Жанр: Драма
Спрятанная война
...итаю.
Он откинулся на спинку стула, глянул вверх, словно было там начертано что-то,
невидимое мне. И начал тихим низким голосом:
Дорога,
Колесом раздавлена-душа...
Нервы,
Банку водки пропускаю.
Кошмар,
Куски судьбы.
Я девочку в белом вспоминаю.
Рамадан.
Она так молода,
Через дорогу, словно лебедь, проплывала.
Рывок, толчок, -
Кровавая слеза мне на сердце
По триплексу спадала
И только пульс
Налитых кровью глаз.
Свою сестру на место той я ставил.
И снова крик,
Скрипели тормоза,
Тянули жилы,
Ад мне напевали...
Несколько мгновений он сидел молча, медленно опускал глаза. Когда его взгляд
пересекся с моим, Ковальчук усмехнулся. Выждал несколько секунд, сказал:
- Так вот, случай был. Стихи как раз об этом. Сопровождали мы группу артистов,
которые неожиданно свалились на наши головы. Мы только что провели недельную
операцию в переулках Айбака и приехали в расположение, чтобы выспаться. А тут на
тебе! Звонит начальник штаба и говорит:
"Слышь, ребята, тут артисты приехали выступать перед афганскими коммунистами,
так надо их до Джаркундука подкинуть, да и вам интереснее с бабами проехаться".
Хорошо, сделаем. Сели по машинам. Выехали на дорогу. БМП, соприкоснувшись
стальными зубчатыми гусеницами с асфальтом, взревела, выбросила клубы черного дыма
и набрала скорость.
В десантном отделении машины находились молодая певица, прапорщик и я.
Прапорщик все приставал к девушке с дурацкими шутками, показывал ей свой пистолет,
рассказывал ей про свои похождения. Я же поглядывал на нее редко, только в тот момент,
когда отрывался от прицела. Она сидела за пультом лазерного оператора, и получалось
так, что мы встречались глазами. И вот в один момент она мне говорит: "У тебя красивые
глаза. Я бы хотела иметь такие, давай поменяемся". - "Слышишь, девушка, оставь меня,
если я оторвусь от прицела, то ты и я окажемся на том свете, поняла?" - ответил я ей.
Прапор все продолжал рассказывать ей о том, какой он великий вояка. Вдруг она сказала:
"Пошел ты вон!" Водитель услышал это, обернулся и, скаля зубы, крикнул прапору:
"Молодец баба! Как она тебе врезала!" Зазевавшийся водитель не сумел удержать машину.
Она пошла юзом прямо на обочину дороги, где стояли ребятишки - девочка двенадцати
лет и мальчик. Было ему лет семь, не больше. Мальчик выскочил из-под гусеницы, а
девочка не успела. Ее широко открытые черные глаза в предсмертном крике смотрели
мне в прицел, оставляя черно-белую фотографию на моем сердце. Я заорал: "Коля,
вправо!"
Но было уже поздно. Левый бок машины слегка качнуло: девочку намотало на
гусеницу. Я видел сквозь триплекс окровавленные куски мяса. Все еще слышал ее крик.
Прапор рыпнулся к рации: "Ромашка"! "Ромашка!" В ответ заорал капитан: "Приедешь, я
вам всем.., дам!" У машины номера были замазаны грязью, ее не запомнили.
Когда мы подъехали к месту, певица, увидев кровь на броне, спросила: "Ой, что это?"
Прапор стал объяснять. Певица стояла, кивала головой, приговаривала: "Да, понимаю...
Что поделаешь... Война есть война..." Повернулась и пошла петь свои дурацкие песни.
А я сидел на башне машины с Колей, курил гашиш, проклиная себя, певицу и
прапорщика.
Ковальчук скрестил руки на груди и выпустил мне в лицо струю дыма.
- За два года, - сказал он, - я выполнил все приказы, которые мне давались. Потом
подумал: не могу я так жить больше!!! Не могу жить в этом обмане! Господи, думал я,
ведь он меня будет преследовать всю оставшуюся жизнь. Я постараюсь, конечно, залить
ложь водкой. Но найти себя не смогу. Даже написать о пережитом не смогу. Ведь тогда, в
восьмидесятом году, замполит говорил, что по возвращении из Афгана мы не имеем права
рассказывать про войну.
