Жанр: Драма
Повести
...не успела
заржаветь.
Вдруг Гончаров почувствовал какое-то беспокойство и обернулся. Словно
на него смотрели из леса. Но все было спокойно. Над ручьем в сырой тени
кустов звенели потревоженные комары. Только подувший ветер донес запах
падали. Наверное, где-то поблизостж лежала убитая лошадь. Гончаров перебрел
ручей, впереди деревья редели, за ними была поляна, освещенная солнцем, и
внезапно за стволами берез он увидел машину. Наша, крытая санитарная машина
стояла, воткнувшись радиатором в кусты, один бок ее и стекло кабины с одной
стороны блестели на солнце. И он опять, еще сильней почувствовал смутное
беспокойство. Во всем была неподвижность, особенно в этой брошенной машине,
начавшей уже зарастать. Она стояла в высокой траве, нигде вокруг нее не было
видно следов, и трава росла выше подножек. Гончаров осторожно обошел ее.
Задние дверцы с разомкнувшимися половинками красного креста были открыты,
между ними на нитях паук распял паутину. Вся в мельчайшей росной пыли, она
блестела на солнце, а из глубины, из сумрака, с цинкового пола мученической
улыбкой скалились белые зубы на распухшем черном лице. И тяжкий густoй,
разящий дух шел из-под прокаленной солнцем металлической крыши так, что
Гончаров отступил, задержав дыхание. Он едва не споткнулся о другой труп,
лежащий в траве. Это был молодой светловолосый красноармеец. Он лежал
ничком, кто-то уже лежачему с близкого расстояния выстрелил ему в спину
между лопаток, пригвоздив к эемле. Края гимнастерки вокруг раны были
обожжены и присохли к спине. Так он и застыл в последнем усилии, пытаясь
ползти.
И только тут Гончаров увидел, что по всей поляне лежат убитые. Уже
поднялась и сомкнулась трава, но реденькая была она над ними. Гончаров шел
от одного к другому, как по следу. Посреди поляны лежал капитан в одном
хромовом сапоге, натянутом на сильную напряженную икру. Другая нога,
перебитая выше колена, вся в бинтах, как в валенке, была неестественно
вывернута в сторону от туловища пяткой вверх, из бинтов торчали осколки
сломанной деревянной шины. Его волокли за раненую ногу, и по траве,
размотавшись, протянулся бинт, белый, в кровяных пятнах. С желтого мертвого
лица властно хмурились густые брови, и весь он как бы силился встать.
А рядом - почти мальчик, стриженный под машинку, голый по пояс и босой,
всей грудью, руками, лицом приласкался к нагретой солнцем земле, будто спал.
Между пальцами его босых ног пробилась трава, придавленный боком кустик
земляники криво тянулся вверх, и на нем, рядом с мертвым телом, краснели
темные перезревшие ягоды.
Не колышимая ветром, блестела трава на солнце, круг синего неба смотрел
сверху, как в колодец, жужжали пчелы над мокрыми от росы цветами. И Гончаров
вдруг услышал особенную тишину над этой поляной, полной солнца и света.
Тишину смерти. Словно на миг своими глазами увидел вымерший мир. И так же
светило солнце и тянулась трава к свету, Но пустота и вечный покой были в
этом сияющем немом мире.
Орудийный выстрел раскатился за лесом. Гончаров проследил его полет,
снова оглядел поляну и тут, на самом ее краю, в кустах увидел еще одного
убитого. Он подошел. Это была девушка. Медицинская сестра, наверное
сопровождавшая машину. Портупея и гимнастерка на ее груди были разорваны, в
траве белели раскинутые голые ноги в сапогах. С запрокинутого в куст лица
узкими полосками белков глядели закатившиеся глаза, рот разбит, и из черных
запекшихся губ белели эмалью обсохшие на ветру мертвые зубы. А по щеке,
заползая в рот, по глазницам сновали рыжие лесные муравьи, и среди них,
срываясь и жужжа, карабкалась оса. Вся земля вокруг была истоптана, изрыта
каблуками сапог, как копытами, валялись выеденные жестянки из-под немецких
мясных консервов. Гончарова вдруг затрясло. С отекшими кровью кулаками он
стоял над ней, раскачиваясь и стоная. Его душило. Он оглянулся вокруг себя
тоскливыми глазами, впервые испытав такое нестерпимое желание бить.
