Жанр: Драма
City
...бравшимися и рассказал в
микрофон о жизни и трудах исследователя. Это заняло немало времени, поскольку английский
ученый написал большое количество книг. Другие книги он перевел, или прославил, или стоял
у их истоков. Сверх того, он был председателем или членом руководства в куче разных
научных мест. Наконец, он был соавтором проектов. Невероятного числа проектов. Безумного
множества проектов. Так что ректор Болдер должен был рассказать понемногу обо всем этом.
Он говорил стоя, не отрываясь от листков, которые держал в руке.
Поблизости от него сидел английский ученый.
Выглядело это странно, поскольку ректор Болдер говорил о нем будто о покойнике, не из
злости, а потому, что так принято, в подобных случаях именно так и принято: выступающий
должен как бы произносить слова во славу покойника, нечто вроде посмертных восхвалений, и
это странно, ведь покойник-то как раз живехонек, и сидит поблизости, совсем рядом, вопреки
всем ожиданиям, он здесь, с нами, и не протестует, а, наоборот, терпеливо выносит жестокую
пытку, по временам даже невольно ею наслаждаясь.
Это и был один из таких случаев. Чтобы не усугублять неловкое положение, английский
ученый выслушивал надгробные хвалы ректора Болдера с глубоко непринужденным видом
знатока церемоний. Из динамиков большой аудитории доносилось что-то вроде: "с
заражающей страстностью и неоценимой интеллектуальной строгостью", или еще: "last but not
least, он принял на себя груз почетного председательства в Латинском союзе, должность,
занимаемая до него коллегой X". Но ученый, казалось, не испытывал ни малейшего смущения,
находясь как бы в прочной барокамере, изготовленной из восхвалений. Он окидывал все вокруг
невозмутимым взглядом, смотря прямо перед собой, в пустоту, однако проделывал это с
благородной и твердой решимостью; подбородок слегка вздернут, лоб кое-где бороздили
морщины, свидетельствуя о спокойной сосредоточенности. Челюсти слегка сжимались через
равные промежутки времени, делая жестче профиль, выдавая неукротимую жизненную силу.
Изредка английский ученый сглатывал слюну, но как бы переворачивая песочные часы:
изящным жестом он сменял одну неподвижность другой неподвижностью, что имело вид
терпения, вечно посылающего вызов Времени и всегда победоносного. Все вместе
складывалось в некий персонаж, излучающий ясную силу и рассеянную отстраненность: первая
служила для подтверждения хвалебных речей Болдера, вторая умеряла вульгарную лесть.
Поистине величественно. В тот момент, когда ректор Болдер коснулся его преподавательской
работы ("всегда окруженный студентами, но как primus inter pares" [Первый среди равных -
лат.]), английский ученый превзошел сам себя: он внезапно покинул свою барокамеру, снял
очки, качнул головой, словно предчувствуя близкое утомление, поднес к глазам указательный и
большой палец правой руки и, прикрыв веки, начал легкими круговыми движениями
массировать глазные яблоки, до невозможности человеческий жест, где отразились -
аудитория прекрасно видела это - боль, разочарования, усталость, которые не могла стереть
блестяще прожитая жизнь и память о которых английский ученый как раз и желал передать
собравшимся. Это выглядело просто прекрасно. Затем, как бы пробуждаясь, он неожиданно
вскинул голову, надел очки быстрым, но точным жестом и вновь погрузился в полную
неподвижность, созерцая пустоту прямо перед собой, с уверенностью того, кто изведал боль, но
не был ею побежден.
Именно в этот момент профессора Мондриана Килроя начало тошнить. Он сидел в
третьем ряду, и его стало тошнить.
Профессор Мондриан Килрой часто и не без удовольствия проливал слезы, но кроме этого
его по временам начинало тошнить, и опять же это было связано с его исследованиями,
особенно с написанной им статьей, которую он любопытным образом определял как
"спасительное и окончательное опровержение всего, что я написал, пишу или напишу".
