Купить
 
 
Жанр: Драма

Юный владетель сокровищ

страница №8

еный, словно птица, словно другой попугай.
- Больше меня не ругай!
Перика что-то смекнула, быстро вспорхнула, птенца обогнала (она ведь лучше летала), к
плоду прилетела, села, что-то запела, крыльями плод закрыла. Трудно ей было! Сидит себе и
сидит, притворилась, что спит.
Тут прилетел и птенец.
- Ты в точности как мой отец! Зеленый, как попугай. Но уж ты меня не ругай, я тебя
буду клевать, чтобы ученье узнать.
- Пожалуйста, можешь клевать! (Это сказала мать.) Перепугался птенец, словно снова
бранится отец. Испугался и кричит:
- Он что, сам говорит? Ох, я не могу! Ох, улечу, убегу! Где же твое ученье? Скажи, не
хватает терпенья!
- Оно в сердцевине, в сердечке, внутри, будто пламя в печке.
- Помни, что я пытливый!
- Зато нетерпеливый.
- Сейчас тебя заклюю, шкурку твою пробью! Говори, а не ругай!
- Что за мерзостный попугай!
- Я попугай и есть, это большая честь, а ты - просто растенье. Нет, где тут взять
терпенье!
- Я еще тебе и друг.
- С чего это вдруг?
- А ты подлети, послушай сердце мое и душу. Птенец плоду закричал:
- Если б я только знал, где же твое ученье! Какое уж тут терпенье!
- Ученье - в сердце, внутри. Иди и смотри. Донья Перикита хитра, умна, мозговита.
- Вот шесть муравьев идут, соврать не дадут.
Птенец уже и не рад - плоды ведь не говорят. Он про ученье забыл, крыльями глазки
прикрыл, сидит, молчит, гадает, ничего не понимает; а донья Перикита (ни чуточки не сердита)
тихонько усмехнулась, мыслям своим улыбнулась, вспорхнула и улетела, только и дела.
Остались плод и птенец, да в сторонке -отец. Плод лежит на лугу.
- Ох, больше не могу! - стонет птенец, надрывается, ужасно сокрушается. - Говори со
мной, не молчи, словно сова в ночи! А то я тебя склюю, просто убью!
Птенец за дело принялся, но, сколько он ни старался, плод молчал и молчал, больше не
отвечал. Ни слова не говорит, лежит себе и лежит, а мякоть клочками летит, птенец клюет,
надрывается, очень старается, да еще и бранится. Нет, что за глупая птица!
Плод на это ни слова. Птенец снова и снова клюнул, рассердился, совсем разъярился, а
плод как молчал, так молчит, ни слова не говорит.
Но вот наконец увидел упрямый птенец какую-то круглую штучку, темную, словно тучка.
"Что это, сердечко?"- спросил и клюнул что было сил. А потом поневоле, от страшной
нежданной боли, запищал, закричал, заметался, ужасно испугался.
Перикита к нему спешит:
- Прости, сынок, что за вид?
- Ох, все у меня болит! Я думал, что сердце - пламень, а у этого - просто камень.
Какое уж тут ученье, одно мученье! - охал-стонал птенец, но тут подлетел отец и сказал:
- Дорогой сынок, это и есть урок, это и есть ученье. Перетерпи мученье!
- Эй, кто стучится?
- Черные птицы. Поскорей открывай!
А дверца в рай не открывается шибко. Так, еле-еле, вроде щели, словно улыбка.
- Прошу, заходите, - привратник сказал и наказал:- Но не шумите и не сорите.
Птицы проворно вытерли лапки, поотряхнулись, переглянулись и сняли бы шапки, если
бы их носили. Потом спросили:
- Простите, кто вы такой?
Привратник, немолодой, с большой бородой, ответил просто:
- Я Петр апостол. Сюда, любезные господа, поставил меня сам Бог, чтобы я рай стерег.
- Нельзя ль туда заглянуть?
- Можно, добрый вам путь. Только, чтобы войти, сперва заплати.
- Мы принесли табачок, - и, развязав платок, не слишком чистый, предъявили табачные
листья.
Донья Птица спросила: - Тут престолы, власти иль силы? - Все, все тут есть,
ангельских сил не счесть.