Надо было взять у мертвых документы, надо было что-то сделать.
Задерживая дыхание, он нагнулся, расстегнул карман гимнастерки. Когда
доставая удостоверение, случайно коснулся пальцами ее мертвой,
каменно-твердой груди и вздрогнул. А с фотографии на удостоверении глянуло
на него оживленное личико в кудряшках, распахнутые навстречу нечаянной
радости глаза.
Он пошел обратно к машине, заглянул в кабину, в кузов, под низ. Ему
хотелось похоронить хотя бы девушку. Чтобы ничьи глаза больше не видели ее.
Он обыскал все вокруг - лопаты не было. Тогда он нарвал две большие охапки
травы и завалил ее сверху.
Уже отойдя шагов сто, Гончаров достал портсигар, губами вытянул из него
папиросу. Он выкурил ее в несколько затяжек, ничего не почувствовав. Выкурил
следом вторую, только тогда немного отпустило в груди.
Когда он вышел на батарею, орудийные расчеты завтракали. Пушки стояли в
вырытых ночью окопах, и ближнюю обхаживал наводчик с тряпкой в руке, обтирая
росу с толстостенного, не прогревшегося на солнце ствола, маслено
блестевшего из-под тряпки. Батарейцы сидели тут же на огороде, посреди гряд,
вокруг эмалированного таза. В него комом вывалили круто сваренную, еще
горячую пшенную кашу, и замковый прямо из подойника лил в таз парное,
пенящееся молоко, а рядом стояла хозяйка, смотрела на бойцов добрыми
глазами.
По всем деревням, отбитым ночью у немцев, шла сейчас особенная,
возбужденная жизнь. Бойцы, как к себе домой, бегали в деревни, возвращались
кто с крынкой молока, кто с хлебом под мышкой. Другим прямо в окопы несли.
Еще не на километры даже отодвинулся фронт, но люди, надеждой опережая
события, верили, что самое страшное позади, война, пройдя через них, пойдет
теперь дальше и дальше от их мест. И в великой благодарности за избавление,
с радушием и застенчивостью женщины - готовили и несли в окопы, кормили и
стирали, словно бы все это - и окопы, и деревня - стало теперь одним общим
домом. Но среди большого и общего, среди тысяч бойцов у каждой теперь были
свои, чем-то как бы родные: те что окопались ближе к ее огороду. И в батарее
Гончарова каждая пушка теперь была чья-то, не безнадзорная.
Хозяйка взяла подойник и пошла через подсолнухи к деревне, командир
огневого взвода Седых, по годам едва ли не самый молодой во взводе, увидев
комбата и гордясь, что у него все так по-хозяйски, по-семейному, а сам он
как отец в семье, пригласил басом:
— Завтракать с нами, товарищ комбат!
Гончаров сел, посмотрел на молоко, посмотрел на ложку, которую подали
ему. Встал:
- Слейте на руки кто-нибудь.
Тот же замковый, что лил из ведра парное молоко, сбегал с котелком,
принес воды. Гончаров долго мыл руки, все что-то не мог с них смыть.
Когда он сел и все сели, он вдруг увидел на отдалении без охраны немца.
