
Климченко вдруг почувствовал, что ожил, воскрес, что появилась надежда. А сзади уже
затопали ноги бегущих бойцов, - значит, его не бросили, поверили ему, - все это
быстро возвращало его к жизни. Теперь перед ним были только немцы, был проклятый
Шварц-Чернов, и все в нем устремилось туда - к отмщению, либо к смерти.
Столь же быстро вдруг все оборвалось.
- Отставить! Стой! Назад! - долетел откуда-то сзади крик Орловца, и уже почти что
выстроенная на бегу цепь дрогнула.
- Климченко, назад! Все назад! Бегом!
"Что это? Что это? Почему? Зачем?" - вдруг снова все запротестовало в нем. Но за
несколько последних минут он уже успел стать частью целого, и теперь, как и все, он
обязан был подчиниться этой команде. И Климченко упал. Немцы еще не стреляли, но
слаженный бег десятка людей, кинувшихся за ним, уже нарушился. Некоторые попадали,
а другие побежали обратно в овраг, на краю которого стоял Орловец.
Отдавшись щемяще-тревожному чувству, Климченко встал и, волоча за ремень автомат,
пошел полем вниз.

8

Климченко дошел до края оврага, где скрылся командир роты, и увидел его уже внизу, у
ручья. С ним стоял офицер в белом полушубке с пистолетом в опущенной руке. Оба они
настороженно смотрели на лейтенанта.
Почти физически ощутив что-то враждебное в этом ожидании, Климченко медленно
спускался с обрыва. Обессиленный, растревоженный, в неподпоясанной гимнастерке, без
шапки, с взлохмаченными ветром волосами, он снова, и особенно остро, почувствовал
свою униженность и свою беду. И все же это было еще не самое худшее. Самое худшее
произошло, когда в человеке с пистолетом в руке он вдруг узнал капитана Петухова,
офицера из штаба полка.
Будто вкопанный, разрыв каблуками суглинок, лейтенант остановился.
- Пойдешь в трибунал! - злобно сказал Петухов.
- За что? - тихо, про себя, спросил Климченко кого-то, но никто не ответил ему, и
тогда он выкрикнул громче: - За что?
И опять ему никто не ответил - ни Петухов, ни Орловец, который, сдвинув костлявое
надбровье, хмуро глядел куда-то в сторону, ни автоматчики, что встали на обрыве почти
по всему склону и также следили за ним. Тогда он вздрогнул, поняв, что западня за ним
навсегда уже захлопнулась.
- За что? За что? - закричал он, едва удерживаясь на голом крутом обрыве. - За что?
Капитан, скажите.
- Ладно, Климченко! Разберутся, - незлобиво сказал Орловец, сделал шаг навстречу, но
потом снова вернулся назад и стал в стороне от Петухова.
"Разберутся!.." Он уже знал, как это иногда бывало. К тому же он увидел, как Петухов,
приподняв пистолет, снял курок с предохранителя.
Климченко медленно опустил руку, автомат на ремне стукнулся прикладом о землю, и он
впервые почувствовал его тяжесть. В это время он ясно осознал, что последняя его
надежда оборвалась и все кончено.
- Ты победил, сволочь! - сказал он, будто в тумане увидев перед собой ледяные глаза
Шварца-Чернова. Сказано это было совсем тихо, но в той тишине, которая воцарилась в
овраге, его слова были услышаны, и Петухов с властной решимостью махнул рукой:
- Взять его!
Два сопровождавших Петухова бойца из комендантского взвода неохотно полезли на
обрыв. Видно было, что они побаивались Климченко и все время настороженно
поглядывали на него. Лезть по косогору было неудобно, бойцы срывались и падали,
опираясь на руки. Климченко, стараясь как можно быстрее на что-то решиться и боясь,
что не успеет сделать этого, негромко крикнул:
- Стой!
Бойцы разом остановились, один опустился на колено, второй стоял, широко отставив в
сторону ногу. Климченко немного знал их: когда-то в Дворищах вместе они отбивали
вражескую атаку, спасали штаб полка и полковое знамя, которое тогда едва не попало к
фашистам. По нахмуренному выражению курносых лиц было видно, что хлопцам не очень
хотелось ввязываться во все это дело.
- Стой, хлопцы! - уже мягче сказал Климченко.
Он начал успокаиваться и, чем дальше, тем все отчетливее понимал: что вокруг
происходит и что надо делать. Это придало ему уверенность, он обрел душевную
слаженность - способность победить что-то непобедимое в себе. Но в это время Петухов
что-то крикнул бойцам и скорым шагом направился к обрыву.
За ним шагнул Орловец:
- Постойте! Вы что? У меня в девять ноль-ноль атака! Вы соображаете или нет?
Петухов не взглянул на ротного, сквозь сжатые зубы бросил:
- Трибунал сообразит!
Это было сказано только для Орловца, но в тревожной тишине оврага Петухова услышали
все, и в груди Климченко что-то безнадежно дрогнуло. На минуту в нем блеснула и
погасла невольная признательность к ротному. Но тут же явилась мысль: "Нет, не надо!
Не упрашивай! Бесполезно!.."
Петухов долез до крайнего бойца и с упрямой суровостью на мясистом лице толкнул его в
шею. Парень упал на колени, встал и полез выше. И в то иге время Климченко
необыкновенно обостренно ощутил, неизбежный, казалось, никем уже не отвратимый
конец.
Чтоб не передумать, не дать в себе ослабнуть чему-то, как ему показалось, предельно
ясному и единственно возможному, он перехватил рукой автомат и приставил его будто
специально для того скошенный дульный срез к своей груди.
- Стой! С ума сошел, что ли?!
Но Голанога, стоявший сбоку и зорко следивший за ним, вдруг с силой дернул автомат.
Климченко застыл в смятении. Действительно, это было ужасно, нелепо - убить себя,
коли тебя не убили немцы! Медленно созревшая его решимость была поколеблена. Но что
же делать? Как быть дальше?
Лейтенант выпустил автомат, который тянул к себе Голанога, и растерянно оглянулся -
по склону оврага, тревожно уставившись на него, стояли бойцы. Он так ничего и не
решил, как вдруг где-то за оврагом гулко ударило в воздухе - раз, второй... В пасмурном
небе над головами автоматчиков с тугим шорохом прошли снаряды и, крякнув,
разорвались над высотой. Через несколько минут предстояла атака.
Орловец торопливо взглянул на часы и решительно шагнул к Петухову:
- Ты вот что! Кончай!
Петухов недоуменно оглянулся:
- Вы что?
- А ничего. Убирайся к чертям! У меня атака! - мрачно сказал Орловец и, не дожидаясь
ответа, зычно подал команду: - Командиры взводов - по местам!
- Ах так! - круто повернулся к нему Петухов. - Покрываешь? Кого покрываешь? Ты
ответишь за это!..
- Ну и отвечу! - через плечо бросил Орловец. Видно было: он едва сдерживал себя. В
другое время он ни за что не стерпел бы вмешательства в дела роты. Но теперь в роте
произошло ЧП, и тут во многом он чувствовал себя скованным.
Орловец снова взглянул на часы и затянул ремень на своем полушубке. Потом, будто
только заметив на склоне отчужденно-растерянного Климченко, прикрикнул на него
строго и буднично:
- Чего встал? А ну марш к взводу!
Климченко обмер - так неожидан был для него этот, в сущности, такой обычный приказ.
Лейтенант недоуменно поглядел на Орловца: к нему ли тот обращается? Но ошибки не
было - ротный обращался к нему: сказал и пошел по ручью вверх на середину цепи,
будто сразу позабыв и о нем, и о Петухове, который, с угрюмой яростью, оступаясь,
быстро пошел прочь по оврагу.
С громко стучащим сердцем Климченко повернулся к взводу.
На высоте грохотали разрывы, вверху в мартовском небе яростно выло и шипело. Бойцы
докуривали цигарки и, охваченные новой заботой, торопливо располагались в цепь на
краю оврага. Он тоже взобрался по обрыву наверх и лег между бойцами. Еще не веря, что
все обошлось, что самая большая беда миновала, и предчувствуя впереди трудное,
лейтенант постепенно приходил в себя.
Впрочем, времени у него было немного, командиры взводов в цепи уже подавали
команды.
Тогда и он, приподнявшись на краю обрыва и несколько громче, чем было необходимо,
дрогнувшим от волнения голосом крикнул:
- Взвод, приготовиться к атаке!
Кто-то сунул ему автомат, кто-то торопливо скинул с себя и отдал ему телогрейку. С
молчаливой благодарностью в душе лейтенант оглянулся и увидел, как несколько в
стороне над оврагом поднялась кряжистая фигура Орловца. Ротный достал из-за пазухи
пистолет и, взмахнув им, вышел из-за обрыва.
Рота автоматчиков начинала атаку...
1964 г.
Круглянский мост

1

Проснулся Степан на рассвете.
Разбудили его голоса - близкий говор людей, смех, прокуренный кашель и бряцание
пустых котелков. Еще не одолев дремоту, он понял, что это шли завтракать - рядом в
ольшанике была тропинка к недалекой кухне, запах дыма от которой давно уже доносился
до его ямы. Обостренным обонянием Степка улавливал соблазнительный запах жареного
и тогда даже во сне не мог заглушить в себе сосущее чувство голода. Но до еды, пожалуй,
было далеко. С пробуждением на него хлынул поток самых неприятных воспоминаний:
перепутанные картины вчерашнего ожили все сразу, и он со щемящей болью в душе
ощутил этот переход из сонного забытья в слишком беспокойную и нерадостную теперь
для него действительность.
Больше уже не заснул.
Им снова овладела тревога, на несколько часов прерванная сном, опять потянулось
ожидание, которое, однако, не предвещало ничего хорошего. Он пошевелил головой -
шея по-прежнему не сильно, но как-то надоедливо тупо болела, чирьи, кажется, нарывали
все больше; один, содранный вчера, наверно, присох к рубашке, и теперь, шевельнувшись,
Стенка почувствовал короткую острую боль в плече.
В яме было прохладно, от утренней свежести тело пробирала дрожь, зябли руки.
Струхлевшая соломенная подстилка на дне отсырела, стала волглой, как скошенная
завядшая трава, и не грела. Где-то, невидимое за лесом, всходило солнце; в высоком
просторе неба, предвещая погожий день, белело спокойное облачко. Ниже под ним
высилась усыпанная шишками вершина ели, несколько шишек лежало и в яме, на
утоптанной соломе, возле его босых и грязных ног.
Яма была не очень глубокая, когда-то второпях выкопанная для картошки, небольшой
запас которой хранили тут до весны. С осыпавшихся земляных стен свисали еловые
корни; те, что потолще, торчали из земли твердыми узловатыми обрубками. Вылезти
отсюда было нетрудно даже и ребенку, но Степка вылезать не собирался, терпел и уповал
на справедливость - должна же быть на земле справедливость! Теперь, понемногу
успокаиваясь после вчерашнего, он начинал понимать, что погорячился, не стерпел, что
не надо было доводить все до беды. Но разумные мысли обычно запаздывают, и того, что
случилось, уже не исправить.
Затаив дыхание, Степка начал различать какие-то невнятные звуки, которые не сразу
понял, а потом стало ясно, что поблизости стругали палочку или какой-нибудь прутик:
слышался тихий шорох ножа, натужное посапывание. Потом он расслышал и негромкое
постегивание по упругой, усыпанной хвоей земле. И парню вдруг нестерпимо захотелось
туда, на свободу, хоть бы оглядеться вокруг, высунуться из этой сырой, провонявшей
струхлевшей соломой ямы.
Но он знал, что, пока не приедет комиссар, никто его отсюда не выпустит.
Между тем на тропинке под елями сначала едва-едва, а потом все отчетливей слышатся
чьи-то широкие торопливые шаги, доносится шорох задетых ветвей, мерное позвякивание
в такт шагу - оружия или чего-то в карманах. Слышно, как поблизости встает часовой,
ударами ладони небрежно отряхивает полу одежды; резко щелкает ножик. Степка с
опозданием догадывается: идут сюда. Может, за ним? Он ждет этого и готов уже
обрадоваться, но вместо обычных в таком случае слов слышит другие.
- Ну, иди подрубай! - раздается голос довольного собой и, видно, позавтракавшего уже
человека.
Неожиданно близко и хрипловато после долгого молчания откликается часовой:
- Что там? Опять ячная?
- Кулеш с салом.
- Ну и то лучше. Эта ячная уже в горло не лезет.
- Полезет. А как твой бандит? - вдруг спрашивает пришедший.
- Тихий, как мышь. Спит все.
- Тихий, говоришь...
Голоса незнакомые, наверно, кто-то из новых. Степка чувствует, что идут к нему, и,
усевшись, принимает независимый вид.
Скоро над краем ямы появляются две головы - одна в шапке, другая в немецкой пилотке,
- а затем и сапоги, трофейные, подбитые шипами, - это у того, что пришел на смену.
Тот, что отстоял свое, держится поодаль, и Степка видит его только до пояса.
- Привет! - с наигранной легкостью бросает новый часовой, с любопытством ощупывая
его быстрыми глазами.
Степка медленно опускает голову - ему не до шуточек и нелепых теперь разговоров.
Часовой, наверно, понимает это и сгоняет с лица улыбку:
- Ничего. Приедет комиссар, разберется. Ты из какой роты?
- А тебе что? - тихо говорит Степка, поднимая на него холодный, с укором взгляд.
- Да так.
- Что ты его допрашиваешь! - нетерпеливо перебивает другой. - Из какой бы ни был,
теперь его дело труба.
- Ну почему труба? А если смягчающие обстоятельства? Пошлют на "железку", искупит
вину и будет бегать! - бодро говорит часовой.
Степка прислушивается и хмуро еще вглядывается в этого человека с седоватой щетиной
на щеках и морщинами у рта, который кажется ему почти пожилым, во всяком случае
постарше многих. По разговору парень определяет: нездешний, наверно, из окруженцев
или бывшего районного начальства. Степка уже готов приободриться, но улавливает в его
тоне нотки неискренности, наигрыша и опять опускает голову.
- Приедет комиссар, он ему покажет смягчающие, - недобро ворчит сменившийся.
- Ничего. Главное, не дрейфить! Если что - мол, под мухой был. А под мухой оно все
возможно.
Они поворачиваются и уходят. Степка с облегчением вытягивает ноги, слушать их бодрую
болтовню ему уже становилось невмочь. Что бы там ни ожидало его впереди, лишь бы
скорее. Ему уже кажется, что он сидит тут бесконечно долго, и его встревоженное
нетерпение то заглушается воспоминаниями, то нестерпимо обостряется. Наверно, уж
лучше одному, когда никто не донимает его ни угрозами, ни бесполезным теперь
утешением. Скорчившись от холода, он жмется плечом к волглой земляной стене, одну к
другой сводит озябшие ступни - так вроде становится теплее.
Невдалеке, наверно на кухне, рубят дрова: доносятся размеренные удары, короткий стук
дерева, временами тонко отзванивает топор. Так и он рубил два дня назад и, пожалуй,
рубил бы и теперь, и завтра... И надо же было ему подвернуться в недобрый час,
напроситься на это задание! Он и до сих пор не может понять, в самом ли деле подрывник
Маслаков разыскивал его, чтобы взять в группу, или, может, случайно повстречал в лесу и
позвал.
Впрочем, на Маслакова обиды у него нет - у того были наилучшие намерения, и его ли
вина, что обстоятельства повернулись столь неожиданным образом...

2

Срубив несколько ольховых жердей, Степка возвращался на кухню.
Нетолстые те жерди он сперва нес, потом тащил за шершавые, набрякшие весенним соком
комли - верхушки и неровно обрубленные сучья драли прелую залежь прошлогодней
листвы, цеплялись за кусты и деревья. Комли же просто отрывали руки. А тут еще
винтовка, свисавшая с плеча на длинноватой веревке вместо ремня, беспрестанно
путалась прикладом меж ног, мешала идти, и он, притомившись, бросил олешины, так и
не дотащив до кухни. Затем, помедлив, и сам устало опустился на землю в редковатом
ольшанике возле стежки. Было тепло и затишно, он угрелся, под суконным венгерским
мундиром вспотела спина. Он расстегнул воротник, бросил наземь старенькую измятую
шапку, от мокрой подкладки которой шел пар. Несколько минут он, сопя, отдыхал, думая,
что шапка - пустяк: всю зиму носил, и еще, наверно, послужит. Так же, как и
коричневый венгерский мундир, и черные, со светлым кантом полицейские штаны, а вот с
сапогами ему решительно не повезло - сапоги развалились. Левый уже с неделю был
перевязан куском оранжевого немецкого провода, а правый невозможно было и связать:
перед сгнил почти полностью. В сапогах всегда было мокро, ноги постоянна стыли.
Наверно, по этой причине Степку стали донимать чирьи: на боках, под мышками, а
теперь вот еще и на шее - не повернуть головы.
Впрочем, насчет сапог он был виноват сам: мог стащить с какого-нибудь фрица (их тогда
немало валялось после неудачной засады) обычные солдатские, а не зариться на
офицерские. Офицер этот подвернулся ему в канаве, куда Степка предварительно
швырнул гранату и тут же, не теряя времени, снял с него ремень с парабеллумом и эти вот
сапоги. Парабеллумом, однако, попользовался недолго - уступил новому начальнику
штаба, который имел какой-то длинноствольный музейный наган. Ремень отдал
взводному Бойченко, потому что ремень у Степки а старый был неплохой. На хромовые
же сапоги, чересчур шикарные для лесной жизни, поменяться никто не хотел, пришлось
носить самому.
Вообще в этом отряде Степке не везло всю зиму. Началось с того, что его спутали с одним
партизанским связным, тоже по фамилии Толкач, который где-то выдал отрядных
разведчиков и за которым охотились партизаны. Пока разбирались, Степку с неделю
продержали в запертой землянке. Потом его выпустили, но первое же задание за
пределами лагеря едва не стало для него последним. Небольшая группа их заночевала
тогда в пуньке. Степка с вечера стоял на посту и, сменившись, только задремал в сене, как
на деревню налетели полицаи. Ребята огородами драпанули в лес, а его впопыхах
разбудить забыли. Пришлось до полдня, не шевельнувшись, простоять у косяка за
воротами в десяти шагах от пьяных полицаев, расположившихся на гумне. Когда же
назавтра он пришел в отряд, все очень удивились его невероятному спасению. Какое-то
время Степку подозревали, вызывали к начальству, слушали его короткое объяснение,
верили и не верили. Потом, когда подозрение несколько улеглось, ему не стало отбою от
Грушецкого, остряка-балагура из Полоцка, не пропускавшего случая позубоскалить над
парнем. Как-то не стерпев, Степка огрел его прикладом по голове, за что тут же получил
прозвище Псих - самое обидное их всех, которые он имел за свою не очень складную
восемнадцатилетнюю жизнь.
В прежнем отряде имени Ворошилова жилось ему куда лучше. Там он был едва не самым
старым бойцом, с партизанским стажем ненамного меньшим, чем у самого командира
отряда лейтенанта Крутикова. Правда, там его тоже дразнили, но прозвища были более
сносные: Белый - это за волосы и брови - и еще Здыхля, потому что худой, хотя худых в
отряде и без него было немало. Но там он чувствовал себя наравне с другими,
полноценным бойцом, не то что у этих чапаевцев. К сожалению, тогдашняя жизнь его
неожиданно оборвалась со смертью лейтенанта Крутикова, немногочисленные остатки
отряда которого разбрелись по соседним лесам и бригадам.
Самое худшее, конечно, было не в смене отрядов и даже не в отношении к нему партизан.
Ребята, понятно, иногда насмехались над ним, молодым и слабосильным, но делали это
не по злобе, а скорее ради потехи. А вот начальство, то шуток не знало. С начальством
партизан Толкач был в давнем, застаревшем конфликте: Степка считал, что к нему
придираются, а начальники держались того мнения, что Толкач - разгильдяй, к
которому надо относиться строго. Так говорил взводный Бойчейко, когда жаловался на
его самоуправство с выселковским старостой, которого Степка подстрелил по дорога с
задания. За разгильдяйство ругал его начальник штаба, когда он, переведенный в
хозяйственный взвод, упустил с поводка продуктовую корову штаба. Отряд тогда выходил
из блокады, хозяйственники с возами пробирались какими-то овражками, на шоссе их
перехватили каратели, начался обстрел трассирующими, и черная шустрая рогуля
метнулась в кустарник как бешеная, только он ее и видел в сумерках. Искать было
бессмысленно. Степка погоревал и, перейдя шоссе, вынужден был с оборванным
поводком предстать перед начальником штаба. Думал, это для него плохо кончится.
Хорошо, что вокруг было полно карателей, и партизаны таились, как мыши, боясь
хрустнуть веткой.
- Толкач!
Степка от неожиданности вздрогнул и оглянулся: отстраняя рукой ветки, в кустарнике
пробирался Маслаков - подрывник, кадровый красноармеец, с которым они однажды
зимой ходили на "железку". Последнее время Маслаков залечивал в санчасти раненую
руку и время от времени наведывался к ним в хозяйственный взвод.
С некоторым удивлением глядя на подрывника, Степка молчал, не понимая, зачем
понадобился ему. Рука у Маслакова была уже без перевязи, однако двигал он ею
осторожно, на ладони все еще белел замызганный бинт повязки. Подрывник выбрался из
зарослей - тонкие ветки ольшаника упруго прошуршали по его зеленой расстегнутой
телогрейке.
- Как жизнь, Толкач?
Степка все молчал, не зная, как отнестись к этому вопросу: кому не известно, какая жизнь
в хозвзводе на кухне. Похоже было, что Маслаков шутит, хотя в его тоне и во всем виде не
чувствовалось никакой шутки. Как всегда, располагающая улыбка сквозила на его смуглом
округло-простодушном лице.
- Да вот, дрова запасаю.
Ногой в исправном еще, намазанном салом кирзовом сапоге Маслаков тронул кривой
ольховый комель - верхушка жерди, словно живая, коротко шевельнулась в траве.
- Один таскаешь?
- Ну.
- Каторжник! - сочувственно заключил Маслаков и в упор повернулся к парню. -
Слушай, у меня к тебе дело.
Степка нетерпеливо снизу вверх взглянул на Маслакова. Когда тот еще только окликнул
его, он почувствовал, что это не так себе, что Маслаков несет новость и что новость эта
хорошая. И он во все глаза смотрел теперь на подрывника, который на минуту будто
замялся в нерешительности.
- Сходим на одно дело? С музыкой.
Неизвестно почему, но Степка уже чувствовал, что будет именно такое предложение. Это
было куда как соблазнительно - сходить с Маслаковым на боевое задание. А то
последнее время он если и вырывался куда, так за картошкой на какой-нибудь хутор или
за сеном в луга; однажды возил трофейный брезент в соседний отряд. На задания его не
посылали.
Но тут же Степка вспомнил свое положение в хозвзводе и нахмурился:
- Клепец разве пустит!
- А куда денется.
- Ты говорил с ним?
- Командир поговорит. Вызовет, прикажет - и весь разговор, - без тени сомнения
сказал Маслаков.
Степка уныло махнул рукой.
- Ну, командир не заступится.
Подрывник нетерпеливо переступил на месте, поддал на плече новенький, с
лакированным прикладом ППШ.
- Ладно, это мое дело. Ты говори: согласен?
- Я-то согласен.
- Так потопали. А то времени мало.
Еще не веря, Степка нерешительно поднялся, подобрал винтовку, глубже за ремень
засунул топор. Маслаков одною рукой подхватил две жерди и двинул в кустарник -
напрямик к недалекой уже кухне. Степка поспешил следом. Вопреки своим опасениям он
постепенно обретал уверенность, хотя в душе его еще не исчезло и сомнение. Степка
слишком хорошо представлял себе, как встретит эту новость Клепец, которому вечно не
хватает людей на кухне, и те у него всегда лодыри и разгильдяи. Однако Маслаков о том,
видно, мало заботился и, оглянувшись, сказал:
- Помнишь, как мы под Фариновом грукнули?
- Ну.
- Вот я и думаю: что это Толкача на кухне коптят? Такого подрывника, с опытом.
Он взглянул на парня с такой подкупающей улыбкой, что Степка на минуту почувствовал
себя счастливым. Правда, он скоро сообразил, что Маслаков, наверное, преувеличивает,
какой гам у него опыт!
Опыт, конечно, был небольшой, последнее время на "железку" он не ходил. Но тогда под
Фариновом они в самом деле рванули неплохо. Место подобрали удобное: насыпь,
поворот и к тому же спуск, впереди подмерзшее болотце. Машинист, наверно, не
предвидел опасности, и как грохнуло, почти весь состав слетел с насыпи. Тогда еще с
ними ходили Балашевич и Струк. Первого уже нет, а второй раненым остался где-то в
Козельской пуще.
С одной жердью было удобнее; вскоре они выбрались из чащи в редколесье, и Степка
немного подбежал вперед, чтобы идти рядом.
- А кто еще пойдет?
- Еще? Данила Шпак из взвода Метелкина. Пожилой такой, местный. И Бритвин.
Знаешь?
- Тот, что ротным был?
- Вот-вот. Пойдет вину искупать. Как искупит, тогда, говорили, опять командиром
поставят.
Что ж, это было недурно: Маслаков, Бритвин - старые, опытные партизаны, Шпак
Данила - здешний человек, насквозь знает все ходы-выходы. Степка постепенно уже
осваивался со своею радостью, о задании он не спрашивал, знал: придет время -
разъяснят что надо.
Они подтащили дрова к кухне, от которой приятно пахло дымком, и остановились
неподалеку от пня, на котором секли дрова. Тут уже лежало несколько жердин,
принесенных раньше, однако Степка сразу прикинул: чтоб сготовить обед - дров мало.
Тем не менее эта забота, недавно еще занимавшая его, теперь показалась такой постылой,
что не хотелось о ней и думать. Они побросали жерди, и Маслаков привычно подтолкнул
на плече автомат.
- Собирайся! Через часик потопаем.