Я решил уйти, когда мне оставалось всего десять дней до отъезда, когда, собственно,
все бумаги и документы уже были у меня на руках. Я написал последнее письмо домой,
собрал всю свою амуницию, взял оружие и ушел.
В кишлаке неподалеку меня приютили партизаны. Мы сидели и пили чай. В какой-то
момент я спиной понял, что кишлак окружают наши. Меня схватили, вернули на
кундузскую гауптвахту. Началось четырехмесячное следствие.
31 июля 1982 года я попытался уйти опять. Пошел в сортир, отодрал доску от стены,
пролез в дыру и рванул. На этот раз я победил. Четыре долгих года провел я в
повстанческом отряде. Теперь я здесь. Все.
Ковальчук сидел молча, устало опустив голову. Я ждал несколько секунд, перехватил
тяжелый взгляд Ковальчука, посмотрел на него в упор: глаза - в глаза.
- А теперь, - попросил я, - попытайся объяснить мне свой уход как можно более
компактно. В двух-трех предложениях.
Он глядел на меня не моргая, словно вдаль. В его черных глазах я видел два
собственных отражения.
Скоро я почувствовал резь в глазах, но усилием воли продолжал удерживать веки. Мне
удавалось это еще секунд пятнадцать.
- Я понял, - медленно сказал Ковальчук, - что не смогу смотреть в глаза матерям
погибших в Афганистане солдат. Поэтому я ушел. И на этот раз - окончательно...
... - Интересный тип, - задумчиво произнес лейтенант. - Только вот никак не пойму,
почему он не смог бы смотреть в глаза матерей. Не вижу логики.
- Я тоже.
Ранние сумерки омрачили небо над Пули-Хумри. Ветер долго гонялся за тучами,
словно собака за голубями во дворе. Разогнав их и решив, что на сегодня хватит, он улегся
и теперь лишь изредка, во сне, завывал где-то далеко в горах.
Какие сны видел он?
Очень долго над головой не видно было ни одной звезды, но вот наконец, разливая
вокруг себя мягкий зеленый свет, зажглась одна. Снега здесь не было: он остался на
Саланге. Под ногами сыто чавкала грязь.
- Если хочешь жить в грязи, поезжай в Пули-Хумри, - сказал с недоброй угрюмостью
лейтенант, спрыгнув с бронетранспортера и поводя по сторонам мутным взглядом.
Он плюнул в ладонь, стряхнул серые брызги с бушлата.
- Приехали? - зачем-то спросил я, хотя прекрасно знал ответ.
- Механик-водитель взял тряпку и принялся счищать ею грязь с того места на броне,
где был номер машины.
- Иди вон в том направлении, - лейтенант указал на контуры далекого модуля. - Там
штаб полка. А мы двинем к медикам.
Из-за каменной ограды появилась миниатюрная женская фигурка. Она выскользнула
из ворот, нагнувшись, взяла что-то в руки и пошла обратно.
- Фьюи-ить! - присвистнул лейтенант. - А я думал, всех баб уже отправили.
Улыбка застыла на его лице. Несколько мгновений он молча стоял, провожая женщину
мечтательным взглядом.
Вдруг заговорил стихами:
Красивое имя-отчество
Для подвига и для ночи.
Помощница и обуза -
Со всех уголков Союза.
Приехали, чтобы сражаться.
Приехали, чтоб развлекаться.
Связисты, врачи и старшины -
Перед вами ломались мужчины...
Лейтенант, выдержав паузу, спросил:
- Слыхал такие стишата?
Я кивнул.
Фигурка почти растворилась в темноте. Женщина шла по яркой лунной дорожке,
лежавшей в мокрой грязи, словно полоска сильно измятой фольги.
- Ну, Бог даст - свидимся. Пока! - Придерживая рукой шапку, лейтенант побежал туда,
где ночь прятала второй бронетранспортер.
Он скрылся, а я вдруг понял, что так и не спросил его имени.
Показав на КПП удостоверение, я зашагал по лунной дорожке и вскоре нагнал
миниатюрную женщину, что вдохновила лейтенанта на чтение стихов.
- Простите, где штаб полка? - спросил я.