Немец сидел на земле, а вокруг него стояли деревенские ребятишки,
разглядывали его, шепчась между собой. Немец был тупого вида, пыльный,
серый, и все на нем было тесное, особенно мундир был тесен в плечах. В косо
торчащей вверх пилотке над оттопыренными толстыми ушами, с мясной, мокрой от
пота складкой на затылке, он расширялся книзу - от головы и плеч к заду,
которым сидел на рыхлой земле. Жгло сверху солнце, и немец был весь
отсыревший, мокрыми ладонями он суетливо вытирал мокрые блестящие щеки,
тесный потемневший воротник мундира впитывал в себя пот. Он обернулся,
что-то почувствовав, и из глаз в глаза сквозь разделявшее их незнание языка,
на котором каждый из них говорил и думал, Гончаров на короткий миг
беспрепятственно заглянул в его смятенные, завилявшие под взглядом мысли,
заглянул в чужую душу.
Долго после этого он сидел, слыша в ушах только удары своего сердца,
следя за тем, чтобы рука, которой он нес ложку ко рту, не дрожала.
Командир орудия Королев, черный от загара, коренастый, с широкоскулым
лицом, положил в отдельный котелок каши, ложкой отлил туда молока и с
котелком направился к немцу.
- Назад! - крикнул Гончаров так, что тот, вздрогнув, остановился. Все
испуганно оглянулись на командира батареи, перестав есть. Гончаров сидел
белый. В наступившей тишине бойцы, чувствуя себя неловко, старались но
смотреть друг на друга.
И тут стало слышно гудение самолетов. С поля - издали казалось, очень
низко - шли "юнкерсы". Они приближались, и все, на какой-то миг застыв,
смотрели на них. Словно вспугнутые воробьи с грядки, кинулись к деревне
мальчишки; отчаянные женские голоса уже скликали их. И от дальнего орудия
неслось протяжное:
- Во-оздух!
"Юнкерсы" шли медленно, уверенно, от них невозможно было оторвать глаз.
- Всем - в ровики! - закричал Гончаров.
Самолеты, перестраиваясь, заходили на деревню со стороны солнца, и во
всех окопах вслед им поворачивались головы.
- Сейчас дадут! - будто радуясь, говорил кто-то знающий быстрым,
захлебывающимся голосом.- Сейчас они нам дадут!
Первый "юнкерc" пошел в пике, включив сирену. Гончаров сам не заметил,
когда зажмурился, ткнулся лбом в колени. Вой сирены, металлический визг
бомбы, уже оторвавшейся, нацеленной, пошедшей - все это неслось к земле. И
меньше, меньше наверху оставалось воздуха, острый визг врезался в уши, в
сердце, распирая его, и спиной, всем телом, затылком, вобравшимся в плечи,
чувствовалось, как она летит... Гончаров пересилил себя, открыл глаза. Он
увидел вдруг замерший, в последний раз сверкнувший солнцем мир. И с грохотом
рванулась земля кверху.
Мимо окопа из черного дыма в дым промчалась корова. Она неслась
безумным галопом, по всему ее боку от лопатки вниз блестела кровь.
С новым взрывом кто-то пахнущий потом, горячий, живой свалился сверху.
Вздрагивая всем телом, прижимался сильней. Грохнуло. Посыпалась земля
сверху. Гончаров высвободился. В поднятой взрывом пыли на него смотрел
командир взвода Седых. Пот каплями блестел в морщинах лба, в крупных порах
кожи, на верхней губе. Из голубых распахнутых глаз рвалось безумное веселье.
И тут за ним, на поле, Гончаров увидел, как с серой земли вскочил серый
немец, побежал, пригнувшись.
Сверху шел в пике "юнкерc", блестя на солнце белыми вспышками. И еще
раньше, чем Гончаров успел выхватить пистолет, пулеметная очередь косо
хлестнула по земле, по брустверу окопа. Весь заламываясь назад, немец
схватился за поясницу, оседая на подогнувшихся коленях, повалился на бок.
ГЛАВА XI
Из машины Щербатов видел, как кружатся вдали, устремляются вниз и снова
кружатся над чем-то немецкие бомбардировщики. Но деревня, над которой они
кружились, и сами взрывы на таком расстоянии снизу не были видны.