3

Однако через час не потопали: случилась заминка со взрывчаткой.
Пока Маслаков бегал по начальству, они втроем дожидались под елкой на краю
прогалины, в том месте, где начиналась дорога. Бывший командир роты Бритвин, как
только пришел сюда, сразу растянулся ничком на усыпанной хвоей земле и лежал так, с
молчаливой сосредоточенностью положив на руки свежевыбритый подбородок. Из них
троих он один в шинели и суконной пилотке имел хоть сколько-нибудь воинский вид;
Степка же в своем сборном обмундировании скорее походил на полицая. Что до третьего,
пожилого колхозника Шпака Данилы, то во внешнем облике того вообще не было ничего
воинского. Молчаливый, с заросшим черными космами лицом, в рыжем, залубеневшем
кожухе и в лаптях, он сидел, прислонясь к смолистому комлю елки, и что-то с аппетитом
жевал. Рядом лежал его коротенький обрез с некрашеной самодельной ложей. Степка не
сразу понял, что Данила ел бобы, которые таскал из замусоленной противогазной сумки
понемножку, по зернышку, всякий раз делая вид, что они у него последние. Тем не менее
и через полчаса он все ел, избегая взглядов Степки, когда тот поворачивался к нему.
Парень отлично понимал эту простодушную хитрость, но молчал, потому что давно взял
за правило ничего не просить у тех, кто не хотел давать.
Он был в приподнятом, почти радостном настроении. Клепца не понадобилось и
вызывать к командиру - просто Маслаков передал ему распоряжение начальника штаба,
и хозяйственник, поворчав, смолк, что значило - согласился. Степка, не дожидаясь
обеда, получил свой кусок хлеба, который тут же съел, и теперь пребывал во власти
волнующего нетерпения, когда хотелось только одного: поскорее двинуться в путь.
Закинув за спину винтовку, он выломал прутик и, постегивая им по траве, поглядывал в
сторону шалашей, откуда должен был появиться Маслаков.
- Может, мимо Озерища пойдем? Не знаете?
Ему никто не ответил. Данила был занят бобами, а Бритвин только повел на парня косым
равнодушным взглядом.
- Возле Озерища легче пройти. Там вся полиция своя.
- А тебе откуда известно? - холодно спросил Бритвин.
- Мне? Такой секрет! Все знают, - с деланным безразличием сказал Степка, но
внутренне насторожился: тон этого вопроса был ему слишком знаком, и он понял, что
напрасно сказал так.
Бритвин после паузы с нажимом заметил:
- Ты за всех не ответчик и держи язык за зубами, если что и знаешь.
Степка поверх леса посмотрел в небо, затянутое молочной дымкой, сквозь которую с утра
не могло пробиться солнце, затем перевел взгляд вниз, на шалаши за поляной -
Маслакова все еще не было. Другому бы он ответил в таком же тоне, но грубить Бритвину
пока воздержался. Правда, ходили слухи, что месяц назад Бритвин здорово проштрафился
на задании, его сняли с роты, хотели судить, но перевели в их отряд рядовым. И тем не
менее тон и весь его вид свидетельствовали, что рядовым он себя не считал. Во всяком
случае, в этой маленькой группе держался как старший, с заметным превосходством над
ними двумя. Впрочем, это не очень беспокоило Степку, который единственным
командиром признавал тут Маслакова.
Степка снял со спины винтовку и тоже присел несколько в стороне от тех двоих.
Винтовка у него была старая, с граненым казенником, выпущенная, судя по клейму, еще в
двадцатые годы. Вообще-то стреляла она неплохо, затвор также работал нормально, и
Степка был бы вполне ею доволен, если бы не мушка. Мушка раскернилась в своем гнезде
и часто сползала в сторону от положенного ей места. Прежде чем выстрелить, надо было
сдвинуть ее, чтобы совместились риски, а потом уж прицеливаться.
Степка подобрал на земле сучок, ногтями отщипнул от него щепочку и начал засовывать
ее под мушку. Щепка, однако, не лезла, ломалась. На его занятие обратил внимание
Данила, а затем и Бритвин, который, вглядевшись, недовольно двинул бровями:
- Ты что делаешь?
- Да вот, мушка.
Бывший ротный повернулся на бок и с требовательной уверенностью протянул руку:
- А ну!
Степка еще раз ковырнул щепкой, но опять неудачно и отдал винтовку Бритвину. Тот сел,
расставив колени, привычно поклацал затвором.
- Ну и ломачина! Грязная, конечно, ржавая... У тебя кто командир? Меликьянц, да?
Степка промолчал. Разговаривать с Бритвиным у него уже пропала охота - он знал, что
тот скажет дальше.
- Ладно. Давайте винтовку.
- Нет, обожди! - уклонился от его руки Бритвин. Он щелкнул курком, потрогал
прицельную планку, потом взглянул на мушку. - А еще говорили, Меликьянц - строгий
командир!
Степка все молчал, но под елкой подозрительно завозился Данила.
- Да он не Меликьянца - он с кухни.
- Как с кухни?
Бритвин опустил руку с винтовкой и вперил в него недоумевающий, почти возмущенный
взгляд. Степка выхватил у него винтовку, подумав про Данилу: чтоб ты пропал! Тянул его
кто за язык, что ли? Но поправить ничего уже было нельзя, и он огрызнулся:
- А что на кухне - не люди?
Потом поднялся и закинул свою "ломачину" за плечо, готовый идти, только идти было
некуда - надо было ждать. Данила с легкой усмешкой на широком лице, а Бритвин с
настороженностью посматривали на него.
- Тебя кто в группу назначил? - спросил Бритвин, сдвинув к переносью широкие брови.
- А вам что за дело?
Все было слишком знакомо. Степка опять почувствовал себя в положении человека,
действия и способности которого брались под сомнение, и это невольно толкало его на
дерзость.
- Назначили! У вас не спросили.
Бритвин тем не менее, сохраняя выдержку, погасил удивление и повернулся к Даниле,
который без особого внимания к ним обоим копался в глубине своей сумки.
- Дожили, нечего сказать! - проворчал бывший ротный, снова откидываясь на локте.
Степка, потоптавшись немного, сел поодаль от них возле стежки. Первая радость в нем
быстро омрачалась досадой, он уже каялся, что дал Бритвину в руки винтовку, - пусть бы
осматривал свою. А то достал где-то десятизарядку, и столько важности! Еще неизвестно,
чья лучше возьмет - его СВТ или эта, образца 1891 года. Степка мог бы все это
объяснить им, как и то, что при кухне он оказался случайно, что он не меньше других в
свое время походил на задания. Но возникшая уже неприязнь к обоим, особенно к
Бритвину, брала свое, и он ничего не мог с ней поделать.
Обиженно притихнув, Степка не сразу заметил, как со стороны шалашей появился
Маслаков. Под елью, шурша кожухом, начал вставать Данила, поднялся и удобнее сел
Бритвин. У Степки же от чирьев ломило в шее, и, чтобы оглянуться, он вынужден был
повернуться всем корпусом. Шагая через поляну, командир одной рукой нес немецкую
канистру, подойдя, поставил ее на дорогу и сдвинул с потного лба армейскую шапку.
- Что это? - спросил Бритвин.
- Дымок, дымок пускать будем, - заговорил Маслаков. - Думал, сыграем - ничего не
вышло. Будем дымить.
Все озадаченно глядели на канистру - Данила и Степка стоя возле нее, а Бритвин
молчаливо сидя на своем месте. Разумеется, они понимали, что получилось хуже, чем
предполагали: бензин - не тол, жечь всегда хуже, нежели взрывать.
- Так мы что, не на "железку"? - сдержанно спросил Бритвин, уставясь куда-то вниз, на
сапоги командира.
Маслаков с неунывающей живостью в глазах окинул своих подчиненных.
- Нет, не на "железку". В другую сторону. На Кругляны.
- На Кругляны... А кто тебе группу комплектовал?
- А что, плохая группа? Сам подбирал.
Бритвин неторопливо встал, подошел ближе. Затем неожиданно повернулся и оказался
лицом к лицу со Степкой.
- А этого тоже сам выбрал?
- Толкача? А что, плохой подрывник?
Бритвин исподлобья укоризненно посмотрел на командира.
- Где это он подрывал? На кухне?
- Где надо было, там и подрывал! - не стерпев, огрызнулся Степка. - Подумаешь,
начальник нашелся!
- Тихо!
Наверно, Маслаков только сейчас что-то понял. Улыбка исчезла с его лица, без нее черты
его сделались резкими, почти жесткими.
- Кого брал - мое дело, - сказал он. - Кто заслуживал.
- Заслуживал! Ты посмотри, какая у него винтовка! - кивнул головой Бритвин, с
обиженным видом отходя в сторону.
Маслаков повернулся к Степке:
- А ну, дай сюда!
Степка подал винтовку, Маслаков открыл затвор, резко щелкнул курком. Строго взглянул
на парня:
- В чем дело?
- Да мушка немного шатается, - будто о пустяке, нарочитой скороговоркой ответил
Степка и прикусил губу.
Пока Маслаков осматривал мушку, парень все больше хмурился, в душе проклиная
Бритвина. Разве был он виноват, что Клепец вручил ему эту "ломачину"? С особенным
сожалением он вспомнил теперь свой аккуратный трофейный автоматик, который у него
отобрали, переводя в хозяйственный взвод.
Маслаков поднял глаза на Степку:
- Закернить не мог? Да?
- Так не было чем.
- Сейчас некогда - на перекуре напомнишь. Сам закреплю. Остальное в порядке?
- В порядке, - поспешно ответил Степка.
Маслаков еще раз взглянул на его тонкую, перехваченную ремешком фигуру, задержал
взгляд на перевязанном проводом сапоге, но не сказал ничего.
- Держи!
Стенка на лету едва успел ухватить брошенную ему винтовку и с облегчением тихонько
вздохнул. Напряжение его спало, главное - обошлось, его не прогнали, остальное уже не
имело большого значения.
- Так! Тогда шагом марш! - сказал Маслаков. - Канистру понесем по очереди. Кто
первый?
Однако первого не объявлялось, канистра стояла на краю дорожки, над нею, ожидая
охотника, стоял Маслаков. Бритвин, верный своей привычке, отошел в сторону и принял
такой вид, будто его ничего тут не касалось. Данила глядел в лес, как бы не слышал, что
сказал командир. Тогда Степка с угрюмой решимостью ступил на дорогу и взялся за
гнутую металлическую ручку канистры.
- Да-а, - неопределенно проговорил Маслаков и вздохнул. - Ладно, начинай, Толкач.

4

Начинать было не так уж и трудно - около часа Степка, меняя руки, тащил канистру.
Заброшенная лесная дорожка сначала вилась в мрачном замшелом ельнике, потом
потянулась низиной, ольховым кустарником, перелесками. По черному грязному
торфянику партизаны перешли хлюпкое, со стоячей водой болото, края которого вовсю
зеленели весенней травой.
Еще в начале пути Степка намеренно приотстал, чтобы не идти рядом с Бритвиным.
Степка понимал, что бывший ротный недоволен им, сомневается в его боевых качествах, а
может, и вовсе считает его неподходящим для порученного им задания. Хотя, пожалуй,
надо было попросить у Свиридова автомат или хотя бы закернить эту мушку. Теперь,
поразмыслив и несколько поостыв, он не считал себя во всем правым, но и не мог
согласиться с тем, чтобы ему читал мораль Бритвин. Степка стерпел бы мораль от
Маслакова или еще от кого-нибудь из отрядного начальства, но не от Бритвина, которого
он не знал, а теперь уж и не уважал вовсе. Мало что он бывший командир, но товарищ из
него никудышный. И это удручало, потому что на задании куда важнее было иметь рядом
просто надежного товарища, чем придирчивого командира. В командах пока не было
надобности - необходимо было тащить канистру.
И он тащил ее, едва не переламываясь пополам. Бензин сильно вонял, заглушая лесные
запахи, и с тихим плеском мерно шевелился в посуде. Со временем канистра все
тяжелела. Степка начал останавливаться, отдыхая и меняясь руками, и наконец отстал. На
пути их пролег глубокий, заросший орешником овраг. Маслаков с остальными перешел по
дорожке на ту сторону, а Степка остановился на краю и поставил канистру. Наверно, надо
было окликнуть, чтобы подменили, но он промолчал: он не хотел при Бритвине ни о чем
просить - могли догадаться сами. Остужая в воздухе натруженную ладонь, он только
глядел им вслед и думал: оглянется кто или нет? Они же друг за другом лезли по склону
вверх, и, только выбравшись из оврага, Маслаков окликнул его.
Степка, не ответив, опустился подле канистры. Они за оврагом тоже сели. Тогда, малость
отдохнув, он поднялся и сошел в овраг.
Он думал, что они дождутся его и пойдут, однако они не вставали. На краю дороги с
прежним озабоченным видом сидел Бритвин, рядом переобувался Маслаков. Данила,
хватаясь руками за ветки, полез к ручью напиться. Занятые разговором, они, казалось, не
обратили на Степку никакого внимания.
- Реку под Круглянами знаешь?
- Ну.
- Так вот там.
- Длинный тот, деревянный?
- Он самый.
- Вряд ли удастся, - подумав, сказал Бритвин, по своему обыкновению глядя вниз. -
Там охрана.
Степка сообразил, что разговор касался задания, и исподлобья внимательно поглядывал
то на Бритвина, то на командира. Маслаков, поддев носком, стянул с ноги второй свой
сапог и подвернул портянку.
- Охраны нет. Вчера пришел Голенкин из разведки. На мосту пусто, - спокойно
объяснил он и, надев сапог, мягко притопнул на дороге.
Степка подумал, что сжечь мост, наверно, будет непросто. Даже если и нет охраны. За
низинкой гам местечко с полицией, откуда этот мост виден как на ладони. Но теперь
своим несогласием с Маслаковым парень не хотел поддерживать Бритвина и молчал.
- Днем, может, и нет. А ночью? - сказал Бритвин.
- А зачем нам ночь? Днем и подпалим.
- Под носом у бобиков?
- А что? Дерево сухое, вспыхнет, как порох. Только бы бензина побольше, - бодро
сказал Маслаков и повернулся к Степке. - Толкач, давай драгунку.
Степка подал винтовку, командир вынул из-за голенища финку и ее черенком начал
тихонько клепать у основания мушки.
- Все дело в том, как обмозговано. А обмозговал ты неважно. Хитрости мало! -
недовольно говорил Бритвин.
- Какой там хитрости!
- Такой, чтоб сказал и сразу было ясно, что удастся.
- Без внезапности никакая хитрость не поможет. Внезапность нужна.
Слушая неторопливый, не очень согласный разговор, Степка забыл уже о первом
невольном сомнении относительно замысла Маслакова и поднял на Бритвина обиженнозлой
взгляд:
- Не такие взрывали! Только щепки летели. И не трусили!
Он преднамеренно сказал так - грубо и почти вызывающе, - чтобы задеть Бритвина.
Правда, это выглядело несколько наивно и самонадеянно, однако он уже ощутил в себе
волнующий холодок решимости и знал, что не отступит.
Бритвин нахмурился.
- Кто это - взрывали?
- А мы!
- Гляжу, умные очень! - язвительно сказал бывший ротный.
Он заметно осторожничал, может, хитрил, утрачивая свою привычную командирскую
самоуверенность, недавно еще удерживавшую Степку на расстоянии. Почувствовав это,
Степка пошел напропалую, лишь бы досадить Бритвину:
- Да уж за свою шкуру дрожать не будем!
Из оврага, шурша в кустарнике кожухом, выбрался Данила и прислушался к разговору.
- Что ж, посмотрим! - вдруг зло сказал Бритвин и отвернулся.
- Смотрите.
- Ладно, будет вам! - прикрикнул Маслаков. - Придем, осмотримся, решим на месте.
Держи!
Не вставая, он бросил Степке винтовку, которую тот ловко ухватил за ложу.
- Лишь бы дождя не было, - поглядел в небо Маслаков.
Остальные, кроме Бритвина, тоже подняли головы. Белесая поволока там вроде сгущалась,
край неба за оврагом подозрительно синел - похоже, в самом деле собирался дождь.
- Что-то хмурится, - неопределенно сказал Данила.
Маслаков энергично встал на ноги.
- Ну, потопали! Данила, бери канистру!

