Купить
 
 
Жанр: Драма

Повести

страница №12

а.-- Называть начальником особого отдела могли. Но-- не положен.
— Ну, значит, не положен. Факт тот, что сорок второй год. Зима. Время,
сами помните, какое: после приказа... Между прочим, начальника этого особого
отдела Котовского я видел один раз. Тоже послали меня с донесением, самый
молодой был, гоняли меня. Сунулся в землянку — там он сидит. Вот такой лоб
с залысинами, над каждой бровью, как желваки надулись. Глянул на меня
из-подо лба...-- Третьяков засмеялся.-- К нему, оказывается, должны были
мародера ввести, а тут я свою голову сунул...
Атраковский странным взглядом внимательно посмотрел на него, а все
засмеялись,'и Третьяков вместе со всеми-- еще раз. Всю эту историю он
рассказывал весело, как вообще рассказывают про фронт задним числом, что бы
там ни случилось...
— С этим мародером вот что вышло... У нас там никак не могли взять
станцию Лычково. Один раз уже ворвались, на путях за составами стрельба шла.
Опять выбили пехоту. И вот курсантов пригнали, фронтовые курсы младших
лейтенантов. Все в дубленых полушубках, в валенках. А мороз-- больше сорока.
Раненые, кого вытащить не удалось, потом позамерзали на снегу. Так этот
ночью лазал часы обирать с убитых. Между прочим, разведчик нашего полка. Из
второго дивизиона,-- и Третьяков, когда говорил сейчас, ясно увидел заново,
как вели того мародера в широкой, без пояса, и, должно быть, без хлястика
шинели, его желтое в белый зимний день лицо, резко вырезанные ноздри
плоского носа, антрацитно поблескивающий пригнетенный взгляд. И как сам он
весь внутренне отстранился от этого человека.-- Ка-ак глянул на меня
Котовский из-подо лба!.. Вот ему майор Бряев стукнул про мое
членовредительство. А он не поверил. Я ведь в этот полк... Мне, в общем, лет
не хватало, я сам пошел. Он знал это и не поверил. Приказал оставить в
санчасти и лечить, а то, мол, пошлют в госпиталь, там тоже кто-нибудь такой
бдительный найдется... Я-то ничего не знал, только опять вижу, все
переменилось вокруг меня, переводят в санчасть. После уж писаря рассказали.
Китенев тем временем осторожно укрыл шинель одеялом, получилось, будто
спит человек, укрытый с головой. Полюбовался на свою работу.
— Ребята, в случае чего — "он спит". Будить не давайте: "У него сон
ужасно плохой. Разбудите-- до утра спать не будет"...
Выходя из палаты, столкнулся со Старыхом. Тот при-хромал к столу, сел:
— Капитан, давай в шахматы сгоняем.
— Расставляй,-- сказал Ройзман.
Все ходячие опять потянулись к столу-- смотреть. Старых расставлял на
доске, Ройзман все так же сидел на кровати, готовясь играть на память,
издали. Открытые глаза его блестели.
Несколько дней спустя, вечером в коридоре увидел Третьяков стоявшего у
окна Атраковского. Подошел, стал рядом. Хотелось ему расспросить про ту
девушку: кто она? придет ли еще?
— Метет как! — сказал он. За окном ничего не было видно, только у
самого стекла снег летел снизу вверх. А дальше все, как в дыму: ни вокзала,
ни фонарей. И холодом дышало от окна.
— Метет,-- сказал Атраковский. Рядом в операционной шла операция. Там
ярко горел свет, на матовом стекле возникали силуэты.
— Пехоте сейчас в окопах... Хуже нет-- воевать зимой. И весной тоже.--
Третьяков засмеялся.-- Нам еще повезло.
За окном в сплошной метели что-то смутно мерещилось или раскачивалось,
как тень. И оба они в своих госпитальных халатах отражались в стекле
изнутри.
— Вы даже не понимаете, как вам повезло,-- сказал Атраковский.-- Всей
меры везения. Это защитное свойство молодости: не все понимать. Одно слово
стоило сказать, одно только слово... Даже не сказать, молча согласиться, и
вся ваша жизнь...-- Он говорил, не меняя выражения лица, одними губами. Со
стороны никто бы не определил, что он говорит.-- Смерть в бою покажется
прекрасной по сравнению с бесчестьем.
У Третьякова вдруг сжало в душе, как от испуга: спросить его про отца!
Атраковский мог знать, чего не знают другие. Но не спросил, побледнел
только. Отец его ни в чем не виноват, он знает, и все равно, когда касалось
отца, он и на себе чувствовал позорное пятно и пустоту, вокруг себя
возникавшую.
Из операционной выскочила сестра в белой марлевой косынке-- стук, стук,
стук каблуками,-- пробежала по коридору. За окном мело, как в целом мире.