Щербатов сидел впереди, рядом с шофером, а сзади - адъютант и
Тройников, сопровождавший командира корпуса, поскольку тот находился на
участке его дивизии. За ними, соблюдая интервал, следовала машина
Тройникова.
Две легковые защитного цвета "эмки" скатились в лощину, и оттуда уже не
стало видно самолетов. Машины выскочили из лощины на другой ее стороне и
врезались в хлеба, скрывшись в них целиком. Колосья били в ветровое стекло,
по дверцам, по крыше, наполняя машину царапаньем и стуком, падали, сбитые на
капот, и узкий просвет неба впереди был весь в качающихся усатых,
стремительно выраставших и несшихся навстречу колосьях. Вдруг хлеба с левой
стороны упали, открылся простор скошенного поля. Впереди рассыпанной цепью
на стену хлебов шли косари, за ними - бабы, подставляя согнутые спины
солнцу. Издали показалось в первый момент, что это деревня, как в старину,
дружно вышла на покос. Только уж очень на подбор молоды и необычно одеты
были мужики - в солдатских сапогах, в военных галифе, в пилотках, в
распахнутых гимнастерках, а иные вовсе в нательных рубашках. Неумело,
вразнобой, по-городскому замахиваясь косами, они шли передом. А косившие с
ними и вязавшие следом бабы были старше их по годам - солдатские жены, быть
может уже вдовы солдатские. Щербатов, быстро обгоняя, проезжал мимо них, они
оборачивались, иные не разгибаясь, и радость, молодившая и украшавшая их
лица, брала за сердце. Это была радость несбывшегося, того, что должно и
могло быть. Но работали они в этот выпавший среди войны мирный день, как,
наверное, никогда до войны не работали, словно даже не знали, что так можно
работать.
Щербатов остановил машину, и трое ближних к дороге косарей, шедших
передом, обернулись на него с занесенными под шаг и в такт косами. Двое были
молоды, стрижены под машинку, оба в гимнастерках с ремнями косо через плечо,
в пилотках поперек головы. Потные и веселые, они друг перед другом нажимали
изо всех сил, как мальчишки наперегонки. Третий, в белой на ярком солнце
рубашке, с низко надвинутым на лицо лаковым козырьком и морщинистой, высоко
подстриженной, коричневой шеей, был в годах, не так силен, но шел играючи,
легко и, широко махая косой, .настигал их. Они все трое обернулись на
подъехавших, и в первый момент в их оживленных лицах было одинаковое от
общей работы выражение азарта и как бы превосходства над теми, кто с ними
сейчас не косил. Но уже в следующий момент старший, бросив косу и
поправляясь на бегу, подбежал к командиру корпуса, с выправкой старого
строевика взял под козырек.
- Товарищ генерал! Третий батальон девятьсот шестнадцатого стрелкового
полка,- не робея под взглядом командира корпуса, докладывал он,- в перерыве
между боями помогает гражданскому населению. Докладывает командир полка
подполковник Прищемихин.
И, сделав положенный шаг в сторону, он как бы открыл обзору начальства
все поле и солдат, только что работавших, а сейчас стоявших на нем, и баб,
глазевших издали с любопытством. Щербатов продолжал смотреть на Прищемихина.
То крестьянское, что не так замечалось в нем, одетом в полную форму, при
знаках различия и ремнях, отчетливо проступало теперь, когда он под ярким
солнцем в белой нательной рубахе и пыльных сапогах стоял в пшенице,
загорелый дотемна тем особым загаром, каким загорают только работающие в
поле крестьяне и солдаты. Рука его, коричневая с тыльной стороны и светлая
на ладони, натертая древком косы, едва заметно дрожала у виска.
- Не слишком ли затянулся у вас тут перерыв между боями, а?
Никак не отвечая на вопрос, поскольку ответ начальство само знает и не
для того опрашивает, чтобы советоваться, Прищемихин отдернул руку от виска,
стоял по стойке "смирно", не отрываясь смотрел командиру корпуса в глаза.