5

Они выходили из Гриневичского леса. Ельник редел, видно, кончался, шире раздалось
небо над головой, уже рядом была опушка. Вдруг Маслаков коротко бросил: "Постойте!"
- шагнул с дороги и скрылся в сплошной чащобе молодого подлеска. Остальные
остановились на краю дороги. Данила, отсапываясь, поставил канистру и сел, где стоял.
Бритвин настороженно глядел в подлесок. Степка, положив на траву винтовку и
опустившись на колено, принялся затягивать проводом сапог.
Но не успел он завязать узел, как из ельника донеслось:
- Сюда давай!
Они встали и полезли в молодой еловый подлесок, источавший резкий смолистый запах.
Раздвигая неподатливые колючие сучья, Степка через минуту вылез на более просторное
место. Тут уже был край леса. Над молодой хвойной порослью, убегавшей по пригорку
вниз, возвышались две толщенные, увитые прядями мха ели с разлапистыми сучьями.
Возле ближней из этих елей, склонив голову, стоял Маслаков.
- Давайте подправим скоренько.
В земле неглубокой впадиной наметилась несвежая, наверно прошлогодняя, могила.
Небрежно накопанная земля осела, края могилы обсыпались. Маслаков начал сапогами
сгребать к ней песок. Данила поставил канистру.
- Что, знакомый? - спросил Бритвин.
- Двое наших: Кудряшов и Богуш. Осенью в Староселье на засаду нарвались. Кудряшова
на месте в лоб, Богуш по дороге умер.
Степка прислонил к еловому комлю винтовку и без лишних расспросов подался к
командиру. Грести песок сапогами он не решился, опасаясь вовсе остаться разутым, и
начал руками разравнивать его по форме могилы. Данила с Бритвиным стояли поодаль.
- Ну что? - вскинул голову командир. - Давай, Данила, дерна поищи. Обложить надо.
Данила молча вытащил из ножен на ремне немецкий штык-тесак и вразвалку неохотно
поплелся в заросли. Бритвин опустился под елью.
"Падла! - подумал Степка, шлепая ладонями по волглой земле. - Боится руки запачкать.
Начальничек!"
Пока они вдвоем возились с могилой, Данила в поле кожуха принес три куска дерна,
вывалил рядом. Маслаков приложил дерн к краю могилы, но его было мало. Тогда под
елью нетерпеливо поднялся Бритвин.
- Дай штык! А то провозишься тут...
Данила отдал штык, и он решительным шагом двинул к опушке. Несколько помедлив,
Данила пошел следом, Степка подумал, что и ему следовало бы включиться в эту работу,
но прежде, чем отправиться туда, он сказал Маслакову:
- Знал бы, не пошел.
- А что?
- Да этот... Бритвин.
- Ничего, - сказал командир, помолчав. - Не обращай внимания. Придирчивый, зато
головастый.
Все по разу они принесли десяток дернин, и Маслаков кое-как обложил могилу.
Получилось совсем не плохо - почти как на кладбище.
- Вот и порядок! Славные ребята были, - будто оправдываясь, сказал Маслаков.
Бритвин поморщился:
- На всех славных время не хватит.
- Сколько того время? Полчаса.
- Бывает, что и полчаса дорого. Особенно на войне, - сказал Бритвин, полой шинели
вытирая ладони.
Степка невзначай глянул на его руки - грубые и натруженные, с корявыми пальцами, на
которых бросались в глаза толстые обломанные ногтя. Уже без недавней неприязни
парень подумал, что, возможно, Бритвин и не такой уж плохой, как показалось вначале.
Но чувство неприязни к нему окончательно еще не исчезло.
Бритвин между тем поправил на плече свою СВТ с обшарпанной ложей и, сделав шаг,
оглянулся, поджидая Маслакова.
- На диверсиях время - золото. Что-что, а это я знаю. Двенадцать поездов рота
фуганула. Вон от Клепиков до Замошья под насыпью - сплошь моя работа.
- Под насыпь старо, - сказал Маслаков. - Что под насыпь пускать - в выемках надо.
Бритвин, будто отстраняя его, двинул рукой.
- Ничего, и так неплохо.
Спорить с ним Маслаков не стал. Поработав, он разогрелся, сняв с телогрейки ремень,
подпоясал им гимнастерку. Степка украдкой поглядывал на Бритвина и думал: тоже -
его работа! У них в отряде еще зимой было приказано диверсии на дорогах устраивать
только в выемках, потому что спущенные под откос поезда останавливали движение на
полдня, не больше.
- А насчет могилы, - сказал Маслакову Бритвин, - так можно бы дядькам поручить.
Дядьки бы позаботились.
- Очень нужно.
Они остановились возле канистры, за которую теперь не спешил браться Данила, и
Бритвин, наверно, понял, что пришла его очередь.
- Неудобно же! Как вы ее несли? - удивился бывший ротный, приподнимая посудину.
Оглянувшись вокруг, он подобрал кривоватый еловый сук и продел его в ручки канистры.
- Так будет лучше. А ну, берись, парень!
Это относилось к Степке, который, однако, не тронулся с места: дураков нет, он свое
пронес. Если что, пусть берется Данила.
- Ваша очередь. Ну и несите!
- А ты попробуй!
Но Степка не хотел и попробовать, и тогда за конец палки взялся Маслаков. Правда, скоро
обнаружилось, что командиру нести неудобно: сползал с плеча автомат, левой же рукой
Маслаков двигал осторожно, не разгибая в локте, - наверно, еще болела. Тогда вперед
вышел Данила.
- А ну дайте!
- Что, во вторую смену? Пожалуйста, - улыбнулся Маслаков.
Взяв канистру, Данила с Бритвиным пошли по склону пригорка вниз, рядом шагал
командир. На опушке, едва высунувшись из леса, он остановился: впереди была деревня
- за не вспаханными еще огородами серели соломенные крыши хат, хлева, на выгоне
паслись гуси, и трое ребятишек сидели верхом на изгороди. Минуту вглядевшись сквозь
редкий еще кустарник, Маслаков круто повернул в сторону, в ольшаник. В ольшанике они
скоро наткнулись на изрытую кротами тропинку, которая вывела их к ручью на лугу.
Ручей перешли по двум хлюпким жердям. Потом опять подвернулась малоезженая
полевая дорожка, приведшая их к густой стене мрачного ельника. Хотели было сразу
скрыться в нем, но дорога с километр тянулась у самой опушки вдоль поля, ярко
зеленевшего густыми полосками озими. Война войною, а крестьянская душа без земли не
могла: в деревнях и пахали и сеяли. Маслаков непрестанно посматривал по сторонам,
оглядывался. Бритвин далеко не отрывался от него, жилистый рукастый Данила неслышно
шагал в своих легких на ходу лаптях. Степка, отстав, тянулся за всеми - на ноге сбилась
портянка, вроде натирала пятку, в намоченных на болоте сапогах надоедливо чавкало.
Наконец дорога опять повернула в лес, под навись еловых ветвей, и у всех отлегло на
душе: лес был союзник.
- Ну, больше деревень не будет, - вздохнул Маслаков. - Загораны спалены, Ковши
хуторские лесом обойдем.
- Прохвичи еще, - низким, глуховатым, как из бочки, голосом отозвался Данила.
- Прохвичи останутся в стороне. За речкой.
- За речкой, ага. Племянница там замужем.
Это был намек, который таил в себе немаловажный смысл. Если у кого в деревне
случались знакомые или, что еще лучше, родственники, то это обещало многое, и не для
одного только лесного родича. Маслаков, конечно, понимал это не хуже других и,
наверно, поэтому минуту молчал, что-то прикидывая.
- Потом. Как назад пойдем. Не теперь.
- Теперь нет. Где уж теперь, - согласно подхватил сзади Данила.
Неожиданно для себя Степка почувствовал легкое разочарование: зайти в деревню всегда
было кстати, хотя и с риском наткнуться на бобиков или немцев - все равно после
опостылевшей лесной жизни властно влекло к людям, немудреному домашнему уюту,
которого Степка не знал много лет. Эта тяга жила в нем с раннего детства, когда он
потерял родителей, не исчезла и в детдоме, и в школе ФЗО и особенно усилилась за войну
в его бесконечных партизанских блужданиях по лесу.
Наступая на осклизлые, ободранные колесами корни елей, они обошли широкую, с
застоявшейся водой лужу на дороге, и Маслаков оглянулся.
- Если управимся, ночью заскочим. Так тому и быть, - сказал он.
Данила прибавил шагу, они с Бритвиным догнали Маслакова, и Данила подхватил
разговор, который явно интересовал его:
- Если управимся, то... Пасха же.
- Пасха, да. А вообще лучше не заходить, - сказал Маслаков. - Меньше беды будет.
Бритвин отчужденно молчал, а Данила и тут согласился:
- Оно так.
- Как-то зашли, едва ноги унесли, - вспомнил Маслаков. - Другие предложили, а я,
дурак, и послушался.
- Как говорится, других слушай, а своим умом живи.
- Закурить нет?
- Есть малость.
- Давай подымим. Чтоб веселей жилось.
Носильщики остановились, осторожно опустили наземь канистру. Данила откинул полу
кожуха и начал перебирать что-то в карманах суконных латаных-перелатаных штанов. У
Бритвина тем временем нашлась и бумажка - страничка из школьного учебника по
геометрии.
Стоя поодаль, Степка устало глядел, как они отрывали от нее по клочку, и Данила
бережно отмерил каждому щепотку самосада. Степка тоже курил, когда было что, теперь
же ему не предлагали, и он не просил, зная цену табаку. Особенно для таких
курильщиков, как Данила.
- Прикурим от немецкой, - объявил Маслаков, засовывая руку за пазуху. Нащупав, он
достал плоскую, будто пачка от иголок, бумажку со спичками, бережно отделил одну и
чиркнул о терку, что почти испугало Данилу.
- Зачем?.. У меня ж кресало! - спохватился он. Но спичка уже вспыхнула, и он первым
прикурил из пригоршней Маслакова. - Испортил, ай-яй!
- Ничего! На Круглянский мост хватит, - успокоил его командир.
Они с наслаждением затянулись и будто даже веселей двинули по поросшей молодой
травкой дороге. Наверно, возвращаясь к прерванной мысли, Маслаков обернулся к
носильщикам:
- Про комбрига Преображенского слышали?
- Того, что осенью немцы расстреляли? - не вынимая изо рта цигарки, спросил
Бритвин.
- Какой осенью? Его еще летом расстреляли.
- А говорили, сам в плен сдался, - ненастойчиво возразил Бритвин.
Маслаков остановился.
- В плен! Языки бы тем повырвать, кто так болтает.
- Не знаю. Слышал, кто-то рассказывал. Я же в их отряде не был.
Маслаков бросил беглый, все замечающий взгляд вперед, куда уходила эта извилистая
лесная дорога, огляделся по сторонам. В лесу везде было спокойно, лишь в ветвях
возились-потенькивали невидимые птички да вверху на посвежевшем ветре привычно
шумели верхушки елей. Внизу же, в узком кривом коридоре между деревьями, было тепло
и тихо, комары еще не появлялись. Время близилось к вечеру, солнца не было видно, над
лесом медленно плыла серая навись облаков.
- Был кто в Шнурах?
Степка впервые слышал такое название, да и Бритвин, наверно, тоже. Они молчали, один
лишь Данила, что-то припоминая, заморгал глазами.
- Тех, что за Лесовичами?
- Тех самых, - подтвердил командир. - Славная деревушка на горе при лесочке. Люди
попались хорошие, золотые люди. Через их доброту и погорели.

6

- Всякая доброта бывает. Другая хуже злобы, - сказал Бритвин, спокойно шагая
вплотную за Маслаковым. Тяжести ноши он вроде и не чувствовал, шел ровно и прямо, и
Степка подивился его находчивости: на палке канистра, казалось, нисколько и не весила.
Маслаков на реплику не ответил и продолжал после паузы:
- От было, чтоб его черт! Нас-то двое выскочило, а комбрига забрали. Забрали и повели,
а мы лежали, как олухи, в картошке и не знали, что и думать. На Палик тогда шли. Знаете
Палик? Озеро вон за Лепелем, часть нашего отряда базировалась там. Двое суток лазили
по болотам, вымокли, сухой нитки на теле не осталось. Опять же и харчишки вышли. Надо
было запастись побольше, да у тех, что оставались, тоже негусто было. Думали, гденибудь
в пути перехватим...
- А много вас было?
- В том-то и дело, что мало. Трое всего.
- Ну, для троих жратва не проблема. В любой хате...
- Ага, в любой хате! Сунулись в одну деревушку - собаки такой хай подняли, что
пришлось в лес повернуть. В другой полицаи свадьбу гуляют, какого-то бобика женят, -
понаехало, на улицах полно, пьянка, дым коромыслом. Думали, потерпим, оставалось
километров тридцать, кабы не заблудились. Заблудились, однако, в болотах,
изнервничались, переругались. А тут комары жрут нещадно, вокруг то ольшаник, то
трясина, камыши, и силы без жратвы уже к концу подходят. Да, значит, было нас трое: я,
комбриг Преображенский и лейтенант один, тоже из кадровых, - от самой границы все
возле комбрига ну вроде за адъютанта, хотя сам такой же рядовой, как и комбриг этот.
Оно и неудивительно: комбриг в своей танковой бригаде был командир, а пришел с пятью
танкистами в отряд - уже чужой, пришлый человек. Отряд из местных, хотя были и
красноармейцы, из окружений которые, командиром Барсук. Вон тот самый, что с
тишковским отрядом в рейд пошел. До войны был предсельсовета. Не гляди, что в
военном деле ни гугу, зато все деревни ему знакомые, а в деревнях тьма своих мужиков. А
что комбриг танковых войск без войска? Всей и цены, что пистолет в кармане да граната
на поясе. Правда, Преображенский и не стал кичиться, как некоторые. Барсук принял,
спросил, какую комбриг должность хочет. А какая там должность в отрядике, где сорок
человек? "Хоть рядовым, лишь бы немцев бить". Так и пошел рядовым в наше отделение.
А я отделенным. Понижение, конечно, ведь действительную помкомвзводом служил,
старший сержант был.
- Велика шишка! Я вот старшим лейтенантом был - и ничего! - Бритвин довольно
оглянулся на Данилу, ища внимания. - Полгода рядовым проходил.
- Да, конечно. Но не в том дело. У меня тоже такие вояки собрались, что не стыдно и
отделенным побыть: один секретарь райисполкома, милиционер из Полоцка, два
лейтенанта и этот комбриг Преображенский. Сначала думал, будет пререкаться, палки в
колеса ставить. Опять же, как мне, по возрасту вдвое моложе его, командовать таким?
Потом оказалось, еще и академию в Москве окончил. Да ничего, принюхались. Был
тихий, молчаливый, как всем, так и ему. Сам в очередь на посту стоял, шалаши строил.
Разве что наган ему лейтенант чистил. И все-таки не ровня нам, молодым, в этом мы
скоро убедились. Человеку за пятьдесят, как ни тщится-старается, а видно: силы не те.
Тот раз ему особенно плохо было. Оказывается (проговорился потом уже, как в баньке
лежали), радикулит донял. И правда, тянет все ногу и морщится. Тогда мы, двое
помоложе, и то без ног остались, а ему где уж! Начал отставать. Лесок прошли, три раза
останавливались, поджидали, а как же: отстанет, потеряется, пропадет. Лейтенант уже
взял у него и сумку - больше не дает ничего. "Никакой поблажки, - говорит. - Нечего
баловать тело, надо его подчинить воле, как новобранца фельдфебелю..."
- Правильно! Таков закон армии. А как же, - вставил Бритвин.
- Закон законом, а под вечер совсем плох стал наш комбриг. Я и то едва бреду
перелесками. А тут еще дождь заладил. В кустарнике мокрядь. Начало смеркаться, вышли
на опушку, и тут - деревня. За болотцем на пригорочке хаты, дым стелется над
огородами, и так вареной картошечкой пахнет...
- Знакомая картина, - усмехнулся Бритвин.
- Ну. Прислонился я к березе, молчу. Притопали комбриг с лейтенантом. Лейтенант был
сильный, спортивный парень, кадровый командир, а и тот приуныл. Комбриг же дотопал
и наземь - мол, подождите, ребята. Известно, человек занемог, приустал, да радикулит
еще этот. А деревушка - вот она, и так дразнится дымком, теплом, уютом. Корова,
помню, замыкала, наверно, хозяйку учуяла - доить шла. Гляжу на лейтенанта, тот на
комбрига, а комбриг и говорит: "Пожалуй, рискнем!" Ну, известное дело, сначала
разведать - а вдруг немцы? Пошел лейтенант, недолго пробыл, вижу, возвращается бодро
так и ведет двух дядьков. Один пожилой, седой, но еще в силе, такой, знаете, дед-лесовик,
другой помоложе мужчина, в поддевке. Поздоровались сдержанно так, но по-хорошему,
повели всех в село. Говорят, никого, мол, нет, сплошь свои, перекусите да посушитесь.
Чувствуем, не к добру это, но больно уж опротивело на пустое брюхо по мокроте. Авось
ничего не случится.
- Вот тут-то вы и прошляпили, - сказал Бритвин и повернулся к Даниле. - Давай
поменяемся, а то... Ставь на дорогу.
Они поставили канистру. Бритвин, помахивая рукой, зашел с другой стороны ее. Маслаков
терпеливо подождал, пока они взяли ношу.
- В том-то и дело, что тут ничего и не случилось. Люди славные оказались, дед -
бывалый солдат, все про ту, германскую, рассказывал. Бабы - старуха и две молодицы -
собрали на стол, не хуже, чем в праздник. Понятное дело, деревушка глуховатая, немцы
пока не трогали, партизаны еще не наскучили, а главное - один сын их тоже в армии.
Сняли мы все верхнее, мокрое, бабы начали сушить на печи да перед огнем. И
перекусили. За стол с нами и еще трое мужиков село, дед говорит, не бойтесь, мол, все
люди свои. Ну ладно, мы не боимся, осмелели. Слово за слово, разговор, конечно, про
войну, про немца. Комбриг им целую лекцию прочитал. Ну, наелись, немного подсохли,
комбриг и говорит: "Вздремнуть бы часок". Дед огородами отвел в баньку возле
картофляника. Темно, тесно, горчит от прокуренных стен, веничком пахнет. Завалились
на полки и спать. Охраны не надо, дядьки сами взялись охранять. В их честности мы не
сомневались. Утречком сговорились двинуть. Показалось, только вздремнул, слышу: беда!
В распахнутой двери дед: немцы! В баньке еще темно, окошко, однако, светлеет -
рассвет. Подхватились мы да в предбанник, потом за угол баньки. Да слышим, дед сзади:
"И там немцы!" Окружили, значит. Куда податься? Попадали в картофляник, лежим.
Картошечка уже отцвела, ботва рослая, укрывает. Воткнулся в комбриговы сапоги, со сна
ни черта не соображаю, жду... Вот черт, потухла. У тебя горит?
У Бритвина горело, они опять остановились под нависью еловых лап. Маслаков прикурил,
затянулся и умолк. Остальные тоже молчали.
- Вот так! - продолжал Маслаков. - Утречком тишина, все звуки наверху, выглянуть
нельзя, а так далеко слышно. На дворе крики, угрозы, плач. Мы соображаем: так просто
наскочили или нас ищут? Неужто кто предал? Оно ведь так: какие бы хорошие люди ни
были, а сволочь завсегда найдется. Донесла. Как потом выяснилось, баба одна. Зло за чтото
имела на дедовых молодаек, ну и слетала по ночи в местечко, привела полицаев,
фельджандармов - канты на погонах крученые такие. А тут, как на беду, комбриг
оборачивается и шепчет: "Гимнастерка осталась". Я чуть не обмер, но точно: комбриг в
накинутой палатке, а гимнастерка в хате. Еще когда ужинали, тетка на печи расстелила:
пусть, мол, к утру высохнет. Высушила на свою голову. Да, гимнастерку скоро нашли, и
хотя в ней ничего не было - комбриг документы, конечно, переложил, - сообразили
гады, что напали на большого начальника. Откуда узнали, черт их поймет. Может, знаки
от ромбов остались. Ромбы-то комбриг давно снял, но если вглядеться, то места под ними
будто примяты немного. Ну и взялись. Перевернули всю хату, сараюшки, чердаки: полчаса
мы слушали, как они там грохочут, кричат, швыряют. Двое совсем близко прошли к
баньке, а там дверь настежь, пусто. Попробуй догадайся, что мы в двадцати шагах в
картошке лежим. Думают, наверно, в тайнике каком скрылись. Ищут тайник. Часа за два
все перевернули - ни шиша. Дед отпирался, отнекивался, а как гимнастерку нашли,
смолк. Кричат: "Говори, куда бандитов упрятал, иначе всех прикончим и хату огнем
пустим!" А дед покорно так отвечает: "Воля ваша. Вы - сила".
Возле дороги в лесу проглянула поляна - продолговатая зазеленевшая лужайка с
почерневшей копенкой сена поодаль. Маслаков, приостановясь, умолк, бегло огляделся,
они быстрым шагом перешли лужайку. Все уже докурили, только командир сжимал в
пальцах окурок, который давно не горел.
- Опять потухла. Что такое?
- Говорят, жена изменяет, - сказал Бритвин.
- До жены дожить надо.
На ходу командир сунул окурок за отворот шапки. Они теперь шли все вместе. Маслаков
выглядел заметно моложе Бритвина, хотя ростом был его выше, да и шире в плечах,
движения его отличались легкостью и сдержанной неторопливостью крепкого,
уверенного в себе человека.
- Да, значит, лежим. Я как-то словчился, одним глазом выглянул из ботвы - выстроили
их всех под стенкой в рядок: деда, старуху, обеих молодух и двух ребятишек. Бабы голосят:
они-то не знают, куда мы из баньки шастнули, один дед знает. А дед молчит. Тогда те
сволочи к бабам: "Где бандиты?" Бабы в голос: "Паночки дороженькие, да разве ж мы
знаем? Были и ушли, мы не глядели куда". - "Ах, не глядели! А тайник где?" - "Нет у
нас никакого тайника, хоть убейте - нет!" - "Убить просите? - говорит один. Полицай,
наверно: слышно, по-здешнему разговаривает. А может, переводчик. - Нет, мы сначала
ваших щенков перебьем". И тут - бах! У меня все оборвалось внутри - что надумали,
гады! Слышу, и комбриг замер, напрягся. А на дворе крик, плач. Так и есть: самую малую,
самую крайнюю в шеренге. А сквозь крик опять тот же голос: "Скажешь или нет?" Потом
рассказывали, подскакивает к мальчишке и пистолет ко лбу. А что ему - застрелил бы и
его и всех, лишь бы выслужиться. Тем более такая добыча - комбриг. И что думаете?
Вдруг комбриг подхватился и к баньке. А лежал он немного за банькой, как вставал, со
двора, наверно, не видно было. "Стой, гады!" - говорит. Мы затаились в картошке, ну,
думаю, все пропало. А он этак решительно на стежку и к ним. Фрицы, рассказывали
потом, во все стороны с испугу: кто за дрова, кто в хлев, а крикун тот с пистолетом раз на
колено и пистолет на руку. Изготовился, значит. А комбриг: "За что ребенка, ироды? Я
комбриг, берите!" Ну и взяли. Взяли и опять кинулись к баньке - человек пять. И туда и
сюда - нигде никого. Комбриг им толкует: "Зря стараетесь, остальные в лесу". Поверили.
Как не поверить, если человек на такое пошел. И что думаете? Всех разогнали
прикладами, деда, правда, тоже увели, но через неделю выпустили. Девочку схоронили. А
комбрига, рассказывали потом, в Лепельском СД расстреляли во дворе. Даже и
отправлять никуда не стали.
- Да-а, - сказал Бритвин. - Сердобольный комбриг. А если бы они и его схватили, и
семью прикончили? Тогда как?
- Знаешь, - подумав, сказал Маслаков, - тут дело совести. Одному хоть весь мир в
тартарары, лишь бы самому выкрутиться. А другому надо, чтоб по совести было. Наверно,
свою вину чувствовал перед людьми. Фактически же его гимнастерку нашли.
- При чем тут гимнастерка? - проговорил Бритвин, имея в мыслях что-то свое.