Действительно, то была статья особого рода, Мондриан Килрой работал над ней четырнадцать
лет, хотя не занес ни слова на бумагу. Затем, просматривая однажды порнушку в специальной
закрытой кабинке, где, нажимая кнопки, можно было выбрать одну из 212 различных программ,
он понял то, что понял, вышел из кабинки, взял бумагу с тарифами "контактной комнаты" и
написал на обороте свою статью. Он сделал это прямо там, за стойкой, даже не присев. Это
отняло не больше двух минут: статья состояла из шести кратких тезисов. Самый обширный не
превышал пяти строк. Затем он вернулся в кабинку, потому что оставалось еще три минуты
оплаченного вперед просмотра, а профессор не хотел сорить деньгами. Он нажимал кнопки
наугад. Когда на исходе третьей минуты профессор попал на фильм для голубых, то пришел в
ярость.
Может показаться удивительным, но вышеназванная статья не касалась любимого
предмета профессора Мондриана Килроя, то есть криволинейных поверхностей. Нет. Если
строго придерживаться фактов, статья носила следующее заглавие:
ЗАМЕТКИ ОБ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ ЧЕСТНОСТИ
Пумеранг, большой поклонник этого сочинения, знал его практически наизусть и как-то
раз определил его содержание таким образом:
Если человек, ограбивший банк, отправляется в тюрьму, почему интеллектуалы гуляют
на свободе?
Надо сказать, что к банкам Пумеранг имел "незакрытый счет" (фраза принадлежала
Шатци, и та считала ее гениальной). Он ненавидел банки, хотя не совсем понятно почему. Одно
время Пумеранг участвовал в разъяснительной кампании против излишнего увлечения
банкоматами. Вместе в Дизелем и Гульдом он постоянно жевал резинку и выплевывал ее, еще
теплую, на клавиши банкомата. Обычно залеплялась цифра 5. Подходили люди с намерением
набрать секретный код и обнаруживали резинку. Те, у кого не было цифры 5, продолжали
операцию, внимательно следя за своими пальцами. Те, у кого была цифра 5, впадали в панику.
Жажда денег боролась с отвращением к жеваной резинке. Некоторые пытались удалить
клейкую массу различными предметами. Как правило, в конце концов они размазывали ее по
всем клавишам. Меньшинство сдавалось и уходило. Как это ни грустно, но большая часть
пришедших подавляла тошноту и убирала жвачку пальцем. Однажды Дизель увидел небогатую
женщину, у которой в секретном коде было три пятерки подряд. Первое нажатие она совершила
с большим достоинством, второе - с гримасой отвращения. На третьем ее затошнило.
Кстати говоря, первый из тезисов "Заметок об интеллектуальной честности" звучал так:
1. У людей имеются идеи.
- Гениально, - прокомментировала Шатци.
- Это лишь начало. И заметьте, не все так очевидно. Кто-нибудь вроде Канта, например,
не воспринял бы это с такой легкостью.
- Кант?
- Немецкий философ.
- А-а.
- Здесь тоже мыть?
- Дайте взглянуть.
Временами, когда они мыли прицеп, профессор Килрой присоединялся к ним. После той
истории с ванкуверским пюре он подружился с Гульдом. Но профессору очень нравились и
остальные: Шатци, верзила и немой. Во время помывки прицепа они болтали. Одной из
любимых тем были "Заметки об интеллектуальной честности". Стоило коснуться их в
разговоре, как все воодушевлялись.
1. У людей имеются идеи.
Профессор Мондриан Килрой утверждал, что идеи - как бы галактики, состоящие из
крохотных предвидений, и признавал за ними некоторую неясность, поскольку они постоянно
меняются и, по существу, бесполезны на практике. Они прекрасны, вот и все, прекрасны. Но
внутри это полный бардак. Идеи в чистом виде - это восхитительный бардак. Временные
проявления бесконечности, - так говорил он. "Ясные и отчетливые" идеи, прибавлял он, -
это декартовское изобретение, это обманка, ясных идей не существует, идеи непрозрачны по
определению, а если идея ясна, то это не идея.
