Купить
 
 
Жанр: Драма

Зрячий посох

страница №16

енный, еще не закрытый на зиму
ларек, досконально освоенный Смеляковым, как я сразу же догадался.
- Здорово! С Новым годом! - сказал Ярослав Васильевич и бросил деньги на
прилавок. Ларечник подал бутылку хорошего вина, поглядел вопросительно насчет
закуски. Ярослав Васильевич отмахнулся и взял лишь тарелку с конфетами.
Мы выпили вина, и я спросил, берясь за свой кошелек:
- Может, лучше коньяку?
- Кто же с утра коньяк жрет, деревня! У тебя че, денег много? Погоди,
пропьем.
Допили мы бутылку вина, пошли по песчаному приплеску. Молчим.
- Ты откуда приехал-то? И чего пишешь? - спросил Смеляков.
Я ему коротенько рассказал о себе. Он сбоку глянул на меня, как бы
удостоверяясь, что я ему наврал, и, не отводя глаз, сказал:
- Ты это, извини за вчерашнее. Свинство какое, в бога и спаса мать!
- Да ладно, чего там!
- Ладного тут мало! Не будь всепрощающим... они на голову нас... Еще
выпить хочешь?
- Давайте. У меня в комнате невыпитые стоят коньяк и вино, да и жена
заждалась.
В комнате, при жене, Ярослав Васильевич снова замкнулся, лишь сказал,
входя: "Извините!" - да, взглянув на ребят, спросил: "Ваши?"
Потом мы снова ходили по берегу моря, уже обнявшись, и я все пытался
затянуть: "Если я заболею, к врачам обращаться не стану, я к друзьям
обращусь..." и, кажется, плакал. Смеляков потряхивал плечом и бурчал:
- Да ну тебя! Пой чего-нибудь другое. - И ободрял: - Голос у тебя еще
ничего! Могуч!
Долго мы тогда ходили, говорили, пели, точнее, пел я. К сожалению, память
подгулявшего человека коротка, и запомнил я из рассказов Ярослава Васильевича
лишь то, как в юности он писал стихи. Но читать их некому, так, скараулив
мать у печки, когда ей некуда деваться, он читал ей стихи, мать удивленно
восклицала: "И откуда че берется?! И откуда че берется?!"
Вскоре уехала домой теща Лазаря Карелина. Я помогал ей нести чемодан до
автобуса. Она сказала какие-то добрые слова о моих ребятишках, мне пожелала,
чтоб я оставался самим собою и никогда бы не сделался от славы и денег таким,
как те, что обидели нас и за которых ей так стыдно, - они ведь тоже москвичи.
Погода стояла хорошая, редкая для Прибалтики в зимнюю пору, без дождей,
без больших ветров и бурь, иногда даже солнце выглядывало. Хорошо работалось
после московской толчеи и так славно встреченного Нового года. Я катал каждый
день вчерне по короткому рассказу и написал их одиннадцать подряд, и один из
них до сих пор переиздаю, а это уже удача.
Население Дома творчества стало убывать. Уехал Смеляков с женою, как
выяснилось, единственный, кто заметил наше отсутствие в новогоднюю ночь и
вдруг спросил у гулявшей писательской публики: "А где же тот пареньфронтовичок-то?"
- "А черт его знает! - ответили ему. - Напился уж небось,
валяется где-нибудь..."
Может быть, и удовлетворился бы этим ответом поэт Смеляков, но в действие
вступила официантка Анечка и отчетливо так сказала на весь зал:
- Эти люта, Ярослаф Васильевич, - обвела она рукой столовую, - решили не
прикласить тех люти на прастник...
Вот тогда-то поэт Смеляков зарычал, как лев, наладился опрокинуть стол,
но Татьяна не дала, и, хряпнув тарелку-другую, он ушел, долго искал парняфронтовичка,
да не нашел.
Интересно было видеть, что население Дома творчества не испытывало
никаких угрызений совести. Драматург Ш. разговаривал с нами весьма миролюбиво
и, узнав, что на Урале у нас есть свой домишко и огород, воскликнул: "Что вам
не жить?! Своя ж картошка! А тут вон Артур Миллер приезжал - принимай его, он
же нас принимал в Америке! И мы с Алешей (с Арбузовым, значит) высадили за
раз три тысячи рублей..."
На Смелякова народы сердились, говорили, что испортил он праздник, что
вообще человек он несносный и грубый. Впрочем, никакого на них внимания
Ярослав Васильевич не обращал, вдруг расписался, повеселел, совсем перестал
ходить к морю, в ларек, и лишь перед отъездом прогулялись мы с ним туда, да и
то на короткое время.
Более ничего выдающегося в тот первый мой приезд в Дом творчества не
случилось. Я притерпелся к колкостям, глупостям писательским, понял, что они
"как все", есть умные, есть и глупые, есть воспитанные и хамы, есть и те, что
"свои в доску мужики" - таким отныне для меня сделался Ярослав Васильевич.
Уезжали мы с остатком взрослого населения одним и тем же поездом до
Москвы, и коли нас было четверо, купили четыре места, то есть все купе, и
радовались тому, что все будем вместе, что отдохнули ребятишки и жена, я
хорошо поработал. Ребятам теперь хватит рассказов об увиденном на всю зиму,
мне - сил на учебу и московскую суету.
Ярослава Васильевича я встречал потом не много, но и не мало раз, все
больше на семинарах, в работе с молодыми. Был он на этих семинарах строг,
остроумен, порой резок, но молодежь все равно таскалась за ним хвостом, и я
сам видел на читинском семинаре, на новом крыльце новой гостиницы, как "порусски
рубаху рванув на груди", молодой дальневосточник-поэт кричал на всю
округу: "Я теперь плевать на всех хотел! Меня сам Смеляков поэтом назвал!.."
"Смотри, не замастерись, - сказал мне как-то в кафе Дома литераторов
Ярослав Васильевич. - Вон их, мастеров-то - полон ресторан! И у всех грудь
вперед и башка задрана!" "Постараюсь, Ярослав Васильевич", - ответил я ему.