- А сам ты какая сила? - птица опять спросила. Петр не ответил, может - не заметил, а
муж прогремел как гром:
- Он апостол, зовут Петром! Птицы к двери идут, вопрошая:
- А Бог-то тут? - Тут, как и везде - на земле, на воде... .. - Нет, на небе он есть?
Может, окажет честь?
- Есть, как не быть! Идите. Ангелы, проводите.
Ангелы мигом явились, птицы приободрились, очень уж хороши, услада для души! Сто
крыльев, сто ножек, сто ручек, и все из розовых тучек. Какой же тогда сам Бог, дон Птиц
представить не мог и решился вопрос задать:
- Можно его увидать?
- Собственно, он невидим. Но вы не бойтесь, не беспокойтесь, мы вас в раю не обидим.
Взгляните-ка на меня: нет дыма без огня. Мы с Богом - словно огонь, лучше ты нас не тронь,
но мы вас, птиц, очень любим, обласкаем и приголубим.
Птицы стали бодрей.
- Летим же тогда скорей! Прилетели и попросили:
- Боже, при всей твоей силе, что тебе стоит помочь? Нам больше невмочь вечно траур
носить, черными быть, черными крыльями бить, душу томить. Мы тоже хотим светиться, как
белые птицы.

- Когда я вас создавал, я, поверьте, все это знал. Что же вам надо? Но если такая отрада,
такая большая награда белые перья носить, так тому и быть! Я - Господь, я - и слуга. Зачем
наживать врага? Только вам ни к чему белый цвет, вы с ним натерпитесь бед.
Вот птицы белыми стали, запорхали, защебетали и у Бога-отца попросили еще птенца.
Птенец получился белый, красивый, сметливый, смелый, отец его не стыдился, напротив,
очень гордился.
Верь ты или не верь, а в небесную дверь ангел с Петром глядели, очень узнать хотели, как
там птицы летают, как поживают. И видят: птичья стая, белизною своей блистая, словно ангелы
порхает, песенки распевает. Но что это? Взрослые птицы стали с неба валиться. Друг друга не
замечали, в небе не различали, толкали, убивали и сами потом страдали. Бедные вдовы рыдали:
- Зачем мы белыми стали! Давайте попросим Бога совсем-совсем немного - снова
черными стать, чтобы нас всякий увидел, не толкнул, не обидел!
Бог согласился опять, но при этом заметил:
- Я вам сразу ответил, белизна вам ни к чему. Сидели б в своем дому! Иначе - ждите
беды. А за то, что вы так горды, своенравны, важны, спесивы, к тому ж не очень красивы, и за
мой напрасный труд вас стервятниками назовут.
Птицы вскричали:
- О, горе!
А тут и апостол вторит:
- Да, вся ваша порода, птицы вашего рода будут мерзко вонять, люди же - вас
презирать, будут они вас бояться, вами гнушаться.
А Бог:
- Чтоб вы не забыли о воле моей и силе - птенцы у вас будут белые, они ведь, пока
несмелые, не станут в небе летать, друг друга толкать, обижать, а то и убивать.
Говорильная машинка
Донья Фелисианита - добра, умна, не сердита, большая резвушка, вострушка, одним
словом -лягушка, лежала как на диване или же в теплой ванне в пруду, на листе кувшинки,
мечтая о машинке, что чудеса творит, точнее - говорит.
- Ах, лягушка-шутница, шалунья и чаровница! - шептали ей, напевая, вода, ветерок,
кувшинки; но донья Фелисианита, нимало им не внимая, глазок не открывая, мечтала о
машинке.
Потом, покинув кувшинку, взяла большую корзинку и по лужку, по травке отправилась в
лавки.
Надо сказать, лягушка, шалунья и хохотушка, приходилась родною дочкой не улитке, не
утке, не квочке, а другой лягушке - старой, но ничуть не усталой, напротив - веселой,
счастливой и отнюдь не ленивой.
Итак, красавица наша, всех земноводных краше, чтобы машинку купить, стала по лавкам
ходить, размахивая корзинкой.
- Есть ли у вас машинка говорильная, для говоренья?
- Есть для варки варенья, для шитья, для мытья, для бритья, для писанья и для вязанья. А
говорильной нет, - слышит она в ответ. Представьте ее терзанья!