Женщина обернулась, показав лунно-бледное лицо.
- Вон там, - медленно ответила она, указав рукой на запад. - Но в штабе сейчас только
дежурный.
- Она была красива той броской, вызывающей красотой, на которую нельзя не обратить
внимания.
- Вы откуда? - поинтересовалась она.
- С Саланга.
- Я иду в столовую. Есть хотите?
- До смерти. Вы - официантка?
Она кивнула, чуть заметно улыбнувшись.
В столовой было пустынно и гулко. Холодно горели лампы дневного света. Женщина
ушла на кухню, долго гремела посудой, хлопала дверьми. Появилась она опять минут
через десять с алюминиевым чайником и тарелкой лапши в маленьких смуглых руках.
- Вот, - сказала она, присев на стул рядом. - Прямо с пылу.
- Вы давно здесь?
- Кажется, всю жизнь.
- Надоело?
- И да и нет.
- "Да" понятно. А почему "нет"? - В Союз страшновато возвращаться, - сказала она,
подперев кулачком подбородок. - Я, собственно и уехала-то от проблем: семейных,
денежных, сами знаете...
- Как же вас муж отпустил? - спросил я, подлив в кружку горячего чаю.
- Понимаете, так я устала от нашей с ним бедности, от долгов, что однажды не
выдержала и сказала ему: "Ты бы, Коль, съездил на Север. Подзаработал, а?
- А он?
- А он наотрез отказался... - Какая-то детская растерянность вошла в ее серые глаза и
застыла в них. - Тогда я сказала, прекрасно понимая, что он не позволит: "Если ты не
хочешь, я сама поеду и привезу денег".
Женщина нервно постучала вишневыми ногтями по столу и добавила:
- Но он ничего не возразил. Просто повернулся на другой бок. Даже не
поинтересовался - куда?
Она достала из правого кармана бушлата пачку папирос "Беломорканал", долго
распечатывала ее. Закурила.
- Но подзаработать не удалось. - Женщина выпустила тонкую струйку дыма, он
ударился о поверхность стола и медленно растекся по ней, обволакивая, словно туман, две
кружки и опустевшую тарелку. - В прошлом году здесь взорвались армейские склады: все
накопленное добро сгорело. Потому-то наш полк и называют
"погорельцами"...
От ее лица исходил едва приметный запах сладковатой пудры и легких ландышевых
духов. Поежившись от налетевшего сквозняка, женщина обняла себя за плечи.
- Всяко тут было, - задумчиво сказала она. - Последний месяц повадился ходить к нам в
часть один афганский майор. На днях он мне вдруг заявил: "Ханум , я тебя женюсь!"
"Аллах с тобой! - говорю ему. - Я замужем". А он: "Женюсь - все!" Потом поняла: он этого
добивается, чтобы уехать со мной в Союз. Боится оставаться один на один с "духами"... И
смех, и грех, ей-богу...
Ночь я провел в летном модуле неподалеку от столовой.
Крысы нагло, с отчаянным весельем, пировали под дощатым полом, не давая спать.
Бессмысленно проворочавшись часа полтора на скрипучей койке, я закурил.
За тонкой стенкой офицеры допоздна смотрели видеомагнитофон, и время от времени
раздавался их громовой смех. Скоро все звуки стихли, и в комнату, перегороженную
пополам парашютной материей, вернулся ее хозяин, старший лейтенант Вареник. Он сел
на стул и долго матерился по поводу того, что "соляру отправляют в первую очередь, а
летчиков - во вторую". Вареник зло ударил роскошным ботинком на шнуровке и "молнии"
по электроплитке, но успел поймать слетевшую с нее кастрюлю. Потом достал из-под
своей койки чемодан и принялся запихивать в него бесконечный свадебно-белый
парашют.
- Это зачем? - поинтересовался я.
- Устрою тент на садовом участке, - огрызнулся он.
Часа в четыре начала бить безоткатка. В такт ей вздыхал целлофан на окне,
позвякивали танковые колеса, которыми были обнесены стены летного модуля, -
самодельная защита от реактивных снарядов.
Я опять лег, но скоро почувствовал, как мне на лицо падают капли ржавой воды из
кондиционера. Пришлось поменять положение и лечь головой в противоположную
сторону.