- А что тогда?
- Тезис номер два, ребята.
Тезис номер два звучал так
2. Люди выражают свои идеи.
Вот в чем загвоздка, уверял профессор Мондриан Килрой. Выражая идею, ты придаешь ей
форму, которой изначально та не обладает. В какой-то мере ты обязан придать ей связную,
стройную, понятную другим форму. Пока ты только думаешь, все это может оставаться
восхитительным бардаком. Но стоит начать выражать идеи, как ты начинаешь отметать одно,
систематизировать другое, упрощать здесь, сокращать там, наводить порядок и придавать всему
какую-то логику: ты подрабатываешь ее немного, и получается доступная людям вещь. "Ясная
и отчетливая идея". Вначале ты пробуешь делать все честно: ты не отбрасываешь слишком
многое, хочешь спасти всю бесконечность идеи, родившейся у тебя в голове. Ты стараешься.
Но те не оставляют тебе времени, пристают, хотят понять, нападают на тебя.
- Кто это "те"?
- Другие. Все другие.
- Например?
- Люди. Люди. Ты выражаешь идею, люди тебя слушают. И хотят понять. Или, хуже
того, хотят знать, правильная идея или нет. Настоящие извращенцы.
- Что же им делать? Проглотить так, как есть?
- Не знаю, что им делать, но знаю, что они делают. У тебя была идея, и ты пожелал
теперь ее выразить, и это вроде нападения на тебя. И ты моментально начинаешь думать, как
сделать идею сжатой, действенной, чтобы отразить нападение, чтобы идея осталась в живых, и
ты употребляешь весь свой ум, чтобы превратить ее в неуязвимую машину, и чем больше тебе
это удается, тем меньше ты замечаешь, что делаешь, что именно ты делаешь в эту минуту, то
есть мало-помалу, - но с головокружительной скоростью, - перестаешь соприкасаться с
истоками идеи, с восхитительным, неразумным, бесконечным бардаком, который и был твоей
идеей, и все это с одной лишь жалкой целью - выразить ее на словах, иначе говоря, закрепить
ее прочным, связным, изысканным образом, чтобы противостоять ударной волне окружающего
мира, возражениям людей, тупым лицам тех, кто плохо тебя понял, телефонному звонку
начальника отдела...
- Все остынет, профессор.
Часто они беседовали за едой, поскольку профессору Мондриану Килрою нравилось, как
Шатци готовит пиццу, и поэтому - особенно по субботам - все ели пиццу. Остывшую же
пиццу есть было невозможно.
2. Люди выражают свои идеи.
Но это больше не идеи, - распалялся профессор Мондриан Килрой. Это лишь обломки
идей, умело собранные воедино и ставшие невероятно прочными предметами, совершенными
механизмами, военной техникой. Это искусственные идеи. Они отдаленно родственны тому
восхитительному и бесконечному бардаку, с которого все началось, но это родство почти что
нечувствительно, как прилетевший издалека аромат. В действительности же это вылепленная
искусственно вещь, ничего общего с истиной, только трюки на потребу публике. Что, согласно
профессору, с необходимостью влекло за собой тезис номер три. Звучавший так:
3. Люди выражают не свои идеи.
- Вы шутите?
- Я чрезвычайно серьезен.
- Как это: выражают не свои идеи?