7

Остаток пути, заметно притомившись, шли краем ольшаника. Сквозь негустой кустарник
то и дело проглядывала широкая луговая пойма, дружно и ярко зеленевшая первой
весенней травой. Где-то там, петляя между болотистых берегов, текла речка Круглянка.
Ее, однако, не было видно отсюда, зато Кругляны показались еще издали - длинный ряд
разномастных крыш на пригорке с дорогой. Чтобы попасть на мост, надо было зайти с
другой стороны, и Маслаков, переговорив с Данилой, круто взял по перелеску вверх, в
обход. Теперь они вдвоем шли впереди, канистру же снова несли по одному (в кустарнике
с палкой было не развернуться), пронес немного Бритвин, и последнему она снова
досталась Степке.
Данила, знавший здесь все тропинки, как-то странно менял направление: сперва шли
ольшаником, потом, описав дугу, залезли в овраг, выбрались по его крутой стороне и
скрылись в молодом густоватом березнячке, будто обрызганном нежной зеленью ранней
листвы. Затем, торопливо перебежав пыльный лоскут пашни, сунулись в сухой, полный
смолистых запахов сосняк. Степка с канистрой опять отстал и из последних сил упрямо
продирался в зарослях, опасаясь упустить из виду товарищей.
Они взбирались на песчаный сухой пригорок. Рослый и густоватый на опушке молодой
сосняк выше измельчал и редковато рассыпался по склону вперемежку с березками и
можжевельником. В этом соснячке Степка и догнал их. Поскидав шапки, развалясь, все
трое расселись на склоне.
- Ну, дотащил? - улыбчиво жмурясь, спросил Маслаков. - А боялся.
- Чего мне бояться? Пусть фрицы боятся, - сказал Степка, плашмя кладя на землю
канистру.
У него от усталости подкашивались ноги, но он заставил себя сдержаться, снял из-за
спины и бережно положил наземь винтовку, расстегнул пропотевший мундир - восемь
пуговиц от воротника до пояса - и затем уже, выбрав помягче местечко, присел.
- Ну, давай дави ухо. А я понаблюдаю, как там мост. Только тихо чтоб!
Маслаков встал, взял свой автомат с завидно новенькой лакированной ложей и развалисто
пошел вверх.
Оставшись без командира, трое его подчиненных почувствовали себя будто свободней.
Данила, став на колени, распоясался, стащил с плеч кожух и блаженно развалился на нем,
предусмотрительно вздев на руку ремень куцего обреза. Степка также откинулся на
здоровый, без чирьев бок, задрав голову, поглядел в небо. Там по-прежнему громоздилась
туманная мешанина облаков, временами повевал свежеватый, с сыростью ветер - похоже
было, погода всерьез портилась. Где-то в стороне, наверно на недалекой дороге, едва
слышно простучала колесами и умолкла повозка. Было тихо. Правда, в кустарнике
неподалеку, хлопая крыльями, долго и неуклюже усаживалась на сосенке ворона.
Кажется, там были и еще: в зарослях слышалась тихая, но настойчивая птичья возня.
Данила как будто спал, прикрыв шапкой волосатое лицо, глубоко и спокойно посапывая.
Бритвин, недолго посидев рядом, поднялся и с унылой озабоченностью на сухом лице
пошел вверх, к Маслакову.
Степка полежал немного и сел. Все настойчивей начала напоминать о себе гнетущая
пустота в желудке: хотелось есть. Замусоленная сумка Данилы лежала в трех шагах от
него, наверняка там было что-то съестное, и парень отвел глаза в сторону, чтобы не
смотреть на нее. Он только подумал, что было бы здорово пустить дымом тот мост и
завалиться куда-либо в деревню - столько вокруг знакомых жителей, было где поесть
куличей, яиц, да и выпить. Как бы там ни было, а все-таки пасха, деревни празднуют, как
праздновали пять и пятьдесят лет назад; только вот им, лесным бродягам, не до того:
задание, дорога, проклятая эта канистра, резко и противно вонявшая рядом. Впрочем, на
кого пенять? Пошел сам, никто не просил; с первой военной весны убежал в лес,
прихватив чужой карабин, повстречал окруженцев, и началась его беспокойная лесная
жизнь. Жалел только, что перед уходом не прихлопнул негодяя Володьку. Сколько Степка
наслушался от него угроз, натерпелся унижений и издевательств, сколько перетаскал ему
самогона! Сам полицай был трусоват, далеко из местечка выходить боялся, а его,
безбатьковича, приблудного чужака, аккурат и присмотрел для такого дела.
Вспоминая то время, Степка всякий раз приходил в волнение от давней, застаревшей
обиды, как бы снова переживая зиму своего бесправного существования - без
документов, на подозрении, среди чужих людей. Но и в Витебске жить было невозможно
- завод закрылся, общежитие молодых строителей реквизировали под немецкое
учреждение, и, чтобы не пропасть с голоду, он отправился в деревню под Лепель, где,
помнил, была какая-то родственница, полузабытая тетка Степанида. Идти пришлось все
время пешком, в конце поздней ненастной осени; его парусиновые туфли скоро
разлезлись, он простыл и однажды, заночевав в крайней от оврага хатенке с обмазанными
глиной углами, так и не поднялся утром. Участливая к чужой беде бабка Устинка
выходила его, отогрела под кожушком на печи, отпоила липовым наваром, и он дальше
уже не пошел, волей-неволей застрял в этом местечке над голым нечистым оврагом, куда
сливали помои и сбрасывали перестрелянных полицаями собак. Поправившись, чтобы не
быть постылым нахлебником, надевал бабкины развалюхи-сапоги, кожушок, брал у
соседей санки и ездил через поле в лесок за хворостом, а то за кусок хлеба носил
местечковцам воду, добывал из буртов картошку, которой тогда немало зазимовало в
поле. Так кормился сам и кормил бабку Устинку. А по соседству, через три двора,
отъедался в примаках бывший лейтенант Володька, который, просидев зиму у
сельмаговской продавщицы, по весне записался в полицию и начал шутя и всерьез
придираться к Степке. Он все донимал парня его незаконным жительством, тем, что у
того не было документов, то и дело напоминая, что таких, как он, приказано собирать по
деревням и отправлять в район. И если он, Володька, не арестовывает его, так лишь по
своей доброте, которая, однако, не бесконечна. Полицай вымогал у Степки множество
разных услуг: то сходить к инвалиду-соседу что-нибудь выведать, то утречком
покараулить дорогу на выезде из местечка, напилить дров и почти каждый день добывать
самогон. Степка опасался Володьки и до поры до времени подчинялся, хотя так
возненавидел его, что этой его ненависти не осилила и острая жалость к Устинке.
Однажды, пока полицай после ночного дежурства умывался на дворе у порога, Степка
взял со скважейки его заряженный карабин и вылез через дыру в сенях, чтобы никогда
больше сюда не возвращаться.
...Маслаков с Бритвиным задерживались, не шли и не звали, Данила вроде уже и
похрапывал под шапкой. Степка ногой раза два тихонько толкнул его лапоть - Данила
подхватился, в сонном недоумении глянул туда-сюда и, успокоясь, снова лег на спину.
Степка подкрутил на сапоге провод, поковырял щепкой землю, потом занялся винтовкой.
Сначала приоткрыл затвор - рукоятка упруго и беззвучно повернулась на скосе, - из
щели магазинной коробки с готовностью выглянули острые носки пуль. Не досылая их в
патронник, Степка осторожно задвинул затвор. Потом достал сточенный довоенный
сельповский ножик с плоским металлическим черенком и от нечего делать поскреб ложу.
Из-под грязи, остатков счерневшего лака и смазки полосами засветилось крепкое сухое
дерево, и Степка почти с увлечением взялся скоблить-обновлять грязный почерневший
приклад.
Бритвина все не было, а Данила, оказывается, больше не спал - тихо полежал несколько
минут и сказал глухо:
- Чего они там?
- Кто?
- Да воронье. Сходить: может, люди...
Действительно, все в том же месте, в чащобе, слышалась птичья возня, по временам
долетало короткое хлопанье тяжелых вороньих крыльев, где-то там стрекотала сорока -
верный признак лесной тревоги. Степка поднялся и с винтовкой наготове осторожно
полез в чащу.
Еще издали в кустарнике чувствовалось присутствие, кроме воронья, и еще кого-то, хотя
вряд ли тут мог быть кто-либо живой. А вороны все копошились, одни взлетали на
вершины сосенок, другие оттуда решительно опадали вниз; издали послышалась
характерная трупная вонь. Степка сухой палкой швырнул в птичий грай:
- Кыш вы!
Вороны нехотя поднялись с земли, захлопав в ветвях крыльями, но далеко не полетели:
одни начали кружить над опушкой, другие, недовольно прокаркав, шумно рассаживались
на сосенках поблизости. Сорока застрекотала сильнее и беспокойнее, но это уже на него.
Степка раздвинул сосновые лапки и остановился, охваченный не страхом, а какой-то
брезгливой нерешительностью.
Между сосенок на усыпанной хвоей земле, из которой кое-где пробивались желтые
искорки курослепа, лежал человек: почерневшие босые стопы, согнутые в локтях
иссохшие руки, пыльные серые лохмотья одежды - все какое-то приплющенное,
слежавшееся, давно неживое. На том месте, где предполагалось лицо, восседал огромный
плечистый ворон.
- Кыш!
Ворон оглянулся, нехотя переступил и, легко оттолкнувшись жилистыми ногами,
взмахнул крыльями.
- Кар-р-р-р, кар-р-р-р...
Затаив дыхание, Степка подошел ближе: труп был давний, возможно, зимний или даже
осенний, неестественно плоский, будто втоптанный в землю. Одежда на нем как будто
истлела. "Свой или чужой?" - подумал Степка, как вдруг увидел под ногами в траве серозеленый
лоскут. Это была красноармейская пилотка, сухая и даже пыльная с одной и
сыроватая с другой, от земли, стороны. Вся она стала уже никудышной, кроме разве
красной эмалевой звездочки, под которой расплылось небольшое пятно ржавчины.
Превозмогая брезгливость, Степка отвернул клапан и нашел там воткнутую в подкладку
проржавевшую иголку, обмотанную ниткой; рядом можно было различить выведенные
чернильным карандашом инициалы владельца. Вырвав звездочку, пилотку он швырнул в
кусты.
Возвращаясь к Даниле, он думал, что звездочку надо хорошенько почистить и тогда
неплохо будет приколоть ее к шапке, а то за год партизанства он так и не добыл для себя
никаких военных отличий. Впрочем, их немного было и у других; разве что у командиров,
бывших армейцев, изредка попадались такие вот или чаще зеленые, а также самодельные
жестяные звездочки.
Данила сидел на своем кожухе и, наверно, ждал, вглядываясь в его сторону. Степка,
подойдя, небрежно махнул рукой (мол, убитый) и показал находку. Данила протянул
широкую с узловатыми пальцами руку:
- А ну...
- Целенькая. Командирская, наверно.
Бережно взяв звездочку, Данила с любопытством повертел ее в руках.
- Да, это самое... Хороша.
И, ничего не сказав больше, на глазах у парня сунул ее в карман своих латаных суконных
штанов.
- Это ж моя! - почти растерянно выкрикнул Степка.
Данила осклабил длинные прокуренные зубы:
- Гы! Была твоя, стала моя.
- Ты что? Отдавай!
Данила, однако, неподвижно сидел на кожухе и только нагловато ухмылялся.
- Давай!
- А не кричи! Вон командир идет.
Невдалеке закачались растопыренные ветви сосенок, и между ними появилась голова
Маслакова.
- Толкач, ко мне!
- Давай! - с последней решимостью вполголоса потребовал Степка, но, тут же поняв,
что напрасно, подался к Маслакову. - Ну, погоди!
Маслаков повернулся, чтобы идти, как сзади, сгребая длинными ручищами кожух, сумки и
обрез, подхватился Данила:
- Товарищ командир!..
Не понимая, в чем дело, командир остановился, потом сошел к партизану ниже. Когда
Степка, немного подождав, тоже вернулся к нему, Маслаков уже прикалывал к шапке его
звездочку.
- Ну, спасибо. Где взял?
- Вон Толкач подарил, - щуря глазки, с притворной невинностью сказал Данила.
"Вот падла!" - отходя, думал Степка. Для Маслакова звездочки было не жаль -
Маслакову он отдал бы и шапку. И тем не менее ему стало почему-то неловко, будто даже
обидно.

8

В сосняке заметно темнело, небо сплошь застилали облака, несколько капель холодом
обожгли шею и руки - вот-вот начинался дождь. Первый весенний дождь, не холодный и
не ветреный, ему, помнил Степка, когда-то радовались люди, потому что после все
наперегонки зеленело, кустилось, пускаясь в рост.
Теперь же дождь не только не радовал, но даже встревожил их командира группы. Все в
том же сосняке они взобрались на самую вершину пригорка и следом за Маслаковым
опустились под крайней от поляны сосенкой. Тут же сидел Бритвин, неподвижно
смотревший между сосновых ветвей вдаль.
Там были дорога и мост.
- Ну что? - озабоченно спросил Маслаков. - Не видать?
- Ни черта не разберешь. Если бы бинокль.
Все настороженно затаились, вглядываясь в ту сторону, где песчаная лента дороги,
выскочив из леска чуть в стороне от этого пригорка, направлялась по насыпи к мосту -
длинному неуклюжему сооружению из бревен, напоминавшему отсюда огромную
длинноногую гусеницу, сползшую в реку.
- Надо идти, - сказал Маслаков.
- Теперь? - насторожился Бритвин, не отрывая взгляда от притуманенной непогодой
вечерней дали.
- Ну а когда же? Пока дождь не разошелся. А то намочит - не разожгешь.
- Ну уж нет! - сухо сказал Бритвин. - Сейчас я не пойду.
- Можешь не идти! - начиная нервничать, бросил Маслаков и поднялся. - Шпак!
Данила привстал на коленях.
- Так у меня обрез!
- Ну и что?
- Так на двадцать шагов, не больше. И опять же мушки нет, - заговорил он каким-то не
своим, будто виноватым, сразу заглохшим голосом.
Маслаков тихо, про себя, выругался и ухватил канистру.
- Толкач, айда!
Степка с готовностью встал, не скрывая неприязни, взглянул на сразу утратившего
недавнюю нагловатость Данилу. Он отлично представлял ту опасность, которая
подстерегала их еще засветло на голой дороге, но больше всего не хотел, чтобы его
опасение увидели другие.
На ходу он забрал у командира канистру, они сошли ниже, продрались сквозь густые
заросли опушки и оказались на краю луга.
Дождик все сыпал, мелкий, но спорый, пространство за рекой застлало туманом, в нем
почти неприметно растворились мост, луговая пойма и весь берег с Круглянами. Это было
неплохо: издали на мосту их не увидят, только бы загорелось дерево.
Оставив Бритвина и Данилу на опушке возле дороги, они скорым шагом пустились по
обочине. На ходу Маслаков несколько раз оглянулся, и во взглядах его Степка уловил
тревогу. Получалось не так, как задумано, риск увеличился, шансы на успех уменьшились.
Впрочем, явной опасности пока не чувствовалось, ненастье неплохо укрывало их.
Откладывать же вряд ли было разумно: если разойдется дождь, сколько понадобится
ждать, пока мост высохнет. Опять-таки должна пособить и пасха: полицаи ведь тоже не
прочь попраздновать.
Степка едва поспевал за Маслаковым, оба они почти уже бежали, командир то и дело
оглядывался, но на дороге вроде никого не было.
- Аккурат время такое, понимаешь? Днем охраны нет, а на ночь еще не выставили. Кабы
не дождь, еще было бы светло...
Они все срывались на бег, но Маслаков намеренно сдерживался, видно, чтобы не
отрываться от Степки или не вызвать подозрения, если кто появится навстречу. Автомат
свой он держал наготове прикладом под мышкой. Степка винтовку нес на плече, веревка
ее где-то на лопатке стягивала кожу, причиняя боль, но он не мог приостановиться, чтобы
взять в другую руку канистру.
- Ты поверху, а я вниз. Польешь, а я подожгу. Только аккуратно, чтоб на землю не
лилось. По бревнам старайся.
- Знаю.
- Крайнюю от воды опору. Загорится! Должна загореться. И поглядывай за мост. Чтоб из
Круглян кто не нарвался.
- Ну.
В разорванный сапог Степки набилось песку, ногу опять стало тереть, он прихрамывал.
Соснячок уже остался далеко сзади. Они были одни на пустой дороге, дождик упруго
стучал по дорожной пыли, которая затхло воняла, занимаясь сверху мокрой осповатой
коркой. Мост был уже близко. По сторонам уже видны стали его перила, одно,
обломанное с конца, свешивалось над водой. Насыпь стала повыше, дорога на ней
потвердела, и Степка на ходу потряс сапогом, высыпая песок. Наверно, из
предосторожности Маслаков перебежал на другую сторону. Ему уже пора было
спускаться с насыпи, но командир медлил, сквозь дождик во все глаза приглядываясь к
мосту.
И вдруг в дождливом тумане на совершенно безлюдном за секунду до того мосту невесть
откуда появилась фигура.
Маслаков будто споткнулся, тотчас замедлив шаг. Степка также пошел медленней, ноги
его наливались непонятной тяжестью и слегка подрагивали в коленях. Тусклый силуэт
человека - не понять было издали - то ли стоял, то ли, едва шевелясь, двигался вдоль
перил. Неужто кто-нибудь из поздних прохожих или, не дай бог, - охрана? Если охрана,
то дело их дрянь. Они шли, катастрофически быстро приближаясь к мосту, потому что
укрыться тут было негде, а бежать поздно: их уже увидели.
Тот, на мосту, вроде остановился возле сломанных перил и - это отчетливо передалось
обоим - сквозь сумрак внимательно поглядел на дорогу. Они также пристально следили
за ним, готовые схватиться за оружие, как тот вдруг вскрикнул и упал. Они остановились
- показалось, он спрыгнул под мост или странным образом провалился под настил. Но
тут же в сумерках остро сверкнуло - эхо винтовочного выстрела гулко всколыхнуло
простор.
Это была наихудшая из неожиданностей, и они разом метнулись с дороги - Степка по
одну, а Маслаков по другую сторону насыпи. Степка впопыхах сильно ушибся бедром о
канистру и на боку сполз до половины скоса. Тут же он схватился за винтовку и только
передернул затвором, как в двух шагах от него, брызнув песком, в насыпь ударилась пуля.
Со стороны моста стреляли - торопливо и опасливо, но того, кто стрелял, не было видно.
Над дорогой лишь пронзительно дигало - наверно, пули прошивали воздух по ту сторону
насыпи, где скрылся Маслаков. Но Маслаков там молчал, и Степка тоже замер, не
решаясь до поры обнаруживать себя, и напряженно глядел в сторону моста. Он ждал
момента, когда побегут, чтобы ударить в упор, наверняка.
Однако оттуда никто не показывался. После десятка выстрелов стрельба прекратилась,
эхо заглохло за лесом, и все вокруг смолкло. Степка полежал еще, прижимаясь грудью к
откосу, и вдруг подумал, что, наверно, он тут один, и это испугало его. Вряд ли Маслаков
так долго оставался на той стороне - пожалуй, отбежал к лесу. Но тогда и ему надо
подаваться назад. Мост, судя по всему, придется отложить - к мосту теперь не
подступишься.
Вскочив на колени, Степка одной рукой ухватил канистру, другой винтовку и, скользя на
мокрой траве, побежал за насыпь. Он ждал выстрелов, и они действительно раздались,
опять часто и оглушительно: бах - диу-у-у-у, бах - диу-у-у... Но он скоро определил, что
стреляли не по нему, и он упал, загнанно дыша, оглянулся. Насыпь тут стала вроде бы
ниже, чем у моста, он увидел поодаль на дороге пригнувшийся силуэт - кто-то, будто
крадучись, бежал, падал и тут же посылал в его сторону выстрел за выстрелом. Но полет
пуль он перестал слышать, и это прорвалось в нем новым беспокойством: он уже понял,
что полицай стрелял в Маслакова. Значит, Маслаков там.
Но почему он не отвечает на выстрелы?
Степка бросил канистру и, почти не целясь, грохнул торопливым выстрелом навстречу
фигуре. Было темно, совсем почти смеркалось, и фигура снова исчезла: упала или, может,
скрылась за насыпью. После трех выстрелов Степка дослал в патронник четвертый
патрон, но стрелять не стал, а вскочил и, пригнув голову, в три прыжка перемахнул
дорогу.
В канаве он снова упал и затаился. Сзади, взбитое сапогами, поплыло облако вонючей
пыли, в грудь и бока больно впились какие-то колючки, по шапке и спине легонько
лопотал дождь. Но Маслакова и здесь не было видно ни сзади, ни спереди. Разве что
командир успел уже уйти из-под обстрела? И все же какое-то подсознательное чувство
подсказывало, что он у моста. Немного отдышавшись, Степка также подался туда.
Внимание его теперь раздвоилось: он ждал выстрелов, чтобы сразу упасть под насыпь, и,
напрягая зрение, силился различить в темноте Маслакова. Он начинал понимать, что с
командиром плохо, что ему наверняка попало. Но в таком случае он просто не знал, чем
можно помочь ему и как его спасать тут, под носом у охраны. Боясь самого худшего,
Степка, однако, надеялся еще, что, может, Маслаков притаился и он его скоро увидит.
И правда, он скоро заметил его - в сгустившихся дождливых сумерках командир
неподвижно распростерся под насыпью. Еще издали Степка понял, что его подстрелили.
Похоже было, Маслаков свалился еще на скосе и сполз до низа. Он так и лежал теперь,
закинув вверх руки, неестественно вывернув в коленях ноги. Телогрейка на нем
завернулась, рубаха тоже. С разбегу Степка растянулся подле и замер. Он не стал ни
тормошить его, ни ощупывать - для этого не было времени, на дороге вот-вот могли
появиться полицаи. Он только выдернул из-под лежащего ремень автомата и опять
притих в ожидании. Внутри у него все мелко дрожало от усталости и напряжения.
Вокруг было безлюдно и тихо, дождик ровненько сыпал по траве, дороге. Полицаи что-то
медлили - не бежали сюда и не стреляли. Степка оглянулся и, приподнявшись,
перевалил Маслакова на бок. Затем, не сводя взгляда с дороги, вздел на руку ремень
автомата, взял винтовку и, напрягая все свои силы, взвалил на себя страшно тяжелое
теперь тело. Придавленный на земле его тяжестью, он испугался, что не поднимется, от
натуги в глазах блеснули и поплыли разноцветные пятна, но он все же встал на ноги и,
согнувшись и раскачиваясь, будто пьяный, побрел под насыпью к недалекому лесу...
Он упал, немного не дойдя до опушки. В светловатом небе маячили вершины сосенок, но
у него уже не хватило сил заползти в лес, ноги подломились, и он мягко лег со своей
ношей на бок. Он ждал, что из лесу выбегут те двое, втроем они уже смогли бы унести
командира и отбиться. Минут пять он задыхался от усталости, прижатое к земле, гулко
стучало его сердце, все на нем было мокрым от дождя и пота. Неизвестно, сколько
времени будто в беспамятстве он пролежал на молодой траве, но никто к нему не бежал
ни навстречу, ни сзади. Хотя он ничего не видел вокруг - он только слушал, - но на
шагов, ни выстрелов не было слышно.
Самое худшее состояло в том, что он не обнаруживал в Маслакове ни малейших
признаков жизни: похоже, тот был уже мертв. Но как бы то ни было, даже мертвого он бы
его не оставил, хотя все в нем отчаянно протестовало против этой беды, виновником
которой, наверно, был сам Маслаков. Теперь вдобавок ко всему положение Степки
усугублялось новой неожиданностью. Чем ровнее становилось его дыхание, тем сильней
его донимала обида на тех двоих, которые черт знает где запропастились, когда так
дорога была каждая секунда. А может, и совсем удрали? Это уже возмущало до слез, он
готов был и заплакать, хотя на это у него просто не хватало силы, а главное, не было
времени - снова надо было вставать и нести.
И он встал, как-то взвалил на себя бесчувственное тело Маслакова. Лишь когда
поднимался с колен, не удержал равновесия и опять повалился на бок. Не давая себе
передышки, начал подниматься снова и, сильно согнувшись, опираясь о землю рукой, всетаки
встал. Разумнее было бы скрыться в лесу, но на опушке в темноте он напоролся на
какое-то жесткое колючее сучье и оцарапал лицо. Наверно, тут была непролазная чаща, я
он, не решившись лезть в нее, опять пошел краем луга. От слабости его водило, как
пьяного, изо всех сил он старался не упасть. Налитый тугой тяжестью Маслаков все время
полз книзу, парень едва удерживал его за руки и сильно клонился вперед - так легче
было держать его на спине.
Все время мешало оружие, цеплялось за землю и путалось в ногах, но он не мог бросить
даже винтовку. Ему она была не нужна, но он помнил на этот счет строгий приказ по
бригаде и знал, как там ценилось все, из чего можно было стрелять.
Через какую-нибудь полсотню шагов он зацепился за что-то ногой и упал, больно
ударившись плечом, повернулся на бок, застонал от боли, но тут же подавил в себе этот
стон: сзади послышались шаги. Степка схватился за автомат, однако скоро понял, что
автомат не понадобится, - на фоне светловатого неба появилась знакомая в кожухе
фигура Данилы. Остановившись, тот глуховато бросил, наверно Бритвину:
- Вот он.
Степка поднялся и сел рядом с распростертым на земле командиром. Данила подбежал
первым, за ним в редком моросящем дождике показался Бритвин. Завидев на земле
Маслакова, он негромко воскликнул:
- Ранили, да?
Степка не ответил, лишь потрогал мокрую, без шапки голову раненого. Затем его руки
наткнулись на липкую мокроту, пропитавшую телогрейку; он сообразил, что это кровь, и
только сейчас почувствовал ее запах - пугающий запах людской беды. Но тут уже за
раненого ухватился Данила, и Бритвин, громко дыша, закомандовал:
- Так! Потом... Понесли!..
Вдвоем они взяли из его рук Маслакова. Данила молча присел, напрягся, принял раненого
на спину и круто свернул в мокрую чащу.
На дороге тем временем послышалось движение, приглушенные расстоянием голоса; на
мосту что-то звякнуло, и по настилу глухо застучали копыта. Степка встал, подобрал с
земли автомат, винтовку и едва сдержался, чтобы не заплакать от горя и острого чувства
непоправимой беды.

