Жанр: Драма
Море-океан
...ой папа, барон
Кервол. Спал совсем как ребенок. Понимаете вы или нет? Как же мне не
бояться, если даже...если даже..."
"Я не знаю. К нам никто не приезжает".
"Бывает. Да, замечаю. Стоит мне появиться, как они переходят на шепот и
даже ходят
замедленно, словно боятся что-то разбить. Правда, может, это..."
"Нет, не тяжело... это
другое, не знаю, это как..."
"Падре Плюш говорит, что я должна была родиться ночным мотыльком, но
вышла какая-то ошибка, и вот я прилетела сюда, хотя это место не совсем для
меня. поэтому мне трудновато, поэтому мне и больно, все правильно, но я
должна терпеть, терпеть и ждать, это, конечно, совсем не просто --
превратить мотылька в женщину..."
"Хорошо, доктор".
"Ведь это игра, это и
так и не
так, вы же знаете падре Плюша...".
"Конечно, доктор".
"
Болезнь?". "Да".
"Нет не боюсь.
Этого я не боюсь".
"Хорошо".
"Да".
"Да".
"Доктор...".
"Тогда прощайте".
".....................".
"Доктор...".
"Простите, доктор...".
"Доктор, я понимаю, что больна, я даже не могу выйти отсюда, просто
побегать — для меня это слишком..."
"Понимаете, я хочу жить, я готова на все, лишь бы жить, мне нужна вся
жизнь без остатка, пусть она сведет меня с ума, пусть, ради жизни я готова
сойти с ума, главное жить, даже если мне будет очень-очень больно — я все
равно хочу жить. Ведь у меня получится, правда?"
"Ведь получится?"
Диковинная это вещь — наука, и, как диковинное животное, ищет она
норку в самых невообразимых местах и кропотливо вынашивает причудливые идеи,
непостижимые и порой
смехотворные для стороннего взгляда, настолько, что
кажутся пустой тратой времени, бесцельным шатанием, хотя в действительности
они под стать строго выверенным охотничьим тропам, искусно расставленным
ловушкам, блестяще задуманным военным операциям, от которых просто дух
захватывает, как у барона Кервола, когда, одетый во все черное, доктор под
конец заговорил с ним, пристально глядя на него с холодной уверенностью и в
то же время с каким-то налетом
нежности, совершенно несвойственной для
ученых мужей и, в частности, для доктора Аттерделя, но и не такой уж
загадочной, если все же проникнуть в помыслы доктора Аттерделя, точнее,
всмотреться в его глаза, в глубине которых образ этого большого и сильного
человека — ни много ни мало, самого барона Кервола-- настойчиво сливался с
образом человека, свернувшегося калачиком на своей кровати и спящего
как
ребенок; внушительный, властный барон — и маленький мальчик, один внутри
другого, эту двоицу не различить: есть отчего растрогаться, даже если вы
истый служитель науки, каковым бесспорно являлся доктор Аттер-дель в тот
самый миг, когда с холодной уверенностью и даже каким-то налетом нежности он
пристально взглянул на барона Кервола и сказал ему: я могу спасти вашу дочь,
— он может спасти мою дочь, — но это будет нелегко, в известном смысле это
будет крайне опасно, — опасно? — последствий этого эксперимента мы пока не
знаем, но полагаем, что в подобных случаях он приносит пользу, в чем
убеждались уже не раз, однако ручаться ни за что нельзя... — вот вам и
умело расставленная ловушка науки, и неисповедимые охотничьи тропы, и
блестящая партия, которую одетый во все черное доктор разыгрывает против
ползучей и неприступной хвори, напавшей на эту девочку, слишком хрупкую для
того, чтобы жить, и слишком живую для того, чтобы умереть; против невиданной
хвори, у которой все же есть враг, лютый враг, опасное, но действенное
средство, до того невероятное, что даже ученый муж понижает голос,
произнося, под застывшим взглядом барона, его название — всего одно слово,
которое либо спасет его дочь, либо убьет, хотя скорее спасет, короткое, но
бесконечное, по-своему волшебное и невыносимо простое слово.
—
Море? Взгляд барона Кервола остекленел. В это мгновение даже в самом
отдаленном уголке его владений не сыскать человека, чье сердце замерло бы в
зыбком равновесии от такого кристально чистого изумления.