- Скажем так: больше не свои идеи. Это были их идеи. Но очень скоро выскользнули у
них из рук и стали искусственными созданиями, которые развиваются почти самостоятельно, и
цель перед ними одна: выжить. Человек одалживает им почти весь свой разум, они пользуются
этим, чтобы становиться все более прочными и определенными. В некотором смысле,
человеческий разум постоянно работает над тем, как развеять восхитительный и бесконечный
хаос первоначальных идей, заменив его стойким совершенством идей искусственных. Они
были видениями, теперь же они - предметы, которые человек присваивает и знает до
тонкостей, но не может сказать, откуда они берутся и, наконец, какое, к черту, отношение они
имеют к действительности. В некотором смысле это больше и не важно. Они работают,
сопротивляются нападению, позволяют обнаружить слабости других и не ломаются отныне:
зачем же ставить себе новые и новые вопросы? Человек смотрит на них, открывает для себя
удовольствие держать их в руках, пользоваться ими, видеть их в действии. Рано или поздно, но
это открытие неизбежно. Человек осознает, что их можно использовать в борьбе. Да он ведь
никогда об этом не думал! То были видения, он желал лишь передать их другим. Но со
временем от первоначального желания ничего не остается. То были видения, человек превратил
их в оружие.
Это рассуждение понравилось Шатци больше всего. То были видения; человек превратил
их в оружие.
- Знаете, профессор, о чем я часто думаю?
- О чем?
- О бандитах, бандитах с Дальнего Запада, улавливаете?
- Да.
- Ну вот, они стреляли как боги, знали досконально свои пистолеты, но если хорошенько
подумать, то ни один из них не смог бы смастерить пистолет. Понимаете?
- Продолжайте.
- Я хочу сказать, что одно дело - использовать оружие, другое дело - придумать его
или изготовить.
- Именно так.
- Не знаю в точности, что это такое. Но я часто думаю об этом.
- Совершенно верно.
- Вы так полагаете?
- Абсолютно уверен.
А впрочем, если задуматься, Гульд: что происходит в голове у человека, когда он
выражает какую-то идею, а кто-нибудь рядом с ним тут же выдвигает возражения? По-твоему,
у этого человека достаточно времени или честности, чтобы вернуться к видению, лежавшему в
основе идеи, и проверить, справедливо или нет возражение? Нет, этого никогда не произойдет.
Намного проще и быстрее отделать искусственную идею, которую он держит в руках, так,
чтобы можно было отклонить возражение и даже найти способ перейти к атаке, напасть с
возражением в свою очередь. Есть ли во всем этом уважение к истине? Ничуть. Поединок,
ничего больше. Противники выясняют, кто из них сильнее. И не хотят брать другое оружие,
потому что не умеют им пользоваться. Сражаются с помощью идей. Может показаться, будто
их цель - обнаружить истину, но на самом деле они желают выяснить, кто сильнее. Поединок,
ничего больше. Может показаться, будто они - блестящие интеллектуалы, но на самом деле
они - животные, которые защищают свою территорию, спорят из-за самки, добывают пищу.
Слушай внимательно, Гульд: ты не найдешь ничего более дикого и первобытного, чем
поединок двух интеллектуалов. И ничего более бесчестного.
Много лет спустя, когда все уже произошло и ничего нельзя было поправить, Шатци и
профессор Мондриан Килрой случайно столкнулись на вокзале. Они давно не виделись друг с
другом. И поэтому зашли выпить по стаканчику и поговорить об университете, о том, чем
занимается Шатци, о том, что профессор бросил преподавать. Им явно хотелось бы поговорить
о Гульде, о том, что случилось с ним, но это было не так-то просто. В какой-то момент
наступило молчание, и только тогда профессор Мондриан Килрой произнес:
- Странно, но я так думаю об этом мальчике, что он - единственный честный человек,
которого я встречал в жизни. Он был честным парнем. Вы не считаете?
Шатци кивнула головой в знак согласия и подумала: в этом вся соль, все станет на место,
если хоть кто-то попытается вспомнить, что Гульд, в первую очередь, был честным гением.
И наконец профессор поднялся и, прощаясь, обнял Шатци - неловко, но зато сильно.