Через короткое время после той встречи узнал, что тяжело он болен и, больной,
из больницы пишет самоироничные, как всегда "доходчивые" и совершенно какието
по-детски искренние стихи. Одно из них меня особенно поразило. Это "Ответ"
на то самое самонадеянно-юное, ярчайшее и в поэзии Смелякова, всеми, особенно
молодежью, любимое: "Если я заболею, к врачам обращаться не стану, обращусь я
к друзьям..."
Поскольку "Ответ" отчего-то не пошел в народ и его мало знают,
стихотворение же это достойно того, чтобы его знали: меж первым и вторым
стихотворением - целая жизнь! и какая жизнь! - я воспроизведу его здесь:


Я на всю честную Русь
заявил, смелея,
что к врачам не обращусь,
если заболею.
Значит, сдуру я наврал
или это снится,
что и я сюда попал,
в тесную больницу?
Медицинская вода
и журнал "Здоровье".
И ночник, а не звезда
в самом изголовье.
Ни морей и ни степей,
никаких туманов,
и в окно в стене моей
голо без обмана.
Я ж писал, больной с лица,
в голубой тетради
не для красного словца,
не для денег ради.
Бормочу в ночном бреду
фельдшерице Вале;
"Я отсюдова уйду,
зря меня поймали.
Укради мне - что за труд?! -
ржавый ключ острожный".
Ежели поэты врут,
больше жить не можно.