— Мою дочь спасет
море?5
Один посреди берега, Бартльбум смотрел. Босой, с закатанными штанинами,
толстой тетрадью под мышкой и вязаной шапочкой на голове. Слегка
наклонившись вперед, Бартльбум смотрел. На землю. Он определял, до какой
именно точки дотягивается треснувшая шагах в десяти от него волна — ставшая
озером, зеркалом и масляным пятном, — пока взбиралась по отлогому подъему и
напоследок цепенела, вскипая вдоль кромки тонким бисером, а после
мимолетного раздумья, поверженная, грациозно соскальзывала вспять по внешне
безобидному уклону — легкая добыча ноздревато - алчного песка, дотоле
робкого, но вдруг проснувшегося, чтобы почать короткий водобег, обращая его
в ничто.
Бартльбум смотрел.
В несовершенном круге его оптической вселенной совершенство
колебательногодвижения сулило Бартльбуму сладкие надежды, которые фатально
сводились на нет очередной неповторимой волной. И никак нельзя было унять
эту бесконечную череду созидания и разрушения. Глаза Бартльбума пытались
найти поддающуюся описанию, упорядоченную истину, отраженную в ясном и
полном образе, но вместо этого неудержимо устремлялись вслед за подвижной
неопределенностью, подчиняясь мерному покачиванию, которое усыпляло и
высмеивало любой научный взгляд.
Вот досада. Следовало что-то предпринять. Бартльбум остановил взгляд.
Направил его на ноги, сосредоточив внимание на узенькой береговой полоске,
безмолвной и неподвижной, и принялся ждать. Он должен покончить с этой
напористой чехардой. Если Магомет не идет к горе — и так далее и тому
подобное, рассудил он. Рано или поздно границу его взгляда, который
Бартльбум считал многозначительным в своей научной проницательности,
пересечет резко очерченная пенистая кайма долгожданной волны. И тогда она
глубоко запечатлеется в его сознании. И он поймет ее. Таков был план.
Бартльбум самоотверженно погрузился в бесчувственную неподвижность,
сделавшись на время холодно-непогрешимым оптическим прибором. Бартльбум
почти не дышал. В круге, строго обрамленном его взглядом, воцарилась
ирреальная тишина лаборатории. То была западня, стойко и терпеливо
подстерегавшая свою добычу. И неторопливая добыча показалась. Пара женских
ботинок. Точнее, сапожков. Но женских.
— Вы
, надо полагать, Бартльбум?
По правде говоря, Бартльбум ждал волны. Или чего-то в этом роде.
Вскинув лаза, он увидел даму в элегантной сиреневой накидке.
— Бартльбум... ах, да... профессор Исмаил Бартльбум.
— Вы что-то обронили?
Неожиданно для себя Бартльбум обнаружил, что так и застыл в крючковатой
позе оптического прибора. Бартльбум выпрямился с естественностью, на какую
только был способен. Крайне ограниченную.
— Нет. Я работаю.
— Работаете?
— Да, я занимаюсь... занимаюсь исследованиями, такими, знаете,
исследованиями...
— А-а,
— Ну, то есть научными исследованиями...
— Научными.
— Да.
Молчание. Дама плотнее запахнулась в сиреневую накидку.
— Раковины, лишайник и все такое?
— Нет, волны.
Вот так-то:
волны. — Видите... вон там, где кончается вода... где она набегает на берег и
останавливается, — видите, видите эту точку: вода задерживается на какой-то
миг, смотрите, вот сейчас, вот-вот... коротенький миг — и отступает, если
бы остановить этот миг... когда останавливается и вода, как раз в этой
точке, на самом изгибе... Вот что я изучаю. То, где останавливается вода.
— А что, собственно, тут изучать?
— Ну, в общем, это такая переломная точка... Обычно ее не замечают, но
если призадуматься, там происходит нечто невероятное, нечто... невероятное.
— В самом деле?
Бартльбум подступил к даме. Можно было подумать, что профессор
собирается выдать ей большой секрет, когда он выдал:
— Там кончается море.
Бескрайнее море, море-океан, неоглядная гладь, жестокая и всемогущая,
— в каком-то месте, в какой-то миг оно обрывается, необъятное море иссякает
в крошечной точке: раз-два — и готово. Вот что хотел сказать Бартльбум.
Дама скользнула взглядом по волнам, невозмутимо сновавшим взад-вперед,
шевеля песок. Когда она перевела взгляд на Бартльбума, ее глаза искрились
улыбкой.
— Меня зовут Анн Девериа.
— Весьма польщен.
— Я тоже остановилась в таверне "Альмайер".