9

Они бесконечно долго продирались в темноте сквозь мокрый густой кустарник, набрели
на тропинку, но скоро потеряли ее в лесу, перешли полосу мрачного, тягуче шумевшего на
ветру ельника и очутились в каком-то широком лесном овраге. Данила, все время
тащивший на себе Маслакова, поскользнулся на мокрой траве, упал и свалил его наземь.
- Фу, уморился!..
- Ладно, - остановился впереди Бритвин. - Отдохнем.
Он подошел ближе и тоже опустился наземь на неширокой, обросшей кустарником
поляне. Где-то поблизости ровно журчал ручей, небо вверху недобро мрачнело, но дождь
перестал. В лесной глухомани царила ночная тишь, нарушаемая лишь падением холодных
капель в кустах. Усталым от долгой ходьбы людям, однако, было тепло, даже душно.
Пока Данила отсапывался, Степка ощупал все еще не приходящего в сознание Маслакова.
Тот был жив, сердце его, было слышно, билось слабыми неровными толчками. В груди,
если прислушаться, что-то клокотало-хлюпало, и это особенно пугало Степку - казалось,
Маслаков кончается. Сделанная из сорочки перевязка, наспех наложенная ими в пути,
перекрутилась, сползла на живот. Вдвоем с Данилой они начали поправлять ее. Поодаль,
ссутулясь, уныло сидел Бритвин.
- А канистра где? - вдруг спросил он.
- На дороге, - буркнул Степка.
- Подожгли, называется!..
Двое других молчали, возясь с раненым, и Бритвин неожиданно зло выругался.
- Вроде бы опытный подрывник, а такую тюху-матюху упорол!
Данила развязал концы окровавленного куска сорочки, Степка придержал их и, глотая
слезы от жалости к Маслакову, не мог возразить ротному. Как он ни был настроен против
Бритвина, но теперь не мог не признать, что тот прав.
Было совершенно очевидно, что Маслаков просчитался и сам же поплатился за это.
Недавняя неприязнь Степки к Бритвину сама по себе сходила на нет, впрочем, как и к
Даниле, - все его прошлые обиды на них теперь становились ничтожно малыми перед
огромностью свалившегося на них несчастья.
- Что тут у него делается! - ворчал Данила, ковыряясь под завернутой мокрой
гимнастеркой.
Рана кровоточила, надо было поправить повязку. Ночь выдалась темная, без луны, а в
этом овраге и под самым носом ни черта нельзя было разобрать.
- Спички где-то у него были, - вспомнил Степка. - Посмотри-ка в карманах.
- Держи.
Степка зажал концы повязки, а Данила принялся шарить по мокрым карманам раненого,
которые, как и у всех, были набиты различной обиходной мелочью. Вытаскивая оттуда
что попало под руки, Данила глухо приговаривал:
- Нож. Тряпка какая-то. Книжка или бумаги... Не разберу...
- Дай сюда, - протянул руку Бритвин.
- Патроны. Моток проволоки... Карандаш... Хотя запал будто? Нате, посмотрите там.
Бритвин без особого любопытства взял у него что-то и, ощупав, скоро определил:
- Бикфордов шнур, а не проволока. И взрыватель вроде. Ну да, взрыватель. Только
взрывать нечего.
- Вот спички.
- А зачем спички? - начал раздражаться Бритвин. - Что ты ему, операцию будешь
делать? Подводу надо искать!
Данила на минуту смешался от этого почти начальственного окрика, молча уставясь на
тусклую во мраке фигуру Бритвина. Как-то так получалось, что тот теперь брал над ними
двумя старшинство, хотя прямого разговора о том еще не было.
- Подвода, говорю, нужна. Не торчать же тут, пока полицаи защучат. Деревня далеко?
Данила оглядел в темноте мрачные лесистые склоны, будто там можно было что-либо
увидеть.
- Волотовка тут должна быть. И хутора. Хутора, может, ближе.
- Где, в какую сторону?
Не очень уверенно Данила показал рукой вдаль:
- Будто туда, как по оврагу. Может, левее немного.
- Так! - прикинул Бритвин. - Ты, как фамилия?
Степка не сразу понял, что тот обращался к нему, и промолчал, зато Данила подсказал с
охотой:
- Толкач.
- Толкач, а ну за подводой! А то поздно будет. Понял?
Степка с готовностью встал, чувствуя, что это правда. То, что его посылали невесть куда в
ночь, теперь не обидело парня, хотя он подумал: почему не Данилу, который тут знал все
ходы-выходы? Но Данила сколько тащил раненого на себе по лесу. Подобрав автомат,
Степка встал и, не мешкая, полез в мокрый кустарник.
Ветки обдавали его дождем, как он ни остерегался задевать их, хотя и без того давно уже
промок, особенно рукава и ноги. На склоне в мокрой траве к тому же было скользко.
Степка несколько раз упал, поднялся и наконец сошел пониже, к ручью. Но и здесь было
не легче, он долго пробирался сквозь густой мокрый ольшаник, обошел поляну,
непролазно заваленную сухим хворостом. В промокших его сапогах привычно чавкало,
сползшая портянка все терла ногу, жесткие стебли прошлогоднего папоротника стегали
по его голым, высунувшимся из сапога пальцам. Не останавливаясь, то и дело натыкаясь
на сучья, он торопливо продирался в зарослях, заботясь лишь о том, как бы найти подводу
и не опоздать к раненому. Но сначала надо было найти деревню. Не первый раз он ходил
вот так, ночью, и, в общем, умел ориентироваться: откладывал в памяти весь путь вниз,
вверх и все повороты тоже.
Спустя некоторое время лесной кустарник вокруг осел ниже, вверху шире разлегалось
тусклое небо, на котором в двух-трех местах слабо блеснули редкие звезды, - овраг
оставался сзади. С ним окончились и заросли ольшаника. Степка очутился в голой
ложбине, взяв правее, взобрался по склону на горку. Идти стало легче, мокрые его сапоги
ровно стегали в густой рослой озими; впереди высились какие-то беловатые кучки,
казалось - люди. Но людей тут не могло быть, это зацвели на обмежках груши-дички.
Степка невольно забирал в сторону - инстинктивная осмотрительность вынуждала его к
осторожности в ночном поле. Временами он ловил себя на том, что сворачивает то
вправо, то влево - самое наихудшее в пути без дороги.
Но вот шорох озими под ногами стих, Степка оказался на чем-то голом и твердом, не
сразу поняв, что это дорога. Он взглянул в один ее конец, в другой - в какую сторону
лучше было свернуть, он не знал. Он прошел по дороге десяток шагов влево, подумал и
повернул назад, все время напряженно вглядываясь в сумеречное пространство ночи,
таившей что-то неопределенное, загадочно-пугающее.
Дорогой он шел долго, полагая, что должна же она наконец привести к деревне. Сразу
очутиться на деревенской улице не входило в его намерения - лучше будет из огорода
пробраться в какой-нибудь двор и потихоньку разузнать обо всем. Но впереди его опять
ждал лес - черная зубчатая стена совершенно закрыла собой и без того застланный
темнотой горизонт. Степка замедлил шаг, автомат на плече передвинул под мышку,
готовый каждую секунду дернуть за коротенькую рукоятку затвора. Но он еще не дошел до
этой стены деревьев, как услышал невдалеке вроде бы знакомый, хотя и не сразу понятый
им звук, напоминавший глухой стук о землю. Степка остановился, отчетливее расслышав
несколько ударов, догадался, что это вбивали кол. Да, именно кол, особенно если камнем
- несколько тяжеловесных глухих ударов отдалось в земле.
Он свернул с дороги и тихонько, крадучись пошел на этот стук, который почему-то вдруг
прекратился. Тогда он присел, снизу вверх осмотрел светловатый край неба -
поблизости как будто ничего подозрительного не было. Мягко, почти неслышно ступая,
он прошел еще шагов двести и снова, пригнувшись, огляделся. Опять ничего вокруг не
было видно, лишь поодаль чернели кусты лозняка, между которых кое-где высились
редкие олешины. Под ногами становилось все мягче, сапоги зачавкали в траве -
начиналось болото. Он уже хотел было повернуть в обход, как рядом и так близко, что он
содрогнулся, неожиданно увидел коня. Заслышав человека, конь встревоженно взмахнул
головой и замер. Степка остановился, присел и, никого не обнаружив поблизости,
осторожно, чтобы не испугать животное, начал приближаться к нему.
Конь по-прежнему тихо стоял, настороженно повернув голову в его сторону, и, словно
недоумевая, ждал его приближения.
- Кось-кось, - ласковым шепотом позвал Степка, протягивая руку, как будто держа в
ней угощение. Затем этой же рукой он нащупал под ногами веревку и конец колка,
вбитого в землю, который тут же, поднатужась, вырвал. Оставалось, не вспугнув коня,
взобраться на него.
Степка закинул за спину автомат и, перебирая в руках веревку, помалу потянул ею за
уздечку. Конь повел мордой, но не пошел. Тогда он сам двинулся к нему, держа веревку,
но еще не дошел, как конь, вдруг пугливо всхрапнув, заржал.
Степка во второй раз вздрогнул и выругался, в сердцах сильно дернув за уздечку. Он уже
был рядом и ухватился рукой за жесткую гриву, но конь, не даваясь, решительно метнулся
от него задом.
- Ах ты падла! - вырвалось у Степки. Не выпуская веревки, он сделал и вторую попытку
ухватиться за его мокрый загривок, но конь опять испуганно шарахнулся в сторону.
И в тот момент сзади послышались чьи-то глуховатые шаги.
- Кто это? - раздалось в ночи испуганно и угрожающе одновременно. - Что ты
делаешь?
Степка отпрянул от коня и, не выпуская веревки, правой рукой рванул из-за спины
автомат. Тут же, однако, понял, что испугался напрасно, - к нему бежал кто-то один,
низенький, в распахнутой одежде и босой, как это он сразу определил по его тонким, в
засученных штанах ногам. Замерев, Степка ждал, пока тот, замедляя шаг, нерешительно
подходил ближе.
- Куда вы? Это мой конь!
Негромкий голос его окончательно убедил Степку, что это подросток, и парень снова
почувствовал себя спокойно и уверенно. Он уже знал, что вблизи вид его и особенно
оружие дадут этому мальчишке понять все без расспросов.
- А ты кто? А ну, поди ближе!
Парнишка не очень решительно подошел и остановился в пяти шагах. Конь с высоко
вскинутой головой внимательно глядел на хозяина, будто стараясь понять, что здесь
происходит.
- Это мой конь! Не берите, дядька, моего коня!
Степка потянул за веревку, конь нехотя переступил, и он подошел ближе к мальчишке.
- Где повозка?
- Повозка? Дома.
- А дом где?
- Дом? Вон за оселицей.
- А кто дома есть?
- Дома мама и бабка.
- А полицаи у вас есть?
- Ну есть.
Наверно, он что-то уже понял и тихо стоял в намокшем, с чужого плеча пиджачке,
покорно ожидая новых вопросов. Степка подумал, что от телеги, пожалуй, надо
отказаться. Присмотревшись, куда показывал подросток, Степка догадался, что черная
гряда вдалеке, которую он принял за лес, была деревней: хаты, сараи, сады; на краю
близко отсюда угадывалось светловатое пятно - наверно, новая крыша какой-то
постройки.
- Коня отдадим, - сказал он. - Через пару дней только.
Парень, видно, тоже осмелел и, ступив на шаг ближе, сказал:
- Нельзя мне без коня. Я молоко вожу.
- Ну, знаешь! Ты молоко возишь, а нам человека спасать надо! - повысил голос Степка.
- А ну, подержи своего огольца.
- Не берите, дядька! Ей-богу, не вру: нельзя мне без коня, - залепетал подросток,
однако взял коня за уздечку и придержал.
Степка грудью вскочил на лошадиный загривок, перекинул сапог и с приятностью
обхватил ногами теплые конские бока.
- Дядька, партизаны не делают так!
Степка тузанул было за веревчатый повод, конь послушно повернул в сторону, да вдруг
прорвавшийся в последней фразе парня упрек что-то тронул в душе у Степки.
- Вот что! - сказал он. - Айда с нами. Отвезем куда надо и отдадим твою клячу. Завтра
дома будешь.

10

По лесу они пробирались пешком, ведя на поводу коня. Здешние места подростку были
знакомы, он сразу нашел тропинку на краю оврага и, раздвигая руками мокрые ветви,
уверенно вел Степку.
По-видимому, было за полночь. Ночь стала еще глуше, лес замер, насторожился, даже
перестал слышаться стук капель в листве, лишь ровно топали сзади лошадиные копыта да
в чаще, захлопав крыльями, кидалась прочь какая-нибудь вспугнутая ими птица. Вокруг
по-прежнему было мокро, неуютно и тревожно; знобящая сырость невидимым
промозглым туманом ползла между кустов.
Степка настойчиво тянул за повод, конь, однако, не очень охотно шел за чужим. Конечно,
коня лучше бы передать подростку, но кто знал, что у того на уме. К тому же Степка учуял
в кустарнике запах дыма, и это обеспокоило его. Хорошо, если жгли Бритвин с Данилой, а
если кто-либо чужой? Он тревожно вглядывался в сумрак оврага, чтобы не прозевать
огонь, и скоро увидел его - сквозь заросли коротенько блеснуло красноватым отсветом.
На секунду остановившись, Степка подумал, что, кажется, это свои.
Вскоре они подошли ближе и увидели, что на краю поляны возле ручья поблескивал
небольшой костерок, у которого пошевеливалась сутуловатая фигура в накинутом на
плечи ватнике. Заслышав их наверху, человек круто обернулся и на минуту замер,
вглядываясь в темень. Но они уже лезли по склону в овраг. Степка негромко понукал
коня, который боязливо полз на согнутых задних ногах, бороздя копытами землю. Оба они
с подростком придерживали его под узду, пока тот не сбежал вниз, едва не угодив в
костер.
Бритвин поправил на плечах телогрейку и отступил в сторону, поводя по кустам шаткою
черной тенью.
- Вот конь, - сказал Степка. - Повозки нет.
Он ждал, что Бритвин или выскажет удовлетворение оттого, что удалось найти коня, или
будет ругать, почему без повозки. Однако бывший ротный бегло взглянул на подростка,
скромно стоявшего возле коня, и с полным безразличием ко всему опустился у огня.
Рядом, распятая на палках, сушилась его шинель.
- Напрасно старался.
Степка, не поняв, вопросительно поглядел на Бритвина, который, протянув руки к огню,
не проронил больше ни слова. Костер медленно разгорался, дым серыми клубами валил
вверх и ел глаза. И тогда Степка, почувствовав недоброе, услышал непонятную возню в
другой стороне поляны. Туда же косил настороженным взглядом конь. В неясном
мелькании теней под кустами можно было различить согнутую спину Данилы, который,
стоя на коленях, с усилием ковырял в земле. Степка подался к нему, но тут же
остановился, наткнувшись на что-то прикрытое на земле кожухом. Из-под овчинной полы
высовывались две босые, неестественно белые во мраке стопы...
Все было ясно.
Степка опустился возле этих босых, близко сведенных ступней, по которым гуляли слабые
отблески костра, и понял, что самое страшное, чего он боялся, случилось. И не с ним,
слабаком и неудачником, не с недотепой Данилой и даже не с Бритвиным, а с самым
лучшим, самым для него дорогим человеком в отряде - Маслаковым.
Вконец обессилев, Степка оцепенело застыл возле этих мертвенно-белых ступней, и
перед его глазами постепенно выплывал из тумана тот увиденный им в сосняке серый,
поклеванный вороньем труп. Но там был неизвестный, совершенно безразличный ему
человек, а это нее ведь Маслаков. И все же какой-то общий итог уже соединил обоих, он
пугал, отталкивал и своей нелепой несправедливостью совершенно сокрушал Степку.
Он сидел так долго, раздавленный обидой за командира, а может, и за себя тоже - на
жизнь, на войну, а больше на коварство слепого случая, который чаще, чем что другое,
властвовал над их судьбами.
- Не подвода - лопата нужна. Лопаты нет? - спросил Бритвин.
Степка не отозвался, и подросток, наверно, дал знать, что лопаты у них нет, потому что
Бритвин больше не спрашивал. Конь постоял, вглядываясь в Данилу, и, успокоясь,
принялся щипать траву. Степка же все сидел, ни о чем не думая, безразличный ко всему и
прежде всего к самому себе. Он здорово озяб от ночной свежести, тело его все чаще
вздрагивало под волглым сукном мундира. Бритвин, заметив это, сказал:
- Хватит мандражить. Ступай подмени Бороду.
Степке было безразлично, что делать, главное для него уже миновало, а все остальное не
имело смысла. Он покорно встал и побрел через поляну.
- Что тут подменять! Было бы чем, - проворчал Данила, но вылез из неглубокой, по
колено, ямки и протянул парню отполированный землей тесак.
Степка уныло стоял на темной накопанной земле. Не поднимая взгляда, взял у Данилы
тесак и, когда тот уже шагнул от него, услышал или, может, почувствовал, что шаг его
вроде изменился. И тогда он заметил, что Данила уже в сапогах. На Бритвине справная
телогрейка, у этого сапоги - все уже поделено. Ну что ж! Это было слишком обычно в их
жизни: вещи, как всегда на войне, переживали людей, потому как, наверно, обретали
большую, чем люди, ценность.
Он спрыгнул в могилу и начал драть и рубить тесаком тугие и крепкие, как ремни, лесные
корни, которыми тут была густо переплетена насквозь вся земля. Нарубив, руками
выгребал мягкую сырую труху и брался за тесак снова. Однако все это он делал словно во
сне. Мысли его беспорядочно сновали в голове, иногда задерживаясь на чем-то далеком,
второстепенном и необязательном для такого момента, то и дело обрываясь и
перескакивая на другое. Иногда они исчезали вовсе, и тогда становился слышным близкий
разговор там, у костра. С нарочитой строгостью в голосе, как малому, Бритвин говорил
подростку:
- От так! Побудешь, пока захороним. А потом шагом марш на все четыре стороны. Ясно?
- Ясно, - тихо отвечает парень.
- Ежели ясно, то и весь разговор, - заключил Бритвин, но, помолчав, вдруг мягче
спросил: - Тебе сколько лет?
- Пятнадцать.
- Батька есть?
- Есть, но...
- На войне, наверно?
- Не, - сказал парень, вздохнув. Голос его стал какой-то неуверенный, едва слышный.
- Что, в полиции? - догадался Бритвин.
- В полиции, - тихо подтвердил подросток.
Степка несколько даже удивился, заинтересованный и неприятно задетый одновременно.
Называется, нашел помощника. Пожалуй, про батьку надо было спросить раньше, а то еще
надумал вести с собой в Гриневичский лес - вот был бы скандал. С неприятным
чувством виноватости Степка подумал, что Бритвин, наверно, сейчас задаст ему перцу,
чего он теперь, по-видимому, заслуживал.
- Ну а ты что же, значит, батьке помогаешь? - спрашивал бывший ротный.
- Я не помогаю, - сказал парень. - Я в партизаны пойду.
- Ого!
Слышно было, Бритвин с хрустом разломал хворостину и сунул ее в огонь - мигающие
отблески на кустах ненадолго сгасли, потом, понемногу оживая, запрыгали снова.
Подросток, отчужденно насупясь, молчал.
- Ничего не выйдет! - сказал Бритвин. - Таких в партизаны не берут. Чтоб в
партизаны пойти, заслужить надо.
- А я заслужу.
- Это как же?
Паренек не ответил, по-видимому, тая в мыслях что-то слишком серьезное, чтобы так
запросто доверить его этому лесному незнакомцу. Степке это понравилось. Он выглянул
из ямы - маленькая тщедушная фигурка в обвислом поношенном пиджаке стояла у
костра. Рядом на коленях возился Данила, подкладывавший в огонь валежник.
- От так! - сказал Бритвин. - Мы пойдем, а ты посидишь. Как рассветет, поедешь.
Понял? Не раньше. А что не спал, так завтра выспишься.
- Мне утром молоко на сепаратор везти.
- Успеется твое молоко. - Бритвин ткнул палкой в огонь: в дымной круговерти
взметнулся рой искр.
Пламя весело разгоралось, на поляне стало светлее, дым в тишине столбом валил вверх и
багровым облаком исчезал в ночном небе. Бритвин отодвинулся от жары подальше. Вдруг,
будто вспомнив что-то, он спохватился:
- Да, а куда ты молоко возишь?
- В местечко, куда же, - с явным недовольством сказал парень, и Степка подумал, что
полицаев сынок, кажется, попался с характером.
- В Кругляны?
- Ну.
Бритвин с каким-то новым смыслом поглядел на парня, потом на Данилу. Тот,
откинувшись на бок, неподвижно смотрел в огонь.
- Через мост ездишь?
- Через мост, а где же.
- Ага! И вчера ездил?
- Ездил. Только приехал поздно. Партизаны постового убили, так не пускали долго.
- Так-так, - удовлетворенно сказал Бритвин, усаживаясь поудобнее и рукой
придерживая на плечах телогрейку. - Значит, у них охрана?
- Днем не было, а на ночь ставить начали. Два полицая из Круглян.
- Гляди-ка, все знаешь! Молодец! А ну, поди ближе. Садись вот, грейся.
Парень степенно обошел костер и опустился на корточки. Данила, видно,
заинтересовавшись новым обстоятельством, приподнялся и сел прямо, заслонив огонь; на
поляне пролегла его длинная тень. В могиле сделалось темно, и Степка стал на колени,
чтобы удобнее было копать. Больше он туда уже не глядел, только слушал.
- Вот так. Сушись. Тоже ведь мокрый. Как тебя звать?
- Митька.
- Дмитрий, значит. Хорошее имя. У меня был друг Дмитрий, геройский парень, -
оживленно говорил Бритвин. - Так, говоришь, партизаны полицая ухлопали?
- Ну. Вечером подкрались и застрелили. Ревба его фамилия. До войны в маслопроме
работал.
Выдирая из земли спутанные корни, Степка тихо порадовался: это уж его работа.
Удивительно только, как удалось попасть не целясь. Становилось понятно, почему их не
догоняли - наверно, вытаскивали убитого и упустили его с Маслаковым.
- Так-так, - что-то живо прикинул про себя Бритвин. - Вижу, ты парень хороший.
Пожалуй, мы тебя примем. Только... - Не договорив, он повернулся в сторону: -
Данила, а ну по секрету.
Оба поднялись от костра и отошли на несколько шагов в сторону. Степка выпрямился,
переводя дыхание и вслушиваясь. Бритвин тронул за рукав Данилу:
- Ты говорил про тол. Где это?
Данила тягуче вздохнул, неопределенно поглядел в кустарник:
- Был. А теперь есть или нет, кто знает.
- Это где? В Фроловщине?
- Ну.
- Слушай, надо подскочить.
Не отвечая, Данила громко высморкался в траву, пятерней отер нос и бороду.
- Так темно. А там болото, лихо на него... И неизвестно, швагер дома или нет, - начал
он невеселым, совершенно глухим голосом, который всегда выдавал его неохоту.
- Ничего. Садись на коня и скачи.
Они повернулись к костру, в котором теперь задумчиво ковырялся Митя. Данила на ходу
громче сказал:
- Так что, если у меня обрез этот...
- Бери винтарь!
- Что винтарь! Если б автомат.
Бритвин остановился.
- Бери автомат. Толкач, дай автомат!
- Ну да! Пусть с винтовкой едет, - недовольно отозвался Степка. Бритвин строго
прикрикнул:
- Говорю, дай автомат!
Степка с силой вогнал в землю тесак и тихо, про себя, выругался. Больше всего на свете
он не хотел теперь отдавать автомат. Но приказ Бритвина прозвучал так категорично, что
спорить было бесполезно, и он поднял с земли свой ППШ. Бритвин нетерпеливо
обернулся к Даниле:
- И давай скачи! Два часа тебе сроку. Фроловщина недалеко, знаю.
Данила еще недолго помешкал, явно не спеша исполнять задание, к которому у него не
лежала душа.
- Кожух мокрый. Если б вы ватовку дали.
- На! На и ватовку! - решительно рванул с плеч телогрейку Бритвин. - И не тяни
резину!
С молчаливой неторопливостью Данила оделся, подпоясался, взял на краю поляны коня и
полез из оврага.