Промаявшись всю ночь, я под утро потерялся - забылся в нервном, неглубоком сне.
Снилась бесконечная взлетно-посадочная полоса, уходившая за горизонт, взлетавшие и
садившиеся истребители-бомбардировщики. От их рева даже во сне ломило в висках.
...Сколько часов я провел на наших авиабазах в Афганистане под яростным солнцем
Баграма и Джелалабада, Шинданда и Кундуза, Кандагара и Герата? Сейчас уж не
сосчитать. Острым саднящим клинком врезались в память 39 минут и 42 секунды боевого
вылета на МиГ-23 в июне восемьдесят шестого. Тогда, три с лишним года назад, полет
вызвал во мне пьянящее чувство странного восторга: представьте, что вы катаетесь со
сверхзуковой скоростью на "американских горках", установленных в аду. Но прошло
время, и вместе с ним - восторг. Образовалась серая, холодная пустота, постепенно
наполнившаяся невнятной смесью тоски и вины. Мы летали четверкой на северо-восток, к
границе с Пакистаном, прячась в рельефе гор от паковских радиолокационных станций.
Подполковник Карлов и я шли в "спарке", под крыльями которой не было ни одной
"пятисотки". И хотя наш МиГ не бомбил, сегодня от этого не легче. Вернувшись тогда на
авиабазу в Баграм, я лег на койку в комнате отдыха летного состава и долго слушал, как
пиликает на своей миниатюрной скрипке афганский сверчок.
Играл он виртуозно и самозабвенно. Его-то музыка как раз и родила первые сомнения,
тоску. Несопоставимость МиГа и сверчка раскалывала сознание, словно попытка понять
бесконечность или постичь фразу: "Я часть той силы, что вечно жаждет блага, но
совершает зло".
Последний или, как говорили наши в Афганистане, крайний раз я был на баграмской
авиабазе неделю назад, в самом начале января. Жил в модуле прямо у ВПП и не мог спать,
потому что штурмовики давали форсаж над моей крышей и головой. Познакомился с
Антоном - бравым военным летчиком, ходившим вразвалочку, руки - в карманы
роскошной, вкусно пахнувшей кожаной куртки. Как-то раз сидели мы с ним в ЦБУ -
просторной темной комнате, едва освещенной многочисленными приборами. На стенах
были изображены свои боевые самолеты и самолеты вероятного противника, висели
карта-решение командира полка на отражение воздушного нападения, карта группировки
ВВС и ПВО вероятного противника на ТВД , ТТХ своих и чужих самолетов. В дальнем
углу красовались опознавательные знаки истребителей-бомбардировщиков Афганистана,
Пакистана, Ирана, Китая и Индии.
- У каждого из наших летчиков, - сказал Антон, хлопнув рукой по развернутой на столе
карте, - сильно развито чувство профессионального самолюбия. Так что он стремится
нанести точный удар, попасть именно туда, куда ему было приказано. Даже если это
кишлак, в котором, помимо банды, возможно, есть и мирные. Раз взлетел, значит, надо
точно нанести БШУ. Лично у меня такая позиция. Я запретил себе ощущать что-либо во
время бомбардировок. Все свои личные чувства и сомнения следует оставлять на
аэродроме.
Или держать при себе. Если действовать иначе, неизбежно возникнет вопрос: а для
чего же тогда мы здесь?
Я посмотрел на стену и прочитал: F-16 - экипаж - один человек; практический потолок
- 18 тысяч метров; максимальная скорость 1400 - 2100; максимальная перегрузка 7 - 8
единиц. Вооружение: пушка "Вулкан", бомбы, НУРСы. Потом подумал: неужели этот
человек испугался журналиста?
Или история, рассказанная мне про него, - ложь?
Суть ее заключалась в следующем: несколько месяцев назад он в паре с ведомым
пошел на север наносить БШУ по кишлаку, где засела банда. Через несколько секунд
после сброса бомб ведомый крикнул в СПУ : "Кажись, промазали..." Оба штурмовика
сделали противоракетный маневр, спрятались в облаках, развернулись, но пошли не на
кишлак, а домой - в Баграм. Лишь на подлете ведомый дождался ответа: "Ну и слава богу,
что промазали".