— Отличная новость.
Дул нестихающий северный ветер. Пара женских сапожков прошлась по
бывшей лаборатории Бартльбума и остановилась неподалеку от нее. Дама
обернулась.
— Не хотите ли испить со мной чаю?
Кое-какие вещи Бартльбум видел разве что в театре. А в театре неизменно
отвечали:
— С превеликим удовольствием.
— Энциклопедия пределов?
— Да... Полное название звучит так: Энциклопедия пределов,
встречающихся в природе, с кратким изложением границ человеческих
возможностей.
— И вы ее пишете...
— Да.
— Один.
— Да.
— С молоком?
Бартльбум всегда пил чай с лимоном.
— Да, спасибо... с молоком.
Дымка.
Сахар.
Ложечка.
Кружит по чашке.
Затихает.
Растягивается на блюдце.
Анн Девериа сидит напротив и слушает.
— Природа обладает поразительным совершенством, являющимся суммой
пределов. Природа совершенна, потому что она не бесконечна. Познав ее
пределы, мы узнаем, как работает ее механизм. Главное — познать пределы.
Возьмем, к примеру, реки. Река может быть длинной, очень длинной, но она не
может быть бесконечной. Чтобы механизм работал, она должна кончиться. Так
вот, я исследую ее длину до того, как она кончится. 864 километра. Этот
раздел я уже написал:
Реки. На него ушла уйма времени, сами понимаете.
Анн Девериа понимала.
— Или, скажем, лист дерева. Если присмотреться — это сложнейшая
вселенная, но она конечна. Самый крупный лист встречается в Китае: метр 22
сантиметра в ширину и вдвое больше в длину. Огромный, но не бесконечный. И в
этом есть своя логика. Лист еще более внушительных размеров мог бы вырасти
поистине на исполинском дереве, однако самое высокое дерево, растущее в
Америке, не превышает 86 метров; высота, конечно, впечатляющая, но и ее
совершенно недостаточно, чтобы удержать пусть даже ограниченное, несомненно
ограниченное число листьев, размеры которых превосходили бы размеры листьев,
произрастающих в Китае. Улавливаете логику?
Анн Девериа улавливала.
— Что и говорить, это довольно утомительные и сложные изыскания.
Главное в них — понять. И описать. Недавно я завершил раздел Закаты.
Знаете, все же это гениально, что дни кончаются. Гениально. Дни, а потом
ночи. И снова дни. Кажется, так и должно быть, но в том-то и вся
гениальность. Там, где природа решает поместить свои пределы, рождается
незаурядное зрелище. Закаты. Я изучал их несколько недель подряд. Не так-то
просто понять закат. У него свои ритм, своя мера, свой цвет. А поскольку ни
один закат не похож на другой, ученый должен умело различать детали и
обособлять сущность, до тех пор, пока он сможет сказать: да, это закат,
закат в чистом виде. Вам скучно?
Анн Девериа не было скучно. То есть не более, чем всегда.
— И вот теперь я у моря. Море. Подобно всему на свете, оно тоже
кончается, но видите, и здесь, как в случае с закатами, самое трудное --
обособить идею, иначе говоря, обобщить длинную цепочку рифов, берегов,
заливов в единый образ, в понятие
конца моря, чего-то, что можно выразить
несколькими строками, вместить в энциклопедию, чтобы люди, прочтя ее, сумели
понять, что море конечно, что независимо от происходящего вокруг него,
независимо от.
— Бартльбум...
— Да?
— Спросите меня, зачем я здесь. Зачем.
— Молчание. Замешательство.
— А я не спросил?
— Спросите сейчас.
— Зачем вы здесь, мадам Девериа?
— Чтобы вылечиться.
Снова замешательство. Снова молчание. Бартльбум берет чашку. Подносит
ее к губам. Она пуста. Ой. Чашка возвращается на место.
— От чего?
— Это особая болезнь. Неверность.
— Простите?
— Неверность, Бартльбум. Я изменила мужу. И муж считает, что морской
климат укротит страсть, морские просторы укрепят нравственность, а морское
успокоение поможет мне забыть любовника.
— В самом деле?
— Что в самом деле?
— Вы в самом деле изменили мужу?
— Да.
— Еще чаю?