За долгую службу в армии, а может, просто потому, что характер был у
него такой, Прищемихин всюду, где он оказывался старшим по званию,
чувствовал себя ответственным за всех и за все, за подчиненных и не
подчиненных. Когда ночью его полк взял эту деревню, полную попрятавшихся от
боя баб, детишек и стариков, cидевших по погребам и подпольям, и когда все
они, натерпевшиеся страха, повылезали оттуда и он увидел их, с этих пор он
уже не раздумывая отвечал и за них в полной мере. Для него не существовало
вопроса, который с надеждой, как заклинание, задавали все жители подряд:
"Теперь вы не уйдете?" Дело военное, а он - солдат. Как тут вперед
загадывать? Но что мог он для них сделать, то мог. И, приказав двум
батальонам и артиллерии окапываться, сам во главе третьего батальона ранним
утром вышел убирать хлеб. Будут ли наступать или отступать, или надолго
станет здесь оборона, но пока что бабы эти и детишки будут с хлебом. Тем
более что о них и позаботиться некому. С той стороны, куда проводили они
отцов и мужей, своих защитников, с этой самой стороны, не заставив долго
ждать, нагрянул фронт. Впереди - немцы на танках, на машинах, за немцами,
уже не днем, ночами пробираясь,- свои, пешие. Огородами, задами, поодиночке.
И уже не защиты от них было ждать, а самих накормить да с собой дать в
дальнюю дорогу.
Прищемихин не спрашивал себя, правильно или неправильно он поступает, а
делал то единственное, что но его понятиям надо было делать. Но сейчас, в
присутствие командира корпуса, он вдруг почувствовал себя виноватым. Еще и
потому особенно, что стоял перед ним не по форме одетый, а в нательной
рубашке.
- Что, война кончилась? Все по домам?
- Виноват, товарищ командующий!
Коричневые кисти рук Прищемихина из белых рукавов рубашки сами тянулись
по швам. Он заметно побледнел сквозь загар. Не от страха, а оттого, что это
происходило в присутствии его солдат.
Но Щербатов уже ничего не видел. Приступ тяжелого генеральского гнева
владел им. И тем сильней, чем дольше он его сдерживал, носил в себе. Он
единственный из всех здесь в полной мере сознавал опасность, с каждым часом
надвигавшуюся на всех этих стоявших с косами на поле людей, его бойцов,
издали в страхе глазевших на него, мечтая об одном только, чтобы гнев
начальства пронесло мимо. Он один знал, что грозило им, но ничего не мог
изменить, даже сказать им не имел права. И человек кричал в нем:
- Почему полк не окапывается?! Немцы ждать будут? Вы кто, командир
полка или председатель колхоза?
Раскаты его голоса разносились по полю, и те, кого достигали они,
делали единственное, что делают в присутствий разгневанного начальства:
тянулись по стойке "смирно". Все они и их командир полка Прищемихин были
сейчас одно целое, он же с того момента, как стал кричать, превратился в
силу, стоящую над ними, которой надо было подчиняться, а не понимать ее.
- В полку безобразие! Распущенность! - выкрикивал он слова и в
ослеплении сам верил в них. И то, что за спиной его спокойно стоял
Тройников, который имел основания по-своему расценивать все происходящее,
приводило Щербатова в совершенную ярость.
Вдруг он увидел, как по всему полю заметались бабы, куда-то бежали,
пригибаясь, срывая с голов белые плaтки. И как только он увидел это, сейчас
же услышал сверху приближающийся гул самолетов. Они заходили от леса,
гудением своим сотрясая воздух. Передние уже заходили на бомбежку,
накреняясь на острых крыльях, а от вершин леса все отрывались и отрывались
новые самолеты, казавшиеся издали черточками на узкой полоске неба.