ГЛАВА XIII


В тот вечер, когда они стояли у окна в коридоре, а за окном мело и
теплым казался желтый электрический свет в матовых стеклах операционной и
выскочившая оттуда сестра пробежала по коридору в белом халате,-- в тот
вечер ампутировали ногу артисту местного театра. Они еще стояли, когда его
вывезли оттуда, и прошел по коридору хирург, сдержанно-возбужденный,
профессиональным взглядом глянул на них, а потом в марле вынесли отрезанную
ногу: она была согнута в колене и без стопы.
Артист этот с бригадой артистов ездил на фронт выступать перед бойцами
и командирами и был ранен при бомбежке. Никто из офицеров, лежавших с
Третьяковым в палате, ни разу за всю войну не видел артистов на фронте. Они
приезжали и выступали, но где-то там, на аэродромах, во фронтовом тылу,
который для этих офицеров, тем более для бойцов, был почти такой же далью,
как тыловой госпиталь. Артисты всюду потом говорили, что побывали на
передовой, сами в это верили; возвратясь, в подаренных белых дубленых
полушубках расхаживали фронтовиками перед своими товарищами, которые
оставались здесь и не побывали, а фронтовикам все это смешно было слушать. И
потому, наверное, про то, как артисту отрезали ногу, рассказывалось в
госпитале больше со смехом, словно и в самом деле было что-то смешное в том,
что человек потерял ногу. Гоша, младший лейтенант, если разобраться, тоже
всего-то успел доехать до фронта, ни разу по немцу не выстрелил, но все
понимали и жалели его, навсегда загубленного войной. В общем счете войны,
когда самолеты и на фронте бомбят и за фронт летают, должны быть и такие,
кто даже и до фронта не доехал. Все это понятно — и общий счет и
неизбежность таких потерь,-- понятно, пока речь про кого-то и эта потеря не
ты сам. Гоше, наверное, легче было бы, если б хоть знал, что не напрасно,
что хоть успел что-то совершить.