Пристроившись на самом краю света, по соседству с концом моря, таверна
"Альмайер" потакала в тот вечер темноте, заглушавшей краски ее стен, всей
земли и целого океана. В своей уединенности таверна казалась напрочь
забытой. Словно некогда вдоль берега моря прошел пестрый караван таверн на
любой вкус, и от каравана отбилась одна утомленная таверна; она пропустила
своих спутниц и решила обосноваться на этом взгорье, поддавшись собственной
слабости и склонив голову в ожидании конца. Такой была таверна "Альмайер".
Ее отличала красота, свойственная побежденным. И ясность, присущая слабым. И
совершенное одиночество утраченного.
Художник Плассон только-только возвращался. Насквозь промокший, он
восседал со своими холстами и красками на носу лодки, подгоняемой ударами
весел, которыми ловко орудовал рыжеволосый отрок.
— Спасибо, Дол. До завтра.
— Доброй ночи, господин Плассон.
Как Плассон еще не загнулся от воспаления легких, оставалось загадкой.
Обыкновенный человек не может часами простаивать на северном ветру, когда
прибой заливается ему в штаны: рано или поздно он отправляется на тот свет.
— Сначала он должен закончить свою картину, — заметила Дира.
— Никогда он ее не закончит, — возразила мадам Девериа.
— Значит, он никогда и не умрет.
В комнате номер 3, на втором этаже, керосиновая лампа бережно освещала
— разнося по окрестным сумеркам ее тайну — благоговейную исповедь
профессора Исмаила Бартльбума.
Моя несравненная,
одному Богу известно, как не хватает мне в эту грустную минуту утешения
от Вашего присутствия и облегчения от Вашей улыбки. Работа изнуряет меня, а
море противится моим настойчивым попыткам постичь его. Не думал я, что
выстоять против него будет так тяжко. И сколько я ни ношусь с моими
приборами и тетрадями, я не нахожу начала того, что ищу, не вижу хотя бы
малейшего намека на возможный ответ. Где начинается конец моря? Скорее даже
так: что мы имеем в виду, когда говорим: море? Огромное, ненасытное чудище
или ту волну, что пенится у наших ног? Воду, что можно зачерпнуть ладонью,
или непроглядную бездну? Выражаем ли мы все это одним словом или под одним
словом скрываем все это? Сейчас я рядом с морем и не могу гонять, где оно.
Море. Море.
Сегодня я познакомился с очаровательной женщиной. Но не ревнуйте. Я
живу только для Вас.
Исмаил А. Исмаил Бартльбум Бартльбум писал с безмятежной легкостью, ни разу не запнувшись и до
того размеренно, что, казалось, не было силы, способной его потревожить. Он
тешил себя мыслью, что именно так, в один прекрасный день, Она будет его
ласкать.
В полумраке длинными тонкими пальцами, сведшими с ума не одного
мужчину, Анн Девериа касалась жемчужин своего ожерелья — четок страсти --
безотчетным движением, разгонявшим ее тоску. Она смотрела, как чахнет пламя
лампы, время от времени подмечая в зеркале новый рисунок собственного лица,
в отчаянии набросанный слабеющими сполохами. Опершись на последний отблеск
огня, чтобы приблизиться к постели, где, укрывшись, бестревожно спала
девочка, Анн Девериа бросила на нее взгляд, но взгляд, для которого
"бросить" — чрезмерное слово, удивительный взгляд, живой и мягкий,
бескорыстный и непритязательный
, взгляд как прикосновение — глаз и образа,
— взгляд не
берущий, но обретающий-- в полной тишине сознания
, единственныйпо-настоящему спасительный взгляд, не замутненный
сомнением, не опороченный
знанием — сама невинность, ограждающая нас от ранящего воздействия извне на
наше чувство-зрение-чувство, ибо это и есть чудесное
предстояние перед всем
сущим — зримое
постижение целого мира — без тени сомнения и даже восторга
— только — зримое — постижение-- мира. Так взирают глаза Богородиц под
церковными сводами, точно ангел, сошедший с золоченых небес в час
Благовещения.
Темнота. Анн Девериа приникает к нагому телу девочки, проникая в тайну
ее ложа, раздувающегося легкими, как облака, покрывалами. Пальцы Анн
скользят по ее невообразимой коже, губы выискивают в потаенных складках
теплый привкус сна. Медленно движется Анн Девериа. Замедленный танец дарует
волю голове, и промежности, и всей плоти. И нет другого такого танца, в
котором закружимся вместе со сном по паркету ночи.
Гаснет последний свет в последнем окне. Лишь безостановочная машина
моря нарушает тишину взрывными накатами ночных волн, далекими воспоминаниями
о сомнамбулических бурях и навеянных снами кораблекрушениях. Ночь в таверне
"Альмайер".