...Сырым, зимним утром, да что там сырым, промозглым, слякотным, Слава
Дворжецкий - прекрасный киноартист, поздновато открытый нашим кино и лишь
частично реализовавший яркий свой дар, вез нас на своем грязнущем,
полуразбитом "жигуленке" на Новодевичье кладбище, где похоронен Ярослав
Васильевич, на еще одну годовщину поэта.
Слава не имел жилья в Москве, и Смеляковы приютили его на своей даче,
потом и мать Славы приютили, и много кого и чего они тут приютили, одних
бездомных собак не перечесть, того и гляди штаны порвут псы - разнопородные,
такие же безалаберные, как и хозяева, — от благодарности и усердно, громко
выражаемой любви к хозяевам.
Сзади в машине хохлилась от холода и вновь прихлынувшего горя Татьяна
Стрешнева, теперь уже вдова поэта Смелякова. Все молчали, лишь иногда, на
заносах и хлябах, минуя опасность, Слава нецензурно выражался сквозь
стиснутые зубы. Четыре или пять аварий увидели мы на дорогах, пока добрались
до Переделкина, где жили в бывшей даче Фадеева Смеляковы. Дача та известна
мне по рассказам Александра Николаевича Макарова, и это еще одно
подтверждение тому, что судьба человека вообще, творческой личности в
частности, развивается по каким-то совершенно определенным законам, -
вспомните письмо ко мне странной и умной читательницы, над которым вместе с
Александром Николаевичем посмеялись и погоревали мы когда-то. Ну чем иначе,
как не изгибом этой самой судьбы занесло меня именно на ту дачу, под
застрехой которой стоял и мок когда-то мой друг, ожидая полосы "Литературной
газеты"?! Но об этом речь впереди.
Я оглядывался на Таню, она ободряюще кивала, ничего, мол, ничего, все в
порядке. С нею мы познакомились ближе в поездке по Молдавии. Я ее, Таню,
узнал сразу, хотя после Дубулт и не видел вроде бы, подсел к ней в автобусе и
заговорил об Ярославе Васильевиче и обо всех разных разностях. Таня кивала
головой, соглашалась вроде, на одной из остановок и говорит кому-то:
- Где-то тут в нашей бригаде Астафьев едет, я давно хочу с ним
познакомиться, а этот кривой меня совсем заговорил!
Таня есть Таня, обижаться на нее невозможно, и, захохотавши, я выступил
вперед и представился ей.
С тех пор мы дружим, и я не часто, но все же вижу Таню, бываю у нее дома.
Милый, славный человек, умеющий скорбеть и хранить память о любимом муже без
привычной московской показухи. Трудно ей вести нелегкую свою семью, много
работать над переводами и изданиями покойного мужа да еще и написать стихи,
достойные памяти замечательного поэта - они называются "Вдова".

Ярослав Васильевич похоронен в дальнем конце кладбища, против "парадного"
входа, где за нелепым, вычурным памятником покровителю муз, неутомимому борцу
за мир и производство кукурузы, суетливому вождю Хрущеву (недоумеваю: чего
ему среди монастырских-то древних стен и крестов надо?), - покоятся достойные
великого времени и русской литературы писатели Твардовский, Исаковский, С. С.
Смирнов, Кирсанов и еще некоторые.
Положили цветы, постояли, насквозь уже промокшие от кислого снега. Таня
совсем согнулась, погрузнела, что-то попыталась рассказать и смолкла. Потом
сходили к Шукшину - это в другом конце кладбища, положили отделенные от
Смелякова цветочки в ворох цветов и красной калины. С мокрого, сиротливо
плачущего портрета, обрамленного черными лентами, смотрел Василий Макарович,
который совсем недавно был у меня дома; говорил, еще больше слушал, и
поскольку на похоронах его я не был, то и не воспринимал его покойным в этой
кладбищенской тесноте. Очень, должно быть, неуютно спалось здесь, на
престижно-аристократическом кладбище, среди новоявленных и прежних сановников
и знаменитостей, русским мужикам Смелякову и Шукшину, и приукрашенномоложавые
их портреты выглядели чуждо средь нагромождения пышных надгробий и
позлащенных грузно-каменных памятников. Им бы на травяной холм, в шумные
березы...
Домой, на дачу, мы вернулись совсем продрогшие. Невестка и родичи
Смеляковых, близкие и дальние, уже накрыли стол. Таня еще с ночи напекла
пирогов, прикрыла их в горячей духовке.
Небольшим, но очень душевным кругом мы помянули славного человека и
поэта. Я повинился насчет Новодевичьего кладбища, что, мол, мы - растяпы, так
и не "достали" там места для Александра Николаевича Макарова.
Таня опустила глаза и заметила:
- Не сожалей, Витя. Пусть покоится там, где покоится. Ярик ведь тоже не
зарился на Новодевичье. Он хотел быть похороненным совсем по-другому и в
другом месте... - Она протянула руку к полке и уверенно достала, - видно,
множество раз ее вынимала и читала, - "Декабрь" - самую, быть может,
пронзительную, с трагическим ощущением и все с той же, но уже горькой
самоиронией, предсмертную книжку Ярослава Смелякова. Коротко заглянув в нее,
заложив палец между листков, Таня откинулась на спинку стула, закрыла глаза и
в полной тишине прочитала:


Когда умру, мои останки,
с печалью сдержанной, без слез,
похорони на полустанке
под сенью слабою берез.
Мне это так необходимо,
чтоб поздним вечером, тогда,
не останавливаясь, мимо
шли с ровным стуком поезда.
Ведь там лежать в земле глубокой
и одиноко и темно.
Лети, светясь неподалеку,
вагона дальнего окно.
Пусть этот отблеск жизни милой,
пускай щемящий проблеск тот
пройдет, мерцая, над могилой
и где-то дальше пропадет...


Таня смолкла. И все долго молчали.
- Стихотворение называется "Попытка завещания". Посвящено Т. С. - это
значит мне, - как-то отрешенно и далеко-далеко прозвучал голос Тани.
"Что же вы, московские жены, так плохо слушаетесь мужей? Не выполняете их
последнюю святую волю?" - так или приблизительно так прозвучал мой упрек,
может быть, вслух и не сказанный, но еще после смерти друга моего, Александра
Николаевича Макарова, возникший во мне.
Таня не просто вдова поэта, сама - поэт, она услышала меня, ибо и самой
себе этот упрек, наверное, адресовала не раз, многократно, ежечасно, как я
потом понял.
- Горе, сколь к нему не готовься, все равно застанет врасплох, - тускло,
вовсе не оправдываясь, как бы размышляя вслух, продолжала Таня. - Окаменела
вся после кончины Ярика, ничего не понимаю, ничего не слышу. Опомнилась, а
Ярик уже на Новодевичьем лежит. А я вот здесь. Ну да что теперь? - вздохнула
глубоко и протяжно вдова. - Давайте выпьем за то, чтобы земля ему пухом была,
и- почитаем его стихи.
И до поздней хмурой зимней ночи сидели мы в теплом доме. Дом шатало
непогодой, выло где-то вверху, на чердаке и в проводах, по окнам плыл снег,
шумели черные и голые липы в саду, мерцал и плавился свет уличного фонаря,
псы дремали под столом, доверчиво положив свои морды на наши теплые ноги, и
было нам вместе грустно и сладостно-больно. Тихо звучали в полутьме тихие
стихи.