Недели через три, под самый Новый год, пришли в госпиталь местные
артисты с концертом, и перед сценой, на каталке, как на столе, на виду у
всех почетно лежал их товарищ, потерявший ногу на фронте.
Концерт уже начался, когда с шумом ввалились в коридор школьники,
которые тоже должны были выступать. Третьяков, сидевший у двери, услышал и
понял, что он все время ждал этого. Он дождался конца номера и вышел в
коридор. Толпой в белых халатах они стояли, говорили все разом:
— Но зимой-то ведь собаки не кусаются!
— Даже не лаяла, вот что интересно.
— А почему именно Сашу?
— Нет, почему именно ее?
— Слушайте, она, может быть, бешеная?
— Саша, не кусайся!
— Смешно вам... А мне вот не смешно. Вон как чулок вырван. И почему-то
больно ужасно.
И тоже смеялась, чтоб не расплакаться. Она стояла одним валенком на
полу, над другой ее ногой нагнулась медсестра, а все обступили их. Саша...
Надышавшаяся с мороза, щеки разгорелись. В этом свежем снеговом воздухе,
который они внесли с собой, Третьяков особенно почувствовал запах госпиталя,
к которому притерпелся и не замечал: запах лекарств, госпитальной еды, плохо
проветриваемого помещения, где постоянно дышит столько больных людей. Он от
себя ощутил этот запах, от своего байкового стираного-перестираного халата.
Почувствовав чужой взгляд, девочка подняла мохнатые ресницы, такие
густые, что серые глаза ее показались черными, взглянула с той радостью
жизни, которая была в ней. И тут же словно тень прошла по ее лицу, в глазах
что-то затворилось, не впуская чужой взгляд в эту ее жизнь.
Потом, по оставшемуся впечатлению, она взглянула еще раз, уже с
интересом, но он этого не видел. Он вернулся в палату. Здесь были только
лежачие и несколько пустых кроватей. А за обеденным столом под электрической
лампочкой на ощупь брился капитан Ройзман.
— Это вы, Третьяков?-- спросил он, узнав по шагам.-- Вы не поправите
мне виски?
— Давайте попробую.
Ощупывающими движениями Ройзман нашел на столе помазок, намылил щеку.
Третьяков окунул бритву в стаканчик с теплой мыльной водой, хотел нагнуться,
но рана в боку не дала. Хотел присесть, не дала рана в ноге. А Ройзман ждал,
подставляя щеку.
— Я согнуться не могу, вы встаньте,-- сказал Третьяков.
— Сейчас, сейчас.
На двоих было у них три здоровых руки и два зрячих глаза. Ройзман
придерживал пальцами кожу у виска, Третьяков с опасной бритвой в руке
осторожно дышал у его костистого лица:
— Держите... Сейчас... Брею. Отстранился, поглядел:
— Еще вот здесь чуть-чуть.
Потом стал подбривать левый висок, и Ройзман другой рукой через голову
натягивал кожу. Прямо перед лицом были его осмысленно глядящие глаза. Они
следовали за ним, казалось они видят. И только зрачки не сходились к
переносью, когда Третьяков приближал лицо.
— Вы меня не узнаете, товарищ капитан?-- спросил он, вытирая бритву о
халат на колене.
— Что-то мне показалось по голосу...-- не сразу и неуверенно сказал
Ройзман. И стоял к нему лицом.
— Помните, в училище вошли вы на занятия, дежурный курсант подал
команду, а вы услышали его петушиное "сми-ирно", подозвали к себе командира
взвода:
"Товарищ лейтенант, чтобы этот курсант больше никогда при мне команды
не подавал..."
— Да, да, да,-- радостно вспоминал Ройзман.-- Это были вы?
— Я.
— Постойте, это было, значит...
— А я вам точно скажу. Наступление под Сталинградом началось
девятнадцатого ноября. Соединились фронты двадцать третьего. Мы были на
вокзале в Москве и услышали сводку. Мы как раз с фронта ехали в училище, и
тут сводку передают. Потом в Куйбышеве мы трое суток пили. С нами старшина
был из Куйбышева, мы у него трое суток пробыли, пиво ведрами носили. Мы бы
еще гуляли, да у нас продукты кончились. Так вот, это был конец ноября. А в
декабре, в самом начале, я и подавал перед вами команду. Вы у нас артиллерию
преподавали.
— Да, да, да...
— А в конце января или в феврале вы от нас убыли.
— Третьего февраля.
— Ну, я же помню. Убыли на фронт. Только у вас еще тогда после ранения
одна нога в колене не сгибалась. Правая, по-моему? Вы еще с палочкой ходили.
— Да, да, да,-- кивал Ройзман и улыбался. Потом спросил:-- Вы,
наверное, на меня обиделись в тот раз?