По всему полю, как стон, несся крик: "Во-о-оздух! Ложи-ись!.." И все
живое хлынуло врозь, в хлеба, в канавы, стремясь стать незаметным. Голый по
пояс, мускулистый парень бежал, на ходу натягивая гимнастерку. Когда
пробегал мимо Щербатова, голова его высунулась из ворота и глянуло молодое
лицо. В нем было что-то пристыженное за себя и эа всех, кто бежал сейчас, и
вместе с тем оно было оживлено, потому что ему, физически здоровому молодому
парню, бег сам по себе был радостен.
Поле опустело, как вымерло, томительное ожидание повисло над ним. И тут
Щербатов увидел, что офицеры все так же стоят позади него.
- Всем - в рожь! - крикнул он под надвинувшимся гулом; дрожание воздуха
уже ощущалось. Никто не сдвинулся с места. И понимая, что они будут стоять,
пока он стоит, Щербатов побежал первый, придерживая на груди раскачивающийся
бинокль. Но в противоположность тому парню, ему, генералу и немолодому уже
человеку, бег не доставлял физического удовольствия, а был только стыд. Он
бежал и видел со стороны, как они бегут на виду, на ярком сoлнце
спотыкающейся группкой, и впереди он с биноклем, страшно медленные, почти
неподвижные по сравнению с тем, что уже косо неслось на них
сверху.
И тут из середины поля, из желтых на солнце шелковистых хлебов дохнул
черный смерч взрыва, вместе с землей вырвав с корнем чью-то жизнь. Того, кто
так же, как все, только что слушал, сжимался, ждал и, до самого конца
надеясь, не верил. Комья земли, рушась сверху, застучали по спинам живых, по
колосьям, поваленным взрывной волной.
Щербатова сбило с ног, прежде чем он успел упасть. Лежа, дотянулся до
откатившейся фуражки, не успев надеть, зажмурился: рвануло близко из глубины
вздрогнувшей земли. Когда открыл глаза, нестерпимо ярким показался свет
солнца, желтый блеск колосьев сквозь надвигавшееся сбоку косое и черное. И
снова визг ударил сверху. Дрогнула земля. Короткий блеск живого солнца и
удушливая чернота. И прорезающий ее визг.
Но страшней этого, хуже этого было бессилие, безмерное унижение. Он,
генерал, командир корпуса, слову которого подвластны десятки тысяч людей,
лежал среди них на поле, придавленный к земле, а над ними над всеми,
распластанными, сновали в дыму немецкие летчики, недосягаемые, хоть камнем
кидай в них, пикировали сверху, для устрашения включая сирены.
Обсыпанный глиной, Щербатов в какой-то момент поднялся на руках. По
всей трясущейся, вздрагивающей, становящейся на дыбы земле лицами вниз,
спинами кверху лежали бойцы. И тут новый, как свист снаряда, звук возник над
полем. По самым хлебам, стремительно вырастая и расширяясь, предваряемый
этим звенящим свистом, а сам как бы беззвучный, несся в воздухе самолет.
"Ду-ду-ду-ду-ду!.." - сквозь звон, сквозь толщу воздуха стучал его пулемет,
и весь он, сверкая белыми вспышками на крыльях, раздвигаясь вширь, взмывал
над хлебами.
- Огонь! - закричал Щербатов, видя его снизу близко, крупно и указывая
рукой.- Из всех винтовок - огонь!..
Но гонимая пропеллером впереди самолета стена звука ударила по ушам, и
сразу беззвучным в ней стал человеческий голос.
Когда, отбомбив, "юнкерсы" улетели, отовсюду на поле стали подыматься
из хлебов люди. Они говорили громкими голосами, смеялись, перебивая друг
друга, размахивали руками. И если бы трезвый был среди них, они сейчас
показались бы ему пьяными. Оставшись в живых, oни были пьяны жизнью, они
чувствовали ее с небывалой остротой и не способны были еще в этот момент
думать о мертвых.