Я сейчас уже смутно помню, как прошли конференции в библиотеках имени
Лавренева и имени Володарского, но помню, что Александр Николаевич говорил
очень хорошо и, к моему удивлению, страшно волновался. Я посмеивался над ним:
тоже мне грозный критик! И преподаватель Высших (!) литературных курсов. И
кстати заметил, что бросал бы он их - мизерный заработок, а трата нервов и
времени огромная...
- Ах, Вик Петрович, Вик Петрович! Как вы не понимаете?..
Понял "Вик Петрович", все понял, но гораздо позднее, когда сам посивел и
вкусил "прелести" человеческого одиночества. Чувство общительности у
Александра Николаевича от природы естественное, его тянуло поделиться с
людьми теми знаниями, которые его переполняли, и делал он это непринужденно,
охотно, как бы ломая пополам ломоть крестьянского хлеба, наделяя людей той
пищей, что у него была в "сердечных закромах", - добротой, душевностью,
человеколюбием и огромной, заинтересованной страстью к литературе. Увы, с
горечью убеждался я, что и "взять" от него, "задаром" взять то, чем он богат
- охотников мало, близко их попросту нет. Нахлебников дополна, но душевных,
заинтересованных людей - друзей и даже слушателей - нет. Жена, дочь? Но сколь
бы мне ни втолковывали высокоинтеллектуальные писатели, что вот-де он друг с
сыном, с дочерью или с женой - не разделял я этой, высокопарно говоря,
аксиомы, да и Александр Николаевич не разделял. Он знал по крестьянскому
укладу жизни, что жена - это жена, дети - это дети, и неловко, дико смотреть,
когда от слов иные папы и мужья переходят к делу, разыгрывая меж членами
семьи "друзей".
Вот и были долгие годы Высшие курсы, поэтический семинар на них, -
отдушиной, где можно было "выпустить пары", поговорить к пообщаться с
заинтересованными в поэзии и литературе людьми, пусть их на курсах бывает
горсточка, остальные-то водку пьют, бабничают, бегают по "нужным людям",
обивают пороги редакций и издательств. Но уж и горстка хорошо для литературы,
заполненной в немалом количестве равнодушными и случайными людьми.
Тогда же, с разговоров о курсах, мы как-то совершенно естественно перешли
на разговор о человечности. Посмеявшись над мимоходно оброненными мной
словами в повести "Где-то гремит война" о том, что злодейство и злодеи не
остаются безнаказанными, их, хотя бы и за гробом, но настигает возмездие,
Александр Николаевич грустно, с глубоко затаенной болью произнес:
- Ах, Вик Петрович, Вик Петрович, если б это так было...
И начал говорить о том, о чем никогда почти не говорил - о своей работе
под началом Ермилова в "Литературной газете".
Я и до того немало слышал о Ермилове, но все разрозненно, все из "вторых
рук", а тут очевидец, "соратник". И какой же гнусный, подлый человек открылся
мне, а ведь Ермилов был не просто человек, он ходил в "сильных мира сего",
правил моралью и влиял на духовную жизнь, пусть не страны, не всего народа,
но на часть литературной публики, и часть немалую. Сколь же наплодил он себе
подобных, вероломных рвачей, деляг, приспособленцев!
- Говорить по отношению к покойному Ермилову о какой-то морали, совести,
порядочности просто кощунственно, - рассказывал Александр Николевич, - где
этим всем вещам следует находиться, там у него волос вырос, а уж кто-кто, но
он всегда и всюду качал права за идейность. Пьяница, лодырь, распутник... В
самой газете он почти не появлялся, ну изредка, на редколлегиях,
экстраординарных совещаниях и в "пожарном" случае. Полосы подписывал у себя
на даче, в Переделкине, чаще всего на даче у Фадеева.
Приеду я с полосами. В дом не пускают. Стою у стены под застрехой
полчаса, час, дождь льет, снег лепит, в покоях Фадеева жеребячий хохот, визг,
а я под навесом дрожу и думаю: "Хоть бы рюмаху велели вынести, ведь даже
ямщику раньше выносили..." Страшно было то, что Ермилов не был дураком, он
был умен, по-своему умен, но погорел, как дурак. Жизни-то не знал, последнее
время ничего и не читал. И Сталина, и культ уже изобличили, а он все в пьяном
чаду пребывал. Но... дело грешное - злее божьего: и написал он передовицу во
здравие Сталина, когда уже следовало - "за упокой", и поперли его отовсюду,
ну не столько уж из-за передовицы, сколь потому, что минула пора таких вот
направителей духовной жизни... Чего хмуритесь, Вик Петрович? Чего руки
дрожат?..
- Я бы вот раз-другой постоял под дождем, ожидаючи полосы, потом взял бы
кирпич и херакнул в окно этой блатной компашки!
- Эх, Вик Петрович, Вик Петрович! Я, может, за то вас и люблю, что вы бы
вот херакнули, а я все чего-то боялся, наверное, зарплату потерять - ведь на
мне челяди кормящейся рота, стоят, в затылок дышат, жрать хотят. Впрочем,
какие это оправдания? - махнул рукой Александр Николаевич.
Уже после смерти Макарова довелось мне услышать о Ермилове многое такое,
от чего, как говорится, уши вянут, но один факт, как мне думается, наиболее
точно и ярко характеризует демагога, "главного героя нашего времени", как
заключил в одном из разговоров незадолго до смерти злой и честный Шукшин.
По ехидному ли умыслу, по простоте ли душевной вздумалось тогдашнему
редактору многотиражной газеты "За боевые темпы" завода имени Владимира
Ильича, Соколовой Ирине Васильевне, заказать статью к юбилею Маяковского
какому-нибудь видному критику (редакторов подобных газет иногда охватывают
такие замысловатые "идеи", что диву даешься!). И пал ее выбор почему-то на
Ермилова. Дозвонилась и - так, мол, и так, рабочий коллектив завода, того
самого, что прежде был Михельсона, где стреляли в Ленина, жаждет прочесть
квалифицированную статью о великом пролетарском поэте.