- Не обращайте внимания на слезы, я не грущу. Я не грущу о Гульде.
- Я знаю.
- Я часто плачу, вот и все.
- Не волнуйтесь, профессор, мне нравятся те, кто часто плачет.
- Вот и хорошо.
- Серьезно. Всегда нравились.
С тех пор они больше не виделись.
Так или иначе, после тезиса номер три (Люди выражают не свои идеи) шел - в чем была
определенная логика - тезис номер четыре. Звучавший так:
4. Идеи, однажды выраженные и, следовательно, подвергнутые давлению со стороны
публики, становятся искусственными предметами, лишенными реальной связи со своими
истоками. Люди отделывают их с такой изобретательностью, что идеи становятся
смертоносными. Со временем люди замечают, что могут использовать идеи в качестве
оружия. И не колеблются ни мгновения. Они стреляют.
- Грандиозно, - подытожила Шатци.
- Длинновато, получилось длинновато, надо поработать над этим тезисом еще, - уверял
профессор Мондриан Килрой.
- По-моему, вполне можно сказать так: Идеи, некогда бывшие видениями, стали
оружием.
- Слишком синтетично, вам не кажется?
- Разве?
- Помните, речь идет о трагедии, подлинной трагедии. Нужно остерегаться многословия.
- О трагедии?
Профессор подтвердил, пережевывая пиццу: да, он убежден, что речь идет о трагедии. Он
даже намеревался дать "Заметкам" подзаголовок, который мог бы выглядеть так: "Анализ
неизбежной трагедии". Но затем решил, что в подзаголовках есть нечто отталкивающее, как в
белых носках или серых мокасинах. Только японцы носят серые мокасины. Впрочем, не
исключено, что из-за проблем со зрением они абсолютно убеждены, что покупают коричневые.
В таком случае, надо срочно предупредить их об ошибке.
Ты ведь знаешь, Гульд, мне понадобился не один год, чтобы примириться с очевидным.
Мне совсем не хотелось в это верить. Как это замечательно на бумаге: единственная и
неповторимая связь с действительностью, эта магия идей, великолепные видения
бесконечности, что бродят в твоей голове... как они могут отказаться от этого, отбросить это,
чтобы изготавливать из маленьких, ненужных искусственных идеек - чудес умственной
механики, я признаю это, - игрушки, жалкие игрушки, шедевры логической риторики и
акробатики, так, но по большому счету, игрушки, фитюльки, и все - для утоления
неистребимой жажды сражаться? Трудно было поверить, я думал, есть что-то под всем этим,
что ускользает от меня, но нет, в конце концов пришлось признать: все просто и неизбежно, и
даже понятно, если только подавить отвращение и рассмотреть вещи с близкого расстояния,
пусть это противно, но попробуй так, с близкого расстояния. Возьми кого-нибудь, кто живет
идеями, профессионала, ну, скажем, исследователя, исследователя чего-то там, о'кей? Вначале
была страсть к науке, и, конечно же, талант, ему являлись видения бесконечности, вообразим
даже, что с юных лет, и поразили его, словно молния. Наверное, он пробовал их записать,
наверное, перед этим он говорил с кем-нибудь, а однажды решил, что записать вполне в его
силах, и взялся за это со всей искренностью, и записал, отлично зная, что перенес на бумагу
лишь малую часть бесконечности из своей головы, но считая при этом, что позже найдет время
углубиться в проблему, лучше разъяснить ее остальным, что-то вроде того. Он пишет, другие
читают. Люди, которых он вообще не знает, ищут с ним встречи, чтобы знать больше об этом,
кто-то приглашает его на конференции, чтобы атаковать его, он защищается, развивает свои
мысли, исправляет кое-что, атакует в свою очередь, замечает вокруг себя человечков, которые
за него, а перед собой - врагов, желающих его уничтожить: он начинает существовать, Гульд.