В июне 86-го, находясь здесь же, в Баграме, я, помнится, подсел к одному
мальчиковатому летчику. Из кармана его бежевых летних брюк наивно торчала
огоньковская книжечка повестей Экзюпери. Взгляд светлых, как небеса, глаз был
мрачным. Потерянно кривились ранние горизонтальные морщинки на тонкой коже лба. Я
открыл было рот, чтобы задать очередной вопрос, но не спросил, а выдохнул его: мне на
плечо положил свою сильную руку политработник. "Оставь парня, - посоветовал он, - не
бери у него интервью.
Это наш пацифист. Любит, понимаешь, думать".
...Баграмская авиация работала денно и нощно. В среднем она сбрасывала за сутки
около 200 тонн боеприпасов.
Бывало и больше. Например, в период обеспечения операции "Магистраль" . Тогда
ежедневный расход боеприпасов достигал 400 тонн.
Непросто жилось баграмским летчикам. Они рисковали не только в воздухе, но и на
земле. Обстрелы РСами участились со второй половины августа 88-го. Особенно тяжко
пришлось 13 ноября и 26 декабря.
По другую сторону аэродрома обосновались афганские летчики. Им тоже приходилось
несладко. Особенно если учесть, что недели через две вся советская авиация должна была
подняться и уйти в Союз, оставив их наедине с оппозицией.
- Национальное примирение - что это? Почему? - спрашивали они, разводя сухими
коричневыми руками. - Почему примиряемся с врагом? С врагом дерутся!
Двадцатисемилетний майор Амин медленно встал из-за стола, и все затихли.
- Я, - сказал он и утопил тонкие пальцы в густой бороде, - начальник ОТП полка.
Шесть лет назад окончил летное училище в Союзе. За пять лет я налетал тысячу пятьсот
часов. Ты мне можешь верить. Я солдат Халька. Объясни, почему мы врага раньше звали
бандитом, потом басмачом, потом террористом, затем экстремистом, дальше -
непримиримым, а сейчас - оппозицией. Но ведь с оппозицией не воюют!
В глазах его вспыхнули два вопросительных знака.
- А кадровый политика?! - Он встал со стула, быстро и нервно заходил по комнате. -
Почему так много продажных людей командуют нами? Прислали вдруг в Баграм человека
и дали ему МиГ. А он перелетел в Пакистан. Почему нам его дали? Я всегда знал, что он
предатель. Он всегда промахивался, не попадал по кишлаку, хотя всем известно было: там
банда сидит... Но нас убеждали, говорили, что он революционер. Почему так?
Он подошел к карте, висевшей на стене, и прислонился к ней тощей, узкой спиной.
- Вы уходите! - выкрикнул он. - Мы все равно будем воевать. Но если нам опять плохо,
вы придете помогать афганский друг?
Амин помолчал, а потом подошел совсем близко ко мне, спросил:
- Придете?!
От этого вопроса холодок пробежал по спине.
Поздно вечером того же дня я вылетел из Пули-Хумри на паре вертушек в Найбабад,
где расположился резервный КП 40-й армии.
Погода была паршивой. Вертолет мотало и трясло, словно грузовик на проселочной
дороге: зубы отчаянно выстукивали чечетку.
Рядом со мной летел прокурор из бывшего Кундузского гарнизона - человек с
аккуратными черными усиками, быстрыми внимательными глазами и слегка скошенным
на кончике носом. Из одного кармана он достал портативный фонарик, из другого -
мятый нераспечатанный почтовый конверт. Наведя на него луч жидкого желтого света,
чертыхнулся:
- Сучьи сыны! Прокурорам не доверяют... Опять! - в голосе его слышалась тихая,
сдавленная злоба. - Полюбуйтесь-ка...
Прокурор протянул мне конверт с жирным штемпелем:
"Поступило со следами вскрытия. Оператор УФПС" .
- А вот предыдущее - от жены. - Он сунул юркую руку под ремень подвесной
парашютной системы, крестом обхватившей его грудь, и достал из кармана пожухлый
конверт. Я разглядел на нем другой штемпель: "Поступило в грязном виде. Оператор №..."
- Как-то я не вытерпел, - опять заговорил прокурор, ища своими глазами мои, - вызвал
фельда, отчитал его:
"Что за хамство?! Я же прокурор, полковник, в конце концов!"