11

Бритвин больше не садился к костру - там теперь хозяйничал Митя, - постоял на
полянке и, как только топот коня затих наверху, подошел к Степке:
- Ну, ты долго тут ковыряться будешь?
Степка выпрямился - могила была еще мелковата, ему до пояса, он хотел об этом
сказать, но Бритвин, прикинув, решил:
- Хватит! Давай закапывать.
Он так и сказал - не "хоронить", а именно "закапывать", и от этого слова Степке опять
стало не по себе. Пересилив себя, он подумал, что могилку надо углубить - земля пошла
сухая и мягкая. Но Бритвин уже направился к покойнику.
- Давай сюда! Дмитрий, а ну пособи!
Митя с готовностью вскочил на ноги, но, поняв, что от него требуется, оробело
остановился поодаль. Не спеша выбрался из могилы Степка.
- Подождите! Так и закапывать...
Он вытер о траву тесак и, оглядевшись в мигающих сумерках, подошел к молодой елочке,
ветви которой высовывались из темноты на полянку.
Нарубив лапнику, он снова спрыгнул в могилу и кое-как выложил им дно, из нескольких
веток устроил возвышение под голову - будто стелил Маслакову постель.
- Ну, готово там? - поторопил Бритвин. - Давайте сюда!
Отбросив мокрый кожух, они вдвоем со Степкой взяли под мышки покойника.
- Дмитрий, бери за ноги, - распоряжался Бритвин.
Митя с боязливой нерешительностью взялся за босые стопы ног.
- Взяли!
За время, минувшее после кончины, Маслаков, казалось, стал еще тяжелее: втроем они с
усилием подняли его прогнутое в пояснице, еще не застывшее тело и тяжело понесли к
яме. Там, разворотив сапогами свежую землю, повернулись вдоль узкой могилы и начали
опускать. Это было неудобно, тело всей своей тяжестью стремилось в яму. Степка
придерживал его за холодную, плохо разгибающуюся руку. Опуская, перебрал пальцами
до кисти, по-прежнему перевязанной грязным бинтом, и, ухватившись за нее, испугался:
показалось, причинил боль. Тут же понял нелепость своего испуга, но за перевязанную
кисть больше не взялся - став на колени, опускал тело все ниже, пока не почувствовал,
как оно мягко легло на пружинящий слой хвои.
- Ну вот! - Бритвин разогнулся. - Давай скорей зарывать.
- Подождите!
Нагнувшись, Степка одной рукой запихал в могилу остатки еловых ветвей, стараясь
прикрыть лицо покойника, и потом они с непонятным облегчением начали дружно грести
землю. Степка работал руками, Бритвин сапогом. Митя, стоя на коленях, обеими руками
выгребал из травы остатки накопанной земли. Костер их уже догорал, мелкие язычки огня
на угольях едва мерцали на краю поляны.
- Ну так! Доканчивай, а мы в огонь подкинем, - вытирая о траву ладони, сказал
Бритвин. - Дмитрий, ну-ка поищи дровишек!
Митя подался на склон оврага. Степка тем временем завершил могилу.
На поляне стало тихо и пусто, она будто попросторнела теперь - без коня, покойника, с
небольшим костерком на краю обрыва. Сделав все, что требовалось, Степка почувствовал
себя таким одиноким, таким несчастно-ненужным на этом свете, каким, пожалуй, не
чувствовал никогда. Единственное, что тут еще привлекало его, был костер, и парень
подошел к Бритвину:
- Что, до утра тут будем?
- Побудем, да.
- А потом?
- А потом попробуем грохнуть, - невозмутимо сказал Бритвин, стоя на корточках и
сгребая на земле обгорелые концы хвороста, которые он бросал в огонь. Скоро между
углей весело забегали огоньки, осветив вблизи сухое, будто просмоленное лицо ротного.
- Как это грохнуть?
- Посмотришь как. План один есть.
Степка выждал минуту, не расспрашивая, думал, что скажет сам. Но тот не сказал, и
Степка смолчал, не зная еще, можно ли принимать всерьез слова Бритвина.
- Такой план имею, что ахнешь. Если, конечно, выгорит...
Митя что-то долго возился с хворостом, какое-то время было слышно его шастание над
оврагом, а потом и оно стихло. Степка вслушался и немного обеспокоенно сказал:
- Не сбежал бы...
- Куда он сбежит! Теперь он как привязанный.
Степка недоверчиво подумал: так уж и привязан! Впрочем, без коня он вряд ли от них
уйдет. И действительно, скоро наверху затрещало, задвигалось, и из темноты показался
сам Митя, тащивший огромную, связанную веревкой охапку хвороста. Бритвин с не
свойственным ему оживлением вскочил у костра:
- Целый воз! Вот здорово!
Митя был явно польщен похвалой - низенький и с виду слабосильный для своих
пятнадцати лет, он в то же время оказался удивительно проворным в работе. Люба было
смотреть, как он по-хозяйски упорядковал возле костра кучу хвороста и аккуратно смотал
веревку.
- На коня я воз вот такой кладу. - Он поднял повыше себя руку.
- Хорошо! Хорошо! А коня как звать?
- Коня? Рослик. Двухлеток он, молодой еще, а так ладный коник. А умный какой!..
- Ну?
- Ей-богу. Отъедешь куда, спрячешься, крикнешь: Рослик! И уже мчится. А то как
заржет!
- Гляди-ка! Дрессированный.
- Да ну, кто его дрессировал? Это я все ухаживаю за ним: и кормлю, и на выпас. В
ночное тем летом водил. Тогда его у меня немцы отобрали. Утречком еду из Круглянского
леса - навстречу трое. Ну и отобрали. Думал, все: пропал мой Рослик. Нет, примчался.
Слышу, ночью хрустит кто-то, выхожу: ходит по двору, траву скубет. И повод порван.
- Да, замечательный конь, - согласился Бритвин.
- Только стрельбы очень боится. Мчит тогда как бешеный.
- Да? Ну хватит возиться - иди погрейся.
Бритвин снял с палок подсохшую уже шинель и разостлал ее на земле.
- Садись вот рядом.
Митя охотно опустился на полу шинели, протянув к огню мокрые руки. Костер хорошо
горел, брызгая искрами, вблизи стало жарко, мокрые рукава Мити скоро задымились
паром. Усталый, приунывший Степка тихо сидел рядом, слушая подростка. С виду тот
казался едва повзрослевшим ребенком с маленьким неулыбчивый лицом, на котором подетски
торчал вздернутый носик. На тонкой худой шее его из-под пиджачка высовывался
холстинный воротник нижней сорочки.
- Слушай, а ты давно молоко возишь? - заинтересованно спросил Бритвин.
- С весны. Как лед сошел. Сначала дед Кузьма возил, пока в полицию не забрали.
- За что забрали?
- Кто его знает. В чем-то провинился.
- А те, что на мосту, тебя знают?
- Полицаи? Знают, а как же. Все пристают: "Водки привези". Особенно тот Ровба,
которого убили. Проходу не давал.
- Водки, значит? - задумчиво переспросил Бритвин. - На водку они охотники. А
молоком не интересуются?
- Молоком? Не-е, - сказал Митя и сделал робкую попытку улыбнуться. - Я в то
молоко курячье дерьмо сыплю.
- Да ну? Для жирности, наверно? Молодец!
Бритвин сел, сдвинул на затылок пилотку. И вдруг сказал:
- Слушай, Митя! Хочешь мост взорвать?
Степка от удивления раскрыл рот, но тут же подумал: а в самом деле! Ведь парень мог бы
чем-то помочь. Митя, внешне нисколько не удивившись вопросу, ответил просто:
- Хочу. Если б было чем.
- Ну, это не твоя забота. Это мы придумаем. Удастся - тебе первым делом автомат. Тот,
с которым Борода поехал. Потом правительственную награду. Ну и в отряд, разумеется. С
ходу. Я сам рекомендую.
Внимательно и вполне серьезно выслушав Бритвина, Митя озабоченно сказал:
- Мне главное, чтоб в партизаны. Потому что дома уже нельзя.
- Это почему?
- Да батька у меня... Ну, хлопцы в деревне и цепляются. Уже невмочь стало.
- Понятно. Ну, за отряд я ручаюсь. Теперь слушай мой план. Просто и ясно, - сказал
Бритвин, но вдруг осекся и задумчиво поглядел в огонь. - Хотя ладно. Пусть Данила
приедет.
"Ну что ж, пусть приедет. Когда только он приедет?" - разочарованно подумал Степка,
собравшийся было услышать план Бритвина. Но разговор на этом прервался, стало тихо.
От неподвижности Степку начала одолевать дремота, костер припекал грудь и лицо, а
спина стыла в тени. Наверно, натертые мокрым мундиром на шее, разболелись чирьи. Он
подумал, что надо бы перевязать шею, да нечем было. Сапоги и колени его были
перепачканы грязью, руки тоже. Чтобы не заснуть тут, у костра, он поднялся.
- Ты куда? - сквозь дым настороженно взглянул на него Бритвин.
- Руки помыть.
Внизу, в глухом мраке ольшаника, говорливо бежал ручей. Выглядывая подходящее для
спуска место, Степка пошел краем поляны, пока не наткнулся на свежую, сиротливо
приютившуюся под кустами могилу. От неожиданности он остановился, все еще не
понимая чего-то, не в силах принять эту нелепую смерть. Происшедшее сегодня казалось
ему дурным сном. Хотелось думать, что минет ночь и все станет по-прежнему - он
встретит веселого живого Маслакова, который с незлобивой шуткой опять позовет его на
какое-нибудь задание.
Хватаясь за ветки, Степка спустился к ручью. Тут было сыро и прохладно. Неширокий
поток воды шумно бурлил меж скользких камней. Вытянув ногу, парень нащупал один из
них и склонился.
Нет, Бритвин не такой. Он жесткий, недобрый, но, похоже, дело свое знает неплохо. "Этот
не оплошает", - думал Степка, погружая в холодную воду руку. Ему очень хотелось
теперь удачи, после пережитого он готов был на любой риск и любые испытания, лишь бы
расквитаться за Маслакова.

12

Данила приехал утром, когда над оврагом прояснилось небо и в кустарнике вовсю
началась птичья возня - цвирканье, цоканье, пересвист. На краю поляны в серой куче
углей едва теплился огонь, стало холодновато, все они сидя подремали немного. Однако
лошадиный всхрап над оврагом сразу прогнал дремоту, наверху зашуршало, донеслось
глухое:
- Стой ты, х-холера!
Разрывая ногами землю, из серых утренних сумерек на поляну сунулся рыжий запаренный
Рослик.
Митя первым вскочил навстречу коню, начал ласкать его, оглаживая потную шею. Рослик
удовлетворенно застриг ушами и скосил блестящим глазом на Степку. Степка, однако,
глядел на овражный склон, как, впрочем, и Бритвин: в утреннем сумраке там тяжело
спускался Данила. Сперва они не поняли, почему он отстал, но вскоре увидели какую-то
ношу в его руках.
Спустившись по склону вниз, Данила бросил на землю почти под завязку набитый чем-то
мешок.
- Вот! Насилу довез, холера. Вроде мокрый он, что ли?
- Как мокрый?
Бритвин был уже рядом, оба они склонились над мешком. Данила опустился на колени и
начал распутывать тонкую веревочку завязки. Степка и Митя, от которого не отходил
Рослик, стояли напротив.
Тем временем уже без костра стала видна вся поляна - серая, как и все вокруг в этот
рассветный час, с расплывчато-тусклыми тенями людей, коня; ночной мрак медленно
отползал в чащу, к ручью; небо вверху все больше светлело чистой, без туч синевой -
утро обещало быть солнечным. Данила развязал мешок.
- Что такое? - с недоумением вырвалось у Бритвина. Запустив руку внутрь, он вытащил
из мешка горсть желтоватых комков, вгляделся, даже понюхал. Выражение его лица было
на грани растерянности. - Что ты привез?
- Так это самое... Тол. Или как его?
- Какой, в хрена, тол? Аммонит? - раздраженно спросил Бритвин, шире раздвигая края
мешка.
- Ну. Аммонит будто. Кажись, так называли.
- Дерьмо! Я думал, тол. А этим что - рыбу глушить?
Данила виновато почесал за воротом, потом под телогрейкой за пазухой.
- Говорили, бахает. Корчи им на делянках рвали. Верно, какую-никакую силу имеет.
С явным недоверием Бритвин молча исследовал взрывчатку: отломал кусочек от комка,
растер в пальцах, опять понюхал и сморщился.
- Подмоченный? Ну да. Слежался, как глина. Эх ты, голова колматая! Купал ты его, что
ли? - Бритвин оглянулся и что-то поискал взглядом. - А ну, дай шинель!
Митя послушно метнулся к костру за шинелью, и Бритвин широким движением расстелил
ее на поляне.
- Высыпай!
Данила вывалил все из мешка - на шинели оказалась куча желтоватой комковатой муки,
которая курилась вонючей сернистой пылью. Все четверо обступили шинель, Степка
также пощупал несколько сыроватых комков, легко раскрошившихся в пальцах.
- Ладно, сушить надо, - спокойнее решил Бритвин. - Давай, Дмитрий, садись на коня
и дуй за молоком. Дорога где?
- Какая дорога? - не понял Митя.
- Дорога, по которой возишь. Где она, далеко отсюда?
- Не очень. Можно проехать по кустикам.
- Давай! - поторопил Бритвин. - Мы ждем. Что и как - потом договоримся.
- Хорошо.
- Только смотри, чтоб никто ни-ни! Понял?
- Ну.
- Чтоб ни одна душа и во сне не видела. А то...
- Знаю. Что я, не понимаю! - с обидой сказал Митя.
Пошевеливая поводком, низенький и подвижный, он повел за собой из оврага Рослика,
который, трудно хакая, в который уже раз одолел высокий крутой склон. Вскоре
кустарник скрыл их, где-то там послышалось негромкое "тпру", потом затихающий топот
копыт по стежке. Бритвин обернулся к Степке:
- Давай за хворостом! Побольше хворосту! Сушить будем.
- Как сушить? - заморгал глазами Данила. - У огня?
- На огне! - отрезал Бритвин.
Данила на минуту остолбенел, с пугливым недоумением уставясь на бывшего ротного.
- А это самое... Не взорвется?
- Не бойсь! А взорвется - не большая беда. Или очень жить хочется?
Вместо ответа Данила смущенно переступил с ноги на ногу и сдвинул вперед свою
противогазную сумку. В ней что-то тугими комками выпирало из боков, натянутый
ремешок был застегнут на последнюю дырку. Отстегнув его, Данила вытащил ладную
горбушку хлеба.
- О, это молодец! Догадливый!
- И еще, - удовлетворенно буркнул Данила, двинув сумкой, из которой тут же
выглянуло горлышко бутылки с самодельной бумажной затычкой.
- Отлично! Только потом. Сейчас давай больше хворосту! Все за хворостом! - бодро
распоряжался Бритвин.
Степка сглотнул слюну, на всю глубину ощутив унылую пустоту в животе, и с неохотой
оторвал взгляд от Даниловой сумки, которую тот снял и бережно положил в сторонке.
Автомат он вроде не собирался отдавать, даже не снимал его из-за спины.
- Ты, давай автомат!
Данила обернулся, взглянул на парня, затем, будто ища поддержки, на Бритвина.
- Ну что смотришь? Снимай, говорю!
- Ладно, отдай, - примирительно сказал Бритвин, и Данила с неохотой стащил через
голову автомат, скинув на траву шапку.
Оба они полезли из оврага. Так как поблизости все было подобрано за ночь, сушняк надо
было искать дальше. Данила в аккуратной, хотя и подпачканной кровью телогрейке и
сапогах выглядел совсем не похожим на себя прежнего - в крестьянской одежде и
лаптях. Обретя какой-то несвойственный ему, почти воинский вид, он будто помолодел
даже, хотя косматое лицо его по-прежнему не теряло пугающе-диковатого выражения.
Они вылезли из оврага, Степка обиженно молчал, Данила, наверно, почувствовав это и
отдышавшись, спросил:
- Мину тот хлопец повезет?
- А я откуда знаю.
- Бритвин не говорил?
- Мне не говорил, - буркнул Стенка, не испытывая желания разговаривать с этим
человеком.
Данила добродушно поддакнул:
- Ага, этот не скажет. Но я вижу...
"Видишь, ну и ладно", - подумал Степка, забирая в сторону.
Они разошлись по кустарнику. Лес стал суше и приветливей, хотя холодные капли с веток
нет-нет да и обжигали за воротом кожу. Местами тут росли ели, но главным образом
вперемежку с березами рос омытый дождем ольшаник; кое-где зеленели колючие кусты
можжевельника. Хворосту-сушняку хватало. Степка скоро насобирал охапку, подцепил за
сук срубленную сухую елочку, потащил с собой.
Тем временем в овраге на середине поляны вовсю полыхал новый костер, в который
Бритвин подкладывал принесенный Данилой хворост. Данила еловыми лапками, как
помелом, разметал затухшие угли их ночного костра.
- Давай сюда! - остановил парня Бритвин. - Бери и подкладывай, чтоб земля грелась.
Будем аммонит жарить.
Хлопоча у огня, Степка с любопытством поглядывал, как они там, на выгоревшей черной
плеши, расстелили распоротый вдоль мешок и ссыпали на него раскрошенные комья
аммонита. Пригревшись, аммонит закурился коричневым дымом, на поляне потянуло
резкой, удушливой вонью. Данила зажмурился, а потом, бросив все, двумя руками начал
панически тереть глаза. Бритвин издали грубовато подбадривал:
- Ничего, ничего! Жив будешь. Разве что вши подохнут.
- А чтоб его... Все равно как хрен.
- Вот-вот.
По оврагу широко поползла сернистая вонь, хорошо еще, утренний ветерок гнал ее, как и
дым, по ручью низом; на противоположном краю поляны можно было терпеть. Пока
взрывчатка сохла на горячем поду, Бритвин с Данилой отошли в сторону, и Данила взялся
за свою туго набитую сумку.
- Ты, иди сюда! - позвал Бритвин.
Степка сделал вид, что занят костром, и еще подложил в огонь, хотя опять мучительно
сглотнул слюну. Тогда Бритвин с деланным недовольством окликнул громче:
- Ну что, просить надо?
Нарочно не торопясь, будто с неохотой Степка подошел к ним и получил из Даниловых
рук твердый кусок с горбушкой.
- И давай жги! Этот остынет - на тот переложим. А то скоро малый примчит.
Вернувшись к костру, Степка за минуту проглотил все - хлеб показался таким вкусным,
что можно было съесть и краюху. Аммонит на мешке как будто понемногу сох, или,
может, они притерпелись, но вроде и вонял уже меньше. Данила то и дело помешивал его
палкой. Бритвин стоял поблизости и, двигая челюстями, говорил:
- Мы им устроим салют! Парень - находка. А ну давай, поворачивай середку!
- Ай-яй, чтоб он сгорел! - застонал Данила, отворачиваясь и смешно морща толстый
картофелеподобный нос. От желтых комков аммонита опять заструился вонючий
коричневый дым.
- Ничего, не смертельно. Зато грохнет, как бомба.
- Хотя бы уж грохнуло!
Данила отбросил палку и принялся тереть глаза.
- Грохнет, не сомневайся. Это вам не банка бензина! Смешно, канистрой бензина
надумали мост сжечь! А еще говорили, что Маслаков опытный подрывник. Побежал, как
дурак, засветло! На что рассчитывал? Без поддержки, без опоры на местных! Без местных,
брат, не много сделаешь. Это точно.
- А может, он не хотел никем рисковать! - отозвался издалека Степка.
- Рисковать? Знаешь ты, умник, что такое война? Сплошь риск, вот что. Риск людьми.
Кто больше рискует, тот и побеждает. А кто в разные там принципы играет, тот вон где!
- Бритвин указал на поляну. Покрасневшее его лицо стало жестким, и Степка пожалел,
что не смолчал. - Ты зеленый еще, так я тебе скажу: слушать старших надо! - помолчав,
сказал Бритвин.

13

Бритвин отошел на три шага от костра и сел, скрестив перед собой ноги.
- Терпеть не могу этих умников. Просто зло берет, когда услышу, как который
вылупляется. Надо дело делать, а он рассуждает: так или не так, правильно -
неправильно. Не дай бог невиновному пострадать! При чем невиновный - война! Много
немцы виноватых ищут? Они знай бьют. Страхом берут. А мы рассуждаем: хорошо,
нехорошо. Был один такой. У Копылова. Может, кто помнит, все в очках ходил?
- В немецкой шинели? Худой такой, ага? - обернулся от костра Данила.
- Да, худой. Дохловатый такой человек, не очень молодой, учитель, кажется. Нет, не
учитель - инспектор районо. Вот забыл фамилию: не то Ляхович, не то Левкович. Еще
осенью котелок ему трофейный давал - своего же не имел, конечно. Помню, очки у него
на проволочках вместо дужек, одно стекло треснувшее. И то слепой. Прежде чем что
увидеть, долго вглядывается. Глаза выкатит и смотрит, смотрит. Как-то послали его в
Гумилево какого-то местного прислужника ликвидировать. Почему его? Да знакомые там
у него были, связи. Вообще в тех местах связи у него были богатые, тут ничего не
скажешь! В каждой деревне свои. И к нему неплохо относились: никто не выдал нигде,
пока сам не вскочил. Но это потом уже, зимой. А тот раз пошел с напарником -
напарником был Суров, окруженец. Решительный парень, но немного того, за галстук
любил закинуть. Потом он вернулся и отказался с этим ходить. "Дурной, - говорит, -
или контуженый". Тогда этот Ляхович так удачно всех обошел (женщина там одна
помогла), что к этому предателю прямо на дом явился. В кармане парабелл, две гранаты,
охраны во дворе никакой. Напротив на скамейке Суров сидит, семечки лузгает -
страхует, чтоб не помешали. И что думаете: минут через пятнадцать вываливается и
шепчет: не вышло, мол. В лесу уже рассказал, что и как. Оказывается, ребенок помешал.
Вы понимаете: полицию провели, СД, гестапо, бабу его (тоже сука, в управе работала), а
ребенок помешал. И ребенку тому два года. Оправдывается: продажник тот, мол, с
ребенком на кровати сидел, кормил, что ли, и этот дурак не решился в него пулю всадить.
Ну это же надо! Вы слышали такое?
Нет, наверно, они такого еще не слышали и, уж конечно, не видели. Тем не менее то, что
возмущало Бритвина, не вызвало в Степке никакого особенного чувства к этому Ляховичу.
Чем-то он даже показался ему симпатичным.
- И во второй раз тоже конфуз вышел, - вспоминал Бритвин. - Ходили на "железку",
да неудачно. Наскочили на фрицев, едва из засады выбрались. Дали доброго кругаля,
вышли на дорогу, все злые, как черти, ну понятно - неудача. И тут миновали одну
деревушку, уже в партизанской зоне, слышим: гергечут в кустах. Присмотрелись: немцы
машину из грязи толкают. Огромная такая машина, крытая, буксует, а штук пять фрицев
вперлись в борта, пихают, по сторонам не глядят. Ну, ребята, конечно, тут как тут,
говорят: ударим! Ляхович этот - он старшим был - осмотрелся, подумал. "Нет, -
говорит, - нельзя. Деревня близко". Мол, машину уничтожим - деревню сожгут. Так и
не дал команды. Немцы выволокли машину, сели - и здоровеныш булы. Ну не охламон?
Слушатели молчали. Отстранясь от вонючего дыма, Данила все морщил раскрасневшееся
лицо, одним глазом посматривая на взрывчатку. Степка же старательно нажигал землю,
ровной окружностью раскинув на поляне костер. Однако костер догорал: кончался
хворост.
Встав со своего места, к нему подошел Бритвин. Без ремня, в сапогах и ладных, хотя и
потертых темно-синих комсоставских бриджах он выглядел теперь как настоящий
кадровый командир, разве что без знаков различия. На замусоленном воротнике
гимнастерки темнели два пятна от споротых петлиц.
- Ну, пожалуй, нагрелся. Давай отгребай. Борода, неси остатки. Подбери по краям, что
посырее.
Степка ветками тщательно отмел в сторону угли, затоптал их, и они насыпали на горячую
выгарину нетолстый слой аммонита.
- Так, пусть греется. И помешивай, помешивай, нечего глядеть.
Настала Степкина очередь задыхаться и плакать от вонючей гари; раза два, не стерпев, он
даже отбегал подальше, чтобы глотнуть чистого воздуха. Бритвин, отойдя в надветренную
сторону, опять уселся на своей помятой шинели.
- Это что! - сказал он, опять возвращаясь к воспоминаниям. - Это что! Вот он в
круглянской полиции выкинул фокус. Это уж действительно дурь. Самая безголовая.
- Говорили, это самое... Повесили будто? - спросил Данила.
- Да, повесили. Пропал ни за что. А Шустик, который с ним вместе влопался, тот и
теперь у Егорова бегает. Отпустили. Сначала думали: врет. Думали, завербован.
Проверили через своих людей - нет, правда. Шустика отпустили, а Ляховича повесили. И
думаешь, за что? За принцип!
- Да ну? - не поверил Степка.
- Вот те и ну... Слапали их в Прокоповичах на ночлеге. Как это случилось, не знаю.
Факт: утром привезли в местечко в санях и сдали в полицию. А начальником полиции там
был приблуда один, из белогвардейцев, что ли. Снюхался где-то, ну и служил, хотя и с
партизанами заигрывал - конечно, свои расчеты имел. И еще пил здорово. Рассказывают,
хоть шнапсу, хоть чемергесу - кружку опрокинет и никакой закуски. А пистолет вынет и
за двадцать шагов курицу - тюк! Голова прочь, и резать не надо. Так это полицай,
наверно, сразу смикитил, кто такие, но виду не подал, повел к шефу. А шеф был старый
уже немец, седой и, похоже, с придурью - все баб кошачьим криком пугал. Бабы наутек,
а он хохочет. Считали его блажным, но когда дело доходило до расправы, не плоховал.
Зверствовал наравне с другими. Ну и вот, этот Ляхович с Шустиком, как их брали, оружие
свое где-то припрятали, назвались окруженцами: по деревням, мол, ходили, на хлеб
зарабатывали. Неизвестно, что этот беляк шефу доложил, но тот отнесся не строго.
Шустика только огрел палкой по горбу. Полицай и говорит: "Кланяйтесь и просите пана
шефа, может, простит". Шустик, рассказывают, не дожидался уговоров, сразу немцу в
ноги, лбом так врезал об пол, что шишка вскочила. Полицаи - их несколько человек
было - улыбаются, немец хохочет. "Признаешь власть великого фюрера?" - "Признаю,
паночку, как не признать, если весь мир признает". Это понравилось, немец указывает на
Ляховича: а ты, мол, тоже признаешь? Полицай переводит, а Ляхович молчит. Молчал,
молчал, а потом и говорит: "К сожалению, я не могу этого признать. Это не так". Немец
не понимает, поглядывает на русского: что он говорит? Полицай не переводит, обозлился,
шипит: "Не признаешь - умрешь сегодня!" - "Возможно, - отвечает. - Но умру
человеком. А ты будешь жить скотом". Хлестко, конечно, красиво, как в кино, но немец
без перевода смекнул, о чем разговор, и как крикнет: одного вэк [weg - прочь, вон
(нем.)], мол, а другого на вяз. На вязу том вешали. Повесили и Ляховича. Ну, скажете, не
дурак?