К Щербатову, один за другим, подходили командиры с некоторой долей
неуверенности. Задним числом каждый пытался взглянуть на себя со стороны и
вспомнить, не было ли в его поведении под бомбежкой чего-либо такого, чего
пришлось бы стесняться. И они с особенным усердием отряхивались,
заправлялись, как бы случайно взглянув в глаза товарища, старались прочесть
в них про себя. После пережитого унижения всем было неловко. Но еще более
неловко было тем, кто во время бомбежки отбежал дальше и теперь на глазах у
всех подходил последним. Они чувствовали себя так, словно дали повод
заподозрить их в трусости.
Щербатов оглянулся, увидел Прищемихина и нахмурился. Ему тяжело и
неприятно сейчас было видеть человека, на которого он кричал. Но Прищемихин
оттого, что все это случилось с командиром корпуса на участке его полка,
оттого, что в полку были убитые, теперь в полной мере чувствовал свою вину.
Отдав приказания и по-прежнему обходя глазами командира полка, Щербатов
направился к машине, опасливо выползавшей к нему навстречу из кустов. Он
сейчас, если бы и захотел, не смог вспомнить, что заставило его кричать.
После бомбежки, как и все, он особенно остро чувствовал жизнь.
Щербатов шел впереди провожавших его командиров, сняв с головы фуражку,
сбивал с нее пыль. И что-то молодцеватое было в его походке, во всей фигуре,
в плечах, осыпанных землей, словно сбросил с них тяготивший груз. Он
понимал, что означала эта бомбежка, под которую попал здесь случайно. Немцы
бросили против него то, что быстрей всего можно было подкинуть к месту
прорыва: авиацию. Теперь, преследуя каждый его шаг, они будут бомбить до тех
пор, пока не подойдут сюда более медленные танки и пехота. Но ожидание
кончилось. И уж хоть это было хорошо.
- Ну? - сказал Щербатов, взявшись за дверцу машины и оглядывая
Тройникова.- Понял, что эта бомбежка означала? - Он кивнул на небо, где пока
далеко еще слышен был звук новой волны летевших сюда бомбардировщиков.-
Зарывайся в землю. Теперь уж недолго ждать. Один полк и часть артиллерии
отведи в резерв. Сейчас возьми, потом взять будет негде.
Щербатов сел на переднее сиденье, захлопнул дверцу. Шофер, искоса
сквозь стекло поглядывая на небо, развернул машину, дал полный газ. Две
"эмки" от одного места помчались в разные стороны, оставив над дорогой,
притихшей под надвигающимся на нее гулом, два медленно тающих пыльных
хвоста.
К ночи по всему горизонту, зажженные немецкими бомбами, горели деревни
и хутора. Бойцы, все в копоти и саже, в прожженных гимнастерках, сновали из
двора во двор, тушили пожары, но опять налетали самолеты и сверху, как в
огромные костры, кидали бомбы в горящие деревни. И тут среди всеобщего
разрушения, огня и гибели прошел слух, сразу подхваченный, что немцам подают
сигналы с земля. И повсюду стала ловить предателей и переодетых шпионов. В
одной из деревень поймали учителя. Был он не местный, за три года до войны
переехал сюда с семьей, поселился на краю деревни, и кто-то - потом уже
нельзя было установить кто - сам лично видел, как он во время налета светил
немецким самолетам, указывая, куда кидать бомбы.
К нему ворвались ночью, полосуя лучами фонариков темноту дома, в первый
момент показавшуюся нежилой. Зажгли свет, увидела его, бледного, как
преступника, и сразу все поняли. Учителя схватили. Жена, беременная,
простоволосая, кинулась отнимать его, хватала бойцов за руки, за
гимнастерки, ползла за ними по полу и кричала, кричала, перепуганные дети
подняли плач. Только в этот момент здесь можно было еще усомниться,
поколебаться как-то. Но чтобы кончить скорей, не
...Закладка в соц.сетях