Ходила она, бродила, машинки не находила, но вот наконец на рынке увидела машинку,
скорее к ней поскакала, торговаться не стала, купила, заплатила, пересчитала сдачу. Ну, что за
удача!
А матушка Фелисиана проснулась довольно рано, умылась, прихорошилась, к отцу
своему явилась, дону Фелисиану, всегда встававшему рано. Они красавицу ждали и страшно
чихали.
- Насморк,что ли, честное слово!
- И я совсем нездорова! - восклицали они, чихая, малютку свою поджидая.
- Наверное, она - на рынке. Я видел, взяла корзинку... Что же она там ищет?
- Не питье, не одежду, не пищу, а машинку, чтоб говорила.
- С нами Господня сила! Как же ты разрешила? И что это за машинка, пишущая, что ли?
- Пускай погуляет на воле. Придет, сама и расскажет, машинку покажет.
Донья Фелисиана - бледна, зелена, не румяна - думает, размышляет, теплый воздух
глотает, все ж не рыба, лягушка, рот от ушка до ушка. Лягушка размышляет, а дедушка все
гадает (и при этом чихает):
- Может, машинка читает? Ты посуди, на рынке как не быть читальной машинке?
- Помню, сама покупала. Машинка читать помогала, да, помогала читать, буковки
разбирать, на воде пузырьки. Называется - очки.
Тут лягушка вернулась, весело улыбнулась, поставила корзинку на лист кувшинки.
- Ну, что у тебя такое? Что там стонет, иль воет, или просто скрипит, но уж не говорит?
- Это, наверно, пружинка. Они бывают в машинках. Помню, бабушке нашей, маме твоей
мамаши, истинно чертовой бабе, может быть - жабе, а совсем не лягушке, милой квакушке,
пока ее Бог не прибрал, я и сам покупал какую-то машинку, и мы заводили пружинку.
-Нет, дедушка, нет, папа, - и мать помахала лапой, - это новое изобретенье. Господи,
вот мученье! Истинное наказание! - И в ужасном терзании мама-лягушка чихала, голову
лапкой чесала, плакала, причитала, очень страдала.
Отец ее тоже страдал и грозно восклицал:
- Наверное, только в аду такую машинку найду!
- Ну, мама, дедушка, что вы? И впрямь умереть готовы, плачете, бьетесь, чихаете, меня
чуть не убиваете. Лучше бы поглядели, что там на самом деле!
- Нет, как это, как, как, квак? Что ж я, совсем дурак? - Дедушка еле дышит, внучку не
слышит.
- Дедушка, что с тобой?
- Ты лучше спроси, что за вой, что за скрежет, что за крик! Да, я уже старик, но кое в чем
разбираюсь, а тут - просто теряюсь...

- Помню, донья Кваквама, - вставила мама, - тоже вот так терялась, мучилась,
убивалась, сморкалась, чесалась, чихала, плакала и рыдала, очень икала. Пошли мы с нею к
врачу. "Ротик открой!"- "Не хочу". Как же он ей поможет? А недуг ее все гложет, доктор не
помогает, лягушка уже не мигает, уже не скачет, не плачет, не бежит, не дрожит, тихо лежит.
Так она и скончалась. Слишком разволновалась.
- А донья Аквамарина, прекрасная, как картина, тоже вот все стонала, счастья не знала,
измаялась - и опочила.
- С нами крестная сила! Что вы развспоминались, разахались, разгоревались? Лучше б
смотрели машинку!
- Да ну ее! Спрячь в корзинку. Из-за нее на пруду, словно в аду, лягушки не услыхать! -
сердилась мать.
И дедушка Фелисиан, суров, непреклонен, рьян, смотреть ничего не хочет,
внучку-лягушку точит, ворчит на нее, кричит, в корзинку не глядит.
Мать долго сердиться не станет. Поквакает - и перестанет. И Фелисиана, немного менее
рьяно, совсем не так уж сердито, спросила Фелиснаниту:
- Может, откроем корзинку? Что ж у тебя за машинка?
- Маменька, ты мне поверь, это не дикий зверь, вообще - никакая не гадость, напротив,
большая радость.
- Показывай и убирайся!
- Ах, дедушка, не ругайся.
Тут корзинка открылась, машинка на свет явилась, а мать и дед в самом деле просто
остолбенели.