Неподвижная ночь.
Бартльбум проснулся усталым и недовольным. Ночь напролет он торговался
во сне с каким-то итальянским кардиналом на предмет покупки Шартрского
собора, выговорив под конец монастырь в окрестностях Ассизи по баснословной
цене в шестнадцать тысяч крон, а в придачу — ночь с его кузиной Доротеей и
четвертушку таверны "Альмайер". Сверх всего, торг происходил на утлом
суденышке, угрожающе накренившемся в бурном море; капитаном этой посудины
был некий джентльмен, который выдавал себя за мужа мадам Девериа и
признавался со смехом —
со смехом, -- что ровным счетом ничего не смыслит в
морском деле. Бартльбум проснулся без сил. Его вовсе не удивило, что на
подоконнике сидел прежний мальчик и смотрел на море. Однако Бартльбум слегка
опешил, когда мальчик, не оборачиваясь, произнес:
— Я бы у этого типа и даром не взял его монастыришко.
Не говоря ни слова, Бартльбум встал с постели, стащил мальчишку с
подоконника, выволок его из комнаты и, крепко держа за руку, пустился вниз
по лестнице.
— Мадемуазель Дира!
крикнул он, скатываясь по ступенькам на первый этаж, где наконец-то
— МАДЕМУАЗЕЛЬ ДИРА!
обнаружил искомое, а именно гостиничную стойку — если так можно
выразиться, — словом, предстал, удерживая мальчугана железной хваткой,
перед мадемуазель Дирой — десять лет, ни годом больше, — и только тут
остановился с грозным видом, лишь отчасти смягченным по-человечески
податливой ночной рубашкой соломенного цвета и уже всерьез опротестованным
сочетанием последней с шерстяным чепцом крупной вязки.
Дира оторвала взгляд от своих счетов. Оба — Бартльбум и мальчик --
стояли перед ней навытяжку и наперебой тараторили как по заученному.
— Этот мальчишка читает мои сны.
— Этот господин разговаривает во сне.
Дира опустила взгляд на свои счета. Она даже не повысила голоса.
— Исчезните.
Исчезли.
Ведь барон Кервол отродясь не видывал моря. Его земли были землею:
полями, лугами, болотами, лесами, холмами, горами. Землею. И камнями. Никак
не морем.
Море было для него мыслью о море. Или источником воображения. И
занимался этот источник где-то в Красном море, раздвоенном Божьей десницей;
приумножаясь думой о всемирном потопе, он терялся на время и вновь
нарождался в пузатом профиле ковчега, тут же сочетаясь с мыслью о китах --
прежде невиданных, но часто рисуемых воображением, — затем незамутненно
перетекал в дошедшие до него скупые легенды о чудо-рыбах, морских змеях и
подводном царстве, принимая, в крещендо фантастического блеска, суровые
черты его предка — вставленного в раму и увековеченного в фамильной
галерее, — который, по преданию, был мореходом и правой рукой Васко да
Гамы, — его лукавый и коварный взгляд; в нем мысль о море вступала на
зловещий путь, подпрыгивала на бугристых сказаниях о пиратских набегах,
путалась в навязчивой цитате из святого Августина, нарекшего океан жилищем
демонов, пятилась к туманному слову "Фессалия" — то ли названию затонувшего
корабля, то ли имени няньки, сочинявшей всякие байки про морские сражения,
вбирала в себя душистые запахи богатых заморских тканей, всплывала на
поверхность в очах чужеземной красавицы, единожды увиденной в незапамятные
времена, а под конец кругосветного плавания ума сливалась с ароматом
диковинного фрукта, что рос-де в южных краях у самого синего моря: вкушая
его, ты вкушал вкус солнца. Поскольку барон Кервол отродясь не видывал моря,
море в его сознании тайком плавало на борту парусника, стоявшего со
спущенными парусами у причала, — безобидное и бесполезное.
Оно могло бы прозябать там вечно. Но его мигом извлекли на свет божий
слова человека в черном по имени Аттердель — вердикт неумолимого жреца
науки, призванного явить чудо.