У него даже нет времени заметить это, но он воспламеняется, ему нравится борьба, он знает
теперь, что такое - войти в аудиторию, читая восхищение в глазах группки студентов, он
встречает уважение во взглядах обычных людей, ловит себя на том, что хотел бы вызвать к себе
ненависть той или иной знаменитости, он домогается этой ненависти, находит ее, возможно,
три строчки в комментариях к книге по совершенно другому поводу, но три строчки,
пропитанные желчью, он умело цитирует их в интервью научному журналу, и несколько недель
спустя, в ежедневной газете, ему приклеивают ярлык врага известного профессора, в газете есть
даже фото - его фото - он видит свое фото в газете, и другие тоже видят, мало-помалу, день
за днем, он и его искусственная идея становятся одним целым и вместе шествуют по миру, идея
- топливо, он - двигатель, они вместе летят по дороге, и это, Гульд, то, чего он никак себе не
воображал, пойми хорошенько, он не ждал, что с ним случится такое, точнее, не хотел, но такое
случилось, и он существует в своей искусственной идее, все более и более далекой от
изначального явления - явления бесконечности, - ведь она уже тысячу раз пересмотрена,
чтобы отражать нападения, это искусственная идея, но прочная, постоянная, признанная, без
которой ученый сразу же перестанет существовать и вновь канет в болото повседневности.
Если говорить вот так, как я говорю, то это не кажется страшным - вновь кануть в болото
повседневности, - и я много лет не мог понять, как это страшно, но секрет в том, чтобы снова
приблизиться к его краю и заглянуть туда - это отвратительно, но ты должен сделать это
вместе со мной, Гульд, зажми нос и посмотри на него вблизи, на ученого, у него ведь был отец,
подойди еще ближе, строгий отец, тупой и строгий, годами заставлявший сына сгибаться под
грузом своей незначительности, видной всем и каждому, и вот настает день, когда отец видит
имя своего сына в газете - напечатанным в газете - неважно по какому поводу, все равно
друзья начинают говорить: "Поздравляю, я видел твоего сына в газете" - это отвратительно,
правда? - но он приятно удивлен, и сын находит то, чего не мог найти до того, - запоздалый
шанс отомстить, а это штука огромной важности - посмотреть отцу прямо в глаза, это просто
бесценная вещь, какая разница, что ты мастеришь там свои идеи, истоки которых совершенно
забылись, разве это важно по сравнению с тем, что ты можешь теперь стать по праву сыном
своего отца, по всем правилам признанным сыном? Можно заплатить любую цену за уважение
со стороны отца, поверь мне, и даже - если как следует вдуматься - за свободу, которую наш
ученый находит в своих первых деньгах, первых настоящих деньгах, кафедра, вырванная у
какого-нибудь университета в пригороде, начинает наполнять его карманы, охраняя его от
нищеты, направляя по наклонной плоскости, усеянной мелкими радостями жизни - вплоть до
собственного домика на холме, с кабинетом и библиотекой, в теории это глупость, на практике
- штука громадной важности, когда в журналистском репортаже домик вырастает в тихую
гавань, прибежище интеллектуала от бурной действительности, на самом деле это более
придуманная жизнь, чем какая-то еще, но выставленная напоказ, а значит - настоящая,
навсегда запечатленная в сознании у публики, которая с этого момента смотрит на
интеллектуала снизу вверх, и тот не сможет без этого обойтись, потому что такой взгляд, не
предполагая никакой проверки, заранее несет почет, уважение и безнаказанность. Ты можешь
обойтись без него, пока не знаешь, что это такое. Но потом? Когда ты встречаешь этот взгляд у
соседа на пляже; у типа, продающего тебе машину; у издателя, о знакомстве с которым ты и
мечтать не смел; у актрисы телесериала и даже - однажды, на вершине горы - у самого
Министра? Тебя тошнит, правда? Ага, значит, мы подобрались к сути вещей. Никакой пощады,
Гульд. Главное, не останавливаться. А подойти еще ближе. Его жена. Жена ученого, соседка по
дому, когда им было только двенадцать лет, всегда любимая, она вышла замуж по инерции, в
поисках защиты от ненадежной судьбы, незаметная и миловидная, без порывов страсти,
хорошая супруга, теперь - жена уважаемого профессора и его жуткой искусственной идеи, в
глубине души счастливая; посмотри-ка на нее. Когда она просыпается. Когда идет в ванную.