- Только б не укусила! Я за нее заплатила пять золотых монет. Ну, дорогой мой дед, не
брани меня, не ругай...
-Да это же попугай!
И донья Фелисианита - напомним, добра, не сердита - смеялась-заливалась, очень
потешалась, весело хохотала и повторяла:
- Вот, глядите, в корзинке но мертвая машинка, а живая птица! Зачем же сердиться?




У Эдувихеса в саду, ошалелом от бабочек, куда он повел меня за руку как-то утром, я, на
свое счастье, встретил его слепого сына. Счастье? Да, я был счастлив, объясняя ему то лучше,
то хуже все, чего он не видел, потому что не хотел сплоховать, когда он спрашивал о
чем-нибудь. Слова я находил странные, порою сам их выдумывал, и мир моего друга тоже был
странным, детским, выдуманным мною. Сейчас мне бывает немного стыдно, что я не сделал
этот мир веселее, напротив - вносил в него иногда недолжную печаль.
Часто мне приходилось нелегко. Например, он спрашивал про цвета. "Что такое синий?"
- "Синий - это синий", - отвечал я. "А как это?" - "Ну, просто синий". Он молчал, но
огорчался. Чтобы объяснить ему форму предметов, я придумал занятный способ, то есть - для
меня занятный. Я вырезал их из картона. Солнце и луна - кружочки. Звезды - с остриями.
Дома, кресты, коров, что угодно. Правда, терпеливый труд и терпеливые объяснения особой
пользы не приносили; дашь ему луну, спросишь: "Что это?", а он ответит: "Корова". Не знаю
уж почему, трогая крест, он говорил: "Домик", дом называл луною, луну - коровой, а корову
- звездой. "Да, - соглашался я, - верно". - "Какой красивый золотой крест!"- восклицал
он, имея в виду месяц. "Как приятно, должно быть, глядеть на дома!" - говорил он, трогая
звезды. "Ах, какая коровка!"- восторгался он, щупая крест. По какой-то неведомой причине
слепой постоянно ошибался.
Иногда я закрывал глаза и повторял вместе с ним: "Какая луна, звезда, корова...", трогая
вырезанный месяц или картонный дом.
Долго думал я, как объяснить, что такое дерево. Я велел ему поднять руки и стоять. Он
ничего не понимал. Чтобы растолковать, как ходят собаки, я его учил ходить на четвереньках,
но он тоже почти ничего не понял.
"А какие птицы?" - спросил как-то слепой. "Ну, это просто", - ответил я, быстро
вырезал из бумаги птичку вроде змея с бахромой вместо крыльев и сунул ему в руки.
"Ощупал?"-"Да..." - "Они летают, то есть ничего не весят, поднимаются в воздух", - "А что
такое воздух?" Тут я призадумался. "Воздух у нас внутри, мы им дышим". - "А. это кровь..."
- "Да", - сказал я и устыдился, что пришлось так вывернуться. Слепой отряхнулся, ему было
неприятно, что вокруг нас кровь. Потом вздохнул и сказал: "Значит, дома, коровки, звезды,
крест, лупа, собаки, когда летают, становятся птицами".
Я провел с ним столько приятных часов, что полюбил его как свою собственность, как
игрушку. Я целовал его и тискал, а он трепетал, дрожал от радости. Наобнимавшись, мы
молчали. Иногда, во время веселой игры, слепой вздыхал, почему - неизвестно, хотя, бывало,
он говорил мне: "Я ничего не вижу... я не знаю, где моя мама... я не могу увидеть папу... тебя
не вижу". От этих слов мне становилось немного не по себе, хотя я гордился, что он так хочет
меня увидеть.
В саду мы ждали, когда появится месяц. Ветер сонно и мелодично шуршал листвою,
облака в вышине прилегали друг к другу, словно усталые душ и.
- Где облака? - спрашивал слепой.
- На небе, - отвечал я.
- А, правда, правда, они - как коровы, как дома, какдеревья, как люди, как солдаты,
которые маршируют под барабанный бой, и в деревьях слышно, что барабанят по солнцу.
Мы молчали, сжимали друг другу руки, и он спрашивал:
- Где мы? - В саду... Ты не чувствуешь?
- А, да, в саду, он ведь - как небо.

- Хочешь увидеть сад?