- А что фельд? - спросил я, возвращая конверт.
- Говорит, что не он читает, а спецслужба в Алма-Ате...
Вы, кстати, вооружены?
- Только этими двумя, - ответил я и показал два кулака. - А вы?
- Есесьно! - лукаво улыбнулся прокурор и похлопал по кобуре. В ней лежал пистолет
Стечкина.
- И вон еще, - он кивнул на сиденье. Там трясся новенький автомат с подствольным
гранатометом. Чуть позже я разглядел на полковнике нагрудник, плотно набитый
магазинами для АК и гранатами.
- Вы самый вооруженный человек в Афганистане, - заметил я. - Мне страшно сидеть с
вами.
- Не смейтесь. Мало ли что!
- Лететь нам долго. Расскажите-ка какое-нибудь интересное дело, которым вам
пришлось заниматься.
- Боюсь, - махнул он рукой, - я вас разочарую. Не дают нам заниматься крупными
рыбами. Разрешают лишь мелочевкой. Все сделано для того, чтобы не подпустить
прокурора к настоящим преступлениям, к мафии.
- Что вы называете мелочевкой?
- К примеру, несколько лет назад поступило распоряжение бросить все силы на
выискивание, извините за выражение, "незаконных" бань в частях и подразделениях,
жестоко карать тех, кто их построил. Понимаете, нас отвлекают этой мелочью. А ежели
иной раз возьмешь крупную рыбину на крючок, так звонить начинают аж из Москвы,
приказывают прекратить дело...
- Я в Кабуле познакомился с одним прокурором.
По-моему, он целую неделю занимался тем, что допрашивал солдатика, решившего
заработать себе на медаль.
- Самострел что ли?
- Да. Парень оттянул кожу на животе и выстрелил через бронежилет... А дезертирами
или пропавшими без вести вы не занимаетесь?
- Как не занимаемся! - встрепенулся полковник. - Конечно, занимаемся.
Я отодвинул шторку и глянул в иллюминатор. Казалось, небо и земля поменялись
местами. Все пространство внизу было усыпано тысячами маленьких звезд, слабо
мерцавших в ночи. Над головой же клубилась кромешная тьма.
- Скорее всего это Рабатак, - предположил полковник.
- А не Айбак?
- Может быть. Когда прилетим, я дам вам кассету с допросом одного из дезертиров.
- Сухаревская амнистия на него не распространяется?
- Пока Указа Президиума Верховного Совета не было, нас она, если честно, мало
волнует. - Полковник улыбнулся и подмигнул мне:
- Политика политикой, а солдат в узде держать надо. Так-то.
- Что сейчас с Целуевским? - спросил я.
- Это тот, что вернулся прошлой осенью из США?
- Да.
- Его дело прекращено. Парень попал в психиатрическую лечебницу. Хотите чаю? У
меня хороший, индийский...
- Хотите чаю? У меня хороший, индийский... - Рита Сергеевна Переслени, маленькая,
чахлая, прежде времени состарившаяся женщина, разгладила видавшую виды скатерку на
круглом столе и пошла неверной, шаткой походкой на кухню в дальний конец
коммуналки.
В этой московской квартире стойко пахло бедой и одиночеством. Жалобно скрипели
половицы под старческими ногами ее обитателей. Холодно, в такт громыхавшим на
дороге грузовикам, позвякивали замызганные стекла в окнах.
Юрий Сергеевич Кузнецов, брат Риты Сергеевны, прикрыв за ней дверь, опять сел в
кресло и закурил папироску.
Сморщив кожу на переносье, сказал почти шепотом:
- Знаете, сохнет она по нем. Истосковалась вконец, Я гляжу на сестру: у меня, у
старика, сердце закипает. Последнюю рубаху отдам, только бы увидеть ее улыбку. Хоть
разок...
Глаза его слезились. Но вместо того, чтобы вытереть их, он снял массивные очки и
протер краем выпущенной рубахи толстые линзы.
- Учился он в школе номер восемьдесят три. - Юрий Сергеевич опять надел очки,
ударил по ним пальцем, чтобы переносица лучше вошла в пах. - Знаете, тут неподалеку:
восемнадцатый троллейбус, остановка "Школа"... Окончив восьмилетку, пошел в ПТУ.