Посмотри на нее. На ее халат, на все остальное. Посмотри на нее. А потом - на него, ученого:
невысокий, на губах - грустная улыбка, в волосах - перхоть, ничего страшного, но все же она
есть, красивые руки, о да, точеные бледные руки, четко собранные под подбородком на
официальных фотографиях, красивые руки, в остальном - никакой пощады, небольшое
усилие, Гульд, и ты увидишь его голым, этого человечка, непременно нужно увидеть его
голым, поверь мне: вот он весь белый, мягкий, дряблые мышцы, мало что между ног, какие
шансы могут быть у этого самца в повседневной борьбе за совокупление, его шансы совсем
слабы, ничтожны, кто бы утверждал обратное, и так было бы, если бы искусственная идея не
превратила это животное, обреченное стать падалью, в бойца, со временем даже в вожака, с
кожаным портфелем и элегантной, нарочито прихрамывающей походкой, в животное, которое
- посмотри! - сейчас спускается со ступенек университета, к нему подходит студентка, робко
представляется, болтая, идет с ним по улице, а дальше по наклонной плоскости - все более
тесная дружба, отвратительно думать об этом, но наблюдать очень полезно, до конца, как бы
это ни казалось возмутительно, полезно наблюдать и учиться, до победного финала в ее
квартирке, одна комната, широкая кровать, яркое перуанское покрывало, ему разрешают войти,
с его портфелем и перхотью, под предлогом исправления библиографии, несколько часов
изнуряющего, но негрубого флирта, щупальца и клыки его искусственной идеи, сопротивление
девушки тает, и благодаря своей - недавней и небольшой - рубрике в еженедельном журнале
он ощущает смелость, и в каком-то смысле право, положить руку, одну из своих красивых рук,
на плечо девушки, плечо, которое судьба никогда не преподнесла бы ему, но которое теперь
ему дарит искусственная идея, расстегнут лифчик, легкомысленный язык раздвигает его тонкие
пепельные губы, самка дышит ему в ухо, и вот - ослепительное видение юной, бронзовой,
прекрасной руки, сомкнувшей пальцы вокруг его органа, невероятно. Какова этому цена,
Гульд? Этому нет цены. Подумай, что может заставить такого человека отказаться от всего
этого ради желания быть честным, ради уважения к бесконечности своих идей, ради
возможности снова задать себе вопрос: правильно это или нет? Подумай, может ли такой
человек однажды спросить себя - хотя бы и втайне, хотя бы и в полнейшем, непроницаемом
одиночестве - связана ли его идея с истиной, со своими истоками? Подумай, способен ли он
стать честным хоть на мгновение? Нет. (Тезис номер пять: Люди используют идеи как оружие и
поэтому навсегда предают их.) Он так далек сейчас от себя самого, от места, где начался его
путь, и он давно не живет со своими идеями в честности, простоте и мире. Ты не можешь
возродить честность, если, предав ее, ты начал существовать, полноценно существовать, а ведь
мог бы и не существовать, года напролет, пока не сдох бы. Ты не захочешь отказаться от целой
жизни, вырванной у судьбы, только потому, что, посмотрев в зеркало, ты вдруг стал сам себе
противен. Он умрет бесчестным, наш профессор, но умрет хотя бы во имя какой-то жизни.
Он говорил это, почти не волнуясь. Он не плакал по-настоящему. Но все же глаза
блестели, в горле
...Закладка в соц.сетях