— Я знаю, как спасти вашу дочь. Ее спасет
море. Морское
чрево. Уму непостижимо. Зачумленная, тухлая лужа, вместилище
кошмаров, глубоководный монстр, древнейший людоед, язычник, вечно наводивший
на людей страх, и вот нежданно тебя зовут, как на прогулку, тебе велят,
потому что нужно лечиться, тебя толкают с неумолимой вежливостью в морское
чрево. Нынче это лечение в моде. Желательно, чтобы море было холодным, очень
соленым и неспокойным, так как волна--тоже часть лечебной процедуры, а
скрытую в ней опасность следует технически преодолеть и морально подавить,
бросив ей робкий — все же робкий — вызов. И все это в полной уверенности,
что непомерная морская утроба сумеет разорвать оболочку болезни,
восстановить жизненные каналы, усилить живительные выделения главных и
второстепенных желез,
идеальное мягчительное средство для страдающих водобоязнью,
меланхоликов, импотентов, малокровных, нелюдимов, злыдней, завистников
и сумасшедших. Вроде того психа, которого привезли в Брикстон под
неусыпным надзором докторов и ученых и силой окунули в ледяную, взрыхленную
волной воду, после чего вытащили и, сняв показания и противопоказания,
окунули снова, разумеется, силой,
при температуре плюс восемь, с головой; он вынырнул словно крик и
словно дикий зверь вырвался из рук санитаров и прочего люда, и хоть все они
были опытными пловцами, это ничего не дало против слепой звериной ярости; он
пустился наутек — наутек — прямо в воду, совершенно голый, и взревел от
этой смертной пытки, взревел от стыда и страха. Гулявшие по пляжу оцепенели
от неожиданности, а зверь все бежал и бежал, и женщины еще издалека
впивались в него взглядом, ведь им хочется, ох как хочется увидеть бегущего
зверя и — что там скрывать — рассмотреть его наготу, именно ее,
беспорядочную наготу, наобум несущуюся в море, по-своему даже
привлекательную в этот пасмурный день, исполненную той красоты, что насквозь
прошибает и годы примерного воспитания, и чопорные пансионы, и ханжескую
стыдливость и попадает туда, куда должна попасть, молниеносно взбираясь по
напряженным жилкам застенчивых женщин, которые в тайниках своих пышных
белоснежных юбок --
женщины. Море будто ждало их всегда. Если верить докторам, оно
пребывало так тысячелетиями, терпеливо совершенствуясь с единственной целью
— стать чудодейственной мазью, облегчающей страдания их души и тела.
Распивая чаи и взвешивая слова, безукоризненные доктора с парадоксальной
любезностью твердили в безукоризненных гостиных безукоризненным мужьям и
отцам, что отвращение, шок и ужас, вызываемые морем, являлись в
действительности благотворным средством от бесплодия, недержания мочи,
нервного истощения, климакса, повышенной возбудимости, раздражительности,
бессонницы. Идеальный способ для врачевания ювенильных отклонений и
подготовки к нелегким женским обязанностям. Торжественный обряд посвящения
девиц в женщины. Так, позабыв на время барахтающегося в море психа из
Брикстона
(псих дул без остановки, улепетывал в открытое море, покуда вовсе не
скрылся из виду, — подопытный кролик. ускользнувший от медицинского
освидетельствования и академической статистики и стихийно отдавшийся морском
позабыв беднягу беглеца
(его переварил исполинский водяной желудок и уже не вернул земле, не
отрыгнул миру, как того следовало ожидать, в виде бесформенного лилового
пузыря),
обратимся к женщине — просто женщине, — уважаемой, любимой, матери,
женщине. Не важно, по какой причине —
болезнь -- ее привозят на море,
которое иначе она никогда бы не увидела, и море становится точкой ее
исцеления, правда точкой беспредельной: глядя в эту точку, она не может ее
понять. У нее распущенные волосы и босые ноги, и это не пустяк, а нелепость
— в сочетании с белой маечкой и штанишками, доходящими до лодыжек так, что
можно домыслить узкие бедра, — нелепость, ибо такой женщину видел только ее
будуар, и все же именно такой она стоит на берегу, где не застаивается
липкий воздух брачного ложа, но веет морской ветерок, несущий эдикт о дикой
свободе, утерянной, забытой, притесненной, обесцененной за время всей этой
долгой жизни матери-жены-любимой. И это ясно как божий день:
она не может
этого не чувствовать. Вокруг — простор, исчезли стены и закрытые двери, а
впереди — бесконечная, возбуждающая гладь, и это — восторг чувств, оргия
нервов, и все еще должно произойти, натиск ледяной воды, страх, текучее
объятие моря, судорога, на исходе воздух...
Ее подводят к воде.
...Закладка в соц.сетях