- Нет, я тебя хочу увидеть. Какой ты? Такой, как я? Тоже ничего не видишь? Тоже все
знаешь по картонным фигуркам? Я вздрогнул.
- Папа говорит, слепым быть не так уж плохо, когда есть друзья, которые все расскажут.
Некоторые люди видят все, а знают мало, и у них нет друзей, никто им ничего не объясняет.
Он замолчал и вздохнул.
- Я вздыхаю, потому что не увижу маму, ее нет. а если бы и была, все равно бы я ее не
увидел. Тебе хорошо, ты свою маму знаешь, ты ее видишь... даже надоело, наверное... даже
кажется, что она некрасива... или красива, не знаю...
В теплом воздухе сада особенно хороши были обрубки ветвей. Не отвечая, я опустил
голову, и взор мой застлали слезы умиления. Я проводил слепого домой, пошел к себе и
оказался у дверей в тот самый миг, когда возвращались, как всегда в трауре, та, кого я считал
матерью, и та, кого считал сестрою.
Я убежал в самый темный угол и стал думать. Моя слепота - хуже, много хуже... Я
вижу, но не могу сказать, что видел свою маму. Слепым быть не так плохо, сказал сын
Эдувихеса; когда есть друзья, они тебе все расскажут. И правда, вот я не слепой, а некому
объяснить мне тайну двух женщин, которые так рыдали, когда от наших дверей навсегда уехал
экипаж благотворительного общества.




День за днем проводил я рядом с другом, воображая, будто я его учитель, и был доволен
своими все более точными объяснениями, хотя и грустил, ибо глаза мои смотрели, видели,
различали цвета и очертания предметов, но я не мог объяснить, понять ту тень, что меня
окружала, тень, подобную и собственной моей тени, и черной служанке, которая, словно тень,
помогала моим матерям. Не в силах проникнуть оком в окружающую тайну, я меньше
радовался, что кого-то учу, понимая, что и сам я слеп, как мой новый приятель. Оба мы были
слепы. Однажды под вечер я ему это сказал.
Оба мы были слепы, ученик и учитель. Напрасно я сравнивал облака с воинством, деревья
- с людьми, поднявшими руки; это ничего не объясняло. Сравнение - не объяснение, если
способ, которым мы познаем, тоже неизвестен. Мне объяснили про двух матерей, сравнивая
мою жизнь с житием какого-то римского святого; я объяснял другу, каковы предметы,
сравнивая их с другими предметами. Что узнавал он, услышав, что коровы ходят, точно человек
на четвереньках? Пыл мой поутих, и бедняга вечно на это жаловался.
- Объясни, какие сейчас облака, - молил он, и под его мясистыми веками двигались
бесцветные глаза. - Как дом, в котором живут звезды, или как корова, которую сегодня доили?
Тоска моя была тоской, облака - облаками, не похожими ни на дом. ни на корову.
Облака... облака... облака...
Когда, уступая его мольбам, я давал ему фигурки, которые мы в лучшие дни вырезали из
картона, бедняга, не ведающий о моем разочаровании, водил и водил по ним кончиками
пальцев, запоминая очертания ненужных, бессмысленных предметов.
- Помоги мне представить город... наверное, он очень красивый!.. - И вместо домов он
трогал звезды.
"Звездный город, - думал я, - не только красив, он чудесен".
Так рос я среди слепоты и ошибок. Когда Эдувихес - там, у них дома - видел нас
вместе, он говорил:
- А нот дон Невежда и дон Незнайка!
Эдувихес с бородой, пропахшей табаком и ни разу не ведавшей ножниц, с грязными от
земли руками, с заплатами на локтях, на заду и на коленях, был живым, настоящим, не то что
мои матери, подобные фигуркам, вырезанным из сновидения. Кто вырезал их, кто сделал
одинаковыми и дал мне. чтобы я, слепец, отличил мать от сестры?