14

Резкость Бритвина в осуждении Ляховича чем-то понравилась Степке, который тоже не
терпел всяких там условностей по отношению к немцам. Он подумал, что Бритвин,
кажется, не добряк Маслаков, этот войну понимает правильно. Видно, пойдет сам и
погонит их всех на мост, Митю тоже. Но что ж, надо - так надо. Вполне возможно, что
им еще предстоит хлебнуть лиха, но пусть! Только бы удалось.
Стоя на корточках, Степка тщательно перемешивал аммонит, который хотя и вонял до
тошноты, но как будто сох. Взяв комочек из тех, что были сырее, парень, остуживая,
перекинул с ладони на ладонь, попробовал растереть - где там, затвердел, как камень.
- Высох уже.
- Ладно, пусть полежит, - сказал Бритвин. - Все равно мальца нет.
Над оврагом поднялось солнце; склон, край поляны и кустарник над ней ярко засияли в
солнечном свете, постепенно стало теплеть. Бритвин в сонной истоме растянулся на
шинели, посмотрел в высокое, с редкими облаками небо.
- Значит, так, - вдруг сказал он и сел. - Эй, Борода, еще храпеть начнешь!
Он толкнул ногой заплатанное колено Данилы, тот расплющил сонные глаза и, лениво
задвигавшись, тоже поднялся на траве.
- Значит, так. Кому-то надо подобраться к мосту. Кустики там возле речки, я видел
вчера, подход хороший. Задача: в случае чего поддержать огнем. Кто пойдет?
Данила молча вперил в землю выжидательный взгляд. Степка тоже молчал: зачем
напрашиваться самому? Дело это, по-видимому, не очень веселое, кого пошлют, тот и
пойдет.
- Так, - сказал Бритвин. - Ну тогда ты, Толкач. Подкрадешься и замри. Понял?
Степка не ответил. Он был готов, если это выпало на его долю, хотя то, что Бритвин
обратился именно к нему, слегка задело его. Но, не подав виду, он подавил в себе
неприятное чувство, будто и не имел ничего против. И все же Бритвин вроде что-то
заметил.
- Потому как у тебя автомат. Или, может, автомат Бороде отдашь? Тогда он пойдет.
- Нет, не отдам.
Они еще посидели минут пятнадцать. Аммонит, наверно, начал уже остывать, когда
Бритвин вскинул голову - на овражном склоне появился Митя. Хватаясь за ветви, парень
быстро скатился вниз. Бритвин вскочил с тревогой на лице, но Митя, оживленный и
вспотевший, все в том же черном пиджачке, успокоил:
- Ну, все готово.
- Молодец, - сказал Бритвин. - Где подвода?
- Тут, в кустиках. Припозднился малость, но ничего.
- Так! - Бритвин оглянулся. - Толкач, марш к возу, из одного бидона молоко вэк,
бидон сюда. Сколько у тебя бидонов?
- Три.
- Двух хватит. Один под мину пойдет.
Все было ясно, оставалось принести бидон, но Митя с неловкостью переступил босыми
ногами.
- Тут вот... Поесть вам.
Обеими руками он вытащил из тугого кармана какой-то тряпичный сверток, передал
Бритвину.
- Молодец! Просто герой! Ну, добро. На, Борода, в твою сумку.
Данила принялся запихивать в сумку завтрак, а Степка с Митей торопливо полезли на
склон.
Митя взбирался первым. Его босые потрескавшиеся пятки быстро мелькали в росистой
траве, небольшая голова в черной засаленной кепчонке, будто у вороненка, туда-сюда
вертелась на худой шее - сквозь редковатый кустарник было видно далеко. Степка,
однако, привык уже за ночь к этому оврагу и склону и, как это бывает на знакомой
местности, почти перестал ощущать опасность.
Он думал над тем, что сказал Бритвин, - старался понять его план, но понял немного.
Бывший ротный что-то хитрил, намекал только, а по существу, скрывал от них свой
замысел - ради секретности, что ли? Если Степку они посылают на прикрытие, так
получается, сами поедут на мост. Но хватит ли их двоих, чтобы сладить с охраной,
которая после вчерашнего случая станет еще бдительней? Наверно, полицаи увидят
повозку издали, и хотя знают Митю, других могут заподозрить и не подпустить близко.
Что тогда делать?
Этот план Бритвина с молоковозом в самом начале вызвал ряд сомнений и казался все
менее убедительным.
Рослик стоял неподалеку, забившись в орешник вместе с повозкой, в которой, увязанные
веревкой, блестели бока трех бидонов. Видно, где-то поблизости была дорога, потому
Митя тихонько поласкал привязанного за куст коня и молча вскочил в повозку. Вдвоем
они с трудом сняли крайний бидон на землю. Под руками тяжело плескалось, сильно
запахло парным молоком, стадом и хлевом. Откинув крышку, Степа смешался: столько
молока надо было вылить на землю!
- Пей! Хочешь? - предложил Митя.
Пить Степке совсем не хотелось - хотелось есть, но, став на колено, он все же
наглотался, сколько вместил его пустой живот. Особенного наслаждения, однако, не
почувствовал - другое дело, если бы был хлеб.
- Ну что? Выливаем?
- Давай!
Наклонив посудину и обливая белыми брызгами ноги, они пустили по траве душистый
молочный ручей. Подняв на себе сухую листву, ветки, разный лесной мусор, молоко
широко растеклось в кустарнике, образовав большую грязную лужу.
Пустой бидон показался довольно легким. Оберегая больную шею, Степка вскинул его на
плечо и двинул к оврагу. Митя бежал рядом.
- А сколько в нем патронов?
- Где? - не понял Степка.
- Ну, в автомате этом.
- Семьдесят в одном магазине.
- Ого! Это семьдесят человек можно уложить?
Боком пробираясь в орешнике, Степка разъяснял:
- Семьдесят, это если одиночными стрелять. И то если попадать всеми. А если
очередями, то дай бог десяток.
- А остальные что, мимо?
- Ну. А ты думал! Немцы тоже не дураки: мух ловить не будут.
- Надо лучше целиться, - смекнул Митя. - А в винтовке пять только?
- Да.
Идя впереди, он оглянулся и услужливо отстранил с пути ветку, пропуская Степку.
- А у этого, командира вашего, самозарядка, да?
- У Бритвина? Самозарядка.
- Хорошая винтовка?
- Когда исправная. А как заест, кидай и бери палку.
- А автомат не заедает?
- Когда как, - неопределенно сказал Степка, поправляя на плече ношу. Дотошные
расспросы этого парня начали надоедать.
Разговор на том прекратился, они спустились в овраг, и Степка с глухим бряком бросил
бидон перед Бритвиным.
- Порядок! Борода, взрывчатку!
Снаряжать мину Бритвин принялся сам. Рядом на шинели уже лежал найденный ночью у
Маслакова полуметровый обрезок бикфордова шнура и желтый цилиндрик взрывателя.
Впрочем, начинить мину было несложно. Спустя десять минут Бритвин засыпал
полбидона аммонитом, бережно укрепил в его середине взрыватель, конец шнура
выпустил через край.
- Гореть будет ровно пятьдесят секунд. Значит, надо поджечь, метров тридцать не
доезжая моста.
Наверно, для лучшей детонации, что ли, он вытащил из кармана гранату - желтое
немецкое "яичко" с пояском - и тоже укрепил ее в середине. Потом по самую крышку
набил бидон аммонитом.
- Вот и готово! На середине моста с воза - вэк! И кнутом по коню. Пока полицаи
опомнятся, рванет за милую душу.
- А кто повезет? - спросил Степка, стоя возле полного таинственного внимания Мити.
- Как кто? - с деланным непониманием переспросил Бритвин. И вдруг почти закричал:
- Ты еще не пошел? А ну бегом! Куда я сказал. Понял?
- Я-то понял.
- Ну и давай! Мы тоже сейчас едем. А то вишь солнце где?
Степка поддал на плече автомат и выбрался из оврага.
Прежде чем скрыться в лесу, он обернулся. Внизу сквозь кустарник проглянул зеленый
квадрат их полянки с двумя серыми пятнами от костров и раскопанной землей под
ольшаником. Три небольшие с высоты фигуры стояли над белым бидоном, также готовые
вскоре покинуть полянку, чтобы никогда больше сюда не вернуться.

15

Дождавшись за ольховым кустом, когда часовой повернет в другой конец моста, Степка
пулей метнулся дальше и упал под едва не последней жидковатой олешиной - в какойнибудь
сотне шагов от насыпи.
Несколько минут он трудно дышал, распластавшись на черной и голой, еще не поросшей
травой земле, и во все глаза смотрел на дорогу.
Самое худшее, кажется, миновало. Степка подобрался к мосту, как будто его не заметили.
Правда, за версту отсюда на пойме он ненароком наткнулся на какого-то дядьку по ту
сторону речки - наверно, там была стежка, - тот появился неожиданно, в серой
суконной поддевке, с кнутом в руке. Разделенные неширокой речушкой, они встретились
взглядом, оба вздрогнули от неожиданности, но Степка молча проскочил мимо в
редковатый прибрежный кустарник, который скоро и заслонил его. Человек также ни о
чем не спросил, видно, подавил в себе удивление, а может, и испуг и быстро зашагал
берегом. Наверно, надо было проследить за ним, но не было времени - Степка и без того
боялся опоздать с выходом к мосту и стремился вперед, хотя и чувствовал, что в такой
спешке очень просто нарваться на немцев. Однако все обошлось, сзади никого не было
видно.
Мост отсюда, казалось, был так близко, что становилось страшно. Степка уже мог
кромсануть по нему из автомата, хотя, конечно, теперь лучше бы иметь винтовку: из нее
гораздо удобнее было бы снять часового, который между тем лениво слонялся туда-сюда
вдоль перил. На середине он ненадолго остановился, посмотрел вниз, сплюнул и с
ребячьим любопытством проследил, как плевок плюхнулся в воду. На плече полицая
висел немецкий карабин, который он то и дело поправлял свободной рукой. Когда он
отворачивался, Степка видел его спину в черной тесноватой куртке и стриженый светлый
затылок под черной с кантом пилоткой. Был он тонковат, молод, наверно, ненамного
старше Степки.
Этого часового Степка увидел еще издали, из кустарника, и подумал сначала, что он тут
один. Но спустя какое-то время послышался тихий разговор на дороге, долетел звяк
лопаты о камень - похоже, в том конце моста за насыпью копали. Ему отсюда не видно
было, сколько их там, он слышал только обрывки разговора, иногда невысоко над дорогой
взлетали комья земли. Спустя четверть часа из-за насыпи на дорогу вылез обнаженный до
пояса полицай в зеленых штанах и черной пилотке, недалеко прошелся обочиной,
нагнулся, что-то подобрал с земли и опять пошел туда, где копали.
От долгого бега Степка согрелся, вспотел, но теперь, поглощенный мостом, не догадался
даже расстегнуть мундир да снять шапку.
Полежав с полчаса, он понял, что, наверно, придется проваляться тут долго: на дороге в
сосняке еще никого не было видно. Зато со стороны местечка скоро показалась повозка,
которая быстро катила к мосту. Спустя какое-то время можно было различить, что это
бричка; запряженный в нее справный буланый коник размашисто кидал копытами,
картинно сгибая красивую, с коротко подстриженной гривой шею. Степка догадался, что
это кто-то из начальства. Бричка ненадолго остановилась возле тех, что копали, там же
оказался и часовой; не слезая с сиденья, человек в сером пальто, размахивая руками, чтото
заговорил, другой сидел подле молча. Вскоре он шевельнул вожжами, и бричка с
негромким стуком покатилась по дощатому настилу.
Степка плотнее припал к земле, затаил дыхание. Они проехали совсем близко от него, по
даже не взглянули я его сторону, и парень облегченно вздохнул.
Опять потянулось время. Солнце над лесом медленно поднималось в небе, было уже,
наверно, часов около десяти. Теперь Степка чаще, нежели на мост, стал оглядываться
назад, на дорогу, все с большим нетерпением ожидая увидеть там повозку с Росликом. Но
там долго никого не было, и парня исподволь начала одолевать тревога: не случилось ли
что с миной?
Часовой раза три прошелся туда-сюда по мосту и опять повернулся в этот его конец.
Правой рукой он высоко, возле плеча, перехватил ремень, а левой, заложив ее за спину,
держался за ложу карабина, который, наверно, уже натрудил за смену его худое плечо.
Потом, неторопливо проковыляв по мосту, остановился возле сломанных перил, и Степка
подумал, что сейчас повернет назад. Но он почему-то не поворачивал. Он даже вынул
левую руку из-за спины и тоже перенес ее на ремень карабина, как бы для того, чтобы
снять его с плеча. Уловив в поведении полицая что-то новое, Степка оглянулся: с горки в
сосняке быстро и даже весело катил вниз Рослик с повозкой.
Степка подвинул поближе к себе автомат, удобнее уперся локтями в черную мягкость
земли; он заволновался, предчувствуя, что вот-вот произойдет самое важное. Правда,
скоро его напряжение сменилось удивлением, когда он увидел в повозке одного только
Митю: ни Данилы, ни Бритвина там не было. Не видно их было и сзади и нигде
поблизости. Неужели они отправили Митю одного? А может, там что случилось? Но
строить догадки не было времени, повозка скоро приближалась, а полицай стоял у въезда
на мост, и у Степки медленно холодело внутри от мысли: а вдруг остановит? Если
полицаи задержат повозку, тогда все пропало.
Припав к земле и неудобно поджав свернутые набок ноги, Степка сквозь ветви
поглядывал то на дорогу с повозкой, то на мост, где в угрожающей неподвижности застыл
часовой. И тогда в голове его мелькнула совсем уже паническая мысль: а вдруг прошлой
ночью караул сменили, поставили новый, и полицейский впервые видит этого
молоковоза? Тогда он его, безусловно, задержит. Но ведь Митя где-то поблизости от
моста должен поджечь шнур - что же тогда будет?
Между тем повозка приближалась. Митя высоко сидел на одном из бидонов, внешне он
выглядел спокойным. Правда, эта его высокая посадка казалась несколько необычной,
разве что так ловчее было столкнуть бидон-мину. И опять ни на повозке, ни поблизости
от нее не было никого больше. "Неужто Бритвин с Данилой остались в лесу или с ними
стряслось что плохое?" - недоумевал Степка. Конечно, он прикроет Митю, коль на то
послан, но для чего же тогда они?
И тут Степка заметил над повозкой дым. Парень удивился, даже испугался, но вскоре
понял, что это дымил папироской Митя. Делал он это, однако, неумело, слишком усердно
и часто - непонятно было, то ли собираясь поджечь шнур, то ли для того, чтобы уже
замаскировать его горение. В то же время Рослик побежал быстрее, и повозка, минуя
кустарник, на несколько секунд скрылась за нависшей листвой.
У Степки от волнения противно задрожало сердце, вспотели ладони, он подвинулся
немного в сторону, направляя ствол автомата на часового. Как на беду, свежеватый
утренний ветер замельтешил перед лицом молодыми ветвями, которые то открывали, то
совершенно закрывали собой полицая. Но вот тот шагнул навстречу повозке и, что-то
негромко крикнув, снял карабин. Митя соскочил на дорогу.
Повозка остановилась в каких-нибудь десяти шагах от моста. Рослик, слегка выставив
вперед ногу, принялся теребить ее зубами. Степка в ольшанике весь сжался от
напряжения, плохо соображая, что происходит. Он чувствовал только, что план Бритвина
рушится, что дело оборачивается самым неожиданным образом и что теперь, судя по
всему, настала его очередь.
Что ж, будь что будет.
Он не знал, поджег ли Митя шнур (должен был поджечь), но если шнур уже загорелся, то
полицай, как только подойдет к повозке, поймет все с первого взгляда. Тогда независимо
от того, будет взрыв или нет, парень погибнет. Чтобы спасти хотя бы Митю, Степка
вскинул над насыпью автомат и надавил на спуск.
Тр-р-р-р-р-р-рт!
Что произошло дальше, он понял не сразу. Он увидел только, как рванул с места Рослик;
кажется, сбив полицая, конь с возом поскакал по мосту вперед, попав на выбоину, повозка
подскочила, качнулась, загрохотали перевязанные веревкой бидоны. Полицай где-то
исчез, на дороге остался лишь Митя, он бросился было за повозкой, но в какой-то
непонятной растерянности вдруг остановился, раскинув в стороны руки.
Степка вскочил, чтобы бежать, но взгляд его в последнее мгновение наткнулся на эту
растерянную фигурку Мити, и он снова присел за кустом. Только он хотел крикнуть,
чтобы тот спасался, как Митя дернулся, будто в испуге, от того невидимого, что в этот
момент случилось на мосту. Степка быстро и тревожно выглянул сквозь листву - Рослик,
упав в оглоблях на передние ноги, бился коленями о настил, пытаясь подняться, высоко и
немощно махал головой. В то же мгновение откуда-то сбоку, как будто издали, с
опозданием донеслось негромкое "бах-х!". Степке показалось, что это выстрелил полицай
из-за насыпи, и он снова рванул к плечу автомат.
Но выстрелить он не успел.
Митя сорвался с места и, размахивая полами своего пиджачка, бросился за повозкой. "Что
ты делаешь?" - взвопил протестующий голос в Степке. С того конца моста к повозке уже
мчались три полицая. Рослик скреб копытами настил, тщетно пытаясь встать, повозка
перекосилась, упершись задним колесом в перила...
Степка на коленях подался из-за ветвей в сторону, ловя на мушку тех, что бежали. Ему не
хватило какой-то секунды, чтобы совместить ее с прорезью, как мощная сила взрыва
бросила парня наземь. На всю глубь содрогнулась пойма, от теплой вонючей волны
пригнулись вершины деревьев. Оглушенный Степка какой-то частичкой чувств уловил,
как что-то тяжелое ударилось поблизости о землю. Он тут же вскочил, сглотнув горькую
слюну, нащупал подле себя автомат. Клубы едкого желтого дыма быстро катились от
моста на кустарник; глаза его заплыли слезами, в следующее мгновение, споткнувшись о
что-то твердое, он опять полетел наземь - под ногами косо торчал из земли обломанный
брус от перил.
Степка побежал краем ольшаника - подальше от моста и дороги, потом по луговой
пойме свернул к знакомому сосняку. По нему не стреляли, сотрясенное взрывом, все
вокруг замерло. Исподволь он совладал со своею растерянностью и впервые оглянулся:
аккурат на середине моста зиял огромный пролом, из которого беспорядочно торчали в
стороны обломки брусьев, бревен и досок. Там же что-то горело - сизый, негустой еще
дым стлался над речкой и лугом.
На мосту и возле него не было ни одной живой души.