И договорить не дал редакторше "видный критик" - да для трудящихся такого
завода он всегда готов! Да он ночи спать не будет!.. Только вот знать ему
надо направление статьи... Редактор в недоумении: какое направление? "Я
должен знать, - заявил без ужимок видный критик, - чего хотят газета и
трудящиеся - чтобы я хвалил или чтобы я ругал Маяковского?.."
Самое подлое в "ермиловщине" то, что такие вот вахлаки, провинциалы, как
я, всему, ну, может и не всему, но многому из того, что вещали всякие
ермиловы, верили, пытались следовать созданному ими на словах идеалу
советского человека.
Я сказал моему другу, что Ермилова не сподобился видеть, но вот Фадеева
видел один раз, правда, и то уже мертвого.
- И-и-интересно! Как это вас нанесло? Интересно!
Ехал я в Ялту, по курсовке, первый раз в жизни на юг ехал - брюхо болело,
а я, как всякий мохом обросший провинциал, думал, что раз юг, то там все
вылечат, хоть брюхо, хоть душу. Ночевал на перепутье в Москве. Утром встаю -
все заборы газетами оклеены, с некрологом - Фадеев застрелился.
У меня тогда уже вышли две тощие книжечки, и я, "как свой", причастный к
"литературному цеху" человек, побежал к Колонному залу, где был выставлен
гроб с Фадеевым. Трижды вставал я в очередь и трижды прошелся мимо гроба, где
весь седой, совсем не моложавый, как в кино и на карточках, какой-то
трагически отстраненный, с успокоенным и в то же время, казалось, напряженнострадальческим
лицом лежал Фадеев и словно бы вслушивался в шаги тихо
бредущих, кашляющих людей, в их сдержанный говор - оценили ли его поступок?
Поняли ли смысл выстрела, которым он хотел предупредить людей и прежде всего
меня, только-только вступающего в литературу: "Так, как жил я - жить
нельзя..."
Играла музыка, звучали Гендель, Берлиоз, Моцарт, Вагнер, Глюк, Бах,
Бетховен, помогая мне если не разобраться в происшедшем, то хотя бы ощутить
сложность происшедшего, трагедию жизни творца, и не только этого, и не только
творца, а многих его современников, заблудившихся на росстани двух дорог, с
указателями "честь" и "правда", и разорванных надвое вершинами жизни - долгом
и совестью.
Но я не мог сосредоточиться на той, как мне казалось тогда, главной мысли
- в Перми, в отделении Союза писателей таскалась по столам книга, которую
лениво читали молодые уже современники и последователи Фадеева, - книга
постановлений секретариата Союза писателей СССР с сотнями фамилий писателей,
за малым исключением реабилитированных посмертно. И этот вот седой,
благообразный, величественный даже в гробу человек имел прямое отношение к их
умерщвлению, затем и к реабилитации. Ему бы хвалить себя за доброту, за то,
что вот "осознал", "пожалел" пусть и убиенных, как это торопливо делали в те
дни костоломы и насильники всех мастей и званий, а он взял и сам себя
реабилитировал. Пулей в сердце. "Нет, лучше откровенный выстрел, так честно
пробивающий сердце", - написала в заключении одна из поэтесс
(реабилитированная посмертно), и строки эти, думается мне, слуха Фадеева не
миновали.
- Я полагаю и так хочу думать - это нас, литмладенцев, предупреждал