— Тогда обиделся,-- честно сказал Третьяков.-- А теперь вот даже
вспомнить как-то приятно.
— Ну что же, команды научились подавать?
— Так ведь нас часами гоняли по плацу попарно. Идешь друг другу
навстречу: "Смирно! Напрра-ву! На-ли-иву! Крругом марш!.." И отбиваешь
строевым шагом. Теперь это на всю жизнь.
— Мне что-то по голосу показалось вначале...
И опять Ройзман кивал, тихо улыбался, думал о своем. И Третьяков о
своем думал. "Есть во мне что-то противное,-- думал он и видел опять, как
девочка, взглянув на него, сразу нахмурилась.-- Что-то отталкивает от меня
людей, я знаю..."
Но, выкурив в коридоре папироску, опять пошел в зал. Места все были
заняты. Он стоял у дверей и смотрел, как артист на сцене изображает Гитлера.
С приклеенными усиками, с косой челкой на лбу, он припрыгивал, как обезьяна,
выкрикивал что-то бесноватое. В зале смеялись, стучали костылями в пол,
кричали: "Давай еще!"-- никак не хотели отпускать артиста, словно это и
правда живой Гитлер отдан им на потеху. И отчего-то Третьякову было сейчас
стыдно за них и стыдно за себя. До Гитлера еще-- фронт и тыл, и не одну
дивизию вышлет он оттуда к фронту, и пехотную и танковую. И многих из тех,
что смеются сейчас самозабвенно, может быть, и на свете не будет к тому
времени. Он сам толком не знал, почему ему стыдно, но в этой простодушной
потехе, в недосягаемости Гитлера было что-то такое, что унижало его,
Третьякова, в собственных глазах. А может быть, просто у него настроение
сейчас такое'.
Когда на сцену вышла эта девочка в валенках, в белом халате, а двое
мальчишек с мандолиной и балалайкой вышли за ней, как почетная стража, сели
на краешки табуреток, она кивнула, мальчишки, согласно тряхнув чубами,
ударили по струнам, и она запела, Третьяков, словно испугавшись чего-то,
поспешно опустил глаза. И стоял так, волнуясь все больше, чувствуя мурашки
по щекам. Песнь рассказывала про то, что и ему виделось не однажды:
Ты ждешь, Лизавета, от друга привета
И не спишь до рассвета, асе грустишь обо мне,
Одержим победу, к тебе я приеду
На горячем боевом коне...
Неважно, что не так виделось и не такая война шла: не на горячих боевых
конях, а проще и страшней, все равно песня волновала и грустно становилось.
Кроме матери и сестренки, некому его ни встречать, ни грустить о нем. И
отчего-то совсем расстроили хвастливые слова песни: "Улыбнись, повстречая,
был я храбрым в бою..." Да, такая девочка может спросить: был ты храбрым в
бою? Стоя у дверей, глядя в пол, он дослушал песню до конца.
Потом лежал в палате, думал. И ворочался, и все никак улечься не мог, и
уже не знал, душа это ноет или раны разболелись, которые растревожил. И
вспомнился ему лейтенант Афанасьев, который на Северо-Западном в их полку
позорно застрелился из-за любви. Двое суток никто ничего не знал о нем, и
пошел даже слух, что он перебежал к немцам. Нашли его в километре от огневых
позиций. В бязевых кальсонах с завязками на щиколотках, в суконной
гимнастерке, лежал он в талой снеговой воде в лесу. Кисть правой руки, в
которой зажат был пистолет, вся исцарапана, висок обожжен выстрелом.
Его и жалели и ругали. На фронте, где стольких убивает каждый день,
застрелиться самому... Не хочешь жить, вон — немцы, иди убивай. А эта,
из-за которой он застрелился, жила с командиром дивизиона: у комдива была
своя отдельная землянка. Ходила она в ватных брюках, шлепала сапогами по
воде, голос от табака сиплый. И вот из-за нее смелый красивый парень сам
себя жизни лишил. Но теперь подумалось: а может, он совсем не такой видел
ее, какой видели ее все? И совсем другое про нее знал?