Живыми были и те, кто приходил к садовнику. Батрак со шрамом на щеке, от губ до уха,
сморкался пальцами. Одноглазый дровосек больше плевался, чем говорил. Женщина,
приносившая еду, сеньора Ньевес, прилизанная и чистенькая, крестилась всякий раз, когда
батрак или дровосек произносили бранное слово. А у нас ничего как бы не было - ни вещей,
ни нас самих. Рядом со мной жили две безупречные женщины, одетые в мягкие ткани, всегда
причесанные, с нежными пальцами; обе говорили тихо (порою казалось, что они только
шевелят губами), ходили бесшумно, плакали молча, трепетали, всего боялись, двигались как во
сне. Я всегда вспоминаю их такими, и всегда они сидят у стола, а на столе - портреты и
пустые флаконы из-под духов. Иногда я думаю, что нас разделяла стеклянная стена, потому я и
не слышал, как они говорят и ходят. А уж дух. самый запах в наших домах был совершенно
разный. У садовника пахло когда чем - то апельсинами, ананасами, медовыми зрелыми
плодами; то жареным мясом; то паром от белья, обретавшего под утюгом крахмальную
жесткость; зимою же, поутру, когда обе комнатки окропят водой, пахло сыростью, спелым
манго, птичьей клеткой, ловушкой, жердочкой попугая. У нас, напротив, запах был всегда один
- затхлого воздуха и угасающей свечки. У садовника были цветы и бабочки; у нас - сумерки
с утра до ночи, неумолимый порядок, старые вещи, которые по воскресеньям перетряхивала та,
кого я считал сестрою, тогда как другая -та, кого я считал матерью, - пересчитывала
столовое серебро, еще не заложенное в ломбарде и предназначавшееся для гостей, которые
пока к нам ходили.
Ученик и учитель, дон Невежда и дон Незнайка, не разлучались - или он был у меня, или
я у него. Ему. бедняге, нравилось, что в туннеле с одним входом, где я провел детство, так
мирно и тихо. Когда я целовал его в щеку, он вскрикивал от радости и тоже меня целовал
крепко и горячо, а я едва касался губами щеки, мне это было неприятно. Меня учили целовать
моих матерей с достоинством, спокойно, его же - целовать отца как можно, как только можно
крепче.





Дверь открылась без скрипа, и я убежал украдкой. Мы со слепым сговорились встретиться
и пойти к пруду. Настоящее приключение! Выйти ночью из дому и отправиться к
предательской воде... Никто за мною не шел. Я боялся, что какая-нибудь из матерей услышит,
как я ухожу, но обе они спали, сами того не ведая. Кровати их стояли рядом. Одна из них была
мне матерью - наверное, та, что бледнее и чуть-чуть улыбается. Только во сне забывала она о
своем горе и улыбалась. Та же, кого я считал сестрой, была мне тетей и походила на
состарившуюся невесту, хотя жениха у нее никогда не было, и на покинутую мать с чужим
ребенком. Держа башмаки в руке, в одних носках, тихо, чтобы они не услыхали, улизнул я в
голубоватый сумрак аллей, к эвкалиптам, кипарисам, палисандрам, соснам. Меня душили тоска
одиночества, тишина, прахом сыпавшаяся со звезд, резкий, сухой, скипидарный запах сосен,
аромат жасмина, благоухание медовых смоковниц, привлекавших слепней и муравьев, которых
Эдувихес пытался извести кострами - угли, угасающие в эту пору, туманно светились и
испускали густой, шерстистый дым.
Мне чудилось, что я так и не проснулся, не вышел из дому, и все это - сон. Я брел сквозь
сад к дому слепого - может, видел сон наяву? - но двигались не ноги мои, а веки, утопая в
застывшем запахе роз, коловших меня шипами, если я не отшатывался в сторону. Луна
облекала белейшим запахом статуи голых богинь, и ночью они казались массивней.
Подходя к дому садовника, я прибавил шагу. Весь в ночной росе, в белой рубахе, слепой
поджидал меня у искривленной виноградной лозы.
Мы поцеловали друг друга в мокрые щеки, не решаясь заговорить, страшась спугнуть
словами наше решение - пойти к пруду и подружиться с водой. От мысли отвертеться можно,
от слова - нельзя.
- Луна светит? - спросил слепой, прикоснувшись губами к моему уху. Я вел его за
руку.
Призрачный и горячий, в белой рубахе, он шел легко, как я, по корочке сонной земли.
- Светит луна? - взволнованно повторил он.
- А сам ты не чувствуешь?
- Чувствую, чувствую, словно вата в ушах. Отец говорит, луна слепая. Светит, а не
видит.
Листья касались его рубахи, и за нами неспешно бежал трепетный шелест.