Фадеев тем выстрелом: не живите, как я, не живите! Не проматывайте свои
таланты в речах, на заседаниях, в болтовне и пьянстве, не крутитесь, не
вертитесь, не суесловьте, не лижите сапоги вождей, как бы ни были они велики,
а сидите за столом, работайте, чтобы не былого такого движения, как у меня:
от "Разгрома" - честной, долговечной книги, до слащаво-жалких, беспомощных
главок о "рабочем классе" в "Черной металлургии", которые лизоблюды тут же
начали возносить чуть ли не до масштабов "Войны и мира"...
- Вы это в лесу придумали или действительно тогда, у гроба, уже так зрело
мыслили? - сурово, даже зло поинтересовался Александр Николаевич. - Если в
лесу, то да будет еще раз благословенна природа, так облагораживающая мысли
человека! Только это слишком благородно для того человека, которого вы видели
в гробу.
Почему, отчего так неприязненно и раздраженно отнесся Александр
Николаевич к Фадееву в том разговоре - не знаю. Может, под влиянием минуты,
недомогания, изменившейся "литературной погоды", тем более что ему была
известна моя неприязнь ко всякого рода вождизму вообще и литературному в частности,
и он эту мою неприязнь не очень-то одобрял, вразумлял меня
терпеливо, что надо благодарным быть тем, кто в ущерб своей работе "везет
воз", "направляет" и "заправляет". На что я ему резонно возражал, что ценил и
ценю писателя только по таланту, а не по должности, но что, может быть, это
действительно большое благо для отечественной словесности, когда некоторые
руководящие товарищи не плодят торопливых, напрочь оторванных от жизни книг и
"везут воз", как им кажется, общественно полезный. Этой позиции я
придерживаюсь и до сих пор, однако с годами пришел к заключению, что если
талант руководителя и писателя неразрывны и человек целен в том и в другом,
то это не во вред - во благо литературы.
Я не был лично знаком с Николаем Семеновичем Тихоновым, что, однако, не
мешало мне, как и многим-многим писателям, относиться к нему с глубочайшим
почтением, надежней себя чувствовать в житье и работе, когда он представлял
интересы нашей литературы в международных организациях, да и в наших "высоких
сферах".

Думаю, что из потерь последних лет смерть Николая Семеновича Тихонова -
это самая ощутимая потеря, и это не только мое мнение, это мнение всех
здравомыслящих в советской литературе людей.
Такого единого мнения не было и нет о Фадееве, и тем нужней, мне кажется,
всякое, не выборочное слово о нем, его лично знавших. Повторяю давно
известную российскую мудрость:
"О покойном только хорошо или ничего" - и тут же повторю еще одну
известную истину: женщины, особенно литературные вдовы, любят писать о своих
близких только во благостных тонах и в светлых красках, "принаряжая
покойных", оттого становятся благостнее, высветленное, а то и святее сами.
Тем не менее я воспользуюсь любезно мне предоставленными дочерью Макаровых,
Аннетой Александровной, воспоминаниями Натальи Федоровны об отношениях между
Фадеевым, Ермиловым и Макаровым, хотя, повторяю, сам к ним отношусь

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.