ГЛАВА XIV


Через несколько дней они сидели с Сашей на подоконнике в коридоре, и
Саша рассказывала ему о его ровеснике, которого тоже звали Володей и который
погиб два месяца назад.
— Мне его товарищ написал, он видел, как Володин танк загорелся. Они
сюда вместе приезжали после училища, Володя и Игорь, и условились: если что
случится, написать. И он мне написал. Все успели выскочить из танка, и
Володя тоже выскочил, когда загорелся танк. Но он лег и начал
отстреливаться, чтобы все могли убежать. Может быть, если бы он тоже побежал
сразу... Но он был командир танка.
— Это не угадаешь,-- сказал Третьяков. Для нее сказал. А про себя
подумал: еще хорошо, если все так было, как написали ей. Хуже, если сгорел в
танке.-- Тут невозможно угадать. Вот у меня боец ни за что не хотел вылезать
из окопа. Что-то случилось с ним, это бывает. Страх нашел, не мог вылезти, и
только. Те, кто вылез, живы, а он погиб. Прямое попадание в окоп. Это
вообще-то редкость: прямое попадание. А вот такая его судьба.
— Ему как раз девятнадцать исполнилось.-- Она посмотрела на
Третьякова, сравнивая.-- Вам уже двадцать лет?
Он кивнул. Ему еще не было двадцати, но было приятно в ее глазах
выглядеть на год старше.

— А ему исполнилось девятнадцать. Он, когда получил извещение, что
отец убит, он скрыл от матери, он только Женьке сказал, младшему брату. Они
оба очень любили мать. Она большая, красивая женщина. Такое русское, русское
лицо. Но и что-то цыганское, может быть. А сыновья на нее похожи. Оба с
карими глазами, волосы у обоих густые и вились.
Она посмотрела на его волосы; он стоял перед ней, и она снизу вверх
посмотрела. Нет, у него и не черные, неизвестно какие отрастают из-под
стрижки. Лялька, глупенькая, преданная его сестренка, для которой все в нем
хорошо, приложит, бывало, к его волосам кончик своей косы: "Мам, почему у
меня волосы не такие, как у Володьки? Почему он у нас красивый, а я
некрасивая?"
Глаза у Саши взволнованно блестели, как в тот раз, когда она
рассказывала Атраковскому:
— ...Мать так просила его: "Пойми, мне ничего не стоит. Ты по закону
имеешь право, ты можешь не идти". Но он прямо как железный. Она
действительно все могла. Буханка хлеба на базаре-- восемьсот рублей. Бутылка
водки — восемьсот рублей. А она начальник орса. Она все могла. Но он скрыл
от медкомиссии, что у него астма, что у него бывают приступы. И матери
запретил. Он сказал ей: "Если меня забракуют, знай, ты мне врагом станешь на
всю жизнь". Она теперь не может себе простить.
По коридору прошла медсестра Тамара Горб, несла горячий автоклав в
полотенцах, посмотрела на них на обоих. Саша спрыгнула с подоконника, стояла
в своих подшитых валенках, пока Тамара проходила. Была она ему до плеча, как
раз бы доставала раньше головою до погона. Две пепельные ее косы, каждая
толщиною в руку,-- ниже пояса. Стриженая Тамара, проходя, посмотрела на эти
косы.
Из кармана, из помятой пачки "Бокс", Третьяков достал папироску. Ему не
столько хотелось курить, как он стыдился несвежего госпитального запаха,
который все время чувствовал от своего халата.
— Давайте я пойду поищу огня,-- просто предложила Саша и хотела взять
у него папироску-- идти прикуривать: она уже привыкла тут ухаживать за
ранеными.
— Сейчас выйдет кто-нибудь,-- сказал он. Действительно, появился в
конце коридора согнутый пополам раненый. Незапахнутый его халат отвисал до
полу. От ткнулся головой к черному стеклу, и сейчас же в оконном проеме
потянулся от его затылка вверх сизоватый дымок. Третьяков прикурил у него.
Когда возвращался, дверь палаты спинальников, в которую прошла Тамара, была
приоткрыта. На крайней койке раненый разглядывал себя в маленьком зеркальце.
Он лежал навзничь, водил над собой зеркальцем в руке, брал в щепоть не
отросшие на стриженой голове волосы, разглядывал, пытался причесывать их.
Этот раненый, парнишка-минометчик, был еще моложе Гоши. Осколок задел ему
позвоночник, и весь он от пояса вниз был парализован.
Папироса догорела раньше, чем он успел вернуться, Саша помогла ему
прикурить от нее другую.
— Вот и Володя Худяков на перроне тоже вот так одну за другой курил,--
сказала она.-- Бросит и закуривает, бросит и закуривает. Мне мать простить
не может, что он такой расстроенный уехал. Он в дверях стоял, когда поезд
тронулся, и мне в этот момент страшно за него стало. Я прямо почувствовала,
что с ним что-то случится, такое у него было лицо.
— Это сейчас кажется,-- сказал Третьяков, а у самого радостно
отозвалось: "Мне мать простить не может, что он такой расстроенный уехал".--
Ничего никому не известно заранее.
— Нет, предчувствия бывают.
— Бывают, только сбывается одно из тысячи. И хорошо, что никому ничего
про себя не известно заранее. Если б знали, воевать бы не смогли. А так
каждый надеется.
Он видел, она хочет верить, а все равно будет винить себя; живые всегда
виноваты перед теми, кого нет.
Он стоял у окна и смотрел, как они все собрались под фонарем во дворе
бывшей своей школы, как шли гурьбой через двор. На Саше была тесная шубка,
из которой она выросла. Третьяков ждал, что она обернется, посмотрит на
окна. Кто-то отставший догонял их, и они все весело побежали от него. Еще
раз остановились, пережидая маневровый паровоз. Саша так и не обернулась. Он
стоял, смотрел, как они идут через освещенные пути, перепрыгивают рельсы.
— Володя! — позвала его Тамара Горб. Тамаре за тридцать, и она
выдумала себе совершенно безумную любовь к Китеневу и сейчас будет
жаловаться на него. Он подошел, осторожно вытягивая раненую ногу, сел за ее
столик.
— Ну1
Тамара смотрела на него, а выпуклые, черные, маленькие глаза ее уже
набухали слезами, увеличивались. Слезы пролились сразу из обоих глаз, просто
перелились через край.
— Зачем же ж так нехорошо поступать? — говорила Тамара, промокая
марлевым тампоном слезы на столе.-- Зачем же ж он с живым человеком так
поступает? Я ж ничего не требую, но ты скажи! Пришла давать лекарство, а
вместо него шинель под одеялкой... Ну? И я ж ему ту шинель, тот бушлат ему
доставала. Для того я доставала? Мороз вон двадцать четыре на градуснике, в
чем он пошел?