- Деревья тоже слепые. Листьев много, а глаз нет. Помнишь, мы вырезали звезды,
кружочки с остриями? Скажи, они что-то видят?
- Те, на которые мы глядим, наверное, видят нас.
- Они все путают, хуже слепых. Это у них от рождения. Иначе они бы вели нас как
добрая, не как злая судьба.
- Ну, теперь ты все знаешь! - воскликнул я.
- Да, с тех пор, как мы подружились, отец многое объясняет, чтобы я не молчал, когда
ты со мной говоришь.
Я совсем не был уверен, что учу его и наставляю. Он лучше меня проникал в суть вещей,
не самих вещей, а их неуловимого смысла.
Миндальные деревья, подсолнечники, дети солнца, покорившиеся на время одинокой,
голой луне, ночные сверчки, светлячки с зеленоватым отливом... Я бегу, друг хочет меня
удержать, он ищет меня, разводя руки, словно плывет, не решаясь ступить ни шагу. Я
возвращаюсь и рассказываю, что есть такие мошки не мошки, которые летают и светятся.
Несколько штук я поймал. Я беру его пальцы, чтобы он потрогал то, что лежит у меня в ладони.
Это настоящий шелк, который прядут червяки. Я отдаю ему все, мажу мертвые веки бледным
светом. Так и вижу, как он стоит рядом в белой длинной рубахе -лицо худое, глаза горят,
словно он спит, а на меня глядит светящийся червец.
- Мне страшно, - говорит слепой себе самому и мне. - Страшно, что вода меня
поглотит... Вода глотает детей... правда ведь, глотает?..
- Только грязных, - отвечаю я, натужно улыбаясь, ведь и мне страшно.
- Присядем... - просит он.
Я уступаю, и мы садимся на ствол, упавший, но еще не сухой: что-то в нем копошится,
шуршит, а среди лишайника и мха зеленеют побеги. Пруд был у нас за спиною. Он притягивал
нас. Я ощущал его гипнотическую силу. Он звал живым трепетом, шелестом ветра в воде:
с-с-с-с, с-с-с-с, с-с-с-с...
- О чем ты думаешь? - печально спросил слепой.
- О воде, - ответил я.
- Смотри-ка, я тоже о воде...
Он беспомощно поджал ноги, прильнул ко мне, положил голову на грудь. Веки, которые я
натер мазью из гусениц, светились, словно светлячки.
Я чувствовал, что слепой хочет что-то сказать, но только шевелит пальцами. Он словно
бы пытался отыскать мое лицо, мои губы, мой голос, и не находил их.
Наконец он решился:
- Не знаю, говорить ли тебе то, что я вчера слышал. Твои мамы беседовали с отцом.
Даже родные часто забывают, что мы не глухи. Они знают, что мы слепые, и думают, мы
ничего не чувствуем. Так вот, мамы твои сказали, что ты жил в большом-большом доме, среди
слуг с черными косами, неподалеку от пруда, там, где обитают рыбаки, и играл на галерейке в
пиратов. Из этого дома - а в нем, прости нас, Господи, молились Злому Разбойнику, - из
этого дома исчезали важные сеньоры, которые, как и ты, ходили только в черном. Исчезали и
не возвращались, лишь один вернулся в каких-то желтых лохмотьях, бросился в пруд, и вода
его поглотила...

Он горестно вздохнул и стал рассказывать дальше:
- Тебе ли бояться пруда, если ты долго плавал, искал парусник-призрак, затерявшийся is
море. Он только проплыл мимо вас, а на нем те странные сеньоры в черном, которые на
вороных конях ускакали темной ночью из дому, чтобы больше не вернуться туда, откуда ты
убегал на галерейку или к рыбакам, утешить душу приозерной тишиною.
Один из людей в черном, самый волосатый (когда он брился, лицо у него становилось как
вспаханное поле) соблазнил ту из сестер, которая была красивей, хотя они очень похожи, почти
как близнецы. Опозорил ее и сгинул. Сестры боялись твоего деда и убежали, а вернулись в
родной дом уже с тобою, но ни одна не призналась отцу, кто твоя мама. Ты - незаконный сын
двух матерей!
- Значит, они... значит, я...- только и моги проговорить, трясясь от смеха

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.