Потом работал на заводе "Салют". Одиннадцатого мая восемьдесят третьего Алешку
забрали в армию. С тех пор ни она, ни я его не видели.
Я услышал шаги Риты Сергеевны. Остановившись, она поставила звякнувший крышкой
чайник на пол, открыла дверь, опять нагнулась, взяла чайник, тихо вошла в комнату.
- Когда мы прощались на вокзале, - брат помог сестре расставить три чашки на столе, -
бабушка Алешки навзрыд плакала.
- Двух других внуков провожала спокойно, - сказала Рита Сергеевна, доставая из
рассохшегося буфета песочное печенье, - а Алексея моего - с ревом. Словно
предчувствовала беду.
- Отбыл Алексей шесть месяцев в ашхабадской учебке, - по-стариковски вздохнул
Юрий Сергеевич, - потом - Кабул. Потом - часть где-то в горах. Потом...
- Потом, - подхватила Рита Сергеевна, - двадцать шестого января восемьдесят
четвертого года из Краснопресненского военкомата сообщили, что сын мой, Алексей
Владимирович Переслени, пропал в Афганистане без вести.
Она закрыла лицо штопанным-перештопаным фартуком и сидела так несколько минут
без звука и движения.
Юрий Сергеевич приставил указательный палец к губам:
- Тссс...
За окном темнело. Августовский дождливый день шел на убыль. Он умирал, уступая
место теплой, душной ночи, не обещавшей прохлады.
- Замаялась она, - сказал, помолчав, Юрий Сергеевич. - С утра до ночи работает в
"Узбекистане", выпекает чебуреки. Там духота, крики, пьяные...
Женщина оторвала фартук от глаз, посмотрела на меня внимательно-жалко. Спросила
чуть севшим голосом:
- Скажите, вы из КГБ?
- Нет, - улыбнулся я, - из "Огонька".
- Из журнала? - оживился брат.
- Из него самого. - Я попросил папироску.
- Так когда вы уезжаете в Америку? - Юрий Сергеевич встал с кресла и сел к столу.
Отломив кусочек печенья, он макнул его в чай.
- Завтра. Очень хочу повидать вашего сына, но, к сожалению, у меня нет его адреса.
- Какой он, Алешка, теперь? - задумчиво произнес Юрий Сергеевич и подул в чашку.
- Возмужал, крупнее стал, - горделиво сказала Рита Сергеевна. - Вот его фотка. Он мне
недавно прислал. Правда, малость подурнел с лица. Уж не мальчик. Любашка, дочка моя,
едва признала брата.
Она подошла к комоду, достала из хрустнувшего ящика картонную коробку. Бережно
обняв ее руками, поднесла к столу.
- Видите, - она протянула мне несколько писем и цветную фотографию, - это мой
Алексей... На фоне собственной машины и гаража в Сан-Франциско.
- Разбогател Алешка! - мотнул головой Юрий Сергеевич.
Было ли в этом движении больше гордости или же осуждения, я не понял.
- Если желаете, - улыбнулась Рита Сергеевна, - прочтите письмо. Там, кстати, адрес и
телефон указаны...
Я взял из ее слегка дрожавшей, покрытой ранними пигментными пятнышками руки
белый разлинованный лист бумаги с тремя фабричными дырочками на полях.
Бумага прохудилась на сгибах. Была она исписана еще не устоявшимся, школьным
почерком. Я начал читать:
"Здравствуйте дорогие мои Мама и Любашка!
Получил от вас письмо. Был очень, очень рад. Наконец-то за три года первый раз. Я
очень рад, что все живы и здоровы. Любашку на фотографии я не узнал. Так изменилась.
Стала красавицей. А ты, мама, похудела. А в общем, выглядишь, как 11 мая 1983 года.
Рад слышать, что бабушки живы и здоровы. Я работаю все так же поваром. Уже
многому научился. Очень люблю свою специальность. Такое ощущение, что был рожден
стать поваром. Готовлю французскую, итальянскую, китайскую, американскую кухню.
Не мало, правда? Я жалею, что я не с вами, а то бы не дал Любе идти работат
...Закладка в соц.сетях