У Тамары лицо, как у цыганской богоматери, если только своя богоматерь
есть у цыган. Желтый угловатый лоб обтянут глянцевой кожей, и некрасива
Тамара безнадежно, потому и выдумала себе эту безумную любовь. Но когда вот
так плачет, глаза ее со слезами удивительно хороши. Завтра она увидит
Китенева, улыбнется он мимолетно, и все забудет Тамара, все простит.
— ...Она ж теперь сама ко мне пришла. То ходила выше всех, никого не
замечала, а то сама пришла: "Тамарочка, как ты была права, как я в нем
жестоко ошиблась!.."
И в горьком сознании своей правоты, хоть в этом была для Тамары своя
сладость.
Мокрым марлевым тампоном Тамара вытирает последние слезы на столе, на
щеках они уже сами высохли. И глаза опять ясные, как летний вечер после
дождя.
— Ты ж, Володичка, ничего ему не рассказывай, ладно?
И бежит на легких ногах делать уколы.
Такое, видно, его назначение здесь: ему рассказывают и тем облегчают
себе душу, а он слушает. Рассказывают, будто он уже прожил свою жизнь, или
как попутчику в поезде, перед которым не стыдно: сойдет на остановке и
унесет с собой.
Он вернулся в палату. Здесь, как всегда вечером, играли в шахматы.
Похаживал из угла в угол капитан Атраковский, осторожно покашливал в горсть.
Рука у него большая, ширококостная, когда-то она сильной была, эта его рука.
Атраковский глянул на него с интересом, но ничего не спросил, опять стал
удаляться.
Свет в палате тусклый, читать вечером почти невозможно. Да и не
читается в госпитале почему-то, ненастоящим каким-то всё выглядит в книгах.
А вот Атраковский читает. Все подряд читает: газеты, книги. Прошлый раз
увидал у него Шекспира: "Король Лир". Даже руки затряслись, когда брал
книгу, вдруг домом повеяло. У отца в книжном шкафу стояли рядом за стеклом
Шекспир и Шиллер. Тяжелые темно-зеленые тома, кожаные корешки, картинки под
папиросной бумагой. Он их еще в школе прочел, а картинки рассматривал, когда
и читать не умел. Начал сейчас читать-- ничего не понимает. Слова все
понятны, но из-за чего трагедия, не может понять. Неужели так отупел за
войну? Или раньше чего-то главного не понимал? А ведь сколько веков прошло,
люди все переживают за этого короля, как он, безумный, ходил по степи. И он
мальчишкой переживал.
Попалась на глаза ремарка: "За сценой шум битвы. Проходят с барабанами
Лир, Корделия и их войско..." — и тут как споткнулся. Шум битвы. Ведь это
убитые лежат там, за сценой истории. И побили друг друга неизвестно за что:
король не так поделил наследство между своими дочерьми, а эти убиты. Но
переживают не за них, как будто они и не люди, а за короля...
В углу палаты отдельно ото всех сидят Гоша и Старых. Гоша, как всегда,
поджал ноги по-турецки, сидит посреди кровати. Старых с соседней койки
наклонился к нему, поскребывает свою коричневую лысину, что-то тихо говорит.
Гоша в палате — старожил, и койка его у окна считается самая лучшая. Долго
он перекочевывал к ней, пока не освободилась. А выписываться ему из
госпиталя некуда, никто его не ждет: Гоша-- детдомовец, родителей своих даже
не помнит. На войну уходил — радовался, контузило-- из госпиталя на фронт
убежал. А в тыл, в жизнь возвращаться боится. Так и осталось для него мигом
несбывшимся, единственным, как он два раза убегал на фронт воевать.
Третьяков лег поверх одеяла, с трудом уложил себя по частям: руку
раненую, ногу, пробитый бок. Движется по стене тень Атраковского. Отчего ему
сегодня всех жаль? Гошу жаль, Тамару жаль и жаль, так жаль эту девочку с
косами.