16

Загребая сапогами в мелкой траве, Степка отяжелело бежал к недалекой уже сосновой
опушке. Провод на сапоге порвался или, может, сполз, подошва наполовину отвалилась и
на каждом шагу надоедливо хлопала. На бегу он то и дело оглядывался: дорога из
местечка уже закурила пылью - несколько верховых мчались в сторону моста.
Но вряд ли они успеют догнать его: уже совсем близко лес, кустарник, а позади речка с
топкими, в тростниках берегами - пусть попробуют перебраться через нее с лошадьми.
Правда, они могли настичь его тут огнем, но все равно он перешел на шаг: не хватало уже
силы бежать, лихорадочное дыхание распирало грудь, горячий соленый пот заливал глаза.
- Скорей! Скорей ты! Бегом!!
Степка поднял разгоряченное лицо - на опушке среди сосновых веток шевельнулась
знакомая голова в пилотке. Бритвин махал рукой и с приглушенной злостью требовал
теперь от него:
- Бегом!!
Степка обессиленно затрусил, несколько свернув с прежнего своего направления туда, где
был Бритвин, и спустя минуту, раздвигая грудью колючие ветки, втиснулся в сосняк.
Сзади так и не выстрелили ни разу, и он не оглядывался больше - где была в то время
погоня, он не видел. Он стремился теперь скорее присоединиться к своим, о которых уже
перестал и думать, и теперь, завидев их живыми, почувствовал безотчетную минутную
радость. Правда, те не очень ждали его - поодаль в сосняке мелькнула зеленая, в
телогрейке спина Данилы, - не теряя времени, они через пригорок бежали дальше.
Тяжело топая по мягкой, усыпанной хвоей земле, обдирая в чаще лицо и руки, Степка
вылез на вершину пригорка и с облегчением побежал вниз. Тут он опять увидел их:
Бритвин был уже на опушке, коротко оглянулся, взмахнул рукой ("скорей!") и выскочил на
вспаханную полосу нивы.
Кажется, они оторвались от погони, во всяком случае, скрылись с ее глаз и стали
недосягаемыми для ее огня. Можно было бы вздохнуть с облегчением, нервное
напряжение спало. Как ни удивительно, Степка только здесь, в сосняке, понял, что они
сделали. Мост взорван, было чему радоваться. Но радость не приходила: не было
Маслакова, который все это начал, вел их, первым пошел на самое опасное, и теперь вот
они победили, но без него. К тому же еще и Митя. Разумеется, Митя - эпизод, парнишка
на один день, сколько таких появлялось на его партизанском пути и исчезало - какое
ему до них дело? Но этот подросток что-то затронул в нем, что-то непроясненное, только
почувствованное унес с собой из жизни, оставив Степке лишь недоуменный вопрос: как
же так?
Когда Степка выскочил на опушку, те двое, пыля сапогами, уже бежали по ниве -
впереди Бритвин, а позади в десяти шагах от него Данила. Они снова не подождали парня,
а он все больше отставал: склон тут кончался, начиналось ровное место, бежать по
которому у него просто не было сил.
И все-таки он бежал, горячечно дыша раскрытым ртом. Автомат придерживал рукой под
мышкой, не давая тому бить диском о бок. Степка совсем выдыхался, и чем меньше у него
оставалось сил, тем все большее раздражение поднималось внутри - будто его нарочно
хотел кто обидеть. Однако он знал, что не нарочно, что в самом деле надо было как
можно скорее смываться, но не мог сладить со своею досадой и, вдруг остановившись,
крикнул:
- Да стойте вы!
Они оглянулись, замедлили шаг и, достигнув кустарника, нерешительно остановились.
Бритвин, видно тоже не сдержав злости, раздраженно прикрикнул:
- Давай скорей! Ну что ты гребешься, как баба?!
Усталым шагом Степка наконец догнал их. Неприязненно избегая их взглядов, увидел
вспотевшее лицо Бритвина, оживленное риском и азартом.
- Не смотрел, не догоняли? - спросил Бритвин, когда он подошел ближе.
Степка нарочно не ответил - он просто не мог разговаривать с ними и даже избегал
взглянуть им в глаза, его мучил вопрос: где они были? Он чувствовал себя совершенно
одураченным: ведь он почти уже поверил в Бритвина, в его волевую решимость и боевой
опыт и уже склонялся в душе к тому, чтобы отдать ему предпочтение перед Маслаковым.
Наконец все вместе они сунулись в негустой мелкий орешник. Под ногами шастала прелая
листва да похрустывали опавшие ветки. Через минуту Бритвин снова обернулся к Степке:
- Контузило, что ли?
- Ничего не контузило!
Не останавливаясь, Бритвин на секунду задержал на нем придирчивый взгляд и скрылся за
кустом. Выскочив по другую его сторону, заговорил с напускной лихостью:
- Здорово, а? Грохнуло, что, наверно, в Круглянах стекла выскочили.
Данила на бегу повернул к ним свое косматое, с простовато-радостной ухмылкой лицо.
- Ну.
- Порядок в танковых войсках!
Они радовались - что ж, было чему. Среди бела дня, под носом у немцев рванули мост -
разве не причина для радости? Особенно для Бритвина, да и Данилы тоже.
Вскоре Бритвин перешел на шаг, тем более что впереди начиналось полное воды болото,
которое надо было обойти. Данила теперь не выбирал пути, держа напрямик, лишь бы
подальше от Круглян, глубже в лесную глушь. Так было всегда: главное - как можно
дальше отойти от того места, куда должны были кинуться полицаи.
Степка давно уже хотел остановиться, перевести дыхание да что-то сделать со своим
сапогом, потому что на каждом шагу цепляться подошвой стало мукой. На правой ноге к
тому же сильно болела пятка, наверно, стер до кости. Опустившись наземь, он с усилием
стащил с ноги развалившийся сапог и; не зная, как сладить с подошвой, со злостью
швырнул его в ольшаник. Затем то же сделал и с правым, который отбросил в другую
сторону. Дырявые, сопревшие портянки, когда-то отодранные на хуторе от полосатого
рядна, поднявшись, раскидал ногами.
Впереди с винтовкой на плече недоуменно оглянулся Данила.
- Гы? Ты что надумал?
Степка закинул за плечо автомат. Босым ногам стало куда как легко и неожиданно
холодно на сыром непрогретом мху, трава щекотно заколола подошвы, но не беда. "Давно
бы так", - подумал он с невеселым облегчением.
Данила с Бритвиным, однако, молча стояли, уставясь на него. Бородатый партизан был
явно озадачен его поступком.
- Сдурел, что ли? Зачем ты кинул?
- Иди, подбери!
И Данила действительно полез в кустарник, нашел его левый, более справный, сапог и похозяйски,
с интересом ощупал подошву.
- Хороший сапог! Если союзки новые... Бросает, ха!
- Ты зачем это? - нахмурился Бритвин.
- Рваные же. Не видели?
Данила, однако, слазал в болото и за другим сапогом. Подошва в нем совершенно
отвалилась и висела, ощерив ряд проржавевших, густо набитых гвоздей.
- Починить если, так носить да носить.
Аккуратно сложив сапоги голенищами, он начал запихивать их за широкий немецкий
ремень. Степка исподлобья бросал неприязненные взгляды на его ладные маслаковские
кирзачи и телогрейку, почти новенькую, правда, с подсохшим пятном на груди.
- А ну сейчас же надень сапоги! Ты что? - со строгостью напустился на него Бритвин,
наверно, уже совсем чувствуя себя командиром. - Через час слезами заплачешь. Тогда
что, понесем тебя?
- Не бойтесь, не понесете. Его заставите.
Наверное, что-то почувствовав в голосе Степки, Бритвин смерил парня подозрительным
взглядом, что-то прикинул в уме, будто вслушиваясь в тихий шум ветра. Степка подумал,
что поскольку дело уже сделано, то тут и начнутся командирская мораль, ругань и угрозы.
Но Бритвин в последний момент будто переменил свое намерение, лишь уколол его злым
взглядом и пошагал через кустарник.

17

Далеко уже отойдя от Круглян, в густом ельнике они набрели на тропинку. Кажется,
неподалеку должен был начинаться Гриневичский лес - знакомые безопасные места, их
партизанская вотчина. Стало спокойнее, о погоне уже не думали. В лесу стоял крепкий,
почти спиртовой настой волглой весенней прели и смолы; на влажной мшистой земле
лежали пестрые от солнечных бликов тени; разлапистые ветви елок, сонно покачиваясь,
шумели вверху.
Едва заметная в моховище тропинка вывела их на старую заброшенную делянку с когда-то
наготовленным да так и не вывезенным кругляком - с краю широкой поляны
расположилось несколько длинных приземистых штабелей обросшей мохом рудстойки.
Сопревшая кора на чурбаках разлезлась, в потемневших от времени торцах желтели
выдолбленные дятлами ямки.
На делянке пригревало солнце, они все вспотели, и Бритвин, несший перекинутую через
плечо шинель, решительно бросил ее под ноги.
- Привал!
- Фу, тепло! - согласно отозвался Данила и как был, толстоватый и неуклюжий по
такому теплу в телогрейке, задом сунулся в тень под штабелем. Бритвин снял ремень,
расстегнул пуговицы на гимнастерке, затем плюхнулся на шинель и, сопя, стянул сапоги.
Степка, помедлив, тоже присел под штабель.
- Далеко еще топать? - спросил Бритвин.
- Не так, чтоб далеко. Немного пройдем до Ляховина, потом еще лесничество миновать,
- начал прикидывать разомлевший Данила.
- Так сколько километров? Пять, десять?
- Это... Если Ляховино по правую руку оставить, чтоб крюка не дать. Но как оставить:
мост там...
- Так сколько все-таки километров?
- Километров? Чтоб не солгать... Не так много осталось.
Бритвин осуждающе повертел головой.
- Ну и арифметика у тебя! Много, немного... Давай сумку да перекусим.
Данила с подчеркнутой готовностью перекинул через голову скрученную лямку сумки и
сразу же вынул оттуда бутылку с бумажной затычкой. Осторожно укрепил ее на неровной
мшистой земле между собой и Бритвиным. Степка старался не смотреть туда - делал
вид, что занят пальцем на ноге, до крови сбитым о корень. Есть ему расхотелось, на жаре
донимала жажда, и он думал, что, передохнув, первым делом надо поискать ручей.
- Ну что ж, тогда дернем! - сказал Бритвин.
- Заработали, - ухмыльнулся в бороду Данила.
Бритвин потянул сумку.
- А там же и закусь была. А ну доставай, что наготовил полицаев сынок.
Степка легонько вздрогнул - так просто и буднично было сказано это. Он недоуменно
вскинул голову, ожидая что-то увидеть на лице Бритвина. Однако на упругом, тронутом
свежей щетиной лице того было лишь сдержанное выражение удовольствия от
предстоящей закуски с выпивкой.
Данила вынул самодельный, с деревянным черепком ножик, развернул белую холстинную
тряпицу. Толстый ломоть домашнего хлеба, кусок мяса и четыре крашеных пасхальных
яйца заставили их украдкой сглотнуть слюну. Они уже не могли оторвать взглядов от
больших рук Данилы, который принялся делить закуску: разрезал на три части хлеб, мясо,
разложил яйца, два из которых оказались сильно помятыми, наверно, в дороге. Бритвин
одной рукой сразу же взял бутылку, другой сгреб свою порцию закуски.
- Ну а Толкач что? Не проголодался?
Степка слегка нахмурился: слова Бритвина прозвучали таким тоном, что стало понятно:
если он откажется, они упрашивать не будут. Именно по этой причине он решительно
встал и, вразвалку подойдя ближе, забрал оставшуюся на сумке пайку - вторая была уже
в руках у Данилы.
Бритвин тем временем сделал несколько поспешных глотков из бутылки, поморщился.
- Отрава! И как ее полицаи пьют?
- А пьют. И полицаи и партизаны. И ничего. Говорят, пользительно, - заулыбался
Данила, перенимая бутылку.
Последнее время он стал разговорчив, не то что вчера, и Степка подумал: с чего бы это?
Данила тоже выпил. Может, и не столько, как Бритвин, но также немало - едва не всю.
Подняв бутылку, посмотрел, сколько осталось.
- Ну а тебе не надо. Мал еще, - сказал он Степке как будто шутя, но и в самом деле
отставил бутылку в сторону.
Степка перестал жевать.
- Кто малый, а кто старый. Дай-ка сюда!
- Сопьешься еще. Пьяницей станешь.
- Не твое дело. Дай бутылку!
- Это пусть командиру, - вдруг осклабился Данила. - Командир, он голова. Смотри,
как все устроил!
- Ладно, дай и ему! - с полным ртом великодушно позволил Бритвин.
Данила еще раз прикинул, сколько в бутылке - там было не больше чем с полстакана, -
и отдал. Степка хотя и не испытывал к водке большой охоты, теперь, наверно со зла,
вытянул все до капли.
- Гляди ты! - удивился Данила. - А-я-я, вот молодежь пошла.
Энергично работая челюстями, Бритвин с каким-то затаенным смыслом косил на него
глазами, а Степка, полуотвернувшись, сосредоточенно ел. Мяса ему досталось немного,
он скоро проглотил его, оставался кусок хлеба и маленькое, словно голубиное, слегка
надтреснутое на боку пасхальное яичко, которое он приберегал на потом. Ему было
наплевать, что о нем думали эти двое, он не уважал их и не чувствовал никакой
благодарности за выпивку. Он едва сдерживал растущее в себе негодование, все
определеннее сознавая, что в этой довольно удачной истории с мостом они все-таки
сподличали. То, что всю дорогу и теперь Бритвин упрямо обходил в разговоре Маслакова
и Митю, только укрепляло его подозрение, и это не могло не отозваться в нем прежней
неприязнью к ротному.
- Ни уважения тебе, ни уступки! Вот молодежь! - ворчал между тем Данила. - Раньше
было не так.
- Что бы вы делали без этой молодежи? - резко сказал Степка, почувствовав, как с
катастрофической неизбежностью в нем нарастает гнев. - Блох по хатам плодили?
Обычно сдержанный, флегматичный Данила в этот раз из-под нависших бровей недобро
нацелил в него узенькие щелочки глаз.
- А ты нам не указ! Не командир, значит, чтоб указывать!
- Очень ты командиров любишь! Все чтоб командовали! Небось без команды и в лес не
пошел! Ждал, пока с печи стащат!
- Мое дело! Не тебе упрекать старших. Сопляк еще!
- Будет, не заедайтесь! - прикрикнул Бритвин. - Толкач хоть и злой, но смелый.
Молодец!
Степка внимательно посмотрел на Бритвина, но тот невозмутимо выдержал его взгляд.
Степка улыбнулся одними губами - нет, на такую дешевую приманку его не возьмут.
- Хвалите? Как и его хвалили?
- Это кого?
- Митю, кого!
Бритвин неопределенно хмыкнул.
- Ну, знаешь! Надо было, так и хвалил.
- А теперь не надо? Теперь меня надо? - отрывисто спрашивал Степка и перестал
жевать. Кусок хлеба во рту жестко выпирал за его щекой.
Бритвин нахмурился.
- А ты что, недоволен?
- Доволен!
- Слава богу! А то я подумал: в обиде. Оттого, что, как вчера Маслаков, на мост не
погнал.
"Ах вот что!" - мелькнуло в голове у Степки. Может, Бритвин еще начнет упрекать его за
неблагодарность? Действительно, на мост не погнал, дело сделали, и все наилучшим
образом. Даже взрывчатку сэкономили - на стороне достали. И все-таки до Маслакова
ему далеко.
- Маслаков не гнал! - срываясь, выкрикнул Степка. - Маслаков вел. Это ты гнал!
- Кого это я гнал?
- А Митю! Вспомни!
Распоясанный босой Бритвин вдруг вскочил на ноги, придерживая руками сползавшие
темно-синие бриджи.
- Ах ты сопляк! Оговорить хочешь! У меня вон свидетель! А ну, пусть скажет: гнал я или
он сам?
- Сам, сам! - охотно подтвердил Данила. - Просил Христом-богом. Чтоб, значит, за
батьку оправдаться.
- Понял? Полицая сынок к тому же! Учти!
Степка молчал, несколько растерявшись от столь неожиданного поворота ссоры. Да, тут
они правы. Просился, это верно. И что сын полицейского - тоже правда. Но что же тогда
получается?
- Выходит тогда, что сын полицая мост взорвал? А не мы? Так?
- Нет, не так! - твердо сказал, как обрубил, Бритвин. - Мы взорвали. Мы организовали
и руководили. Я руководил. Или ты не согласен с этим?
Он не знал почему, но с этим он действительно был не согласен, хотя и ругаться больше
не стал. Что-то в его захмелевшей голове перепуталось - не разобраться. Только какойто
самой упрямой и самой ясной частицей души он чувствовал, что все-таки Бритвин не
прав, и он никак не мог примириться с ним.
Данила желтыми редкими зубами драл кусок мяса и с полным ртом говорил:
- Это самое... Если бы не они, - кивком бороды он показал на Бритвина, - если бы не
они, все пропало.
Степка поднял голову и, почувствовав что-то загадочно-важное в этих словах, поглядел на
Данилу.
- Ага. Когда конь подбрыкнул на мост, они бабахнули - и готово. Аккурат посреди
моста.
- Кого? Коня?
- Ну. Того Рослика. Вот снайпер, ай-яй! - низким голосом невозмутимо гудел Данила.
В шумной и шаткой голове Степки блеснула запоздалая догадка. Ослепленный ею, он
минуту не мог произнести ни слова и только переводил ошеломленный взгляд с Бритвина
на Данилу и обратно. Но мало-помалу все становилось на свои места, и он совершенно
определенно понял, почему не побежал с моста Митя, - подросток бросился спасать
Рослика. А ему, дураку, показалось тогда, что в коня стрелял полицай.
- Сволочь! - уже не сдерживаясь, выкрикнул Степка. - Ты - сволочь! Понял?
Почти не владея собой, Степка вскочил на ноги, его сжатые в кулаки руки дрожали, он
задыхался от возмущения. Бритвин минуту сидел, обхватив колени, будто сбитый с толку
его словами.
- Ах вот как! - наконец произнес он и тотчас вскочил на шинели. - Сдать автомат!
На этот раз опешил Степка.
- Автомат? А ты мне его давал?
Бритвин угрожающе шагнул к Степке, но тот, опередив его, с неторопливой уверенностью
нагнулся и, подняв свой новенький ППШ, закинул его за плечо.
- Сдать автомат! - гневно потребовал Бритвин.
- А хрена вот!
- Ты что, сопляк! Выпил, так бунтовать?! Против командиров идти?!
- Ты не командир! Ты жулик!
- Ах так!
Из-под штабеля с испугом на лице торопливо и неловко поднимался Данила. Бритвин,
выждав секунду, молча повернулся и решительно схватил прислоненную к бревну свою
трехлинейку. С ней он уверенно шагнул к Степке.
- Не подходи! - крикнул Степка и вдоль штабеля отступил на один шаг.
Но Бритвин и еще шагнул, перехватив винтовку прикладом вперед, - озлобленный,
ловкий и решительный.
- Не подходи, говорю! - с дрожью в голосе предупредил Степка и рванул с плеча
автомат. От бешенства и волнения он трудно, устало дышал, заходясь в обиде оттого, что
их двое против него одного.
Бритвин остановился, сомкнул насупленные брови, с недобрым блеском в суженных
глазах, но вдруг прыгнул вперед и оказался напротив. Степка дернул рукоятку - затвор
легко щелкнул в тишине, став на боевой взвод. Обдирая о бревна спину, Степка тесно
прижался к штабелю.
В озверевших глазах Бритвина скользнула нерешительность, но тут же они вспыхнули
новым гневом, он сделал резкий выпад вперед и взмахнул винтовкой. Степка пригнулся,
но неудачно - боль электрическим ударом пронизала его от шеи до пят. Парень едва не
уронил автомат и сжал зубы. Нестерпимая обида захлестнула его, не своим голосом он
крикнул: "Сволочь!" - и, задохнувшись, ткнул от себя автоматом. Коротенькая, в три
пули очередь упруго треснула в лесной тишине.
Выронив винтовку, Бритвин согнулся, обеими руками схватился за живот и, шатко
переступая, начал клониться к земле.
В гневе и горячке парень едва понял, что случилось, как на штабеле сзади что-то хакнуло,
и широкие чужие руки сомкнулись на его груди. Степка рванулся, стараясь освободиться
от насевшей на него тяжести, но силы были неравны. Он понял это и, дергаясь и слабея,
все ниже оседал на коленях, пока не воткнулся лицом в мшистую мякоть земли.
- Сопляк! Стрелять? Ах ты!..
- Вяжи его! Руки вяжи! - надрывался где-то плаксивый голос.
Данила уже без надобности крутанул его на земле, выше заломил руки, коленом
мстительно пнул в ребра ниже лопатки - в глазах у Степки блеснул и расплылся желтоогненный
круг. Но он смолчал, не запросился, изо всех сил сдерживая боль и задыхаясь от
удушливо-кислой, разрывавшей его грудь вони...
Наткнувшиеся на них хлопцы из разведки к вечеру принесли Бритвина в отряд.
Степку со связанными руками пригнал под автоматом Данила.

18

А теперь вот сиди.
Солнце из-за еловых вершин ярко высвечивает одну сторону ямы - становится теплее.
Лес вокруг вовсю уже полнится звуками: слышно, переговариваясь, строится невдалеке
группа партизан, наверно, на очередное задание; кто-то из посыльных, громко окликая по
пути знакомых, разыскивает начальника хозяйства Клепца; в другой стороне отпрягают
коня - грохают брошенные на землю оглобли, слышится тихий перезвон удил и скрип
сбруи. Новый часовой нет-нет да и подойдет к яме, заглянет в нее - на земляные комья
тогда ложится его резкая изломанная тень и тут же исчезает. Хотя он и утешал Степку, но,
по-видимому, разговаривать с арестованным у него нет больше желания, и парень
чувствует это. Какая-то пугающая отчужденность уже обособила его от других, вчерашних
его товарищей по отряду и поставила в особое положение - обидное и угрожающее. Но
что ж, наверно, он виноват.
Наверху, судя по звукам, ничего особенного не происходит, там с полным безразличием к
нему идет повседневная отрядная жизнь. И потому неожиданно донесшийся знакомый
голос заставляет его съежиться.
- Вот где они! А я искал, искал...
- Чего искать? Вон кухня.
Степка сразу догадывается, что это за ним. Но почему Данила?
- Ну, где он? Сидит?
В земле гулко отдаются шаги, оба с часовым они идут к яме, и вскоре Степка видит над
собой знакомые взъерошенные космы Данилы. Ну, что ему еще надобно?
- Во посадили! Как волка, а? На, поесть принес.
В яму свешивается на проволочной дужке переделанный из какой-то жестянки котелок,
на краю его свежий, едва подсохший потек кулеша. Запах съестного сразу забивает все
другие, затхлые запахи ямы. Степка, ощутив минутную радость, перенимает котелок,
зажимает его между колен.
- Ложка, наверно, есть?
Ложка у него есть, он тут же достает ее из кармана - свою давнюю алюминиевую
кормилицу с коротко обрезанным черенком, - отирает пальцами сор и начинает есть.
Данила садится на краю ямы. Рядом стоит часовой.
- Знаю я этого Бритвина, - говорит часовой. - Занудливый, не дай бог. Вон зимой
Маланчука в Подосиновиках застрелил. Будто за нарушение дисциплины. Подлый он.
- Подлый, да, - легко соглашается Данила, и Степка поперхнулся от удивления: смотри,
как быстро переменил мнение! Он коротко поглядывает снизу вверх: Данила не спеша
крутит папироску, его черное заросшее лицо сегодня непроницаемо.
- Говорят, подрались? - спрашивает часовой.
- Было, - неопределенно отвечает Данила. Судя по его настроению, рассказывать, как и
что произошло вчера, он не намерен.
- На этой проклятой войне все бывает. Ты, может, на закурку богат?
- Где там! Мусор собрал.
- Так бычка оставишь. А то два дня не курил - уши опухли. С такими, как этот Бритвин,
лучше не задираться. Ну их! Что нам, больше всех надо? Делают как знают, черт с ними.
- Ну, - коротко подтверждает Данила, напустив в яму дыма.
Разговор не клеится, часовой ждет бычка, и Данила с жадной поспешностью дотягивает
папироску.
- На, кури.
Кончиками пальцев часовой берет у Данилы окурок и отходит. Данила молча и тяжело
смотрит, как Степка выскребает котелок.
- Ну, поел?
Степка молчит: что ему разговаривать с человеком, от которого неизвестно чего ожидать.
- Бритвину операцию делать будут. Сказал, чтоб тебя привел.
Еще чего не хватало! Что ему делать у Бритвина - ругаться разве? Но ругань уже
окончена. Теперь дело за начальством, оно все и решит. В его руках судьба Степки.
- Доктор говорит: плохо целил, - продолжает между тем Данила. - Еще бы на
сантиметр - и конец!
Черт с ним! Это сообщение Степку ни радует, ни печалит. Совсем он не целил. Если бы
целил, то доктор, наверно, не понадобился.
- И это самое... - Данила почему-то оглядывается, хотя рядом никого нет, и немного
тише гудит над ямой: - Говорил, на тебя не обижается. Ну, выпили, понятное дело...
Если по-хорошему, так можно договориться.
Степка поднимает голову.
- Это как?
- А так, значит. Сказать, что ненароком. Случайно, мол, автомат выстрелил. А про
Митю, того, молчок. Взорвали, и все.
- Ну уж нет! Пошел он в одно место!
- Это самое... Нехорошо ты, - настойчиво ворчит Данила. - О себе подумай. А то
приедет комиссар...
- Пусть едет!
Данила сверху внимательно, будто даже в недоумении, смотрит в яму. Степка встает и
ставит порожний котелок возле его сапог.
- Пусть едет! Я не боюсь.
Данила крутит головой, вздыхает. Весь его озабоченный вид свидетельствует, что он не
одобряет парня.
Молча посидев, он поднимается, обрушивая в яму землю, потом подбирает котелок,
поправляет на плече оружие. И Степка только сейчас видит у него свой ППШ. Значит, уже
и вооружился! Степка садится на прежнее место. Что-то твердое и спокойно-уверенное
уже овладело им и не исчезает.
- Нехорошо ты удумал. Жалеть будешь, - ворчит Данила.
- За меня не бойсь.
- Да мне что!.. Вот отпуск обещали. А теперь...
Он не договаривает, озабоченно смотрит в сторону, наверно на часового поблизости, и
Степка догадывается, что он имеет в виду. Теперь, когда они не сговорились, отпуск у
Данилы наверняка сорвется.
И правильно, что сорвется.
"Отпуск - за что? Кто действительно заслужил его, тех уже нет. А этому за какие
заслуги?" - думает Степка. Нет, ничего у них с Бритвиным не выйдет. Степка виноват,
его безусловно накажут, но прежде он расскажет, как все это случилось, и назовет Митю.
Комиссар разберется.
Пусть едет комиссар!
1968 г.

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.