ГЛАВА XV


Дни заметно стали прибавляться, и в один из солнечных январских дней
проводили Гошу. Он еще позавтракал вместе со всеми в палате, и этот завтрак
его здесь был последний. Ушел Гоша и вернулся обмундированный. Они стояли в
халатах, в госпитальных тапочках, а он уже в сапогах, в шинели, шапку держал
в руке, словно снял ее перед ними.
Пронизанный утренним солнцем, искрился, обтаивал лед на стеклах;
крашеный пол блестел, как свежевымытый, и кровати стали выше над полом--
солнце и тонкие тени ножек под ними. Никем не занятая пустовала Гоши-на
койка. Он посмотрел на нее от дверей: уже и простыни сняты с тюфяка, подушка
без наволочки.
Пошуршав газеткой, подошел Китенев, сунул Гоше сверток за пазуху:
— Некоторым штатским!
Гоша понял, замычал, затрясся, хотел выдернуть из-за пазухи, но Китенев
держал кисти его рук; вроде и не крепко держал, но не вырвешься:
— Бери, бери, на гражданку идешь. Ладно, чего там!
Это собрали по палате, что проиграл Гоша в карты в последние дни. В
картах не было ему счастья, быть может, в мирной жизни в любви повезет.
Сквозь проталину в стекле было видно, как снаружи в безветрии опускался
редкий снег: каждая снежинка подолгу летала в воздухе. Вот Гоша вышел к
воротам, резиновые подошвы печатали за ним четкий след. От ворот-- и
направо, и налево, и прямо-- все дороги лежат перед ним. А он сто

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.